ID работы: 12565051

Отблеск нас

Фемслэш
PG-13
Завершён
25
автор
brilliant.jpg бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
49 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      Он попросил всего лишь облегчить ее страдания; всего лишь уменьшить весь тот поток бреда, который с каждым днем захлестывал ее все сильнее и утягивал на дно фантазий все глубже и невозвратимее.       Я не хотела. Видеть ее пронизанные верой и слепой ко мне любовью глаза, ощущать прикосновение ее по-детски еще молочной теплой кожи на своих руках и слышать сладострастный лепет:       — Ты пришла. Боже мой, ты вернулась ко мне.       В ее видениях я ее. Не миссис Кейс Малковец, а милая Кейси Мерфи, что на людях строго зовет ее председателем О’Коннелл, но в объятьях только любимая Билли.       — Кейси, моя милая хорошая Кейси.       И я не могу более уйти из ее белой камеры, не могу не улыбнуться тепло этому странно отдающему колкой мягкостью в груди ребенку с доверчивостью в бирюзе своего взгляда и заботой в понимающем поджатии пухлых губ.       — Я так тебя люблю, — лопочет она перед тем, как успокоительное возымает эффект и берет верх над сознанием девочки.       — Билли лучше.       Я смотрю осуждающе на Алекса, что устало откидывается на спинку стула и, запрокинув голову, закуривает сигару. Он не дает внимание моим словам, моему тону и твердому положению рук на груди — только выдыхает серый клубок дыма и шепчет:       — Ей становится легче.       — Надолго ли?       Алекс пожимает плечами. Со временем, проведенным с малышкой Айлиш, ставший замкнутым, молчаливым и холодно отстраненным, он не проявляет интереса к моим напускным претензиям, возмущениям и тревоге — словно за каменной стеной, я совершенно теперь не могу до него достучаться.       Он не знает. И никаких более обещаний не дает. Притягивает меня к себе за талию, отнимает мои сцепленные ладони от грудей, кладя их к себе на плечи, и утыкается носом в живот. Пепел сигареты летит по полу террасы и прячется в кустах абрикосовых роз — я перехватываю из рук мужа терпкую гадость, оседающую на языке перегоревшей душой, и прижимаюсь к ней губами.       — Завтра в одиннадцать.       — Я больше не приду.       — Кейс…       — Нет. Хватит. Прошу.       Алекс смотрит снизу-вверх и видит лишь конец пути сорвавшейся невольно с ресницы влаги. Я из упрямства и чувства собственного достоинства в ответ не смеряю его взором — в прострации стряхиваю слезу с подбородка и, в попытке отвлечься от не перестающей носиться образами покадровой пленки Билли, строю план полива сада на завтра.       — Ты помогаешь ей, Кейс. Не отказывайся, пожалуйста.       Мотаю головой. Кладу остаток в пепельницу, аккуратно выбираюсь из его прозрачных объятий и, вдев пальцы в шлевки шорт, отхожу на шаг к дому.       — Мое сердце скоро не выдержит, понимаешь? Я больше не могу… просто… черт, Алекс, я не готова была…       — Билли легче…       — Да хватит мне это повторять! — меня берет злость и разочарование — я жалко всхлипываю и подобно болванчику на приборной панели мотаю в отрицании головой. — Прекрати выводить меня на жалость. На вину и самобичевание…       — Я не…       — Неужели ты не видишь, что твое экспериментальное лечение никому не идет на пользу?       — Но…       — Ей не легче, Александр! Прими, наконец, тот факт, что Билли никогда теперь не обретет покой, — я выдыхаю, когда вижу в усталом взгляде смирение и понимание, и осторожно кладу правую ладонь на в короткой щетине скулу. Поглаживаю большим пальцем и говорю осторожное: — Ты не проиграл, Алекс. Просто изначально программа не дала тебе выигрышный вариант.       — И поэтому ты не станешь…       — Я не стану. Просто… все. Хватит. Пожалуйста.       Алекс смиренно кивает головой и бережно целует мое запястье. Он не согласен с моим решением, но не может не ответить для моего успокоения согласное «ладно». Мне же хватает даже такой малости — я на мгновение мягко касаюсь его лба своим и отстраняюсь.       Мой стержень с треском надламывается, стоит только мне отвернуться к приоткрытой двери дома — вода застилает взор, липнет к ресницам и кислотой соли жжет кожу.       Я накрываю на стол, совершенно не заботясь о мокрых дорожках туши на скулах, и в голубизне воды в высоком стакане вижу лишь ее глаза.       Это конец.

***

      Ее костяшки разбиты, руки исколоты, под веками поцелуи бессонницы — поле битвы вместо худого тельца подростка.       — Билли.       Зову так тихо, что едва ощущаю ветер от слов кожей крыльев носа.       Но она оборачивается. Резко, скоро и потеряно.       — Кейси, милая. Ты вернулась ко мне.       Гулкий хрип вместо звонкой мелодии. Холод пальцев, аккуратно касающихся моих щек. Неизбежность в маленьком теле, прижимающемся всей своей отчаянной силой ко мне.       — Привет, — на выдохе. И это все, на что меня хватает.       Я осторожно провожу по волосам. Ломкие, путанные, сальные. Насквозь пропахшие диазепамом и аминозином. Потерявшие свой иссиний цвет и жизненный блеск.       — Ты пришла, — и жмется так доверчиво крепко, что мне не хватает внутреннего холода отпрянуть и на йоту от своего сердца малышку оторвать.       Пусть оно болит — попавший в банку бабочкой трепыхает в груди, — но я вопреки закону самосохранения целую девчонку целомудренно в лоб и становлюсь на шаг к ней ближе.       — Прости. Не могла прийти.       — Дела клана?       — Ага. На юге притесняют, но Финнеас…       — Он разберется.       Я киваю и смыкаю на чужой талии пальцы. Билли кладет на мое плечо голову и прикрывает пепельные ресницы. Ее тело больше не дрожит, а рваное дыхание щекочет кожу.       И я спокойна.

***

      — А этот?       Билли внимательно изучает состав на этикетке прежде, чем отрицательно мотнуть головой и отвернуться от меня к стенке. Маленьким ребенком складывает руки на груди и вытягивает губу — я наматываю на палец длинную черную прядь и осторожно сим движением привлекаю ее внимание.       — Окей, ты не любишь запах календулы, перечной мяты и масла розы.       — Тревога, подозрение, ненависть.       — А еще победа, целомудрие и любовь, — коротко, смешливо фыркаю и аккуратно кончиками пальцев взъерошиваю волосы. — И кто тебе сказал, что роза черная?       Билли упрямо сверлит стенку взором, приговаривая ненавязчивое и молящее:       — Я не чувствую себя защищенной. Меня здесь скоро убьют, и я тогда совсем-совсем исчезну.       Очередной поток бреда, которому я верю, и который мне абсолютно нечем крыть. Я бессильна против правды — и пусть даже она не подкреплена медицинскими показаниями, сила ее реальности меньше не становится.       — А этот? — спрашиваю на следующий день, из сумки доставая единственно нужный бутылек с вязкой жидкостью.       Малышка радостно, словно через долгое время моего отсутствия, мне улыбается, бедром к моему бедру ко мне присаживается и, касаясь тесно кожей своей о мою, забирает флакон. Втягивает шумно запах лаванды и умиротворенно ухмыляется.       — Я тебя люблю, Кейси. Больше всей жизни люблю.       Теперь ее кожа цвета апрельского солнцестояния, а волосы запаха прованских полей.       Теперь она в безопасности.

***

      — Рецидивы бывают. В случае О’Коннелл…       Алекс переводит дыхание и трясет мелко головой. Выгоняет мысли, как рой мошек перед глазами.       В горле его дрожащий ком сожалений, агонии потери и боли — вероятно потому, твердо произнеся сгусток пяти слов, на шестом его голос ломается и громко затихает в июльской ночи.       Я приподнимаюсь на локтях, гляжу на прикроватные часы — без пяти час — и вздыхаю.       — Я не лекарство, Алекс. И я предупреждала…       — Знаю. Я все знаю.       — Поэтому может…       — Я хочу прекратить бороться. Пойми — очень хочу. Просто оставить Айлиш в ее сновидениях наяву, чтобы самому начать спать по ночам спокойно, — коротко взрывается Алекс, скоро теряя хватку и силу связок. Больно проходится пальцами по отросшим вихрам на затылке и вздыхает. — Я хочу. Но…       Но это не в его принципах. Он так не играет — он совершенно не умеет проигрывать обстоятельствам. Даже такому, как предопределенность. Борец с единственным устоем бороться — пусть и за все старания его не ожидает положительный результат.       — Ты должен был отдать ее Кану, когда тот вернулся с больничного. И просто о девочке забыть…       — Но я этого не сделал.       — Почему?       — Интересный психиатрический случай. Ты ведь знаешь, что я такое люблю.       — А теперь?       Алекс замолкает и телом замирает. Никакой реакции — ответа, значит, ни одного нет.       — Десять лет. Она лежит в нашей клинике уже десять лет.       — Из них три года твои…       — И сегодня Финнеас не пришел. Впервые. Он просто…       Алекс сидит ко мне спиной, но даже в скупой лунной дорожке я различаю каждую напряженную мышцу и неестественно взявшуюся складку на рубашке.       — Лекс...       — И он больше никогда к ней не придет. Билли теперь совсем одна, понимаешь? Совсем-совсем одна.       Алекс не давит на жалость. Не пытается выбить из меня согласие на следующий прием, — потому что факты сейчас для него априори важнее просьб и мольбы.       — Мы не должны были к ней привязываться. Ни я, ни тем более ты.       — А теперь так получается, что на дно смысла бытия мы с тобой идем вместе с ней за ее мягкую ручку, — тоскливо ухмыляется Лекс, тяжело вздыхая. — Боже, как я устал.       — И мистер О’Коннелл видимо тоже.       — Просто для него теперь ничего нет важнее семьи приобретенной. А на оставленную он более смотреть не желает, — я коротко мыкаю, прося тем самым объяснения, на что Алекс — мой чуткий и проницательный Алекс — поясняет: — Финнеас женился. На прошлой неделе.       И я вдруг перестаю ничего не ощущать. Из приоткрытого окна дует так сильно, что верхняя часть грудины, неприкрытая одеялом, покрывается мурашками холода, — но меня хватает лишь на рефлекс, в котором плечи передергиваются, а по спине ползет неприятная щекотка. Соседская кошка пробирается в мой сад и с громким хрустом обгрызает у хризантем бархатные лепестки, — и пусть поутру ничего, кроме злости и проклятий в ее сторону не будет, сейчас я даю ей свободу действий своим безразличием.       — Предал, получается.       — Я должен поступить также?       Алекс аккуратно поворачивается ко мне влажными глазами, и я запрещаю себе впредь ругаться — даже мысленно и в качестве шутки — на его упрямство и твердолобость.       — А как хочешь ты?       Он смотрит — долго и пронзительно, пытаясь облегчить свою участь с правильным вариантом ответа — и после отворачивается. Решительно резво выпрямляется по оси вверх — прочный стержень с холодным разумом и горячим сердцем, — чтобы подобно карточному домику с тяжким выдохом отчаяния опасть локтями на колени и разрядиться мучительным плачем.       У меня не осталось слез. И криков в груди тоже.       Я отворачиваюсь к окну, прикрывая, наконец, замершие плечи.       Теплее не становится.

***

      — А в Монтане много лис. Стоит только зайти в лес — и тут же встречает рыжая морда.       Билли внимательно вглядывается в фотокарточку, которую кладу ей на колени, и поджимает губы. Она проводит пальцем по острому краю и, чуть повертев снимок, бросает его недовольно на пол. Забирается с ногами на кровать и, отодвинувшись от меня к противоположному краю, глядит на меня зло и внимательно.       — И какие дела тебя там задержали?       Вздыхаю, подавляя желание к ребенку пальцами в жесте заботы и успокоения прикоснуться, — потому что на касание не ответит, но только больно обожжет агрессивным ударом.       — Клан.       — Не думала, что теперь пушному производству необходимо оружие и порошок, — Билли прищуривается и больно ногтями впивается в собственную коленную чашечку. — Ты ведь с кем-то встречалась в Монтане. Верно?       Ответ «отвлекалась от твоего образа активным супружеским сексом» в возможные варианты вряд ли входит — и потому я только пожимаю плечами и говорю самое отстраненное и безразличное:       — С заказчиками. Ну, и еще с лисами. Я ведь сказала тебе, что их там много.       Обычно Айлиш спокойная. Перешедшая по документам под лечение Александра, за последние три года она научилась контролировать свою параноидальную злость и резкие заскоки настроения. Лишь иногда — стоит только нескольким неизвестным раздражающим ее факторам собраться в одном месте и времени — глаза Билли начинают пылать гневом, а с губ проскакивать больные слова.       — Ты ведь обещала, что не предашь меня.       — Так и есть. Я все еще здесь, под твоей властью и попечительством.       — И почему тогда я не чувствую более твоей поддержки? Твоей любви и прежней ласки?       — Билли…       — Нет. Ты врешь мне. Ты с кем-то в заговоре и со мной для того только, чтобы предать и убить.       Она психует. С такой силой и яростью, что я не успеваю среагировать, когда чужие пальцы больно хватают меня за запястье и поднимают на ноги. Маленькая коробочка, в которой Билли хранила все полароиды, мною принесенные из реального, за стеной клиники, мира, с тихим шорохом опрокидывается на пол, а содержимое под движением наших ног разлетаются по палате.       Я не чувствую боли. Даже тогда, когда хрупкое на вид тельце вдруг обретает колоссальную силу и своим на меня давлением перекрывается в моей груди кислород.       — Ты врешь мне!       Она не кричит. Ревет болью предательства и паникой.       — Нет. Билли, моя хорошая, никогда…       — Ты ненавидишь меня. Всегда ненавидела и никогда не любила. Почему ты никогда меня не любила?       По щекам теплые слезы, в коридоре сквозь белый шум в ушах слышатся шаги торопящегося мне на помощь персонала, а в голове из-за недостатка воздуха поистине пусто и чисто.       Я знаю, что ей вколят. И знаю, через какое время тело в схватке с жидким препаратом проиграет и кульком опадет на кровать.       Но мне не хочется для Билли такой участи. Мне не хочется видеть ее с безжизненным стеклом вместо живой холодной воды, не хочется зарываться в волосы и не ощущать преданно-радостной улыбки на сие действие.       Мне совсем не хочется для нее боли.       И я целую. Мягко, не нарушая границ губ, не продвигаясь в глубину тепла и желания. Совсем невинно и чисто — так, как того заслуживает самая невинная и чистая девичья душа.       Пальцы на шее тут же теряют хватку и твердость. Тело послушно принимает мои изгибы, и талия подстраивается под мою ладонь.       Когда за ручку дверь в палату распахивается, я тут же меняю поцелуй на крепкое объятие, пряча за собственной болью в груди и черными мушками перед глазами своего любимого, в своей беде неповинного, ребенка, и за волосы прижимаю нуждающуюся в понимании и заботе девочку к себе.       — Нам необходимо…       — Вам ничего не необходимо. Уходите. Немедленно.       Медбрат не верит, обводя меня с ног до головы внимательным встревоженным взглядом и пренебрежительным взором дрожащую от перепада эмоций Билли. Старая медсестра, совсем от книжной сестры Рэдчет не отличимая, вопреки приказу надвигается на нас, вынуждая меня только сильнее укрыть Айлиш руками и зло сверкнуть взором в ее сторону.       — Миссис…       — Убирайтесь прочь. Сейчас же.       — У мисс О’Коннелл приступ…       — Ей ничего от вас не нужно. И мне никакая помощь не нужна. Уходите.       Мои злые, убежденные слова ничем от речей сумасшедших, здесь на извечные круги ада запертые, ничем не отличаются. Но мой ребенок жмется, прячется, находит себя, и мне для большей твердости более ничего не нужно. Я позволяю ей стать посетителем моей души, пусть даже после от ее сердечных касаний мне будет очень больно и нестерпимо горячо, и исподволь необъяснимую любовь Билли ко мне начинаю перенимать, обращая всю свою доброту к ней.       — С ней все хорошо. Теперь точно, — и мягко провожу по волосам. Айлиш тычется губами мне в шею — ровно в тот участок, где недавно были ее пальцы — и успокаивается. Тепло дышит и больше не плачет — и в горле больше нет кома разочарования и вины.       — Хорошо, — говорит старуха, очень зло и недовольно поглядывая на мою девочку.       — Я люблю тебя, милая Кейси.       Шепчет Билли, стоит только двери за персоналом закрыться, и я прикрываю глаза, крепко прижавшись щекой к мягким волосам.       — Да, моя хорошая. Я тебя тоже люблю.       Потому что иного варианта программа жизни не придумала.       Я была в проигрыше с самого начала.

