***
В его памяти, как на дне колодца, лежали кое-какие воспоминания о первых их днях — днях, когда он ещё испытывал неопределенности и не верил миру, в котором оказался из лаборатории. Первое, о чём спросил его Рембо и что он запомнил, происходило в старой гостиница и утром: хотел ли он отдельный номер, и чтобы ему доставили еду. Сознание тогда начало возвращаться к нему, и Верлен отказывался, несмотря на его уговоры и сгущённое описание собственного жилья, провести и ещё одну ночь в комнате с рядом других, живых, за стеной. Он тогда же грубо сказал Рембо, что, если тот не хотел, он решительно готов был подыскать себе жилье самому. И Рембо пришлось уступить. И дом, и подъезд — по одному виду можно было сказать, что они не знали ремонта, но, к счастью, находились среди себе подобных. Сама квартира, составлявшая не более 50 квадратов, казалась Верлену большой по сравнению с комнатой, в которой он привык сидеть. Его изначально привлекло отсутствие белых стен и холодного кафеля повсюду, наличие длинных прямоугольных светлых рам на окнах и виду из них на другие дома, полные людей, но достаточно отдаленные; ужасно узкий балкон, который можно было держать открытым, и низкие потолки, вытеснявшие чувство пустоты. В кухне, что была чем-то между кухней и столовой, пахло кофейной гущей, залитой водой, а на скромный площадках – сыростью. Рембо снимал эту квартиру под крышей, потому что арендная плата за неё была в разы меньше первого этажа, а сам он не причислял себя к эстетам и траты денег не доставляли ему удовольствия. К тому же, до сегодняшнего дня он возвращался в неё лишь провести ночь. Иногда, заканчивая раньше обычного, он писал, но и для это ему не требовалось больше, чем стола, и лампы (потому что он ненавидел электричество). С этого дня ему пришлось увеличить счета и мириться с тем, что, подходя к дому, он наблюдал горящее окно под крышей. А такое он теперь видел часто: с Верленом он пробыл только первые два дня, в один из них он водил его по улицам и рассказывал всё, что считал нужным, и что могло звучать по-родительски: они зашли в один из дешёвых магазинов, чтобы купить ему галстук и новую рубашку, и ближайший продуктовый. Потом Рембо учил его пользоваться духовкой, которая была настолько старой, что не показывала градусы, приготовил ему ванну. Вечером Верлен попросил его сделать что-то с его волосами, пожимая плечами на то, что именно ему хотелось, и тогда Рембо подстриг их до лопаток и завязав их сзади лентой, снятой с упаковки бисквитов. Он до сих пор носил ее. В его память сильно врезалось только собственное отражение в зеркале после того, как пол оказался усыпан кучей его светлых прядей, и, впрочем, это был первый раз, когда он сознательно смотрел на себя. Второй день, по мере того как его разум светлел, новые воспоминания отпечатывались более четко и детально. На второй же день, он помнил, они пересекались только на кухне, и почти не говорили между собой: как только обед закончился, Верлен ушёл в бывшую чужую комнату, которую Рембо уступил ему, объясняя это тем, что сам почти не бывал дома. Действительно, в среду Верлен уже не обнаружил в квартире никого: о раннем присутствие Рембо здесь свидетельствовал только оставленный ему завтрак, состоявший из холодной ветчины, половинки грейпфрута и пары сваренных вкрутую яиц. Такой завтрак он съел быстро, привычно запихивая в рот еду, почти не пытаясь разбирать её вкус, и так же быстро проглотил чашку кофе, остатки которого нашёл в кофейнике. Только после он нашёл завтрак вкусным от того, что был простым и неправильным, и еще потому, что не тот был разбавлен добавками, которые извращали вкус любой еды. Таким он запомнил свой первый завтрак, походивший на любой человеческий завтрак, а затем впервые испытал такое чувство, как скука. Он не знал, чем заняться, и почему-то только тогда вспомнил, что не спросил о своих обязанностях: была ли для работы или он должен был сидеть дома, занимая сам себя? Что ему следовало делать, если он хотел быть полезным и просто не знал, чем себя занять? Рембо не говорил, чем