старая люстра и пыльный матрас
вселенная
свет
Темный переулок между поглощающими небо многоэтажками становится еще темнее, если не дышать. Но не дышать долго не получается. Хёнджин выходит из тени громоздкого электрощитка и снимает темные очки. Фиолетовые синяки под глазами и дергающаяся бровь, тяжелые каменные веки и громадные стекловидные зрачки. Он шагает к открытой двери черного хода какой-то промозглой забегаловки и сжимает в кармане кашемирового пальто ржавое лезвие. Изнутри несет сыростью и гарью, будто кто-то сжег целую библиотеку, лишь бы согреть эти тусклые помещения. Хёнджину даже кажется, что он видит дым. Или не кажется... — Тут кто-нибудь есть? — голос парня срывается и обрывается. Он потуже запахивает пальто и делает шаг назад, не решаясь войти внутрь. Есть. Что-то страшное, бесформенное и уничтожающее свалилось с лестницы, встало, отряхнулось и затушило дымящийся на полу окурок. — Ты кто? — спрашивает оно. Точнее он, коренастый, мускулистый и угрожающий. — Я Хёнджин. — Ааа, — улыбается, — тогда ты по адресу. Я Чанбин. Хван наклоняет голову и успокаивает свое крошечное сердце. Старается успокоить. Чтобы не выскочило. — Это с тобой я связывался? — Нет, — смеется. Зловещий, — ты связывался с Бан Чаном. Со мной тебе лучше не связываться, — достает сигареты из кармана и газовую зажигалку с фиолетовым пламенем, — будешь? Хёнджин мотает головой. — Еще скажи, что не любишь пиво и энергетики, — Чанбин фыркает себе под нос и проказливо щурится, — ладно, заболтал ты меня. Слишком много говоришь, рыба. Жди меня здесь, через полчаса буду. Если ты конечно не хочешь помочь мне прибраться... — Не особо, — почему рыба? Хёнджин погружается в свои бесконечные мысли-ящерицы и не замечает, как Чанбин скрывается за облезлой дверью. Столовая, в которой работает Чанбин, стоит, вероятнее всего, на месте массового захоронения бывших пациентов психиатрической лечебницы, потому что здесь всегда летает запах химических веществ и первой отрицательной группы крови. Кровь пахнет металлом, а первая отрицательная пахнет иглами, которые ею питаются. Первая отрицательная пахнет полимерными контейнер-системами, потому что ее забирают. Забегаловка пахнет не только гарью и сыростью, она пахнет смертью и отчаянием. А Чанбин какой-то веселый. Может, под чем-то? Он выходит снова ровно через полчаса, человек-часы, и коварно лыбится. Выглядит пугающе. — Пойдём. Если поторопишься, успеем на ужин, — вновь закуривает вонючую сигарету и надевает солнцезащитные очки. Зачем? Чтобы стало ещё темнее? Еще темнее, чем если долго не дышать. Они идут долго и быстро, всё время по дворам, и Хёнджин понимает, что не сможет вернуться обратно самостоятельно; пройдя десятки поворотов, он окончательно потерялся и заблудился. Наверное, так надо. Чанбин, с которым лучше не связываться, что-то постоянно говорит, рассказывает про работу, трупов и сумасшествие. Это он про ту зловещую кровавую столовую? Или про место, куда они направляются? Хёнджин надеется, что там, куда они идут, будет хотя бы свет. И кофе. Наконец парень из мускулов и дыма останавливается, несколько раз оглядывается по сторонам и хватает Хёнджина за рукав пальто, тушит сигарету и тянет во тьму. Хван удивляется тому, что еще ни разу не упал и не разбил лицо, что не словил макушкой проржавленный гвоздь и не сломал ни одной кости. Но ему страшно, совсем дезориентирован и запутан. Кружится голова, словно металлическое облако-карусель. — Две ступеньки вниз и мы на месте. Ступенек оказалось немного больше, но Хёнджин мысленно благодарит Чанбина, что предупредил, а не спустил по лестнице кубарем. Промерзшие пальцы щупают металлическую дверь, которая пахнет так же, как первая отрицательная. — У тебя нет ключей? — Это небезопасно, — говорит Чанбин и негромко стучит, — нам откроют, ребята знают, что мы придем. Хван дергает ремень сумки, которая мертвенно повисла через плечо, ковыряет носком ботинка в бетонном полу, будто хочет проделать дыру до противоположной стороны планеты, и... Щурится от света. Тут есть свет. — Привет, проходите, — радостно говорит парень с выжженными или, может, седыми волосами, в огромной черной толстовке и с тапками-щенками на ногах, — мы вас заждались. Он кажется безобидным