***

      Ее накачали. Опять.       — Но Билли никого не трогала. Тогда за каким чертом?!..       — Это правила, Кейс, — вздыхает Алекс, а мне недостаточно этого аргумента для спокойствия. Я киплю праведной злостью — чувствую, как пальцы готовы пережать сонную артерию всех, кто к палате приближается на милю — и совсем не контролирую действия рук, когда те сами по себе сначала всплескиваются, а после ниточками от бессилия падают по бокам тела.       — Ты главный, Лекс. Ты мог их остановить. Ты мог повлиять на эту суку, что вколола диазепама столько, что Билли не реагирует даже на прикосновения!       — Кейс…       — Ты мог!       Я знаю, что слезы текут некрасиво. Знаю, что всхлипы, вырывающиеся из горла, не выглядят гордо. Но и боль, протекающая по венам адреналином, остается уродливым шрамом на изнывающем волнением за ребенка сердце.       Алекс опускает на сложенные под подбородком руки голову и в прострации глядит мне под ноги. Жалеет ли, что позволил так скоро эксперименту пойти не той тропой? Или в целом задается вопросом, зачем все это начал?       — Мне плевать на твои размышления. На твою задумчивость, на твои решения и правила — особенно тогда, когда я прошу от тебя ответов, — не выдерживаю первая молчания я, и от негодования выхватываю из лежащей на столе пачки сигарет одну. Разворачиваюсь, готовая уходить, но обида все еще продолжает литься, как вода из неисправного крана. — Ты дал обещание — себе, мне и главное ей, — что будешь ее защищать. Чего бы тебе не стоило — будешь. Так вот теперь самое время исполнять свои слова и превращать их в действо. И не подпускай эту тварь больше к Билли — я теперь не спущу ей с рук ее предприимчивость.       Я не хлопаю дверью — она-то совсем в моих психах не причем. Но смеряю ненавистным взглядом старую медсестру, в чьих глазах меньше понимания и тепла, чем во взоре той, которую они всем дружным коллективом ненавидят.       — Билли. Я здесь. Моя хорошая, я тут.       Она маленькая. Совсем крошечные пальчики, слабо обхватывающие мое запястье и ненавязчиво притягивающие за них мое тело к себе в объятье, совсем холодные губы, находящие пристанище в скоро бьющейся жилке на шее, совсем ослабленный голосок, шепчущий:       — Они скоро меня убьют, Кейси. Защити меня от них. Они все хотят меня уничтожить.       — Я не уйду. Я буду тебя защищать.       — Обещаешь?       — Обещаю.       — Я люблю тебя, Кейси. Моя хорошая, милая Кейси.       — И я люблю тебя, Билли. Моя славная девочка Билли.

***

      В октябре ветрено. С океана дует слишком порывисто и сильно, и потому я заворачиваюсь не в два слоя пледа, а в четыре.       Я все еще не могу прочесть содержимое в конверте на столе. Отпиваю апельсиновый сок, ставлю стакан рядом с бумагами и мечтаю, чтобы невольное мое движение перевернуло ядовито-желтую сладость на четкие чернильные буквы отправителя.       — Ты не пришла сегодня. Очень странно.       Замечает едко Алекс, присаживаясь в кресло напротив меня. Привычно закуривает, делает долгую первую затяжку и громко выпускает дым в сад.       Я не нарушаю гармонию первой минуты тишины. Устоявшееся правило начинать каждый вечер с нее неминуемо после приводило к обрывистому, но такому важному разговору о главном — о ребенке, чья жизнь теперь стала прерогативой не столько ее лечащего врача, сколько его жены, безбожно этого самого ребенка полюбившего.       — Нервничала?       — Слегка. Но ей принесли твое письмо, которое ты оставила на случай твоего отсутствия, и она тут же успокоилась, — затяжка. — Айлиш окончательно потерялась. Думаю, что виной тому твоя ставшая слишком крепкой привязанность.       — Имеешь наглость обвинять меня в том, с чем я изначально не хотела связываться? — зло хмыкаю и сильнее кутаю плечи. Необъяснимая ненависть и раздражение к мужчине, что совершенно сейчас поступал «не по-джентельменски», сбрасывая на меня всю ответственность за состояние Билли, захватили меня настолько сильно, что я совсем не сдерживаю своего недовольства в рамках этикета спокойствия. — Напомнить, кому в голову первая пришла идея подыгрывать больному подростку в его сумасшедших фантазиях? Напомнить, кто в своем желании побыть немножко богом, перешел все границы, а теперь совершенно не знает, как отмотать время назад?       Александр прищуривается и сильно сжимает губы в полосу. Пытается считать мои истинные мотивы злости, — но проваливается в неизвестность, потому что я и сама те самые мотивы своего поведения не до конца понимаю.       — Тебе не стоило подпускать ее к своей любви. Она не твой ребенок, не твоя любовница или жена — не твоя совершенно ответственность.       — Да. Вот только с предупреждением ты опоздал — ибо таковой теперь она является для меня.       Отрываю взор от глаз супруга и вглядываюсь в иссиня-черные воды океана. Вижу в них знакомый облик — такой родной, теплый и нежный — и не сдерживаю порыва, несмотря на вечернюю прохладу, пройтись по мокрому песчаному берегу.       — А это что?       Я гляжу на Алекса, что любопытной рукой тянется к конверту и, совсем не замечая моего напряжения и скованности, его открывает. Рвется бумага — и моя надежда никогда не узнать результата разлетается вместе с пеплом сигареты, оставленной дотлевать в пепельнице.       — Причина, по которой я не пришла.       Александр не смотрит на меня до тех пор, пока не доходит глазами до конца. Бумага плотная, не просвечивает, — а потому об итоге обследования я узнаю по выражению его бровей, взметнувшихся вверх быстрее, чем птица из старой легенды находит свой терновый шип.       Сердце больше не трепещет и даже свою песню прощальную не поет. В мыслях только Билли — маленькая нежная Айлиш, настолько к душе сейчас находящаяся близко и глубоко, что выдрать оттуда значит подписать договор о своевременной смерти — и я пропускаю момент, в который Алекс аккуратно присаживается на колени передо мной, берет меня за руки и прижимается к ним в поцелуе.       — Ты будешь хорошим отцом, знаешь, — стараюсь счастливо, но в горле приторная горечь сожаления. Потому что если в Лексе я уверенна — его крепкое чувство ответственности не позволит ему в отношении собственного чада быть мудаком, — то в себе совершенно нет.       Потому что мне нужен другой ребенок. Не тот, что бесформенной личинкой свернулся под моей кожей, но тот, что совсем не видит без меня сны.       — Боже, я так тебя люблю. — И объятие, в котором я теперь не смогу чувствовать себя защищенной.       С океана больше не веет холодом.

