Часть 1
24 августа 2022 г., 14:47
Писать свою биографию дело неблагодарное. Кому как не писателю знать, что для читателей сладкий вымысел всегда будет предпочтительней скучной правды, и велико искушение продолжить потчевать вас столь привычным блюдом. Воистину, за годы изгнания биография моя обросла легендарными подробностями, и потому мой рассказ неизбежно станет разочарованием даже для самых преданных моих поклонников.
За свою жизнь я совершила немало ошибок и часто ранила тех, кого любила больше всего. Считайте это моей исповедью и воспоминанием о той России, которую вздернули на штыки революции и расстреляли в подвалах Ипатьевского дома.
Вятская губерния 1896 год. В купеческой семье родилась девочка, которую назвали в честь прабабки Марией. Событие это не удостоилось ни падением звезды, ни заметкой в газете. Лишь тетка, приехавшая по такому случаю из самой Москвы, заметила, что буйным норовом я не иначе как в деда пошла, а это не к добру будет.
Воспитание мое не отличалось строгостью до одного достопамятного случая. Я носилась по полям и играла с соседскими детьми, а в доме не было ни одного укромного местечка, в который я бы не сунула свой любопытный нос. Так продолжалось, пока я не подралась с соседским мальчишкой. То была лишь детская шалость. Нашими шпагами были вицы, а секундантом соседский кот. Дело кончилось падением в крапиву и выбитым зубом, однако, родители забили тревогу: где ж это видано, чтобы девочка с мальчишками дралась.
Так у меня появилась няня. Я была очарована ее длинными чёрными волосами и вкрадчивым голосом, который убаюкивал лучше запечных сверчков. Она привила мне любовь к чтению, и я могла часами слушать ее сказки о царице амазонок Ипполите и змееголовой Медузе Горгоне. Не одну свечу я извела, читая ночи на пролёт о приключениях маленького лорда Фаунтлероя и княжны Джавахи и грезила о приключениях, которые меня ждут.
День, когда она нас покинула, стал самым черным в моей жизни. Я не понимала, почему какой-то жених может быть для нее важнее меня, и отказалась ее провожать, но оттого расстроилась еще больше. Следующую ночь я провела в слезах, поклявшись себе никогда не выходить замуж. Тогда я еще не знала, что нарушу эту клятву как и многие другие.
В скором времени отчий дом пришлось покинуть и мне.
От матушки не укрылись ни моя хандра, ни тяга к чтению. Под ее мягким напором мой отец принял решение отправить меня в женскую гимназию на зависть соседям и подальше от греха. Под плач слуг я забралась в расхлябанную двуколку, которая отвезла меня в город.
В гимназии мне поначалу не понравилось — учительницы были строгими, еда безвкусной, а девушки казались мне глупыми. Лежа в кровати, я много раз продумывала свой побег и представляла удивление учительниц, когда те наутро увидят пустую постель.
Все изменилось с появлением Тамары. Именно такой я представляла себе княжну Джаваху: черноокой, с бровями, изогнутыми словно тугой лук, и мелодичным голосом.
Мы быстро нашли общий язык. Я рассказывала ей о книгах, которые прочла, а она о красоте далекого Кавказа. С тех пор не проходило и ночи, чтобы мне не снились горы.
А еще Тамара рассказывала о том, как видела, что женщины и мужчины делают темными ночами, пока думают, что дети спят. Ее разговоры будили во мне странные чувства. Ворочаясь в кровати, я думала о своей няне, и том, что ей тоже нужно делать это с мужчиной.
Тамара любила рисовать. Порой она поднимала глаза от рисунка и задумчиво покусывая огрызок карандаша, рассматривала что-то доступное лишь ее взору.
Однажды за Тамарой приехал господин в сером костюме. Оставив на моей щеке влажный поцелуй, она навсегда исчезла из моей жизни.