он занимался, и в принципе пока молчал насчёт своей жизни за пределами квартиры. Но пока он не мог спросить его в тот момент, ему нужно было что-то делать, и в качестве развлечения он выбрал книги, - он увидел одну на тумбочке в гостиной, где теперь спал Рембо. Он никогда не держал их в руках, тем более, не видел в таком доступном и большое количестве. Верлен не слишком разбирался в чтение, точнее сказать, вообще, поэтому доверился чужому вкусу. Но книга, когда он дочитал ее до конца, не произвела на него впечатление: она изначально показалась ему бессмысленной, наполненной кучей метафор, которыми должны были заставить задуматься, но он предпочитал пропускать их, переворачивая иногда целые страницы. Описания всех сцен были просто трудны для него, а слова - тяжеловесны, слишком не проходившие на те, которые он привык использовать и слышать. Тогда он вернул ее на место, сказав Рембо тем же вечером, что её не стоит брать в руки. —Ты читал ее? - удивлённо спросил он. — Да, и она просто отвратительна. Тогда Рембо, видимо, догадался о резкости суждений своего нового сожильца и о том, что он ещё менее разбирался в глубоком искусстве, чем он сам. На следующий день Верлен нашёл вместе с завтраком стопку книг, которые Рембо специально выбрал и оставил ему. Он не решался за них взять, но у его едва ли оставался выбор к концу дня, когда он вернулся с прогулки и сел на диван. Работы для него пока не представлялось, потому что по словам Рембо он ждал указаний от некого «босса», и поэтому пока мужчина был предоставлен сам себе. С той скоростью, с которой тянулись дни в квартире, книги сделали его намного разборчивей в возвышенных вещах и заставили полностью разобрать свое внутреннее. Теперь он любил эти двусмысленные фразы, которые можно было истолковывать по-своему и находить какой-то свой смысл. Именно из-за них, вероятно, в его натуре начали происходить изменения, он начал думать о своем прошло, иногда о будущем, и открывать в своих прошлых мыслях то, что до этих пор казалось ему нормальным. Первыми из книг как раз оказались французские романы — самое простое, что находилось в шкафу Рембо, и именно с них занялся наблюдением своих чувств. Верлен следил за ними всегда, пытаясь понять, когда его сердце можно было услышать, и когда он испытывал одиночество, какой эффект это производило и сопоставлял уже с теми почти философскими книгами, которые читал. Он обнаружил в себе любовь к завтракам, которые ему готовили, и всегда, когда Рембо ещё не успевал разуться, благодарил за них; когда-то он просыпался ещё до его ухода, выходил и садился за стол, испытывая какое-то хорошее чувство, когда Рембо ставил перед ним тарелку. Но вместе они не ели. Ужин теперь приходился на него, и когда он уже готов был спать, только тогда слышал, как звенели ключи во входной двери. Только однажды они ужинали вместе: он не помнил дня, кажется, где-то октябрь, когда мужчина встретил на кухне Рембо, сидящего за дневником. У него, по-видимому, был выходной. Тогда он впервые сказал ему доброе утро, вместо, «я уже ухожу». И Верлен ответил тем же. С чтением к нему пришло и осознание, что первые дни им было сказано достаточно дерзких и грубых слов и только сейчас смог оценить, сколько терпения было в Рембо с тем, что он ни разу не сорвался и не упрекнул его, не теряя вежливости в обращениях и собственных словах. Поэтому следующий диалог Верлен начал с извинений — причём его извинения были искренними и, возможно, слишком драматичными. Рембо был озадачен сначала и странно поглядел на него, но как обычно спокойно ответил, что не ждал их и совсем не требовал. Но Верлену было лучше так. Даже столкнувшись с непониманием, он почувствовал, что его поступок не мог не укрепить их отношений. Тогда он не знал, чем сегодня Рембо будет заниматься, но не хотел, чтобы день прошел так же, как один из первых. Но все повторилось: они лишь ходили после обеда в магазин, чтобы купить продуктов ещё на неделю, забрать чистое белье из прачечной и к владелице, чтобы отдать месячную плату. Верлен, возможно, был