***

      Терпеть не могу комиксовскую героику. Но выбираю футболку Алекса, потому что ничего уже из моего гардероба не скрывает живот второго триместра.       — Если ты вдруг скажешь, что ненавидишь пикники, то я выброшу эту пиццу в окно. А она, между прочим, с морепродуктами — креветки, форель, мидии. В общем, набор, который ты хотела попробовать.       Билли не ожидает увидеть меня на пороге своей палаты так рано. Обычно приходящая к ней ближе к вечеру, чтобы проследить до полуночи за ее сном, сейчас я свечусь в лучах февральского солнца и, в одной руке держащая корзинку для пикника, а в другой коробку с угощением, головой киваю в сторону выхода.       — Меня пустят? Пустят на улицу? Точно? — спрашивает недоверчиво девочка, вскакивая резво с кровати и, несмотря на ранее завлекшую ее «Миссис Дэллоуэй», подбегает ко мне. Она перехватывает корзинку, нетерпеливо ставя ее на пол, и бережно меня обнимает, совершенно не замечая перед собой преграду в лице третьего человека.       — Если бы не пустили, заявлялась бы я к тебе с такой новостью?       Билли поднимает на меня взор своих светло-голубых глаз. Благодарность, восхищение и безграничная любовь, оставленная на радужке в виде темно-синих колец — я позволяю ей коснуться моих губ, лишь слегка отвечая взаимным последующим касанием.       — В корзинке сверху твоя новая одежда. Переоденься — я уже больше не могу видеть тебя в этой больничной робе.       — А я не помню, когда выходила отсюда в последний раз. Кажется, это была весна два года назад. Братишка тогда забрал меня к океану.       — И понравилось?       Стараюсь не акцентировать внимание на времени и именах, — потому что последний раз состоялся не два, а четыре года назад в августе и дорогой братишка вот уже как полгода перестал занимать этот статус.       — Наверное. Я не помню. Впрочем, тогда я пыталась уничтожить клан Брит — судя по тому, что о них ничего уже давно не слышно, их род был истреблен в тот день окончательно.       Билли наскоро сбрасывает свою больничную ночнушку на кровать и, совершенно не стесняясь своей наготы, быстро копается в корзинке. Февраль выдался теплым, а потому свитер с коротким начесом, джинсы-клеш и высокие конверсы должны были укрыть малышку от коротких ветряных набегов.       Я ставлю коробку на стол и прохожу к кровати. Несмотря на малый срок беременности, больная поясница уже давала о себе знать зудом и тянущей болью. Плюхаюсь на кровать, поднимая глаза на Айлиш, и наблюдаю за тем, как на ее губах расцветает алой радостью счастье.       — Не знала, какой размер брать. Ты ужасно худенькая.       — Здесь чертовски отвратительно кормят. Мне бы стейк с кровью, а тут только одна зелень. Словно я не человек, а дохнущая корова.       — В таком случае, с этого дня я буду тебя подкармливать.       Билли благодарно улыбается, опять тянется за поцелуем, но в этот раз оставляет его на кончике носа — и я преисполняюсь нежностью к невинному ребенку с чистыми побуждениями и испорченной фантазией.       — Финнеас больше не придет, да? — спрашивает невзначай и так просто, словно от ответа ее душевное состояние совсем не зависит.       — Он занят делами клана. Слишком много проблем и слишком мало времени для их разрешения.       Билли не верит — прячет взор, по которому я могу понять ее расстройство и разочарование в собственном брате, что ее покинул, и теребит пальцами край свитера. Я мягко притягиваю ее к себе за талию и, в привычном теперь жесте Алекса, прикладываюсь ухом к ее животу.       — Мне так с тобой спокойно, — признаюсь, сама не замечая, как сему факту тепло улыбаюсь.       Билли кротко улыбается и пожимает плечами.       — А я просто тебя люблю.       И я готова быть с ней вот так — стараясь не обращать внимание на трепыхание плода в животе — моего будущего ребенка, которого я совсем в своем скором будущем не представляю — и забывая о скором возвращении домой, в котором я совершенно перестала чувствовать спокойствие — от предстоящего заката до близкого рассвета.       — И почему меня все не любят? — Спрашивает Билли, аккуратно поглядывая боковым зрением на медсестру Рэдчет, сегодня занятая выдачей по расписанию таблеток, и крепче сжимает мою руку. — Я ведь сама лапочка, не правда ли?       Неприсущая председателю О’Коннелл мягкость и странное внимание на чужие, брошенные на нее вскользь взгляды, удивляет, но не настолько сильно, чтобы я чуть приостановилась, потянула за ладонь ребенка на себя и вгляделась в голубые глаза в поиске причин таких отличий. Списывая на простое волнение — ведь даже личности госпожи О’Коннелл оно было не чуждо, — я лишь быстрее веду Билли по коридору к выходу на задний двор клиники и стараюсь (тщетно) мысленно не посылать старухе Рэдчет гневные проклятия.       Неприкрытый сарказм последнего полушутливого вопроса, от которого, однако, на душе совсем тоскливо становится, воскресает в моем сердце новый горячий поток любви, заботы и нежности, и я только крепче сжимаю маленькие пальцы. Знаменитая дикарка Билли О’Коннелл — словно в цирке все привстали со своих мест, чтобы посмотреть на известную обезьянку, выполняющую трюк на кровавом полотне.       Выбить из Алекса прогулку для Айлиш оказалось куда проще, чем уговорить его на покупку коляски нежно-голубого цвета вопреки стереотипной розовой.       — Просто не выводи ее далеко.       — Она не койот, чтобы сбежать, Лекс, — огрызаюсь, но, в тот же миг столкнувшись в зеркале с удивленным взором супруга, принимаю вид спокойный и отстраненный. Заскоки настроения на фоне беременности норма, но вот ярая защита малоизвестной сумасшедшей вызывает большие подозрения. — В любом случае, спасибо. И я… я тебя услышала, в общем.       — Я всего лишь беспокоюсь о тебе и Кире. Только и всего.       — Кира? Ты уже дал ей имя?       Ребенок, словно поняв, о чем говорят его родители, дает о себе знать легким шевелением, от которого мой завтрак жижей подходит к горлу. Я медленно перевожу дыхание и стараюсь не злиться на биологические процессы — только больше уделяю внимание туши, что раздражающе неровно ложится на ресницы.       — А тебе не нравится?       — Только если это отсылка к «Тетради смерти». Другого варианта я не потерплю.       Алекс смеется — в его глазах вновь заиграла блеском жизнь и шанс на спокойную старость без волнения за моральную составляющую его пациентов — и аккуратно приобнимает меня со спины. Я ненавязчиво поглаживаю его ладонь, что рефлекторно раздражающе приютилась на верхушке вздутого живота, и снисходительно улыбаюсь.       — Спасибо еще раз. За Билли.       — Оставлять больно, помнишь?       — А мне придется это делать?       Алекс не отвечает — и меня пугает его неопределенность. Потому что в планах, в которых мне ясно рисуются голубые глаза и тычущийся в шею кнопка-носик — нет варианта бросить или поставить на весы выбора жизни важных моей судьбе людей.       — Ты ведь меня не бросишь, да? Даже если тебя об этой попросят?       Хлопаю резво глазами, вновь реальностью возвращаясь к длинному коридору, теплой ладони и тихому хриплому голосу. Билли еще совсем боязливым ребенком глядит на окружение вокруг нее, принюхивается к запахам и прислушивается к приближающимся звукам природы за дверью.       — А должна?       — Он же бросил.       — Билли…       — Я не всегда понимаю реальность, но факты воспринимаю все еще отлично, — Финнеас оставил меня. И больше ко мне не вернется. — Айлиш слегка трусливо останавливается подле выхода, осторожно разворачиваясь ко мне лицом и нежно улыбаясь. — Я не психану. Только не сейчас и не в личине другой личности.       — Другой? — хмурюсь. — Что ты имеешь в виду?       Билли не отвечает, предпочтя пояснению терпеливое молчание и терпкое ожидание.        — Сегодня у меня важный день. И потому я хочу потратить его с пользой — раз уж она мне разрешила.       Понимание приходит кусками и отчасти. Но вопреки моему развившемуся за полгода любопытству и чувству долга перед беззащитной против собственной природы девочки я оставляю все поясняющие вопросы позади, оставляя на первом плане лишь один самый важный:       — Откроешь?       — Я? Сама? А можно ли?       Кладу своей ладонью ее пальцы на ручку двери и бережно приобнимаю ее за талию. «Не оставлю», — это все, что хочется сказать, но легче, проще и лучше показать. И она чувствует, мой дорогой и самый близкий ребенок знает, что я с ней рядом всегда. И потому вероятно без труда и лишних дум, но с больно громко бьющимся о ребра сердцем открывает проход бесстенному миру.       Небо широкое. Сегодня невероятно светлое и без единого облака. Высокое и согласно трактату вселенной великое.       Ветер лишь слегка колышет короткую траву на газоне и остроконечные листья кипарисов. Щекочет щеки и упрямо завивает свободно ниспадающие пряди в волны. Океан далеко напевает свою песню свободы, и чайки разносят его отголоски на мили от прибрежной полосы.       — Ну как?       Я могу только видеть. Ее широко распахнутые глаза, застывшие в немом восхищении губы и приподнятые в любопытном вопросе тонкие брови. Она удивительно мило морщит нос, когда до нее доходит запах водорослей, и невероятно высоко вздымается ее грудь, когда аромат воли пронизывает легкие насквозь.       Я не могу вымолвить ни слова. Только осторожно вновь перехватываю ее ладонь и, чуть сжав пальцы, направляю ее за собой по короткой лестнице вниз.       Пикник — всего лишь предлог, чтобы помочь ребенку сломать свой устав и вытравить его из выдуманной им раковины бреда. И пусть остывшая пицца совершенно потеряла свой вкус и пряность, пусть трава еще совсем мокрая от утренней росы и сидеть даже на пледе будет холодно и неприятно, пусть прогулка не продлится дольше часа — тихий вздох восхищения и призрачно-чистая слеза стоили того, чтобы побороться с принципами клиники и вымолить для девочки исключение.       — Это так… боже.       Моя девочка плачет. Смотря на небо, провожая взором стайку стрижей и чуть расставив в стороны руки в попытке обнять мир, она поистине счастливо улыбается и пускает по щекам новые дорожки.       — Словно в фантазиях…       — Прекрасно?       — И почему я не знала, что реальность может быть настолько живой? Настолько необходимой для спокойствия?       Я улыбаюсь и, приблизившись настолько, чтобы дотянуться до спавшей на скулу пряди, заправляю ее за ухо. Вытираю слезы и ненавязчиво целую мягкую влажную кожу.       — Тебе стоит чаще позволять себе чувствовать.       — А в это понятие входит «побегать босиком по траве»? Если да, то…       Сколько невинности под оболочкой приторной болезни. И я определённо точно не могу такой детской просьбе отказать.       Я смеюсь и киваю согласно головой.       — Это глупо, да? Просто я ничего, кроме пола палаты, уже давно под ногами не ощущала.       — Нет, абсолютно нет.       — Почему тогда смеешься?       — Председатель самого могущественного клана будет бегать босиком. Это интересно, однако.       Билли кротко улыбается. И это совершенно иные, такие не похожие на раннее мною виданные, изгибы губ, отчего я опять прихожу в смятение и удивление. Вопрос задать не успеваю, потому что ребенок начинает объяснение сам:       — Расстройство личности трудно тем, что редко позволяет настоящей личине пройти к свету. Оно прячет его под множество фантазий и масок, персонажей и характеров, — словно перевозбудившаяся иммунная система идет против себя и превращает себя же в болезнь, — Айлиш отбирает у меня корзинку, небрежно отставляя ее у наших ног, и, выпрямившись, вдыхает зимний свежий воздух. И ей настолько нравится этот аромат — больших достижений на палитре свободы, —что ее глаза начинают блестеть еще ярче. — А сегодня — стоило мне только надеть новый свитер и понять, что происходящее со мной — реальность, а не очередная извращенная пытка медперсонала, — она ушла. На время, правда, но разве уже одно это не прекрасно? К тому же, ей необходима подпитка не здесь, а из другой реальности — где ты полностью ее и всегда преданно находишься рядом только с ней — и потому я здесь. И за эту короткую минутку передышки я ей безмерно благодарна, потому что поистине сейчас наслаждаюсь происходящим.       — Билли?..       — Не председатель клана О’Коннелл. И не известная поп-звезда Билли Айлиш, — девочка снимает кеды и, с непривычки засмеявшись от новых щекотливых ощущений под стопами, тепло и совсем просто — без какого-либо налета шизофренического бреда — улыбается. — Сейчас я просто пациентка ноль-восемьдесят один-четыре психиатрической клиники Лос-Анджелеса Билли Айлиш Пайрет Берд О’Коннелл, загремевшая сюда по диагнозу F20, и продолжающая здесь существовать с развившимся F44.8.       Я в удивленной радости неверяще потряхиваю головой, а ребенок, нашедший меня временно немой и потерянной, три раза прыгает на месте и нарезает вокруг меня круг прежде, чем я вновь вижу ее перед своим горизонтом.       — Бр, холодно. Но так здорово!       — Ты не объявлялась вот как уже пять лет — с того самого момента, как я заменила тебе ту девушку-стажерку…       — Доктора Реслер.       — Да.       — И после того, как впала в депрессию — этот момент припоминаю, — Айлиш резко останавливается перед моими глазами и, чуть прищурившись, нерасторопно протяжно меня целует. Без сжигающего огня отчаяния и затаенной боли, которой всегда была пропитана госпожа О’Коннелл, а с тихим разбуженным всплеском радости. — А потом случился припадок и твой снимок в деревянной фоторамке — и вот теперь мы здесь. Ты позволяешь меня тебя касаться, чувствовать твое тепло и видеть не проходящее лето в твоих глазах — и я, наконец, радуюсь тому, что моя самая главная фантазия превратилась в существующую реальность.       Ее губы неестественно сладкие и отдают клубникой — я не захожу дальше границ теплой плоти, но ловлю себя на интересе попробовать вкус нёба и ее языка. Руки мягкие, отчего мое тело податливо и без сопротивления идет за ними в объятие теплого свитера — они приобнимают меня за шею во время поцелуя и после, когда нехватка кислорода превосходит необходимость делиться душой своей в обмен на сердце чужое.       Я пытаюсь возродить в памяти фрагмент воспоминания, в котором забота и нежность этого ребенка стали определяющим фактором уюта и защиты, но нахожу в себе лишь очередное доказательство того, что полюбила Билли со всеми признаками болезни и ее широкого спектра душевных расстройств: ведь каким бы чувством и эмоцией не было пронизано ее прикосновение — яростью и вожделением председателя О’Коннелл или неуклюжей заботой впервые в лицо мне показавшейся настоящей Айлиш — я не выбираю, не сравниваю и не превращаю в воспоминание для ночных мечтаний; я просто принимаю каждую частицу души Пайрет как что-то цельное, необыкновенно пронзительное и удивительно родное.       — И почему сейчас? Неужто так повлияла мысль о скором выходе из этих четырех проклятых стен?       Девочка в незнании пожимает плечами, перекатывается с пятки на носок, продолжая одновременно меня обнимать за шею, и отвлекается на корзинку и все еще находящуюся у меня в руках коробку с пиццей.       — Насколько верно показывает окно из моей палаты, здесь нет никаких столов или возвышенностей, — потому придется нам помучиться и посидеть чуть на прохладной земле.       — Мы во дворе клиники все-таки.       — Да уж, данный факт трудно чем-то перебить, чтобы забыть о его наличии, — тоскливо улыбается Билли, нехотя выпуская меня из ловушки бархатной кожи, и принимаясь раскладывать клетчатый плед у наших ног. — Ты ведь его из дома притащила, не так ли?       — Выдали пятна от фруктов или…       — Слишком уютный, чтобы быть из отделения психиатрии, — коротко фыркает, забирает из моих рук докучливую коробку и, аккуратно положив ее рядом с корзиной, приземляется перекатом на спину на покрывало. С секунду лежит с прикрытыми от удовольствия глазами, совершенно не замечая моего восхищения и любования в моем, направленном на нее, взоре, а после легонько бьет по месту рядом с собой в приглашении.       — Большая честь, — и стоит только мне с грузом беременности найти удобное положение для того, чтобы так низко сесть, как Айлиш подпрыгивает и подрывается схватить меня за локоть. — Впрочем, может тебе не стоит в твоем-то положении так рисковать и садиться на холодную землю? Тебе к тому же совершенно неудобно.       