Близился день выпуска. Письма из дома стали приходить все чаще. Читая между строк, я поняла, что родители искали мне жениха. Тупая боль, поселившаяся в моей груди, становилась сильнее с каждой ночью. Я представляла себе свадьбу: раскрасневшегося от солнца жениха, гомон соседской детворы и аромат выпечки, сготовленной шустрыми тетушками. Я представляла себе его неуклюжие объятия, свое располневшее тело и осоловевшие мысли и понимала, что скорее покончу с собой, чем проживу свою жизнь так. Доводя себя до исступления, я мечтала о смерти и призывала ее на голову своего безымянного жениха.
Тогда же я начала писать. Поначалу, чтобы хоть ненадолго погасить ад в своей душе, а потом потому что это вошло в привычку. Я записывала истории Тамары и веселые происшествия с уроков, вспоминала детство и мечтала о странах, в которых никогда не была. Набравшись храбрости, я начала посылать свои рассказы в журналы. Один из редакторов в ответном письме посоветовал взять мужское имя: публика была гораздо благосклоннее к литераторам нежели к литераторшам. Поначалу я и правда хотела последовать его совету, но юношеский пыл подсказал мне совсем другое. Автор Неизвестен. Так я потеряла свое имя, но обрела себя.
Я много раз репетировала свою речь, обращенную к родителям. Сколько примерных жен и матерей уже было в нашей семье и только одна учительница. Захлебываясь от волнения, я мерила шагами узкую комнатушку, служившую мне пристанищем последние годы. Юношеская робость еще алела на моих щеках. На минувшем балу я предпочла стоять, пока остальные выпускницы кружились под звуки полонеза. Глядя на них, я представляла, как танцую в черном как ночь сюртуке, но природа посмеялась, облачив мою душу в немощное женское тело.
Я была словно волк в овечьей шкуре и другие девушки сторонились меня, чувствуя всю противоестественность моей природы. Ах, Тамара, где же ты теперь… вспоминаешь ли еще наши робкие поцелуи, качая у груди крикливых детей?
Вынырнув из омута воспоминаний, я посмотрела на часы. Скоро должна была подъехать двуколка. Та самая двуколка, которая когда-то привезла меня сюда.
От крика отца сотрясались стены. Чтобы его дочь учила всяких барчуков? Никогда он не потерпит такого позора. Качая на руках моего младшего брата, мать пыталась усмирить отцовский гнев, но тот распалялся еще больше.
— Чтобы я еще хоть раз баб послушал. Засиделась ты в девках, вся дурь от этого, коса уже поседеет скоро. Вот как выдам за сынка Максимовых, так образумишься.
Видать, не соврала тетка про дедов характер. Схватив ножницы, я одним движением отрезала косу. Мать ахнула и даже отец потерял дар речи. О замужестве больше не поговаривали, но и учительствовать мне не давали. В отцовском доме я маялась словно пичуга в клетке и переводила бумагу на рассказы, которые не решалась никому показать.
Положение спасла все та же тетка. Не иначе как по матушкиной просьбе, она написала отцу длинное письмо с просьбой прислать ей помощницу, что скрасит ее старость в неприветливой Москве. Отец думал недолго — состояние у тетки было завидным, а наследника ни одного. Сопроводив меня в Москву, он долго расшаркивался, сжимая шапку. Я рассматривала его лысину, блестевшую в свете керосиновых свечей, и думала о том, что когда-то напишу об этом рассказ. Осенив меня крестным знамением, отец позволил немногословному дворецкому себя увести, а я осталась наедине с тетушкой. Выпустив кольцо дыма, она дала знак сесть. Закашлявшись, я опустилась в кресло напротив, украдкой рассматривая родственницу. На иссохших запястьях красовались многочисленные браслеты, при каждом движении издавшие тихий звон. О былой красоте говорили лишь глаза, густо подведенные черной тушью. Это были глаза женщины, не знавшей отказа.