разочарован к вечеру, даже несмотря на целый день вместе. В сумерках он пусто смотрел на сквозь арку балкона, переводя взгляд на Рембо, сидевшего на диване. Кухню заполнял пар от кипящих кастрюль. Молчание снова было здесь. Он иногда замечал краем глаза черную ткань, обтягивающую его талию, и воздушные рукава рубашки, которые он закатывал по середины предплечья — это был второй раз, когда он мог видеть его одежду, не скрытую пальто, и засматриваться на неё, как вор. Он хотел было спросить, неужели ему было так холодно, или почему он скрывался под слоями одежды, но нашёл этот вопрос слишком личным; ему, впрочем, не хотелось второй раз начинать разговор. Обычно это делал Рембо, но не сегодня — вероятно, потому что обычно разговаривал по делу. Через сутки вернувшись в их скромную квартиру, которая уже не казалась Верлену такой привлекательной, он принес ему новость. Для них находилось задание, скорее «небольшое испытание», так сказать, но сулившее ему место в рядах организации. Тогда у него появились деньги, и он понял, что сидеть в квартире было слишком утомительно, а поскольку он ещё не прославился в преступном мире, решил пожить жизнью парижанина, немного более обеспеченного, чем остальные. Сперва он нашел ателье, в котором заказал черный костюм из жилета и пары классических брюк, подходивших к его рубашке. Потом присмотрел пиджак и заказал себе точно такой же, выбрав дорогой, с купровой подкладкой. Он надеялся, что Рембо смог бы оценить это. Он приобрел в магазине несколько пар белых перчаток, и зашёл в ювелирный, чтобы посмотреть запонки, и вместе с этим увидел золотую брошь, чем-то напоминавшую розу ветров с цепочкой. И по причине того, что он в жизни не носил украшений, она приглянулась ему и он отдал за нее все имевшиеся деньги. С парой заданий, которые позже были присланы, и с которым Верлен справился, он стал ходить в рестораны, где ему приходилось выбирать между тремя сортами горчицы, и этим избавил Рембо от необходимости готовить. Теперь, когда у них появились деньги, он мог чаще оставаться дома, но поскольку теперь Верлен меньше нуждался в его обществе там, просто так уходил в бары или парки, иногда чтобы писать. Но в то же время, ничего не могло заменить Верлену завтраки. Он даже не пытался пропускать хоть один, и Рембо, увидев это, не перестал делать их и получать за это благодарность. Один раз они вдвоем обедали в кафе, когда стоял особенно холодный вечер и хотелось горячего. И тогда Верлен, в этот первый раз, перенял в Рембо привычку заказывать сырой ростбиф и крепкий кофе с ликером. Насчёт его костюма Рембо сперва признался, что не сможет оценить его относительно кутюрье, но по его личному мнению было красиво. Теперь они, как совершенно красивая пара, могли гулять по улицам Парижа и вызывать восхищение прохожих, одетые так, как одеваются любовники Франции, однако они долго ещё встречались лишь дома и слишком часто ели молча. Рембо все также вежливо отвечал ему и с интересом и вниманием слушал его рассказы о походах по городу и в театры, однако сам почти ничего не рассказывал, оправдываясь постоянной и скучной работой. В таких односторонних диалогах проходили иногда вечера. Но Верлен, вернувшись к самокопанию, стал наблюдать за своим поведением, когда возвращался Рембо. Он стремился расспросить о дне, что и делал, а после любил слушать его голос, заглушаемый звуком кипящей воды, пусть даже говорил о погоде. Благодаря книгам у них нашлась тема для разговоров, и Рембо даже с охотой мог делиться своим мнением — что было большой редкостью, и даже после молчания задавал ответные вопросы. Иногда его мысли после того, как Верлен прочитывал ещё одну книгу, приводили его в восторг, потому что открывали ему глаза на вещи, которые он не понимал или упускал из внимания. Его партнёр был однозначно больше склонен находить смысле и понимать, больше знал о чувствах и умел их угадывать, однако сам крайне скупо проявлял их. Обычно после заданий они прогуливались по аллее, ведущей к дому, останавливались и иногда делали два круга, чтобы растянуть вечер