Я цепенею. От высказавшего предположения мозга до рвущего из-за волнения волокна нервов сердца меня охватывает волна промозглого холода. Мне не хватает решимости, чтобы глупо переспросить или же высказать вслух всю правду — я только пронзительно гляжу в заботливые глаза Билли и не нахожу, как бы не старалась, боли или упрека.       Маленькая Кира, чувствуя в душе моей волнение, короткими движениями начинает двигаться и давить на органы — и желание тут же бунтарку из моего тела вытравить читается на моем лице яснее, чем знание о действительном положении дел во взоре внимательной Айлиш.       — Пусть меня Матильда и не любит, но мне не сложно выпросить…       — Ты знаешь?       — Что ты давно не Кейс Мерфи? — Билли улыбается, а мне от ее спокойствия и иррациональной, совершенно к моменту не подходящей, меланхолии дурно. — Или что мой лечащий доктор Малковец — твой муж? Или что ты беременна?       — Билли…       — Та версия меня — председатель-мафиози — ни о чем не догадывается, что, на самом деле, к лучшему. Поп-звезде все равно, а мне ты нравишься просто по определению.       — Значит, тебе настоящей тоже?       — Тебя это удивляет?       Я пожимаю плечами и, несмотря на все предостережения сообразительной девочки, все-таки присаживаюсь с ней рядом. От земли и правда тянет холодом, но Айлиш плевать — слишком уж много она пробыла в застылой теплоте палаты, — а мне главное только чувствовать с собой рядом ее душу. Она прижимается ко мне слишком тесно и крепко — плечом к плечу, бедром к бедру, — и я нахожу в этом разрешение положить голову на ее острую ключицу и прижаться затылком к ее щеке.       — Меня уже ничего не удивляет, если быть честной. Даже твоя проницательность.       — Футболка не самое надежное прикрытие, знаешь.       — Я хочу тебя видеть. А вариантов скрыть четвертый месяц не так уж и много.       — Ты слишком добра ко мне. Этого не стоило делать, — отрицательно мотает головой Билли, от меня отстраняясь. И пусть рука ее меня приобнимает со спины, слаще горечь от временного, но твердого отречения не становится. — Тебе вообще не стоило так часто меня навещать, — ибо даже мое глубинное «я» нашло в тебе достоинства и превратило их в причины для влюбленности. Что уж говорить про ту версию — без тебя она совсем впадает в отчаяние.       — Алекс хотел помочь…       — Но только приковал наручниками к обстоятельствам и не оставляет в покое своей версией безопасной реальности.       Айлиш больно закусывает губу и вперивает взгляд на горизонт за забором. Ветер, несший прохладу с океана, вдруг прекратил всякое свое действо, а вместе с ним и кучевые облака прекратили движение.       Я не знаю, что мне ответить, и есть ли смысл в каких-либо объяснениях поступков моего мужа и моих тоже? Обыкновенно врачи не сообщают, что лекарство, прописанное, по их мнению, как спасительное, по итогу оказывается единственным виновником запуска летального исхода, — в таком случае, когда невольно часы Билли пошли с нашего с Алексом благоволения, существовал ли хоть какой-нибудь вариант оправдания и извинения?       — Мы виноваты. Оба.       — Какая правдивая констатация факта, — фыркает беззлобно Билли — кажется, ребенок совершенно за свои года так и не понял, что значит обида на несправедливость жизни, — и с моего немого позволения вторую ладонь кладет мне на живот. Кира благоприятно молчит и не реагирует на чужую безропотную слепую любовь, и я решаюсь сыграть в горькую правду, пока девочка мне это позволяет.       — И тебя совершенно вся эта ситуация не трогает?       — Что ты его, но даришь все свое тепло мне? Может быть, — Билли ласково кончиками пальцев щекочет кожу над плодом и в своей нежности уходит за грань возможного ответа, который я предполагаю еще услышать. — Но по итогу я понимаю сейчас, что мне это не важно абсолютно. Ты счастлива — пусть так. Я перестала форсировать события еще в десять, когда спрыгнула со второго этажа в надежде разбиться и уйти за родителями. А теперь… пусть все идет своим чередом — ничего значительно не изменится, если ты вдруг свое счастье подставишь под определение моей защиты.       Меня поражает проявленная сейчас не по годам и психическому состоянию мудрость и спокойствие, с каким эта самая мудрость была сказана. Чужая ладонь продолжает наглаживать мой живот так мягко, что по итогу Кира в удовольствии только больше подставляется под чужую ласку, при этом обыденно меня не тревожа.       — Ты ей нравишься.       — Ох, так это девочка. То-то же охотнее на касания отвечает, — искренне широко улыбается Билли — и я не нахожу в себе отсечку на десятибалльной шкале любви к этому самому дорогому ребенку на свете, потому что временная гормональная эмоция вдруг перерастает в режим постоянного состояния.       — Ты самое ценное, что есть в моей жизни, Айлиш. И даже не спрашивай, в какой момент ты таковой для меня стала.       — Вся я или…       — Мне не нужно выбирать, чтобы тебя любить.       Билли с минуту долго вглядывается в мои глаза, находя в них отблески ответов на свои извечные вопросы о своей ко мне привязанности, и с тяжким вздохом облегчения оставляет поцелуй на моем лбу и после прислоняется к нему своим.       — Ты сказала, что не бросишь меня.       — Да.       — Даже если тебя об этом попросят.       — Не пытайся меня вывести на этот разговор, когда знаешь теперь мое отношение к тебе. Не надо, — я кладу ладонь на ее скулу, и Айлиш доверительно к ней жмется в горячем касании кожи. — Я тебя не оставлю, потому что ты нужна мне. А я тебе.       — Это уж точно, — посмеивается тускло ребенок, переводя дыхание. Короткие колебания дрожи доходили щекоткой до моих губ, и мне ничего не оставалось, как только крепко девочку прижать к себе и зарыться в ее пахнущие лавандой волосы.       — Не бойся. Я с тобой. И буду с тобой столько, сколько тебе того потребуется.       — Даже если я стану обузой? Тебе, твоей дочери, мужу? Семье?       Я мотаю отрицательно головой, потому что зная наперед события, — уверенная в каждом принятом в голове своем решении, — в душе живет только спокойствие. Но маленькая Билли…       — А если я скажу, что боюсь не стать тобой оставленной, а продолжать в своем неуравновешенном состоянии находиться с вами двумя рядом? Насколько теперь повышается вероятность, что ты передумаешь и меня оставишь?       — Билли…       — Возможно, я пришла сегодня не только потому, что впервые за четыре года меня выпустили из личной камеры куда дальше общего коридора в смеси хлорки и отбеливателя. Но и потому, что я хочу с тобой попрощаться.       — Даже не вздумай об этом говорить. Я не смогу тебя оставить, — и словно в подтверждение я крепче прижимаю маленькое тело к себе, в ответ ощущая лишь холодную пустоту, — руки девочки протестующе бессильно опустились и прекратили всякий контакт. — Прошу, Айлиш.       — Тебе придется.       — Зачем? Зачем так все усложнять?       — Тебе придется, милая Кейси, потому что ей совершенно незачем знать всю правду, — и Билли, все-таки сдавшись порыву меня коснуться, оставляет еле заметный поцелуй на виске. — Она причинит боль не тебе, но тем, кто тебе дорог.       — Она не сделает. Она не такая.       — Ты просто не знаешь, сколько сил уходит, чтобы контролировать каждый ее порыв наброситься и перерезать кому-нибудь забавы ради глотку, — тон спокойный, но явная дрожь — дрожь правдивого страха — в голосе не дает мне сосредоточиться на истине, которую пытается донести ребенок. Билли поистине страшно — и я не нахожу ничего лучше, чем успокаивающе начать водить ладонью по хрупкой спине. — И потому ради себя, ради своей будущей дочери и меня — просто уезжай.       — Мне осталось девятнадцать недель, Билли. А учесть мою форму и безразмерные футболки Алекса, то уйти я смогу даже через месяц. Только подумай — всего лишь пятнадцать недель.       — Я объективна к ней и совершенно точно субъективна к тебе — и потому не хочу, чтобы твоя беспечная ко мне любовь привела к страшным событиям.       В глазах становится неприятно мокро и солоно. Стараясь как можно незаметнее вытереть слезы и влагу под носом, я небрежно отстраняюсь от Айлиш и стираю скоро одним взмахом ладони всю набежавшую воду. Но логично проваливаюсь в своей миссии не выглядеть жалко перед человеком, который ради спасения судьбы моей запирает в жесткую раму одиночества и боли предательства судьбу свою, — ребенок заправляет мне за ухо выпавшую из прически прядь и шепчет:       — Моя милая Кейси, только не плачь. Не нужно так из-за меня расстраиваться. Тебе не стоит волноваться, слышишь?       — Мне и на земле сидеть нельзя, — пытаюсь перевести в шутку, но получаются лишь новые дорожки слез — обиды, раскаяния и преждевременных сожалений. — Я не смогу тебя бросить. У меня не получиться смириться и перестать с судьбой за тебя бороться.       — Кейси…       — Да я даже представить не могу, чтобы ты осталась здесь одна под наблюдением этой стервы Матильды, ее вечного диазепама и клозапина и отсутствием возможности хоть раз еще покинуть свою войлочную камеру.       — Не беспокойся о моем одиночестве — ведь я еще со смерти родителей осталась на попечении самой себя и спасительной фантазии. А лекарства… что ж, без них у меня существовать нормально не получается, — крохотная ухмылка, от которой переворачиваются стабильность и спокойствие, от чего сердце питалось еще десять минут назад. Билли сейчас кажется такой крошечной в большом мире несправедливости и пассивной агрессии, но такой смелой и отчаянной в борьбе за то, что так важно для обеспечения гармонии в ее душе, что я сама не замечаю, как слезы впитываются в рукав чужого свитера, а ставшая оплотом умиротворения ладонь вновь находит пристанище на моем животе. — Сейчас важна не я, а еще твоя не родившаяся дочь, которая уже очень скоро обретет не только четкую человеческую форму внешне, но и отчетливые чувства нежности и заботы у тебя внутри. И ты не простишь меня — совсем не вспомнишь о своей любви ко мне — если я причиню малышке вред. Даже если это случится на порыве шизофренического бреда, даже если это буду не я.       — Я не могу…       — Ты уедешь, чтобы она никогда тебя не нашла. Чтобы я тебя никогда не отыскала и не смогла вернуть обратно.       — Билли…       — Обещай мне. — Цепкие пальцы подхватывают мой подбородок и настойчиво приподнимают голову. Из-за слез размыты формы, но пронзительный синий различается даже сквозь набегающую на роговицу воду. — Дай слово…       — Нет.       — Что ты уедешь. Что ты позаботишься о себе ради меня. Ибо если я причиню тебе боль, тем самым я подпишу приговор себе.       В отличие от меня ребенок не плачет — моя девочка лишь мягко оглаживает большим пальцем нижнюю скулу и с намеком на легкую игривость и подначивание фыркает, когда я от бессилия — от отсутствия выбора, в котором ни одна из нас не пострадает, — опадаю вновь ей на плечо. Прячусь в чужих объятиях, словно маленькая за спиной матери, — должно быть стыдно, но тупой боли от предстоящего расставания так много, что за ней не ощущается больше иных эмоций.       — Пожалуйста. Помоги мне.       — Я тебя только погубила. Еще больше загнала…       — Нет.       — Я не могу…       — Дай мне слово — ты уедешь. Обещай мне, — просит Айлиш, в этот раз оставляя за мной право выбора — утонуть ли в ее молящих просьбой глазах или сбежать временно от проблем в слепоте свитера. — Мне это нужно.       Эгоистичность — полная глухота к чужим словам и чувствам — была на этапе моей беспечной надежды на спасение умирающего в горячке своих фантазий ребенка. Сейчас же, вопреки собственному желанию остаться — дальше достраивать своим присутствием сказку председателя О’Коннелл, — я лишь крепче вцепляюсь в мягкую ткань свитера, под ним ощущая строгость и непреклонность характера подростка, и произношу одним выдохом:       — Обещаю.       — Обещаешь, что…       — Я уеду, — тихий всхлип, за которым прячется моя ждущая уединения истерика. Попытки удержать крупицы того малого счастья, которые посылали нам с океана ветер и шорохи крыльев птиц, со звоном стекла бьются об оградительный забор клиники и линзы видеокамер. И от бессилия, от слабости собственного характера я не сдерживаю обиды: — Мне не стоило к тебе привязываться. Совсем-совсем не стоило. Какая глупая ошибка. Зачем я только его послушала?       — Идиотские чувства, не правда ли? — коротко ухмыляется Билли, и я чувствую ее дыхание на макушке вместе с теплом ее губ. — А мне, вероятно, стоило больше отдаваться Вулф, и в каждом подчеркивании и замечании на полях карандашом видеть внимательный взор матери. Но слишком мало строк и слишком много времени — вместо заученных слов я решила придумывать свои собственные истории.       — Это ее книга. Одна единственная, которой твоя мама посвящала все свое время. «Миссис Дэллоуэй»… ты так часто над ней застываешь, что кажется, словно ничего тебе в мире больше не важно, кроме этих желтушных страниц и потрепанной по углам обложки.       — Ты помнишь? — искренне удивляется Айлиш, а меня хватает только на один кивок головы — мысли о скором моем отъезде забивают череп, как вата детскую игрушку. — Я тебе рассказывала это все в порыве какой-то истерики…       — Паники. Ты была в ужасе от того, что старая стерва в качестве наказания забрала у тебя твою книгу. Ты так плакала…       — Вулф — единственное оставшееся воспоминание о матери. От папы у меня семейное кольцо с морским камнем, которое сейчас временно доктор Малковец хранит в кабинете. А от Финнеаса… что ж, я не вылетела из клиники — значит, он все еще платит по счетам.       У Билли не получается шутить. Ее полуулыбка, за которой не скрывается ничего, кроме понимания и принятия, убивает во мне последнее терпение. Я злюсь — на ее своевременную сдачу позиций, на ее заранее уготованное смирение проигрышу, на ее чересчур логичное поведение — и потому только позволяю себе резко вскинуть голову и наткнуться на упрямые любимые черты, совсем сейчас не обращающие на меня внимание.       — И почему ты не психуешь? Не ругаешься, не злишься, не отрицаешь?       — А есть смысл? Впрочем, отреагируй я подобным образом, на любого другого из общества человека была бы похожа, да? — Айлиш срывает самую длинную травинку и, повертев с секунду ее между пальцами, неловко концом берет ее в рот. Ей непривычно и смешно — она пожимает плечами и спрашивает: — И зачем ее жуют? Гадостный привкус.       — Ты скучаешь по нему? По Финнеасу?       — Он сделал правильный выбор, что оставил меня. Он устал…       — Я спросила другое.       — И что от моих чувств сейчас зависит? Ну, скучаю. И очень сильно. Мне не хватает его присутствия рядом, снисходительной улыбки и дурацких букетов, которым, как он думал, облегчал мое здесь существование, — вздох. — Но этого больше нет — и ладно. Значит, так будет лучше. Если не для меня, то для Финна.       — И ты можешь его понять, верно?       Ребенок думает прежде, чем задумчиво протянуть:       — Думаю, да. Братишка и так достаточно со мной намучился — и у него жизнь своя должна быть. Даже если в ней меня не будет. Главное, чтобы он, наконец, нашел свое спокойствие, — Билли медленно оборачивается и оставляет на моей скуле нежный след взгляда. Проводит линию от челюсти до виска, по бровям к носу, от крыльев к очертаниям губ и тонет в моих глазах. — Ты красивая.       Так просто. И так легко пронзает сердце сладостью заключенной в эти два слова любви.       Моя девочка глубоко вздыхает, и я вижу по мягкости вод в ее глазах — Билли уже давным-давно со мной простилась. Еще до момента, когда заговорила. До момента, когда взяла с меня обещание.       Айлиш знала наперед, что всегда будет одна.       — Неужто и ты меня поймешь, если уеду? Если я тебя… оставлю? Брошу?       — Тебе просто не нужно знать, сколько в моей душе вины и стыда за то, сколько неудобств я причинила одним только своим существованием. Всем тем, кому я оказалась отчего-то небезразлична, — Айлиш выбрасывает травинку и, ненавязчиво выпрямив мои собранные ноги, осторожно прижимается к бедрам виском. Невольно, совершенно не проследив за движением, я зарываюсь пальцами ей в волосы и, потеряв контакт ее взгляда, направляю свой на стройный ряд кипарисов. — Ей будет тяжело, но мне, знающей о том, что ты в полной от моего влияния безопасности, станет гораздо легче. Поверь — ты всегда была моим спасением. Так, почему бы тебе им не стать сейчас?       И я соглашаюсь — крепким объятием и тишиной своей реакции.       — Я люблю тебя, моя маленькая Билли.       — И я люблю тебя, моя милая Кейси.       Пикник удался.