Дома о моей тетке ходили самые невероятные слухи. Когда ей было шестнадцать, она сбежала с каким-то актеришкой и долгое время бродяжничала с труппой, пока не осела в одном захудалом московском театре. Именно там ее увидел один промышленник и предложил свою руку и сердце. Впрочем, тетушке больше пришелся по вкусу его дом на Тверской. Остепенившись, она получила неохотное родительское благословение, но не рассталась со своими привычками и охотно привечала под своей крышей творцов всех мастей. Когда ее муж умер от сердечной болезни, она охотно облачилась в черное и велела прислуге убрать все зеркала. Роль вдовы пришлась ей по вкусу, и она гордо играла ее вот уже тридцать лет. Мои родственники мирились с ней как мирятся с засухой, продажными чиновниками и прочими бедствиями, считая, что так Бог наказывает их за грехи. Лишь ее брат, мой дед, так и не простил ее позор и до конца дней не сказал ей ни слова, но каждую осень делал вид, что не знает о соленьях, которые его жена отправляла в Москву.
И вот, сидя напротив тетушки, я понимала, что норовом своим пошла вовсе не в деда.
— Ты пишешь, — сказала тетка, не спрашивая, а утверждая.
— Да, — тихо ответила я.
— Это хорошо. У женщины должно быть занятие. Настоящее занятие, а не те жалкие крохи, которые по милости своей уступили нам мужчины. Понимаешь?
— Да, то есть нет… Простите.
Тетка небрежно смахнула пепел с платья.
— Никогда не извиняйся, а теперь ужинать. Разговоры на пустой желудок не приводят ни к чему хорошему.
Любимым занятием тетки была игра в вист с такими же высушенными временем женщинами с колючими взорами и острыми языками. И все же в ее доме часто бывали молодые писатели и художники с пустыми желудками и горящими глазами. Одной из них была Наталия Манасеина — детская писательница, носившая сюртук. Меня сразу покорили ее дерзкие речи и задорный смех.
— Литература, Машенька, это тебе не игра в бирюльки, это война. Чтобы пленить читательские сердца нужна стратегия, нужен герой, отточенный слог — а у тебя что? Сплошная демагогия! — говорила она, перекатывая во рту чубук.
Губы у нее были алые, а глаза уставшие. Чтобы женщине состояться в мире литературы, нужно чтобы тебя любили или боялись. Любили Чарскую. Боялись Гиппиус. Я еще не решила, чего хочу больше — любви или страха и потому ловила каждое слово своей наставницы.
Однажды Наташа пришла чернее тучи. Посидев немного в общей гостиной, она вскочила с места и вышла на балкон. Я последовала за ней словно преданная собачка.
— Любовь, Машенька, вложение невыгодное, — сказала она, чиркнув спичкой, что тут же погасла на ветру.
Только тут я заметила, что руки женщины дрожали. Приблизившись, я бережно взяла коробок из ее рук и помогла ей закурить. Тогда я еще ничего не смыслила в любовных делах, но всем видом силилась показать обратное.
— Он наверняка пожалеет, что сделал вам больно, — сказала я словно героиня дешевого романа.
Наташа усмехнулась.
— Она хотела сделать мне больно.
Тугой ком подкатил к горлу. В тот вечер я узнала, что бывает другая любовь. Сейчас мне сложно сказать, любила ли я ее, или женщину в ее лице. Но даже тогда я точно знала, что Наташа не любила меня. Я была для нее лишь отдушиной во время ссор с Поликсеной. Именно с ней, а вовсе не со мной Наташа делила кров и бразды правления детским журналом.
Множество раз я мечтала о том, как покончу с собой, и Наташа наконец-то поймет, что потеряла в моем лице. И все же, оглядываясь назад, я понимаю, сколь много мне дало общение с ней. Наташа знакомила меня с издателями и учила писать так, чтобы это покупали журналы. Под своим крылом она ввела меня в литературный мир и познакомила с его богами и героями, но, что еще главнее — она познакомила меня с его Сатанессой.
Но люблю я себя, как Бога, —
любовь мою душу спасет…
В гимназии за чтение ее стихов могли исключить, но это не мешало мне выменять один томик на подаренные матушкой бусы. Сатанесса, белая дьяволица, Мадонна Декаданса — ее ненавидели и ей восхищались. Она лежала на софе в окружении поклонников и сигаретный дым змеями обвивался вокруг ее запястий. Медные кудри скользили по тунике с тем же бесстыдством, с каким она читала свои богохульные стихи, а на шее тускло блестело колье из обручальных колец — подношения многочисленных поклонников.