и не впадать в неловкое молчание. Они исходили набережную, центральную улицу и площадку перед самим домом. Рембо тогда был общительнее всего. Он действительно любил быть в одиночестве или в их квартире — рассказал тогда он как факт о себе. А ещё парочку чересчур очевидных вещей: не любил холод, жить возле моря, долгие путешествия. Однако это не остановило Верлена, на этот раз, когда у него уже было достаточно средств, пригласить его поужинать на Сене. На его счастье, он не встретил отказа. Верлен сам выбрал день и организовал всё. Вечер уже догорал, когда они, решив пешком добраться до набережной, миновали парк и собор, выйдя на широкую вымощенную дорогу, ведущую вдоль Сены. Ее волны спокойно колыхались в тот вечер, такой же спокойный и ласковый, плавно миновавший сумерки и перешедший в ночь. И несмотря на то, что месяц был нарастающим, а звезд не так ух много, на корабле было достаточно света от ламп и блеска от украшений. В глубине судна, на кухне, хлопали пробки от бутылок пива и шипучего лимонада. Двумя прямыми белыми линиями простирались берега. К выцветающему небу из-за горизонта со всех сторон тянулась ночь. Сначала они сидели за едой, потом встали и подошли к решетке борта. Взяв бокалы у проходящего официанта, Верлен протянул один своему спутнику и оба стали наблюдать за волнами, которые заходили под судно, заставляя его покачиваться. — Сегодня хороший вечер – начал Верлен. — Даже слишком для прогулки. — Возможно. Но на следующей недели обещают северо-западный ветер. — И ночь... Не кажется ли, что слишком теплая для Парижа и для середины октября? — Вероятно, просто удачная осень. — Я вот о чем подумал, — сказал мужчина вдруг. Его мысли все время перескакивали и говорил он скорее сам себе, без особого смысла. — Кажется, я тебя люблю. — Дорогой Поль… — и на этом их разговор прервался. Он мог говорить о простых вещах, о погоде, осени, делах, но на его признание ограничился вздохом, и, казалось, ничего не собирался сказать. — Ты ничего не скажешь? - в его голосе была слышна неуверенность, немного колебания. Это не походило на то, что описывалось в текстах, где реплики следовали одна за другой, чтобы не было пропасти между ними. Рембо молчал, облокотившись и смотря вниз, на реку. — Ты даже не дашь мне подумать, что сказать? - спросил он. — О, конечно. Между ними повисло молчание. Неизвестно долгое: Верлена пугало, что они могли бы так доплыть до причала, а он не услышал бы ответа, кроме своего имени, сказанного взволнованно. — Я боюсь за тебя, — сказал Рембо наконец, чем заставил волновавшегося спутника жадно вникать в каждое слово, — за то, что ты обманываешь сам себя. Ты говоришь это, возможно, сверившись по книгам с тем, что испытываешь, и ошибаешься. Поэтому добавляешь кажется. Сейчас ты станешь возражать — я знаю это в тебе, — поэтому могу лишь ответить тебе взаимностью, слепо полагаясь на судьбу. Я не знаю, что из этого может выйти. Но Верлен не слушал его эти рассуждения и неуверенность, его слабые попытки предостеречь его от ошибок: он думал лишь о том, как ему повезло. Когда Рембо посмотрел на него, в светлых глазах не было страсти, только яркий блеск шампанского на губах. Обратно начался дождь, и они поймали машину. За запотевшими окнами мелькали огненно-красные, газово-голубые и призрачно-зеленые огни такси, свет которых исчезал в спокойном дожде. Но Верлен мог чувствовать его руку в своей, знать, что теперь в любой момент мог сжать её и глядеть теперь в его глаза без стеснения, что делал бы, если бы ночь не убрала их цвет. Тогда все его убеждения в не человечности забывались за другими, более приятными чувствами. Тогда, наверное, единственный раз он чувствовал счастье, возводившее его на вершину. Через аллею они шли походкой не совсем твердой, и казалось, вид луж всё больше размягчал под ногами землю. Блеск фонарей на бульварах иногда возвращал его к действительности. В подъезде он кивнул ночному консьержу и быстро они поднялись на этаж, по пути снимая мокрые пальто. Теперь он мог развязывать шнуровку его корсета, стаскивать