***

      Алекс приехал неожиданно. Миссис Малковец, предоставив индейку самой себе в жаре духовки, а мистер Малковец, отложив очки на газету, с полной радостью в голосах выскочили на крыльцо задолго до того, как я подавила в груди волнение и тревогу. За две недели до родов — по нашему уговору он не должен был так рано оставлять Билли в клинике без своего присмотра.       — Сынок, а чего без звонка? Ты как добрался? На подъезде к Монтане ремонт дороги — долго простоял в пробке? — заваливают Александра вопросами родители, попеременно его то заключая в крепкие объятья, то на короткий миг передышки отпуская.       — Да, пап, мам, все отлично. Полчаса не время в нашей действительности.       Я запахиваю полы кардигана и, спустившись лишь на две ступеньки с крыльца, внимательно вглядываюсь в очертания супруга. Худой, измотанный и тусклый — одна оболочка без прежней, ранее во взоре его блеском играющей, искры жизни.       — Кейс, — тихо окликает Алекс, но я вопреки ожиданиям его родителей не срываюсь к нему в сумасшедшем беге соскучившейся супруги. Только выдавливаю неуверенную улыбку и, пока к нему нерасторопно приближаюсь, не упускаю из внимания ни одного изменения в чертах его лица.       — Привет, — и долгое объятие, в котором я ощущаю лишь свои собственные переживания касательно ребенка, оставленного мной в далеком дне тепла пятимесячной давности. — Все в порядке?       — И за чье состояние ты интересуешься?       Его касания нежны только там, где узлом с моей кровью переплетается кровь его. Вторая же рука, приобнимающая меня за шею, сейчас подобна ветви жесткого вяза — и никакого прежнего чувства защиты и безопасности, понимания и любви.       — Потом. После ужина, — наконец, не выдерживает моего молчания Алекс и, аккуратно выбравшись из плетения моих объятий, направляется с вещами в дом за матерью.       Я не запомнила ни одной темы, прозвучавшей за столом. Кира, слишком уже большая для того, чтобы согнать меня с места серией острых пинков, по итогу прекращает мою трапезу куда раньше, чем того хотела вся семья. Извинившись и пообещав утром новую партию в шахматы мистеру Малковецу, я проследовала на второй этаж, в нашу с Алексом спальню и плотно заперла за собой дверь.       Детская кроватка. Приторный запах крема, присыпки и подгузников. Накрахмаленные пеленки, мягкие ползунки и цветные игрушки.       Меня тошнит. Вновь. За прошедшие пять месяцев не было ни дня, чтобы я в ужасе не прикрывала глаза, сбегая из воняющего жвачкой и ромашковым детским шампунем ада, и не мечтала оказаться в тепле лос-анджелесского солнца в обмен на порывистые набеги ветра Монтаны.       Я слышу его голос, но представляю очертания другой пары глаз. Улыбку, касания, смех, пальцы, щекочущие щеки волосы — и все с именем Билли, и все с ароматом лаванды и цвета апрельского солнца.       И я все еще скучаю. Я все еще держу слово и не забываю откладывать ручку, когда желание написать, напомнить о себе превышает здравый смысл, логику и просьбу девочки.       «Я схожу с ума. Ты сводишь меня с ума. Ты мое сумасшествие, Билли Айлиш. И я одна виновата в том, что умираю без твоих касаний. Только я одна виновата в том, что тебя все еще люблю».       Участие и помощь мистера Малковеца, материнская забота Эшли и каждодневные звонки Алекса, — а сердце изнывает только по девочке с глазами, полных нежности и смирения, с губами, исписанных алой кровью моими поцелуи, с кожей, помнящей тепло моих пальцев.       — Билли?       Он больше не злится моим односложным вопросам. Проходит мимо кроватки, задевает игрушечный модуль, кротко улыбаясь покачиваниям жирафов и слоников, и вздыхает.       — Я проехал полторы тысячи миль для того только, чтобы первый твой вопрос был о ней?       — Мог самолетом прилететь. Никто тебя за руль насильно не сажал.       Алекс прищуривается, хмыкает короткое «ну да» и проходит на балкон. За ним не следую — холод заступающей ночи и приторность сигаретного дыма, от которого на протяжении всей беременности ведет голову и появляется отдышка, отталкивают меня противоположно вглубь комнаты к теплой кровати.       — С ней все как обычно.       — И что это значит? Что скрывается под твоим «как обычно»? — он молчит, а мое спокойствие теряет контроль над терпением. — Черт, Лекс, мы же не о болеющей гриппом девочке говорим. У Айлиш не бывает состояний, по которым можно определить, насколько ей хорошо или плохо.       — Потому что ей всегда плохо, верно?       — Боже, просто…       — О’Коннелл стала кидаться на людей. Одному медбрату прокусила руку, практикантке чуть не выдрала с корнем косу, Матильде процарапала щеку. Она теперь на постоянных антипсихотических, ибо иначе ее не успокоить. Ее больше не выпускают в общий коридор ко всем остальным пациентам клиники, ее стали чаще оставлять в одиночке, — дым улетает китайским драконом в тягучие низкие облака, заставляя невольно меня вспомнить о цвете длинных ресниц над ледяной водой глаз Билли. — И я не знаю, что с ней делать. Потому что все гуманные методы, которыми ее пытались вылечить на протяжении вот одиннадцати лет, перестали работать.       На ладони остается крупная соленая капля. Я небрежно вытираю ее о ткань платья и встряхиваю головой, будто вся сейчас произнесенная Алексом правда сможет с легкостью взлететь в воздух и там на атомы раствориться. Несмотря на подкашивающиеся ноги и разбушевавшуюся под кожей из-за моей тревоги дочь, приближаюсь к приоткрытой двери балкона и вглядываюсь в позолоченный заходящим солнцем силуэт супруга. Внешне спокоен, но внутри… я пытаюсь уговорить себя поверить в то, что ему все еще не все равно на малышку, ставшую для него чуть больше рабочей обязанности.       — Моя маленькая Билли…       — Айлиш перестала быть безобидной, Кейс. Она безумно злится, что ты больше не появляешься, обещает тебя отыскать и сметает на своем пути всех, кто хоть как-то пытается ей в ее фантазиях помочь. У Кана есть последняя мысль, но… думаю, что и она окажется столь же бесполезной, как и все мои прежние идеи.       — Кан? А ему какое дело до девочки? Ты же забрал у него все документы на ее лечение…       — И мне ничего не помешало вернуть их ему обратно, — обрывает, как и мою надежду, меня Алекс, хороня последние искры сигареты в балконных перилах.       — Подожди. Только не говори мне… подожди, нет. Ты не мог. Ты… ох, нет.       Паника накатывает не волной, но короткими всплесками. Через смех, что потоками воздуха просачивался из легких, как из дырявого надувного матраса, через шаги, подведшие меня через плотный сгусток холодного воздуха ближе к супругу, через взгляд, сумасшедше и бешено оглядывающий очертания плотно поджатых губ и сморщенного в вине лба.       — Ты не мог.       — Я устал. Просто. Я. Очень. Устал, — членораздельно говорит Алекс в попытке достучаться до моего понимания, но получает лишь на свое последующее после слов касание грубый отпор. — Я не смог. И потому отдал ее Кану.       — Ты бросил ее. Как Финнеас и я. Ты был ее последней надеждой, ты был…       — Я никем для нее не был! Пойми — Билли потеряна и ее не вернуть. Ее больше нет.       Алекс не хватает меня за плечи, чтобы встряхнуть и подвести меня к этой мысли, хотя я и продолжаю неверяще мотать из стороны в сторону головой и отрицательно проговаривать:       — Нет. Ты не мог. Как же… нет-нет-нет.       Масштаб катастрофы для моего сердца подобен масштабу катастрофы на Чернобыльской АЭС для всего мира. Я не успеваю словить себя в моменте, когда стыдливо разряжаюсь плачем и ухожу в ладони. В груди так больно сдавливает, так неприятно колет между ребер, что за этими ощущениями я не чувствую тепло от тела мужа рядом. Он обнимает пустотой — и от этого становится лишь хуже, потому что на задворках сознания любящей нежностью заключает в единое касание рук меня она.       — Нам всем ее жаль. Я понимаю.       — Ты ни черта не понимаешь, Лекс. Просто ничего!       — Я ошибся, предположив, что ты ее лекарство. Всего лишь временное плацебо — и результат хуже.       — Ей было легче…       — Возможно. Но я не про состояние Билли сейчас говорю, — Алекс переводит дыхание, и сейчас я впервые ощущаю исходящее от него волнение. Рука на затылке тяжелая, а губы, что останавливаются в бархате моих волос, отдают безнадежностью. — Ведь ты ее любишь, верно? Ведь она давно перестала быть для тебя вынужденной моей просьбой, да?       Я выбираюсь без труда из объятий когда-то бывшего своего родного человека. Гляжу как на чужого, злясь на коротко брошенную им невзначай претензию. Ревность и предательство — единственное, что нахожу в глубине его глаз вместо логичного трепета и интереса к судьбе оставленной им в клинике подопечной.       И слезы высыхают сами собой. Щеки сковывает пленка, а шея горит пятнами негодования. Алекс и сам резко меняется в выражении лица: желваки кораблями ходят по его широким скулам, зубы больно кусают изнутри плоть нижней губы, крылья носа трепещут яростнее.       — Неужели ты готова поставить на кон жизнь нашей дочери в обмен на фальшивое спокойствие О’Коннелл?       — Если ты не заметил, то я уже почти полгода нахожусь в этой чертовой Монтане вместо того, чтобы пребывать рядом с Билли. Я здесь, когда она там одна и все еще ждет моего появления.       — Ты уехала потому только, что именно Айлиш тебя об этом попросила. Ты сделала это не из-за нашей Киры — ты поступила так, чтобы удовлетворить ее потребность. Потребность твоей маленькой малышки Билли.       — И твое обвинение состоит в том, что я привязалась к ребенку, с которым именно ты намеренно, ради удовлетворения собственных исследований, меня свел? — я зло тычу пальцем в грудь Алекса, словно пытаюсь пробиться сквозь защиту в самое его сердце, и сдавленно шиплю: — Ты один виноват в том, что сейчас с ней происходит. Ты один виноват в том, что я ее люблю.       Лекс глубоко вдыхает, переводя дыхание, и аккуратно берет меня за руку, отводя ее в сторону от своей груди. В его взоре только разочарование и ни капли былой злости — гнев единым потоком сходит с его лица, заменяясь пустотой и натренированной психиатрией спокойствием.       — Билли просила тебя больше не возвращаться.       — Сама? Неужто?       — Месяц назад. Пришла ко мне — с кроткой улыбкой и тихим голосом — и попросила за тобой присмотреть. — Алекс чувствует от меня исходящее неверие и потому добавляет скоро: — Она волнуется за тебя. Держа на расстоянии, тем самым она тебя оберегает.       — Я хочу ее видеть.       — Даже если Айлиш сама того не желает?       — Знать бы тебе теперь, что она хочет, — отхожу на шаг, вытирая остаточную после слезной истерики влагу под носом, и, крепко вцепившись в перила, вглядываюсь в темноту развернувшегося на всю широту горизонта леса. За ним ледяными штрихами расположилось озеро Хаузер, где летом мы с Алексом обычно справлялись на лодках, а осенью с его родителями наблюдали за группой лебедей, после улетающих на юг Канады. — Ты отказался от нее. И потому думать о желаниях Билли имеешь право в последнюю очередь.       — Возможно. И я не буду спорить, что совершенно за эти годы этого ребенка не узнал в том смысле, в котором ты смогла познать ее за те полгода. Единственный факт, что мне удалось вывести — это то, что без причины настоящая Айлиш ко мне никогда не пришла бы. Ты ей небезразлична — отсюда и шагает мое знание о ее желаниях, — он закуривает вторую, предусмотрительно отходя от меня на противоположную сторону балкона, и задумчиво хмыкает. Взгляд его устремлен на старую лодочную станцию — и вопрос о его мягкой ухмылке пропадает сам собой. — Удивительно, но я отчего-то совершенно не считаю все произошедшее ошибкой. Как будто изначально все должно было пойти именно таким чередом.       — «Чередом» — это ко дну?       — Ты дала Айлиш шанс на счастье, которого она лишена была с самого детства. Ты можешь недооценивать до сих пор своего на нее влияния, но… черт, ты ведь не можешь отрицать того, что Билли и впрямь временами было лучше: она меньшее агрессировала и впадала в отчаяние, характером порой становилась гораздо сговорчивее и шла на компромисс быстрее, брала инициативу в беседе, больше улыбалась и меньше зубоскалила. Да, твой ребенок и впрямь иногда ощущал на себе все приливы счастья…       — И тем самым дала мне повод ее полюбить. Полюбить отчаянно и больно.       Пальцы замерзли. На роговице сухо, а на подкорку уже кислотой въелся ледяной портрет летнего озера.       Но я не решаюсь пошевельнуться и нарушить гармонию той минуты понимания, колебания которой я чувствую от застывшего Алекса. Кажется, словно ему плевать на истину, так просто и невольно сорвавшуюся с моих губ, будто первые строки таблицы умножения, — он задумчив, и в своей прострации сейчас от меня далек и одинок.       Выдох — сигарета одним фильтром дотлевает на дне пепельницы. Лекс не приближается — и я мысленно благодарю его за мудрость, — но с явным ощущением безнадежности и скорой потери проходится ладонью по прикрытым векам, больно после сжимая кожу на переносице.       — Есть ли вообще смысл еще играть в семью? В частности, когда от нее осталось лишь название и удостоверение? Ты ведь не любишь меня больше, не правда ли?       Закусываю губу, не желая совершенно отвечать на вопрос и реагировать правдой на ясный факт. Но тяжелый взгляд, радиационным лучом проходящийся вдоль и поперек моего профиля, вынуждает выпустить затхлый воздух из легких и в надежде быть не услышанной прошептать:       — Не люблю. И… пожалуй, что больше нет.       Алекс кивает головой так, словно все знания мира ему открылись разом. Он отталкивается от перил и, на прощанье раз коснувшись в заботливом жесте Киры, сбегает в тепло спальни. Ему больше нечего ответить — и как справедливый человек, Лекс отступает с честностью своих чувств в сторону.       — Не стой долго на холоде — тебе сейчас нельзя болеть.       Забота, за которой я эгоистично вижу только давнее участие в моей жизни Билли. Ее касания, бесспорная нежность и любовь ко всему, что составляет меня и мою судьбу, разбивающее сердце смирение с собственным предательством — против воли и сочувствия к оставленным чувствам Алекса, вопрос с губ слетает сам собой:       — Так, какая идея возникла у Кана? Что он… как он хочет ей помочь?       Звук воды из крана не преграда для того, чтобы Лекс, выпрямившись и вглядевшись в мой облик в зеркале, задумался над ответом. В морщинах на лбу сомнение и спор на двух чашах весов — обернувшись и опершись поясницей о раковину, он нерасторопно, как обычно разговаривают на терапиях, говорит:       — Я бы прибегнул к этому методу в самом крайнем случае, но доктор Кан посчитал, что еще более крайнего случая как тот, с которым мы столкнулись сейчас, быть уже не может.       — Ну не лоботомию он же Билли назначил.       — Не лоботомию, — соглашается устало Лекс и добавляет, все еще внимательно наблюдая за моими встревоженными чертами: — Но мистер О’Коннелл уже дал согласие на проведение электросудорожной терапии. Которая в нашей стране еще не отменена. И вроде как дает положительные результаты на основании…       Я безуспешно пытаюсь подставить ЭСТ под новый вид антипсихотических, но обширные знания из книг Алекса по психиатрии не дают мне ни одного шанса, чтобы выдумать иное, кроме страшного электрошока, объяснение.       «Моя маленькая глупышка Билли. Мой невинный ангел и сердобольный ребенок — что же они с тобой делают? Как же только над тобой не издеваются в попытках излечить твою особенную, не принятую судьбой душу.       И сколько времени им понадобится для того, чтобы сломать твою память и перечеркнуть из сознания мой образ? Сколько? И станет ли легче? Если меня более рядом не будет, поможешь ли ты сама себе своим неведением и новой сказкой, новым образом, новой влюбленностью?»       — Моя маленькая милая Билли. Моя хорошая, добрая девочка, — хватаюсь за косяк двери, вторую ладонь прислоняя к виску. Стучит как по батареям разозленные сонные соседи, — а перед глазами только нежные уголки губ, навсегда запечатлевших печаль и гордое одиночество. — Боже, Лекс, зачем вы так с ней поступаете? Почему же ты позволяешь всему этому случиться? Почему так спокойно отдал ее на растерзания тем, кого в последнюю очередь волнует судьба этого ребенка?       Алекс не склоняет в вине глаза — знает ведь, что врачебных фактов из доморощенных учебников Франкентшейнов ему достаточно для правоты и оправдания его действий, — и меня его убежденность ломает скорее, чем Айлиш стойкость ее сознания электропоток.       Мгновение, которое не замечаю, — короткая обессиленность прошла, и вот пальцы грубо хватают отвороты его рубашки, а мой гневный взор направлен ровно в его пытливые и чуть обескураженные моим действиям глаза. Но удивление вскорости проходит, оставляя место лишь одному спокойствию, — и это последний взмах огненно-красным флагом перед носом моего терпения.       — Неужели все то, что я усмотрела в твоих действиях — и тихие слезы, и ночные посиделки у палаты Билли, и панические атаки, которые ты безуспешно пытался прятать в вылазках за стаканом воды, — всего лишь результаты безуспешных попыток разгадать слишком сложную, а после совершенно неразрешимую задачу? Ты хоть раз видел в этом беззащитном ребенке человека, а не новый подопытный элемент для статьи научной конференции?       — Кейс…       — Ты позволял накачивать ее только тогда, когда все твои методы не имели действа, верно? Накачивал дрянью не для спасения, а чтобы меньше хлопот приносила клинике, которая ее от самых медсестер до докторов ненавидит? Ведь верно все говорю, не так ли?       Кровь бурлит по венам так скоро, что не улавливаю момент, когда Кира, в порыве своего буйства на мою негативную реакцию души, начинает сильнее пинать по паху и только скорее выбивать из меня слезы боли.       Я не замечаю первую слезу, а за вторую, за которой тянется ладонь Алекса, готова убить. Встряхиваю жалко отворотами рубашки и, совсем не контролируя гнев, шиплю сквозь плотно сжатые зубы:       — Ты давал разрешение этой суке Матильде на всевозможные унижения и наказания для того только, чтобы смочь наблюдать за тем, как скоро сломается Билли, а после списать ее в буйные и не поддающиеся лечению. Ты использовал ее, как твой персонал использует диазепам — без остатка и без экономии. Ты всего лишь игрался ею, как кукловод куклой. Ведь так, Алекс? Так?       Он видит мои слезы, и стержень его скоро дает слабину в виде скорого блеска на дне глаз и на миллиметр сошедшихся ближе к переносице бровей — и я понимаю, что во всем мною сказанном не было ни слова правды.       — Я молю тебя, Лекс — господи, пожалуйста, скажи, что это ложь. Убеди меня, что я неправа. Убеди, что все это не так. Прошу.       — Есть смысл? Ты нашла во мне все черты злодея, а в обратном знании, обычно, уже не убеждают. Ты видишь только то, что тебе удобно видеть, Кейс, а потому для тебя все уже заранее решено, — Лекс осторожно отнимает мои руки от своей груди и, в когда-то успокаивающем жесте прислонившись лбом к моему лбу, шепчет: — Правда есть факт, который ты в упор никогда не хотела и не хочешь сейчас замечать — Билли больна. Она очень сильно больна, солнышко.       — Но, вероятно, не настолько, что ты все-таки решил поставить на ней тогда свой чертов эксперимент. Ты верил, что все еще исправимо, что все еще можно поменять. А ты ведь никогда просто так свою веру на кон судьбе не ставишь.       — Я ошибся, Кейс. К сожалению, это так.       — Нет, Алекс, ты не ошибся. Ты сдался. Сдался, как Кан, как Финнеас. Как я. А ты… черт, да ты не умеешь проигрывать, Александр Малковец! Ты не можешь сдаться, господи!       Меня тошнит от его касаний. От его непонимания и отрицания, увиливания и малодушия. Отталкиваюсь, словно от горного уступа — и оказываюсь в ледяной воде собственных истеричных слез.       — Вы ее убиваете данным ею же вам доверием! Вы издеваетесь вместо того, чтобы принять ее болезнь как данность, а не сбой в жизненной программе и дефект в очередной кукле бога. Вы не принимаете, но больше отказываетесь и злитесь, когда ребенок на ваше отторжение отвечает тем же! Вы ее уничтожите. Вы убьете мою милую малышку Билли! Ты лично заберешь у меня мою любимую девочку!       Несыгранная раннее паника на расстроенном инструменте нервов по щелчку овладевает моим разумом, и единственном человеком, что мог бы с легкостью ее остановить, находился в таких недосягаемых полторы тысячи миль в своей темно-белоснежной камере одиночества.       — Вы все ее у меня заберете!       Я не могу в своем бессилии устоять на месте и потому, несмотря на тягость внизу живота, начинаю носиться по комнате подобно загнанной в ловушку мыши. Цепляюсь пальцами за кончики прядей, безжалостно оттягивая их вопреки боли у корней. Я пытаюсь найти успокоение хоть в чем-нибудь — и выбираю агонию тела вместо сожжения заживо души.       Желание взвыть раненым зверем нарушается твердым вторжением в мою орбиту Алекса и его рук, хватающих меня за плечи и грубо встряхивающих. Он вглядывается в мои глаза и шипит злое и рассерженное:       — Кейс, прекрати сейчас же! Хватит!       — Ты ее у меня заберешь.       — Нет…       — Ведь ты позволил всему этому случиться. Ведь ты и только ты дал мне позволение к ней привязаться. Боже, если бы только не твой эксперимент… боже, если бы только не эти чертовы чувства! Боже…       Я задыхаюсь. Дрожащий ком болезненно сдавливает горло, а кислород в легких преобразуется в разъедающую плоть кислоту. Мне страшно, а по коже острыми иглами течет холод. Паника берет вверх над моим разумом быстрее, чем Лекс и его психология успевают среагировать.       — Моя маленькая Билли. Моя славная девочка. Что же вы с ней делаете?       — Кейс…       — Останови их, прошу. Они ее сломают. Без тебя они обязательно сделают ей больно.       Кожа под пеленой растворимой соли жжет нещадно. И возможно потому, что надоела эта бисеринками застывшая на щеках вода, или потому, что распространившаяся за пределы души по телу боль неприятно колет оголенное сердце, но я вдруг опускаю стены своего невосприятия и ткнусь беспомощно носом в широкую мужскую грудь.       — Я прошу тебя. Умоляю.       — Кейс…       — Пожалуйста, помоги ей. Я молю тебя, Алекс, помоги ей. Ради меня. Прошу.       Моя мольба — детское хныканье. Он придерживает меня за талию и прилаживает на место всклокоченные волосы на макушке, — а мне так тошно, что я совсем за своей истерикой не замечаю чужую нежность и заботу.       — Тише, Кейс. Тише, тише…       — Помоги моей Билли.       — Помогу, Кейс. Обязательно помогу.       — Не дай им больше ее накачать. Не отдавай моего ребенка в чужие руки.       — Не дам, Кейс. Не дам. — Лекс медленно целует мою голову, а я в поиске защиты на спине его собираю в складки рубашку и крепко за них его к себе прижимаю, глубже прячась в теплоте некогда родного тела.       — Обещаешь мне?       — Кейс…       — Обещай, пожалуйста, — гляжу снизу-вверх, не заботясь о красоте своих опухших и в красноте белка глазах, и выдавливаю последнее тихое: — Обещай. Ведь она не справится без тебя. Правда — не справится. Потому что моя девочка гораздо безобиднее и беззащитнее, чем все считают.       — Поэтому-то она для тебя малышка и не более?       — Обещай.       Лекс вздыхает, но, наблюдая окончание моей истерики, не решается поднимать новую волну. И пусть слегка потупив взгляд, пусть поджав губы и, кажется, даже скрестив пальцы за моей спиной, Алекс нерешительно отвечает:       — Раз ты того хочешь…       — Раньше это было и твоим желанием. Забота о ней — твой ранний приоритет.       — Раньше, Кейс. В том-то и дело, что раньше, — вздох. — А сейчас я просто устал. Устал. Но, повторюсь, раз ты того хочешь, я обещаю. Обещаю, что уговорю мистера О’Коннелла разорвать документы о терапии.       Эгоизм. Вот он сейчас, когда мимо ушей и сердца пропускаю слова и чувства Лекса в угоду собственному желанию и благополучию поистине сейчас дорогого мне человека, и, отстранившись, задаю:       — Но ты ведь и у Кана ее заберешь, верно? Заберешь?       И пускай я сволочь. Бесчувственная и беспринципная сука. Но меня и вправду сейчас не волнует ничего, кроме жизни Билли, и не беспокоит никто, кроме Айлиш.       — Заберу. Раз ты того хочешь.       И я вновь сильнее прижимаюсь к крепкому телу, ощущая слабые отблески забытого давно тепла и света, которыми раньше я согревала свое одиночество и тоску в сердце. Но сейчас мне этих коротких всполохов не хватает. Сейчас для настоящего спокойствия мне нужно не это.       Я крепче обнимаю Лекса, за его касанием представляя касания других маленьких нежных рук.       Мою милую малышку Билли.