Увидев меня, она прислонила лорнет к подслеповатым глазам.
— Негодный мальчишка, ты почему пришел в юбке? — вкрадчиво спросила она.
Я растеряно огляделась по сторонам. Гости посмеивались, предвкушая презабавное зрелище. Зинаида Гиппиус была словно сфинкс, готовый съесть начинающего литератора за неправильный ответ. Приняв решение, я опустилась на одно колено.
— Простите за эту шалость, моя госпожа, — сказала я в притворном сожалении.
Гиппиус довольно улыбнулась и что-то прошептала одному из слуг.
— Встань, мой слуга даст тебе подобающую одежду, — сказала она и протянула мне руку для поцелуя.
Ее рука пахла пудрой и лилиями и была сухой, как бумага, на которой она писала свои стихи. Слуга выдал мне брючный костюм. Я боялась, что утону в его складках, но он был сшит по меркам Сатанессы, а наши с ней фигуры были похожи. Отражение в зеркале предъявило мне немного рассеянного юношу — одного из тех, которые так нравятся дамам. Наташа была где-то среди гостей, и мне не терпелось показать ей свой новый наряд. Я искала ее по всей квартире, а нашла в объятиях Полискены.
Раздобыв сигару, я вышла на балкон. Пальцы никак не желали слушаться, и спички гасли едва загоревшись.
— Вам помочь?
Вытерев щеку, я повернулась на звук голоса. Передо мной стояла невысокая девица с нелепой челкой, едва ли прикрывавшей чересчур высокий лоб.
Я покатала по рту сигару и задумчиво произнесла:
— Любовь невыгодное вложение.
Я любила девушек: страстно, нежно, игриво, но никогда по-настоящему. Цифры моих гонораров росли с количеством сплетен, но я никогда не извинялась и не жалела ни о чем. Наташа ошибалась: любовь это выгодное вложение. Особенно, если это чужая любовь. Овладев искусством флирта, я стала частой гостьей в салонах, где такие как я могли найти себе пару на ночь.
Есть люди, встреча с которыми словно сжигает тебя изнутри, чтобы на месте этого могло вырасти что-то новое. Таким человеком стал для меня Николя. Я познакомилась с ним в «Бродячей собаке» во время одного из кратких визитов в столицу. Придя туда с компанией друзей, я сразу обратила внимание на темноволосого юношу, сгорбившегося над пустым стаканом. У него были глаза затравленного волчонка, готового в любой момент укусить и столь же отчаянно жаждущего ласки. Я пригласила его за наш столик, и после недолгих колебаний он согласился. Рядом послышался хруст — бравый гусар забрался на стул, чтобы прочесть свои стихи, но тот сломался прямо под ним. Все присутствовавшие повскакивали с мест, увидев алое пятно. Давясь хохотом, гусар объяснил, что это всего лишь вино. Вскочив на ноги, он как бы невзначай мазнул кителем по лицу одного поэта. По тому, как Николя смотрел на того гусара, я безошибочно узнала в нем одного из своих.
Мы встречались в кабаках и кабаре, пили дешевое пиво, делясь последней сигаретой, и целовались под сенью юбок танцовщиц дешёвых кабаре. Я хотела забыть Наташу, а он Михаила. Мы спорили до посинения о новомодных романах и никогда не соглашались ни в чем кроме того, что жизнь была бы положительно невыносимой без хорошего вина.
Николя когда-то учился в пажеском корпусе, но вылетел оттуда из-за какой-то темной истории, о которой не хотел говорить. Возвращаться домой он не захотел и поступил в музыкальное училище.
Казалось, что не было ничего такого, чего Николя бы не боялся: собак, машин, громких голосов и звуков. Идя по улице, он всегда вжимал голову в плечи, отчего казался еще меньше. Не боялся он лишь крови.
— Дура!
Николя склонился надо мной, внимательно рассматривая руку.
— Я просто порезалась, конверт…
Рядом лежал нож для писем, Николя с отвращением отшвырнул его в сторону.
— Ни одна девка этого не стоит, слышишь? — с нажимом сказал он.