перчатки с худых пальцев и касаться его спины. Теперь все обещало быть по-другому. А когда-то он не мечтал жить с ним, говорить ему слова любви или садиться у подножия его кровати. Он представлял их вечно молодыми супругами. Они ходили в театры (поднимаясь по лестнице под руку, как он всегда представлял себе!), смотрели старое кино на фестивалях и снимали номера в дорогих гостиницах. Они читали поэмы по ролям и потом обменивались красивыми высказываниями, и Верлену доставляло удовольствие, о чём он говорил, держать его руку с суховатым суставами и резкими углами, в очертаниях которой не было мягкости. Когда Рембо отсутствовал, он писал ему письма, доходившие все разом, и каждое из которых начиналось с «Cher Paul...» Они идеально подходили друг другу только по принципу противоположностей. Однако если сначала спокойствие Рембо подавляло его вспышки гнева (которые случались часто, как, например, когда закончились билеты в первых рядах партера и он чуть не сорвал с цепи хрустальную люстру зала), но потом все чаще стали их причиной. Впечатление первый ссоры было ужасно. Он назвал это ссорой, но это была не ссора, а что называется столкновение их взглядов, когда они впервые заговорили о его прошлом. Рембо быстро замолчал, предложив оставить эту тему, но Верлен, был слишком разгорячен его «я не вижу в этом ничего, что противоречит человеческому происхождению». Тогда он впервые покинул их квартиру вопреки просьбам остаться и продолжить. Но потом подумал, что это могло обернуться в холодность к нему, что всё-таки была значительная доля его вины. Что-то гадкое и безумное, походившее на зависть, мучило Верлена по дороге обратно. И поэтому он вернулся к нему с букетом и извинениями, и пообещал приносить их каждый день, если бы только Рембо сказал, что его чувства не изменились. Он исполнял свое горячее обещание, каждый день принося ему тепличные букеты: спело-жёлтые хризантемы, пионы, сероватые орхидеи. Даже когда между ними возникали недопонимания, и тогда он каждый вечер молча протягивал ему обернутые белой бумагой жасмины и молча уходил в свою комнату. Это продолжалось до тех пор, пока их квартира не оказалась заставлена вазами, не пропахла открывшимися бутонами, и Рембо, обняв его, не сказал своему любовнику прекратить. После недели его счастье постепенно начало таять. В том опять же была вина только его воображения и чувства собственничества, которое приводило его в раздражение, если он подозревал к себе холод. Рембо был прав, когда сомневался в своём решение. Их, казалось, идеальная картина жизни ничуть не затронула его поведения или чувств, которые он выражал. Верлену он часто казался именно холоден, просто позволяя брать себя под руку, обнимать по утрам, пока он читал газету, но никогда Рембо не делал этого первым. Во многих мелочах Верлен видел знаки пренебрежения к нему и его любви. Иногда Рембо для него не существовало — точнее, так он выражался, когда тот был настолько погружен в себя, что его присутствие становилось призрачным, он не замечал ничего вокруг: прикосновений, взглядов, и даже собственного тела — настолько уходил в собственные мысли. И в эти минуты Верлену становилось так отчаянно тяжело, потому что он терял его и ничего не мог сделать, чтобы обратить на себя хоть толику внимания. Когда Рембо уходил спать и несколько дней подряд им не удавалось поговорить, он объяснял, что готов дать ему личное пространство. Сколько у Верлена его было! Сколько надежд на ответные жесты потерпели поражение! Поэтому неоправданная любовь стала превращаться в нечто раздражающее. Впервые он почувствовал, что упоминание о Рембо раздражило его, нежели согрело. Но рассудил, что этот импульс был упущением контроля. И когда Рембо проходил мимо него— в тот момент спокойствие во взгляде Верлена отсутствовало. Может, он надеялся, что Рембо поймет его и они поговорят. Тем не менее этого не происходило. Одиноко и грустно быть сидеть напротив друг друга с такими пустыми сердцами. Он злился, и мог запивать яд в себе бутылкой крепкого вина, но оно лишь пробивало его на