***

             Все изменилось в момент, когда тишину множества голосов и агонию пылающей плоти разорвал громогласный, тянущийся на ноте первого вздоха, обрывающийся на самых пиках в хрип, вопль.       — Девочка, 3100, 52 см. Первичных патологий не выявлено.       И знаю ведь после множества УЗИ и обследований, после пары фотографий в черных размытых тонах какого цвета одежду и какого вида игрушки нужно будет наполнять стены детской, но, словно весть вдруг сущая неожиданность и сюрприз, шепчу горячо и с теплой дорожкой радостной слезы на скулах:       — Девочка? Боже, это девочка?       С движением врачей и шумом металла я не замечаю совсем, как проходят крохотные минуты ожидания перед тем, как мне, в аккуратный кулек простыни завернув, на грудь кладут мою маленькую девочку; мою любимую малышку Киру. Она зарывается носом мне в кожу, совсем беззащитно и доверительно тянется пухлыми губками, и, найдя тепло молока, успокаивается в своей первой истерике, — а я провожу пальцами по маленькому лобику и на рефлексе безостаточной любви все продолжаю плакать и шептать:       — Девочка. Это моя девочка. Моя маленькая славная девочка.       И больше нет мыслей. Больше нет никаких сожалений, горестей и разочарований. Более нет размышлений о любви и доверии, ибо само скопление всей моей нежности, заботы и очарования находилось в моих собственных руках, на моей груди, ближе всех к сердцу.       Я не думаю, когда целую. Я не переживаю, когда чуть крепче перехватываю маленькое тельце и прижимаю к себе сильнее. И больше совершенно не переживаю, зная теперь, что пришла, наконец, к своему дому.       Кира засыпает на моих руках, и моя планета резко меняет свою орбиту.       — Я тебя люблю, мой дорогой ребенок. Моя милая девочка.       Моя маленькая Кира.