— Да и я не…
— Слышишь?
Я послушно кивнула, здоровой рукой сжимая конверт. Он ушел, забрав нож, и вернулся с бутылкой вина и немногословным доктором. Пока доктор накладывал швы, он то и дело прикладывался к бутылке и к концу едва стоял на ногах. Мы уснули в одной кровати, прижавшись к друг к другу словно сиамские близнецы.
Никогда не забуду утро четверга, когда он ворвался в мою квартиру с отчаянным криком:
— Машенька, меня убить хотят!
Чертыхаясь, я накинула халат и протянула ему стакан воды. Он выпил половину, а другую половину пролил на себя. Вцепившись в стакан, он начал свой рассказ, то и дело прерываемый сдавленными всхлипами. Не буду утомлять читателя подробностями его злоключений и сразу перейду к сути.
Отец Николя был человеком военным. Узнав, что сына исключили из пажеского корпуса, он пришел в ярость, но, узнав причину исключения, он поклялся его убить. Об этом известило полное отчаяния письмо матушки, хотевшей лишь одного, чтобы сын бежал куда подальше из Москвы.
— Это все Миша. У него был ключ от класса… сказал, никто не узнает, сказал, что не может без меня. Зашел учитель. Миша сказал, что это я его совратил. Господи, какой же я дурак… — закончил Николя свой путаный рассказ.
Стакан выпал из обессилевшей руки и покатился по полу. Николя схватился за волосы и сжался в комок, а затем вскочил и заметался по комнате.
— Надо уезжать… одолжить у кого-нибудь денег. Нет, он найдет. Он всегда меня находит.
Наблюдая за ним, я чувствовала, как внутренности мои слиплись в тяжелый комок, камнем потащивший меня ко дну. Кем мы были друг другу: друзьями, любовниками, собутыльниками? Во всех языках едва ли отыщется слово, способное описать нашу связь. Из размышлений меня вырвали его слова, которые ему пришлось повторить дважды прежде, чем до меня дошел их смысл.
— Ты выйдешь за меня?
Я уже знала ответ. Свадьбу сыграли наспех, позвав лишь самых близких друзей. Я знала, что об этом непременно расскажут Софико, и испытывала мстительное торжество. Моя израненная ревностью душа жаждала расплаты, пусть даже такой ценой.
Пока священник гнусаво читал молитву, я рассматривала убранство храма. Нос щекотал запах воска и увядших цветов. Могла ли я подумать, что нарушу свою клятву под строгим взором почерневших от времени икон? У самого входа одиноко замерла фигура отца Николя. Не дождавшись окончания церемонии, он ушел также тихо, как и пришел.
Наверное, ты мой читатель, задаешься вопросом, кто такая эта Софико, и стоила ли она моих израненных рук.
Я познакомилась с ней в одном из тех салонов, куда часто забредают скучающие жены, желающие узнать о лесбийской любви. Она была хорошенькой как одна из тех фарфоровых кукол, что стоят на комоде в доме тетушки. Я неторопливо подошла к ней и завела светскую беседу, и она охотно включилась в игру, бросая любопытные взгляды на мои брюки.
На следующее утро немногословный дворецкий принес мне записку с приглашением на чай. Николя сбился с ног в попытках очаровать одного актеришку, а я откровенно скучала, и приглашение пришлось как нельзя кстати. Тетушка умерла год назад, завещав мне все свое состояние и обрекая влачить праздный образ жизни до конца своих дней. Надев один из своих лучших костюмов, я отправилась с визитом.
Дом Софии Алексеевны блистал роскошью, на которую так падки те, кто разбогател в одночасье. Первое впечатление меня не подвело — муж Софии был промышленником, отец которого сколотил свое состояние на строительстве железных дорог. Однако, сама София происходила из обедневших дворян и, казалось, хотела извиниться за столь варварское великолепие.
Отослав слуг, она самолично разлила чай в хрупкие фарфоровые чашки. Наш разговор потек плавно, словно мы были знакомы всю жизнь. София с жадностью слушала мои рассказы о гимназии — ее родители были против образования и согласились лишь на одного престарелого учителя французского. Я рассказала ей о Тамаре и удовлетворенно отметила, как угольки ревности вспыхнули в ее глазах.