слезы, потому что ему некуда было пойти и не было рядом никого, кто мог бы его выслушать. Его гнев утихал. Парапет был так широк, что только от усталости он не пытался перепрыгнуть через него. Мужчина возвращался домой и падал в чужие руки, которые ещё днём ненавидел, с тем, чтобы сказать, как в них нуждался и заснуть крепким сном. Он ненавидел мир с этой вежливостью и деликатностью, забывая, что этот мир был открыт ему только эти месяцы. Он перестал ходить в рестораны и смотреть спектакли. Иногда оставаясь один, Верлен срывал целлофан с белых коробок подаренных им же конфет, выкидывал бумажку, положенную под крышку и в одиночку съедал неправильной формы шоколад в гофрированных формочках. И от этого у него бывало то же, что и скринами взяв одну, он бросал и принимался за другую. Потому что Рембо когда-то признался ему, что любил курить, но не любил обычные сигареты, он стал покупать их и курить даже в ресторанах. Вторая ссора показалась ещё хуже, чем первая, потому что не могла быть случайной, и произошла по самому глупому поводу. Верлен точно не помнил, какие язвительные слова он употреблял в желании разозлить Рембо, и чтобы тот высказал о нём всё, но тот снова был спокоен, а тон его голоса походил на штиль. Дождавшись его ухода, мужчина сломал замок на ящике, где его любовник хранил дневники, и перечитал их все от момента, где они встретились, где он ещё был черным №12. Он разбирал его корявый французский слог, где он описывал его гнев, его происхождение и то, как он забрал его из лаборатории, то, о чем не хотел говорить. Там же он нашел все, о чём умалчивала организация и Рембо, подтверждение словам Н... Его эмоции походили на разрезающий мир гром, уничтожающий облака, на шум воды, стекающей с небес по горам.***
Он позволял себе задумать, какой бы была их будущая жизнь и ему представлялись картины сельской местности, где-то, может быть, вблизи Арля, чего ему не хватало среди шумного города. Он не слишком понимал тогда, что просто был поглощён мечтами. Знал ли Рембо о них, рассказал ли он ему во время одного из вечеров, когда был пьян, или мог догадываться? По крайней мере, он был мог избавиться от своей одежды и перестать заботиться о ветрах. Им пришлось бы оставить Сену, но тогда в их распоряжении была бы Рона, а может быть, и Французская Ривьера. Сейчас, лёжа на больничных простынях он ещё раз предался своим мечтам, что все ещё могло вызвать у него слабую улыбку. Хотя его чувства были горячее песка несколько минут назад, они успели остыть во время его раздумий и того, как он был поглощён воспоминаниями. — Я боялся, потому что хотел предложить тебе новое задание. Мы должны забрать экспериментальный прототип, А-258. Это мальчик. Может взглянуть на него потом, если хочешь. Они бы сняли двухэтажный дом с мансардой вместо квартирных окон и верандой вместо балкона, и где бы они могли оставаться только вдвоем, а возможно, взять на воспитание ребенка и воспитывать его там, так, как хотелось бы вырасти ему и так как он не смог. Они бы отдали его местную школу, откуда он бы с удовольствием забирал каждый день, смог бы дать ему столько сладкого, сколько бы он захотел, и заботиться о том, чтобы он не чувствовал боли от уколов, ухаживать за его ранами и ушибами и научить тому, что умел сам. Чтобы у него была своя комната и обязательно окна, которые можно открыть, много свободы и воздуха, и ещё любви к ним как к родителям. Они бы, возможно, тогда смогли обходиться без ссор и смогли бы вместе пить кофе. — И мы сможем жить втроём, на юге, и ходить смотреть на Рону? — спросил Верлен, немного приглушённо. На лице Рембо отразилось недопонимание, он не сразу понял, что думал про это Верлен, но когда осознал, почувствовал прилив нежности и сожаление: он должен был исследовательскому центру, никак не им. Сквозь отдаленный шум шоссе и, картин, которые ему представлялись, он слышал, как Рембо достал что-то бумажное и осторожно положил на тумбочку, рядом с лилиями в графине, обернутыми в целлофан и перевязанными белой летной, которые он приносил ему ещё неделю назад.