***

      Мы заигрались, как бог со своими игрушками. И, подобно нашему отцу всевышнему, также эгоистично не заметили, как в своих перипетиях до смерти замучили собственных кукольных прототипов.       Я забыла. За детским кремом с календулой, за милыми платьицами с нежным розовым рюшем по краю кроя, за плюшевыми зайцами и сверканием тусклых звезд на потолке спальни — я иду к входной двери с пустой головой и глупой горделивой улыбкой в ответ на первую ухмылку деснами Киры.       В Монтане никого — мистер и миссис Малковец навещают дальних родственников в Гонолулу, Алекс улетел в Бостон на прошлой неделе на научную конференцию, ближайшие соседи перед скорыми заморозками справляются в последний раз на катерах — и потому даже не прикладываю усилий, чтобы постараться разглядеть за матовым стеклом искаженный тонкий силуэт.       Кира радостно верещит из автоматической люльки, и я, подражая ее звукам, улюлюкаю и смеюсь в ответ, — пока моя улыбка не пропадает насовсем под тусклым и тихим зовом:       — Кейси.       Истлевшая.       Продрогшая.       Сломанная.       Она улыбается, но так прозрачно и призрачно, что я за этими тонкими изломанными губами не замечаю и тех жалких остатков жизни, с которыми я оставляла ее в тот давний день прощания и свободы.       Глаза — боже, что же стало с твоими глазами? Океаны высохли совсем, оставив после себя сухую долину, порожденную только с каждой минутой все сильнее и скорее угасать.       Руки — мне не нужно видеть, чтобы знать, как сильно выделяется вена на фоне мелких, подобно родинок, синякам от диазепама.       Тело — я не ощущаю, но вижу, как больно ему стоять под тяжестью низкого неба Монтаны и отсыревших в нем отблесков озера.       — Здравствуй, Кейси.       Еще тише, еще суше, еще безнадежнее.       И я вспоминаю. Моего ребенка — оставленного и брошенного дотлевать свои дни в обители одиночества. Мою девочку — преданную обстоятельствами судьбы и принципами человеческого эгоизма.       Я помню — ее улыбку, искренние касания и настоящую любовь. Ее заботу, веру и доверие, что положены были на плаху моего собственного счастья.       Ее ладонь, медленно бороздящая по океану футболки над спрятанным под кожей маленьким человеком — теперь моим единственным смыслом жизни. Ее тихое спокойствие и смирение, ее уступка против собственных желаний, ее самопожертвование во благо тех, кто по итогу предал — и я плачу, потому что похороненное под новой материнской любовью нежное чувство к беззащитному смелому ребенку, стоящему на пороге с ног до головы в северном ледяном дожде, просыпается вновь с бурной силой.       — Кейси?       — Моя маленькая Билли.       И я не ощущаю больше ничего, кроме запаха ее лаванды, навеки сохранившейся в ее жестких нечёсаных волосах, кроме холода исхудавшего и потерявшего последние силы тела, кроме шершавой кожи скул, трущихся в жесте тоски о мои круглые щеки. Ничего, кроме пальцев, нежно забирающихся под полы кардигана и аккуратно за талию прижимающих меня к ней ближе.       — Кейси, я так рада. Я наконец-то тебя нашла.       — Билли, милая, скорее заходи в дом. Боже, ты вся промокла.       Подаренный на лос-анджелесскую весну свитер, потертые джинсы, легкие кеды на тонкой резиновой подошве, за спиной старый потрепанный рюкзак — и словно не пациентка психиатрической клиники, а ученица старших классов, попавшая под ливень на обратной со школы дороге.       На рефлексе, не обращая внимание на тихий шум Киры из игровой, подвожу Билли за маленькую ладонь к растопленному камину и, словно пятилетнего несмышленыша, сажаю ее в бархат ковра у самого огня. Блики пламени носятся по родному лицу, поднимая со дна темени приближающегося вечера тонкие и едва заметные синюшные паутинки усталости и болезни. Спекшаяся кровь в уголках губ и прорезающаяся краснота в белых белках глаз — я из нежности только аккуратно касаюсь в поцелуе ее лба и заботливо провожу кончиками пальцев по израненным чертам.       — Тебе нужно переодеться. Ты вся дрожишь.       — Я не хочу. Мне не важно это.       — Заболеешь…       — Мне ли не привыкать, — ухмыляется, а я с тяжестью в груди беру ее ладони и пытаюсь согреть их в своих. — Я тебя только хотела увидеть. На холоде или в доме — мне все равно.       — Билли…       — Я не сдержала своего слова — и тебя нашла. Потому что не смогла, потому что соскучилась. Мне было больно без тебя, моя милая Кейси.       Я обнимаю так крепко, словно в надежде восполнить тот восьмимесячный пробел, в которые мой ребенок, которому я обещала давать защиту и всю свою заботу, сгорал в плену своих мучений без них.       — Пожалуйста, давай снимем с тебя эти мокрые тряпки, чтобы ты скорее согрелась. На мне теплый кардиган, в котором тебе будет гораздо лучше, а еще плед. Ты же вся дрожишь.       — Кейси…       — Я прошу. Давай. Хватит истязаться — нельзя так себя не любить, Билли.       Пальцы сами тянутся сначала к лямкам рюкзака, отбрасывая тот в сторону, а после к краю мокрой одежды, и Айлиш не сопротивляется отчего-то, когда ее ранее желание нарушается моим упрямством и настойчивостью. Она не смущается — никогда при мне, — когда остается в неглиже, но закрывается руками, когда я чуть пристальнее вглядываюсь в россыпь синяков по телу и следы чужих грубых пальцев на веренице ребер. Я не комментирую и только со спины набрасываю на ее худые плечи кардиган, осторожно, стараясь не касаться больных участков, застегивая жестяные пуговицы.       — Пусть до Рождества еще далеко, но в Монтане такой вечный холод, что сердце просит быстрее украсить дом и поставить елку.       — Я не помню, когда праздновала свое последнее Рождество, — признается честно Айлиш, под моим взором стягивая с ног мокрые кеды и ставя их к огню. Джинсы, которые липким комом также отбрасываются в сторону к верху, открывают моему напуганному взору белесо-трупные ноги с дорожками запекшихся алых дорожек от ногтей. — Ты не думай, что мне было больно. Это просто я после клозапина отходила с диким психозом.       — Хочешь сказать, что все, мною сейчас увиденное, полностью твоя вина?       Накрываю пледом в два слоя ее продрогшие ступни и бедра, а Айлиш, в успокаивающем поцелуе коснувшись моей щеки, кротко ухмыляется.       — Возможно, я их всех довела. Они не могли ее усмирить, и потому пострадало тело. Впрочем, оно же всего лишь оболочка; а что до него, когда душа внутри уже почти полностью умерла?       — И почему ты так просто обо всем этом говоришь?       — А мне есть смысл переживать? Все ведь уже предрешено, — Билли тычется носом, как щенок, мне в плечо и после лбом прислоняется к моему предплечью. Я зарываюсь в волосы, попыткам расчесать спутанные локоны проигрываю и потому отдаю единственное возможное, что могу — свои короткие поцелуи в макушку и легкие поглаживания по сгорбившейся спине. — За меня решают, когда мне лучше встать с постели, за меня решают, какую еду мне придется есть, за меня решают, когда мне стоит выйти из палаты и когда нет. Легкие действия, но меня лишили даже и этого. И потому моя жизнь всего лишь чей-то график, расписанный по минутам не моего желания, но чужого настроения. И я вынуждена подстроиться, потому что по-другому жить я и мои личности совершенно не умеем.       — Но ты все равно сбежала. Ты все равно, вопреки чужим запретам, пришла ко мне.       — Я просто решила стать по-настоящему надоедливой сучкой и, подкорректировав планы, нарушить чьи-то ожидания.       Я улыбаюсь и крепче предыдущих раз целую чуть подсохшую огнем макушку. Обнимаю так крепко, что Билли совсем скатывается головой к моим коленям и, приобняв меня за ноги, тихо спрашивает:       — И неужели ты совсем не напугана, что я здесь?       — А должна?       — Ты ведь знаешь… ее.       — Знаю. И тебя тоже, — поглаживаю любимые черты и говорю так серьезно и убежденно, насколько чувствует это сердце: — Ты никогда не причинишь боли. Кто бы и что ни говорил — только не ты.       Билли кивает согласно головой и, чуть поводив носом по воздуху, вдруг отчего-то весело заключает:       — Так вот как должно пахнуть в доме, да? Корица, гвоздика, кардамон и яблоки. И впрямь рождественская атмосфера.       — Я приготовила глег и шарлотку. Любишь такое?       — Не знаю — я не пробовала такого никогда, — и пока я крепко сжимаю веки, чтобы в глазах так сильно не пекло солью, Билли поворачивается и, глядя на меня, говорит серьезно: — Главное, чтобы на вкус не было, как безнадежье.       — Такое может существовать, милая?       — В клинике все, к чему не прикоснешься, на вид, запах и вкус, как сплошное разочарование и безнадега. Я, конечно, к такому привыкла, но…       — И почему у меня такое ощущение, что твое нахождение здесь такое правильное и, главное, привычное? Словно не десять минут назад ты еще только стояла на крыльце, ожидая, пока я открою.       Айлиш ломает в удивлении брови, но через секунду раздумья морщины на ее лбу разглаживаются, а во взоре появляется то самое понимание, которое я не мечтала еще в этой жизни увидеть и испытать. Она ребенком сворачивается у моего бока в калачик, становясь совсем маленькой, неприметной и безумно уютной — и картинка в голове складывается настолько идеальная, что я не скрываю эмоций и чувств, вкладывая в крепкое свое объятие всю силу накрывших меня ощущений.       — Я так по тебе скучала, Билли. Так скучала, что кажется, будто я и не покидала тебя, словно мы и не расставались никогда.       — Я-то думала, что такие эмоции позволено ощущать только сумасшедшим, не контролирующим время. Ведь у тебя… — Билли замолкает, подбирая слова, заласканная моими нехитрыми поглаживаниями и убаюканная тихими звуками потрескивающего дерева в камине и гульканий младенца в соседней комнате. — Ведь у тебя все хорошо, верно? Ты ведь счастлива, не так ли?       А я и не знаю, что ответить. Правду? — через месяц после переезда назад в Лос-Анджелес мы подадим с Алексом документы на развод. Или успокаивающую ложь? — Кира наравне с тобой — мои единственные приоритеты, волнение и радость.       — Некогда ты обожала сладости. Если обещаешь меня подождать, я принесу тебе согревающий глёг и яблочный пирог. Сколько кусочков ты хочешь?       Синие глаза загораются так ярко, что в них я замечаю собственное отражение. Как пыльное зеркало протерли — на мгновение я вновь увидела на дне родного взора маленькую девочку Билли, обожающую конфеты и пиццу с морепродуктами и ненавидящую каши на воде и несладкий чай. Улыбаюсь, а малышка краснеет.       — Три — это слишком много?       — Нет, девочка моя, совсем нет.       Аккуратно выбираюсь из мягкого тепла и света и, вновь попросив меня чуть-чуть подождать, ухожу на кухню.       Сердце стучит в волнении — из обворожительного сна проснувшись, я с содроганием желаю, чтобы эта картинка и впрямь не оказалась глупым воображением воспалившегося от ожидания любви сознания. Я прислушиваюсь к звукам из гостиной — тихо шуршит рука в рюкзаке, а плед движениями тела Билли мягко трется о ковер — и в успокоении выдыхаю.       «Не кажется. Ты не сошла с ума. Айлиш здесь, твоя милая славная Билли здесь. Она рядом, все хорошо. Все теперь будет хорошо».       Напиток сочно поблескивает в стекле стакана, шарлотка красиво уложена вместе с треугольниками салфеток на тарелке — пять, если вдруг ребенок окажется гораздо голоднее, чем ей подсказывает разум, — а через предплечье перекинуто чистое полотенце, прихваченное по дороге назад из бельевой.       — Вулф? — замечаю заученную наизусть чертами книгу и в удивлении вздергиваю бровью. — И зачем ты везла ее из другого штата? Я понимаю, конечно, что она тебе важна, но…       Ставлю перед взбудораженными глазами посуду и, пока Айлиш с тихим вскриком радости накидывается на еду, я аккуратно смачиваю пряди в попытке в полотенце впитать всю лишнюю морозную влагу.       — Не торопись. Тебя отсюда совершенно никто не гонит.       — Я слышала от персонала, что доктор Малковец возвращается из конференции через два дня. Я не хочу попасться ему на глаза и отвечать за содеянное.       — Я не позволю никому тебя обидеть в клинике. Ты слышишь? — осторожно приподнимаю за подбородок голову к себе кверху и оставляю на губах, измазанных сейчас пудрой и корицей, легкий поцелуй. — Раз ты нарушила свое обещание, то и я не стану его больше сдерживать — я тебя теперь не оставлю. Никогда.       — Меня никто не обидит больше, Кейси, — хмыкает радостно Билли, оставляя ответное касание, и вновь принимаясь — уже медленнее и нерасторопнее — за сладости. — Спрашиваешь, зачем прихватила с собой «Дэллоуэй»? Просто я больше в клинику не вернусь. А самое дорогое, — Айлиш указывает на свой указательный палец, на котором поблескивало кольцо с отшлифованным морским камнем и роман, — я не могла оставить в месте, которое принесло мне столько несчастий, боли и усталости. Они пытаются меня сломить — вряд ли, конечно, намеренно добиваются этого, но что получилось — и потому я не представляю себя больше там.       Я замираю от новости с прядями ее волос в ладонях. Простота и легкость, с которой Билли произносит переворачивающие от волнения и переживания за дальнейшую ее судьбу мою душу, обескураживают сильнее, чем сам неожиданный вид ребенка на моем крыльце.       Медленно присаживаюсь перед ее лицом и, с умилением проглядев за дорожкой сахарной пудры в уголках ее губ и блеском сока в глубоких трещинках, говорю серьезно:       — Значит, нашла ты меня не просто так. Ты… ты ведь останешься со мной, не правда ли?       — А хочешь?       В глазах напротив я вижу не ребенка; и даже не подростка. А прошедшего через пламя боли и холод смирения с чувством брошенности человека, который оказался настолько сильным, что вплоть до момента сейчас не замечает, что сломан.       Она не играет. Не флиртует, как ее председатель О’Коннелл, не подкалывает, как редко появляющаяся мне версия ее звездочки Билли Айлиш, — во взоре только решительное желание узнать и поставить точку над очередным неясным вопросом.       А я так люблю — все в ней и ее вместе со всеми ее чертами, — так обожаю и восхищаюсь слепо, что не могу оттолкнуть.       — Хочу. Останься со мной.       И что-то неуловимое — что-то блистательно яркое и ослепляющее — проносится в ее чертах, отчего я с пару мгновений глупо хлопаю глазами, а после только сильнее вглядываюсь и стараюсь вновь поймать этот проблеск. Короткий миг спокойствия и такого привычного для Билли смирения, — но наполненных странной тихой радостью и счастьем, словно все завершено и более ничего значение вокруг не имеет.       — Мне важно было это услышать. — Единственное, что успевает сказать Айлиш перед тем, как окончательно запирается в себе и утыкается в еду. — Ты в какой-то мере тоже странная, знаешь.       — Отчего же? — Вновь привстаю, принимаясь за просушку волос девочки.       — Обычно люди первым делом спрашивают о насущном. «Как дела?» или «Что на ужин?», или «Почему пришел позже?». Что-то, что в конкретной ситуации играет больше значимой роли, чем все остальное.       — Это намек, что я должна была у самого порога начать допрашивать тебя о том, как ты сбежала, почему и как меня нашла? Серьезно?       — В твоем приоритете должно было быть именно это.       — В моем приоритете была только ты. И я сделала все верно.       — Что обняла?       — Мне просто неинтересно знать, каким именно образом ты обошла стерву Матильду с ее вездесущими прихвостнями, каким автостопом добралась из ЛА до Монтаны и сколько блуждала в поиске моего дома. Ты пришла — и пусть все вышесказанное вызывает во мне страх за тебя и твою жизнь, но это главное. Ты рядом, я тебя касаюсь и чувствую твой родной запах, а значит я подсознательно отыскала свой приоритет.       — Я тебе настолько важна? — Билли откладывает тарелку с двумя кусочками и стакан, наполовину наполненный, и приподнимает голову. Опирается о мои ноги, теплыми ладонями касается мои оголенных ступней и мягко улыбается. — Неужто ты и впрямь меня любишь?       — Думаю, что ответ сейчас тебе не нужен. Сама ведь его знаешь.       — Знаю, — коротко вздыхает Айлиш, поджимая губы. И вновь эта радость от только ей известного завершения пункта — словно очередная галочка в длинном списке ее нерешенных дел. — Полтора месяца назад меня пустили в кабинет к доктору Малковецу. Ты не подумай — Александр всегда меня навещал с той поры, как ты уехала в Монтану, но только в моей палате и почти никогда в его кабинете. А в один из солнечных дней, вероятно, на Матильду снизошел проблеск озарения и доброты, да и доктор Кан дал разрешение на мою прогулку — если три двери и лестница на следующий этаж можно считать прогулкой в обыкновенном понимании, и меня отвели к нему.       — Ты всегда была слишком внимательна к мелочам.       — Я просто люблю разглядывать силуэты на фотокарточках. А твоя, которую ты отправляла Александру, лежала прямо на самом видном месте. И… что ж, мне должно быть, наверное, стыдно, но я отчего-то не сожалею, что тогда подглядела изображение. А вообще не старомодны ли нынче стали почтовые письма?       Опять смена темы, которую замечаю, но не решаюсь поправить. Билли глухо смеется, и за ее хрипом я слышу отблески нашего потерянного в водовороте времени счастья. Девочка хмыкает носом и в неловкости передергивает плечами, радость пропадает, словно его на ее лице никогда и не было.       — Там была… малышка. Кира, верно? — заливается тоскливой нежностью во взоре и говорит тихо: — Такая лапонька. У нее твои нос и губы, кстати. Но глаза точно доктора Малковеца.       — Вероятно, не только меня ты бы хотела сейчас видеть, верно?       — Да, но… что ж, могу предположить, что ты побоишься мне ее показать. Да и, честно говоря, я сама слегка боюсь из-за возможных неприятных последствий. Ведь я совершенно перестала себя контролировать без препаратов.       За одной стеной боли я встречаю стену выше предыдущей. Как матрешка — неверие в саму себя по итогу превращается в страх собственного я, и подобное пугает меня сильнее, чем Билли. Она собирает колени к груди и, пусть мои касания не отрицает и от них не отрекается, закрывается в защитном жесте.       Я доверяю ей. Отчего-то. Словно старого друга встречает ее моя прежняя любовь — коротко поцеловав в макушку и, под немое удивление Айлиш выйдя в соседнюю комнату, через секунду возвращаюсь с моей тихой ласковой девочкой, прижатой к груди. Кира гулькает одобрительно, когда видит незнакомку, и тянется весело ручками к иссиня-черным прядям, когда подношу ее к интересной гостье ближе.       Билли мотает из стороны в сторону головой, отшатываясь. Животный испуг — первое, что видят мои глаза во взоре напротив, когда нос Айлиш улавливает совсем с собой рядом запах присыпки и природный аромат младенческой невинности.       — Ох, не нужно, Кейси. Лучше убери малышку подальше. Я… нет, я могу сделать ей плохо.       — А ты Кире нравишься. Смотри, как она к тебе идет.       Билли предпринимает попытку отгородиться от ребенка за пледом, но я вовремя останавливаю ее хаотичные руки от мнимого побега и поддерживающе поглаживаю ее по плечу.       — Тебе нечего бояться.       Присаживаюсь так близко, что чувствую через толстую вязь кардигана тепло согретых плеч девочки, и аккуратно знакомлю:       — Кира, знаешь, кто сегодня к нам в гости пришел? Это малышка Билли. Она самый славный человек, которого я только могла знать на земле.       — Ты врешь. Я далеко не славная. Все так говорят, — бубнит Айлиш и, чуть нахмурившись и сосредоточившись, глядит на Киру.       — А мы не будем слушать всех, потому что большинство их них полнейшие глупцы. Потому что никто из них тебя так и не понял.       — Но только ты смогла, да?       Надежда — она в коротком поцелуе, который оставляю на чужих губах вопреки предостережениям и грызущей сердце вине. И вероятно совершаю ошибку, но Айлиш так охотно идет за касанием, словно он источник, в котором можно от всех бед укрыться. Кира стучит маленькой ступней по ее острой коленке — и Билли отстраняется с таким ошеломленным видом, что невольно рождает на моих губах задорную ухмылку.       — Милая, а это Кира. Мои восемь часов мучений и второй месяц обожания. Познакомься. — Айлиш вздыхает и осторожно протягивает ладонь до детской пяточки. Проводит осторожно и смеется, когда малышка гулькает в задоре в ответ и во второй раз дарит свою беззубую улыбку. — Можешь за пальчики взять. Только для начала пойдем в ванную — помоешь руки.       — Нет-нет, мне… я… нет, я больше… мне достаточно.       Билли заикается и как от огня бежит в сторону — на шаг вправо от меня. Она улыбается и коротко кивает согласно головой, мол, все в порядке, все как обычно хорошо.       — Такая прелесть. Просто совершеннейшее чудо, — и добавляет через секунду раздумий полнейшим шепотом: — Которое я не могу разрушить. Никогда.       Я вздыхаю тяжело, и Билли рядом в смятении сначала взором тонет в пламени камина, а после, вновь переведя взгляд на притихшую и наблюдающую за ней Киру, глядит с чистейшей радостью в глазах на младенца. Улыбается ненавязчиво, но так тепло, что невольно у меня в сердце защемляет от маленького приступа восхищения и любования за столь невинным и нежным ребенком.       — И неужто никто не заметил твоей пропажи? — решаю разбавить атмосферу темой, которая для Айлиш оказывается самой простой. Она пожимает плечами прежде, чем с легкой задумчивостью ответить:       — Вероятно, они радуются. И еще надеются, что я больше в клинику не вернусь. Ну, говорят, что если сильно мечтать, то они обязательно исполнятся — так что я, грубо говоря, делаю им большой подарок своим побегом и дальнейшим отсутствием, — поджимает губы, словно все равно. На рефлексе опять осторожно тянется указательным пальцем до маленькой стопы и, получив положительную реакцию Киры, хохочет. — Знаешь, я пыталась сдержать собственное же обещание, но… Я ведь правда старалась о тебе совсем не думать: не скучать, не представлять, не вспоминать. Но с каждым днем мое существование все больше походило на проклятье ада. Чувствовать все подаренные некогда тобой касания — впрочем, я и сейчас, находясь рядом, их тепло в каждой клетке тела в полную меру ощущаю, — но не видеть твой образ, только симулировать его на подкорке силуэтом… черт, это было невыносимо больно.       Вопреки логике и осторожности, опять подсаживаюсь рядом и, бедром коснувшись чужого бедра, одной рукой приобнимаю своего ребенка за плечи. Билли, все еще серьезная для того, чтобы хоть чуть-чуть расслабиться, кладет голову мне на плечо и продолжает следить внимательно за движениями Киры, за каждым ее вздохом и звуком, за каждой мимо пробежавшей мимикой.       — И ты нашла способ сбежать.       — Это не трудно, если знаешь, что здание клиники не перестраивалось еще с 80-ых. В подвале много ходов для пациентов-сомнамбулов, и пусть таких больше в психиатрии не держат, но никто этот прогулочный лабиринт так и не убрал.       — И все же прознала…       — Я была послушной, — крохотная ухмылка. — Знаешь, как оказывается полезно быть для всех удобной и простой в понимании?       — Первое правило человеческой природы.       — А я вот только месяц назад узнала. Когда взяла под контроль необузданность председателя О’Коннелл, чтобы узнать про всевозможные выходы из здания. И… у меня получилось.       Мелкая улыбка с заключенным в ней обещанием никогда не причинить зла, что ниспослана любопытной Кире, заставляет меня на миг засмотреться, задуматься и, взвесив все «за» и «против», несмело все же спросить:       — По какой причине ты не останешься? Почему ты от меня уйдешь?       — Ты настолько меня узнала, оказывается.       — Это не трудно. Особенно, когда человек далеко сердцу не безразличен.       Билли вздыхает и, отняв голову от плеча, но все также оставаясь со мной рядом, вглядывается в фоторамки на каминной полке. Костюм-тройка, кремовое платье с переливами фатина в многочисленных юбках, белоснежные пионы в бутоньерках, белое золото на безымянных — давнее счастье смотрится на снимке гораздо ярче, чем в воспоминаниях. Ферма, лошади и высокая трава — первый день из путешествия по Европе по программе медового месяца. Маленький щенок родезийского риджбека, что не прожил дольше года по вине пьяного соседа, спутавшего его в темно-рыжих подпалинах шерстку с ворсом лисицы.       — Все изменилось, когда он попросил всего лишь облегчить мои страдания?       — Что ты имеешь в виду?       — Твое спокойствие. Твое счастье и радость. Оно ведь теперь не такое, каким было раньше. С горьким привкусом невозврата, верно?       Кира забирает мой палец, начиная неистово вымазывать его слюнями, а я пристально вглядываюсь в профиль все еще внимательно разглядывающей фотографии Билли. Сердце тихо скулит и просит о молчании, требует проигнорировать, молит не говорить правду — ибо именно тогда и наступит тот самый невозврат, о котором Айлиш имеет меньшее представление, чем думает.       — Ты опять со мной прощаешься. Как тогда, в тот день. Только теперь…       — Доктор Малковец отправит меня обратно, если найдет. Он боится меня — я точно знаю. И потому рядом с тобой мне совсем не безопасно.       — Ты лжешь.       — С чего же?       — Не думай, что за эти чертовы восемь месяцев я совсем забыла блеск твоих глаз, когда ты врешь или когда говоришь правду. Ты не от Алекса бежишь. И даже не для того, чтобы сделать меня счастливой…       — Это полуправда. Та самая, которую вы, здоровые люди, терпеть не можете. Потому что такие перфекционисты, такие идеалисты, такие… вы не хотите воспринимать мир в его полумерах, — злится отчего-то Айлиш, чуть от меня отодвигаясь и оставляя между нами холодное пространство. Кира капризничает, когда не наблюдает на своем ближайшем горизонте красиво переливающиеся волосы гостьи, а я стараюсь сохранить спокойствие, аккуратно перекладывая дочку ближе к груди и начиная убаюкивать легкими покачиваниями. — Чтобы я заткнулась на долгие шестнадцать часов, мне необходимо теперь две ампулы диазепама, — и стоит мне хоть звук после издать или поднять малейший шум, Матильда без опасений вкалывает и третью. Чтобы я перестала нести бред — пусть в этих вымыслах вся моя душа и сознание — Финнеас подписал согласие на электрошок — и плевать, что я могла растерять все те воспоминания, которые и делали из меня ту, которой я сейчас являюсь. Главное, чтобы только заткнулась. И даже ты всего лишь гребанный эксперимент, чтобы я только замолчала; замолчала раз и навсегда.       Это не истерика. И даже не привычные истеричные слезы председателя О’Коннелл. А сухая исповедь уставшей, измотанной и сдавшейся под жестокостью чужих рук и безразличия девочки.       — Но произошел сбой, и ты влюбилась. Произошла ошибка, и теперь я здесь. Потому что любит теперь тебя не только глупый, мною выдуманный образ, но и настоящая я.       Во взоре ни блеска влаги — хотя в моих, как в ближайшем Хаузере. Я тянусь ладонью до руки, но в ответ мне только еще большее отстранение и пустота.       Айлиш передергивает плечами, переводит дыхание и, на мгновение прикрыв веки, открывает их с новой мыслью во взоре.       — Все вы устали. И Александр, и Финнеас, и Кан, и ты. Все. И я это понимаю. Но обидное самое то, что никто, совершенно никто, не понимает, как же устала я. Как мне все это, мать его, осточертело!       — Билли…       — Эти голоса, эти мысли, эти фантазии — они такие реальные, что я устала выдергивать себя из этой паутины для того только, чтобы лицом окунуться в реальность, в которой у меня никого рядом нет. Даже ты как призрачное мгновение — и я и вправду люблю тебя также, как и ненавижу мысль, что каждый раз мне придется с тобой прощаться. Тогда — из-за малышки Киры, сейчас — из-за себя самой, потому что…       Айлиш выдыхается, вполоборота глядит на меня и вздремнувшую под монотонный говор девочку, замечает слезы на моих скулах и мотает головой.       — Прошу — только не плачь. Только не из-за меня, пожалуйста.       — Неужели я тебя совсем не смогу уберечь?       — От меня же самой? — ухмылка без толики смеха. — Ты не должна страдать только потому, что болит у меня. Ты обязана жить дальше, потому что у тебя есть смысл; а когда он есть, то бессмысленно и глупо от жизни отказываться в пользу уже потерянного.       — Даже если это потерянное — смысл?       — В таком случае, придется найти другой. За утонувшим кораблем нет смысла отправлять и шлюпку, чтобы составить полный комплект.       — Я тебя укрою. Мы можем сбежать…       — И ты откажешься от Киры?       Билли прищуривается, и на мгновение я и впрямь задумываюсь. Две чаши весов, выбор ради призрачного «лучше», одна судьба на кону другой. Я мотаю головой, тут же в поспешности добавляя:       — Я ни от одной из вас не откажусь. Ты, Кира… просто сбежим вместе и…       — Александр?       — Вопрос второстепенный.       — Как эгоистично.       — Кто и поступает сейчас, как и эгоист, так только ты. Задавать подобные вопросы, зная наперед о сложности ответа, — шиплю скоро и зло, только позже улавливая смысл сказанного. Щеки пекут от слез, руки онемели под весом дочери, а губы плотно сомкнуты.       Взор напротив тускнеет — и опять очередная точка в череде ее многочисленных дел. Как посмертный список, выполняет все, чтобы уйти с полегчавшей душой.       Айлиш смотрит на Киру и, вновь легонько проведя пальцами по ножке, говорит тихо и сакрально:       — Она ее ненавидит. Столько ночей с одной мыслью — убить. И председателю плевать, что младенцу от роду два месяца — Билли любит тебя настолько сильно, трепетно и ревностно, что ей и впрямь все равно на моральную составляющую; лишь бы забрать тебя в собственность и никому не отдавать.       — Очередная причина уйти от меня подальше, да?       — Потому что ты любишь Киру. А я люблю тебя. И мне невыносима сама мысль твоей ненависти ко мне, если я вдруг оступлюсь и совершу саму главную непростительную ошибку в твоей жизни.       — Билли, все может быть по-другому.       — Да, все может быть гораздо проще: я просто не хочу возвращаться в клинику, я просто не хочу никому более причинять боль, я просто все еще люблю тебя, — девочка аккуратно берет мою ладонь, подносит костяшки к губам и каждую целует так нежно, что слезы срываются с моих ресниц спелыми гроздьями винограда. — Все очень просто. Пусть и с горьким привкусом безнадеги и невозврата.       Я сжимаю чужую ладонь так крепко, чтобы Айлиш подняла опущенные глаза. Когда нежный взор вновь направлен на меня, я шепчу одними губами заветное:       — Я тебя люблю, моя славная девочка Билли.       — И я тебя люблю, моя милая Кейси.       Она целует, и я ловлю последний горький глоток ради сладкого послевкусия.       — Я всего лишь уйду. Также на попутках, также быстро и незаметно, также…       — Ничего не говори. Просто… нет, не надо, — мотаю головой, оставляю целомудренное касание на ее виске и, резко отстранившись, встаю. — Я отнесу Киру и вернусь. Ты только меня дождись, хорошо? Дождешься?       Айлиш кивает, и я, переступив с ноги на ногу, несмело ухожу в сторону лестницы.       — Я люблю тебя.       Шепчет в спину Билли, но я делаю вид, что не слышу. Потому что так легче и так гуманнее.       Потому что гораздо проще.