— Я люблю рисовать обнаженных женщин! — выпалила София и залилась краской.
Я подвинулась ближе и как бы невзначай мазнула пальцем по ее руке.
— Одно ваше слово, и я буду вашей самой преданной натурщицей.
Я слишком хорошо знала правила этой игры и потому слишком долго не хотела признавать, что эта игра стала чем-то большим. До Софии я любила женщин за то, что они были женщинами, но Софию я полюбила за то, каким она была человеком. Ее пытливый ум не раз ставил меня в тупик каверзными вопросами. Вечерами я читала ей произведения любимых авторов, а она вставляла остроумные ремарки, не отрываясь от мольберта. Она стала моей музой так легко и естественно, словно была ей всегда. Проблемы начались, когда я поняла, что не хочу делить Софию с ее мужем. Один лишь вид его обрюзгшей физиономии внушал мне неодолимое отвращение. Ко мне он относился с деланным пренебрежением, не допуская и мысли, что я могу разрушить семейный очаг. Он дарил ей драгоценности, я стала дарить ей цветы. Он водил ее по ресторанам, я стала водить ее по выставкам. Он называл ее Софией, я стала звать ее Софико.
Софико мечтала о детях, даже если они будут похожи на ее мужа. Когда я пыталась ее переубедить, она злилась и прогоняла меня прочь. Я клялась, что ноги моей больше не будет в ее доме, но стоило лишь увидеть заветную записку, я мчалась назад.
Однажды случилось неизбежное — Софико забеременела. Эту новость она сообщила как бы между прочим, намазывая масло на хлеб. Я сжала вилку до побелевших костяшек. Остаток завтрака прошел как в тумане. Вернувшись домой, я обнаружила конверт с письмом.
Письмо было от брата. На днях к отцу приехал его лицейский друг, ныне служащий при обер-полицмейстере. Запершись в кабинете, они долго говорили о чем-то, и можно было различить лишь мое имя. На следующий день отец не поднялся с кровати. Сельский священник его причастил. Семья готовилась к худшему. Несмотря на происки цензуры, и жандармов, пытавшихся доказать мою связь с революционерами, я никогда не допускала и мысли о том, что они придут к моей семье. Я могла сколь угодно разрушать свою жизнь, но разрушать жизнь любимых?
Рядом лежал письменный нож, лезвие которого так маняще блестело в свете лампы.
После того случая жизнь моя потекла размеренно. Отец дал благословение на брак. Николя поселился в моем доме, из которого стали незаметно исчезать все ножи. Иногда я получала новости о Софико и мстительно представляла, каким ударом стала для нее свадьба. Затем злорадство уступало место стыду. Женщины и девушки сменяли одна другую. Затем их заменили бутылки с вином.
По совету Николя я поехала в Петроград, где меня и настигла новость о выкидыше. Сколько раз я мечтала об этом, ворочаясь в кровати, но когда моя мечта исполнилась, я ощутила лишь бесконечное отчаяние и стыд. Забыв о гордости, я кинулась назад. Софико, моя Софико, было плоха, но вела себя так, словно это обычная простуда.
— Мари, я так рада, мой мальчик теперь в раю играет с ангелами, — сказала она, и слабая улыбка едва коснулась ее губ.
Дни и ночи я проводила рядом с ее постелью, пока она не поправилась. Мы не говорили о наших мужьях, но однажды она переехала ко мне. Я позабыла о вине, Софико начала учиться. Николя переехал к одному из своих приятелей, но вечерами частенько заходил к нам, чтобы рассказать очередную сплетню об общих знакомых.
Казалось жизнь вошла в свою колею, и теперь все непременно будет хорошо. К вестям с фронта мы привыкли также быстро, как постоянности растущим ценам и спекулянтам. Мужа Софико убили бомбисты, подозреваемыми стали рабочие из профсоюза. Софико приняла эту новость стоически. Мы вместе съездили в храм, чтобы поставить свечку за упокой. Империя крошилась на наших глазах словно гнилой зуб, но мы все еще не хотели видеть неизбежное.
Николя стучал зубами, когда мы провожали его на фронт.
— Это просто ветер, — говорил он, и мы делали вид. что верили.
Когда стало понятно, что временное правительство пало, мы долгое время сидели на кухне и не могли поверить, что это происходит с нашей Россией.
Продав украшения Софико и наряды тетушки, мы бежали из России, чувствуя, как под нашими ногами разгорается пожар революции. Скитаясь по Европе, мы в конце концов осели в Париже. Эмиграция крошила судьбы людей безжалостнее революции. Стены комнаты, которую мы снимали, сочились влагой, и в скором времени Софико заболела. Натужный кашель разрывал ее легкие, а на губах пузырилась кровь. Вечерами я работала пианисткой в ресторане, а днем проводила время у постели любимой, промакивая холодную испарину на ее лбу и читая ее любимые книги, выменянные на дедовы часы. Писать я не могла. Всякий раз берясь за перо, я откладывала его в сторону. Что я, напуганная девчонка, могла сказать о революции, эмиграции, войне? Все, что у меня было, это крошечное сердце, пылающее обидой и гневом, и любимая женщина на пороге смерти.
Ослепнув от слез, я откладывала книгу в сторону и брала Софико за руку. Ее ладонь была холодной, лишь слабая пульсация вен под подушечками моих пальцев не давала мне окончательно погрузиться в отчаяние.
Впервые за много лет я вновь подумала о Боге. Действительно ли он проклинал нас устами священников, призывавших возненавидеть нас как евреев, коммунистов и либералов? Не катился ли этот мир к чертям лишь оттого, что горстка относительно разумных существ никак не могла усвоить, что Бог есть любовь. Даже если этот Бог есть лишь плод моей фантазии, «опиум для народа», как говорят коммунисты, я не хочу жить в мире, где любовь низведена до химической реакции; инстинкта, обеспечивающего выживание вида. Мысли мои были холодны как руки Софико. Даже если Бог существует, даже если он от нас отвернулся, моей любви хватит на нас двоих и на всех тех гонимых и отвергнутых собственными семьями и прячущихся в тенях.
Изредка я получала письма от Николя. Не зная о нашем бедственном положении, он с присущей ему беззаботностью расписывал, какие вечеринки закатывал его меценат. «Чикаго это город, насквозь провонявший успехом, куда уж нашим березкам и церквушкам. Дружочек, я тебя не прощу, если ты не приедешь. Эти бюргерские рожи мне уже опостылели. Еще один разговор Фреда о бирже и, клянусь, я пущу себе пулю в лоб…»
Я откладывала письмо в сторону и улыбалась. Хоть что-то в этом мире было неизменным. За всеми своими тревогами и заботами я не заметила, как из хаоса и перегноя проклевываются ростки новой жизни. Война унесла тысячи жизней, но принесла новые лекарства. Связи среди эмигрантов были как никогда прочны, и однажды я принесла домой надежду, принявшую вид белых, как сахар, таблеток. Постепенно щеки Софико налились румянцем, а рука, сжимавшая кисть, перестала дрожать.
Писать я все еще не могла, но это не помешало мне с головой погрузиться в создание литературного салона. Достав со дна чемодана пропахший нафталином костюм, я облачилась в него как рыцарь в свои доспехи. Сейчас из зеркала на меня смотрела уже не юная девушка, некогда приехавшая покорять Москву, а взрослая женщина.
Мы собирались словно воры, укравшие самое ценное — воспоминания о России. Я рассеянно кивала старым друзьям и забытым любовницам, и вместе с другими вспоминала тех, кого уже нет среди нас. От прежних литературных диспутов не осталось и следа — их вытеснил лишь один вопрос: что будет с литературой дальше? Несмотря на пессимизм коллег я была уверена в том, что хотя как раньше уже не будет, будет что-то другое. Я слышала это в звучном голосе Маяковского, приехавшего Париж на гастроли, и видела в пестрых треугольниках Кандинского.