***

      Я нахожу только след на ковре, все продолжающую лежать мокрой кучей у камина ее одежду, раскрытый рюкзак и на чайном столике, рядом с допитым стаканом глега и доеденным пирогом, Вулф и блестящее в свете огня светло-серым кольцо.       «Бери в следующий раз обещания. И найди себе смысл, потому что без него совершенно в этом мире делать нечего. Постарайся не жалеть, не плакать и не возвращать — живи полумерой, и сердце тогда перестанет так болезненно ныть. Люблю тебя навечно, твоя преданная пациентка ноль-восемьдесят один-четыре».

***

      Кардиган прикрывает лишь часть бедер, оголенную оставляя на растерзание пронизывающему ветру. Солнце село за линию леса так скоро, что мне хватило времени лишь на то, чтобы подобрать особенно большие неприглядные камни по дороге к воде и равномерно распределить их по карманам.       Земля колким холодом пробирается сквозь ступни к сердцу. Я зябко передергиваю плечами и, в большом волнении, что скоро придет она, несусь по протоптанной дороге к спасению быстрее.       Чтобы не передумать, не вернуться, не сломать все самое дорогое и душе трепетно ценное — бегу, не оглядываясь и не сожалея.       Ненавижу глубокий синий — цвет болезни, цвет страдания, боли и смерти. Мама посинела прежде, чем приобрела восковую бледность; отец посинел прежде, чем черты его узрели цвет мрамора; мои пальцы посинели прежде, чем я добралась до озерной глади Хаузер.       Мои жутко синие глаза — как, оказывается, хорошо не иметь в палате зеркала. Потому что каждый раз тонуть в их глубине и не находить спасения подобно изощренной пытке дьявола. Но сейчас, стоя на самом краю ледяной воды, зарывая окоченевшие пальцы в грубый песок, я благодарю создателя за то, что моя смерть будет иметь цвет густой небесной патоки.       Смирение — милая Кейси столько раз пела ему дифирамбы, не замечая совсем за ним мою потерянность и после наступившую апатию. Потому что устала от боли игл, от боли громких слов чужих мыслей в моей голове, от боли прописанного вместо препаратов мне одиночества.       Лодочная станция и длинный, уходящий к горизонту, причал. Прогнившее дерево досок, темные пятна дизеля, острые осколки ракушек. И полнейший холод.       На языке привкус кардамона, гвоздики, корицы и яблок. Да, вероятно, так должен выглядеть дом.       Самый край. Вода подо мной блестяще прозрачная, и тонкие косяки мелких рыбешек видно, как двор клиники за окном моей палаты. Ветер свеж и пахнет глубокой свободой — и я рада, что решение уйти было продиктовано лишь моим желанием, вопреки чужим графикам, планам и диагнозам.       — Я просто хочу, чтобы ты знала — за всё счастье в моей жизни я обязана тебе. Ты была безмерно терпелива со мной и невероятно добра. Все это знают. Если кто-нибудь и мог бы спасти меня, это была бы ты. Всё ушло. Всё оставило меня, кроме уверенности в твоей доброте. Я просто не могу больше портить твою жизнь. Я не думаю, что в этом мире кто-то был бы счастливее, чем были мы.       Вместо молитвы. Лишь строчки из одного человеческого письма, которые я заучила наизусть для самого счастливого, предназначенного только мне дня.       Прощание — и кому оно нужно? Я оставила всю правду моей милой Кейси, чтобы не жалеть, не плакать и не возвращать. Чтобы не жить более полумерой, оставляя день спасения запасным планом.       Я ухожу счастливой — и это все, что нужно ей знать. Я ухожу любимой — и это все, что нужно знать мне.       Вода принимает в объятия, и больше ничего уже не нужно.       Она облегчила мне мои страдания.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.