Искусство корчилось в агонии, порождая новые формы и образы, способные вести за собой людей.
Однажды я застала Софико за работой. Акварельные пейзажи и призрачные силуэты заменили ломаные линии и обожженные войной руки, лелеющие первый весенний цветок.
— Не слишком? — спросила она не поворачиваясь.
— Это прекрасно, — сказала я и поцеловала ее в затылок.
Ее выставка наделала шума в прессе: «сочетание нежной женственности и искалеченного войной разума», «русская ведьма», «официальная лесбиянка, сбежавшая от своего мужа к писательнице с сомнительными моральными устоями и толстым кошельком». Публика была в восторге, все эти скандалы напоминали ей о безвозвратно ушедшем мире, и от желающих приобрести картины не было отбоя.
Казалось, что все постепенно налаживается, но отчего-то каждую ночь я просыпалась в холодном поту. Закурив наспех скрученную самокрутку, я садилась за пишущую машинку и часами смотрела на белый лист. Быть может, все те критики моей шальной юности были правы, и я вовсе не писатель, а самовлюбленная нигилистка, вознамерившаяся обманом вписать свое имя на страницы истории русской литературы? Это было ребячеством, но один Бог ведает, как это было важно для меня.
Получив письмо от Николя, я была готова к очередной порции историй о его похождениях в Америке, которые служили мне отдушиной все эти годы. Глаза сразу резанул чужой почерк. Писал один из его друзей. Несколько месяцев назад Николя взял в долг на открытие русского ресторана, но спустил все деньги в русском казино. Те, у кого он взял в долг, были людьми серьезными и привыкли получать свое. К тому времени Николя уже успел перессорится со всеми своими меценатами и делил жилье с саксофонистом. Невесть где раздобыв револьвер, Николя дождался, когда саксофонист уйдет с очередной чахоточной девицей, и выпустил себе пулю в рот. В последний момент рука дрогнула, и пуля прошла навылет, лишив надежды на быструю смерть. Так, захлебываясь в крови и царапая ногтями грязный пол, умер мой лучший друг.
— Мерзавец, трус, идиот! Как ты посмел? — кричала я, разрывая письмо на мелкие клочки. — Ненавижу…
Софико прибежала на мой вопль, переходящий в рыдание, и помогла добраться до кровати. Я не знаю, что меня ранило больше — то, что он покончил с собой, или то, что он ничего не написал мне. Несколько недель я провела в горячечном бреду, а затем пришли слова. Слова складывались в предложения, предложения в главы. Я пришла в себя за столом и уставилась на черновик своего первого романа. На моих плечах покоился плед, на столе стояла чашка горячего кофе — одни из множества знаков любви, которыми окружила меня Софико за эти годы.
Я зашелестела страницами, углубившись в чтение. Это была история о подлом и жалком человеке с нежным сердцем ребенка. Вдохновившись Уайлдом я создала героя, обреченного любовью, которую нельзя назвать. Отвергнутый своей семьей и брошенный любимым, моей герой погибал в конной атаке под пулями большевиков. Из всех смертей мой Николя был достоин смерти героя.
— Ты всегда была слишком высокого мнения обо мне, — слышала я его насмешливый голос.
Роман «Кумиры мертвеца» был запрещен в 20 странах, но слух о нем просочился от узких улочек в квартале Сохо до мексиканских трущоб. Кто из нас хотя бы раз в жизни не был трусом, бегущим от своих проблем, и кто из нас не мечтал стать героем, найти свою любовь и доказать этому миру, что он чего-то да стоит? Сама того не ведая я затронула самые потаенные струны человеческой души.
Годы упали желтыми листьями на стылую землю, а мои виски уже давно убелила седина. Отгремела вторая мировая, и земля зализала свои раны словно бродячая собака.
Я поднимаю глаза и вижу Софико. Она все также прекрасна, как и в первый день нашей встречи. Закатное солнце запуталось в ее волосах, а от сияющих глаз протянулась тонкая сеть морщинок. Я откладываю перо в сторону и беру ее за руку. Я знаю, что если умру сейчас, то умру самой счастливой женщиной на свете.