в безразмерном мешке вместо кофты, в пляжных шортах с рыжими пальмами и в тапках, пожирающих его ноги. Улыбается, много улыбается, как будто свело скулы от кислых леденцов, которые продавались раньше в ларьках на каждой улице и обменивались на жвачку за гаражами. Хёнджин кратко кивает, стягивает пальто. Не видит, но чувствует, как за ним наблюдают; сотни, а может и миллионы глаз, пустых, черных и слепых. Или самых острых. — Хэй! — выскакивает из комнаты лохматый, активно и восторженно жестикулируя; под глазами расплываются темно-ночные синяки, а в глазах болезненный блеск, — ты же Хёнджин, верно? Я Хан Джисон. Хочешь, покажу тебе тут всё? Он сверкает и темнеет одновременно, горит и замерзает. Мальчик-комета и айсберг в одном флаконе. Если флакон встряхнуть, получится хаос. Однозначно хаос. Кажется, он не может стоять неподвижно, будто маленький водитель сердечного ритма, вшитый под хрупкую ключицу, бьет его током каждую секунду, чтобы воскресить умирающее сердце. И на кардиограмме — вертикальные линии, а не горизонтальная. Линии жизни, а не смерти. — Ты пугаешь его, Хани. Сначала ужин, потом всё остальное, — говорят тапки-Церберы, затем поворачиваются к Хёнджину, — мы заждались тебя! Я Чан, Бан Чан. — Рад встрече, — бормочет под нос Хван и наконец улыбается. Жмет крепкую, но мягкую ладонь Бан Чана и тупо хлопает ресницами. Красивый. Хёнджин рассматривает старшего с ног до головы и по новой: что-то живое скрывается за его безразмерными домашними одеяниями, святое и светлое. В то же время: что-то страдальческое и чужое, чуждое. В одном флаконе. Если флакон встряхнуть, получится магия... И боль. — Не хочу прерывать ваши нежности, но может, наконец, за стол? — шипит Чанбин и на пятках разворачивается в сторону кухни, откуда проказливо бьет в нос приятный запах. Чан громко смеется, вместе с ним смеются милые ямочки на щеках и морщинки вокруг глаз. Всё же, он выглядит хорошим, слишком ярким для этого траурного и душного места, где все пахнет смертью. И кровью. Джисон лепечет, что не ест на ночь, потому что это очень вредно, но все же кидается вприпрыжку за Чанбином, снося на своем пути всё, что возможно. Суматошный. Люди-диссонанс в самой обыкновенной квартире, спрятанной в гуще домов-великанов, в толпе теней и в лужах крови. Хёнджин ловит себя на мысли, что хочет сбежать, но знает, что умрет, если уйдет. А он не хочет умирать, не хочет не видеть, ведь после смерти — темнота. Он так боится этой темноты, а тут двери усердно выбелены, и лампочки шпарят в глаза так, что солнечные очки не помогут. На окнах черные наклейки. Не проще ли их залить бетоном или заколотить, если они так немилы хозяевам? Чанбин сказал, так надо. Хван не будет спорить. Он решил, что никогда не будет спорить с Чанбином, потому что так будет больше шансов не умереть во сне. Щупает в кармане таблетки, белесые горсти таблеток и сжимает в кулаке. В перепонки бьет чей-то мурлыкающий крик. — Хён, Феликс снова на люстре качается, — из-за ослепительно белой двери выглядывает лицо, безразличное и утонченное. — Снимите его тогда, — само спокойствие, — а потом тащите ужинать. Чан улыбается. Он всегда улыбается? Или лицо перекосило в страдальческой гримасе?Нерв защемило? Но он не выглядит жутко, скорее блаженно. "И это жутко." — Сынмин, поторопись, — кричит с кухни Хан, — а то Чанбин съест твою порцию. — Тогда я съем порцию Феликса, потому что он всё еще болтается на люстре. Эй, чудо в модных брюках, — тычет в Хёнджина, — помоги нам. Чонин не сможет долго держать его. И Хван идет за ним. А Феликс даже не хрипит. Хрипит только люстра, на которой висит разноцветная скакалка и бледный мальчик, совсем крошечный; на ногах длинные пятнистые носки-коровы, а руки в тонких взлётных полосах. Кости у него сиреневые. Или небесно-голубые, Хёнджин в этом уверен, он буквально видит их цвет и свет, нежный и обнимающий, настоящий и нереальный одновременно. Мальчик-солнце и мальчик-звезды в одном флаконе. Если флакон встряхнуть, получится целая вселенная. Хрустальная вселенная. Вселенная, которая беспечно болтается на люстре. Растягивается. Хёнджин ослабляет петлю и снимает ее с посиневшей шеи, подхватывает тело-перышко и кладет на пол. Феликс дышит и улыбается, приоткрывает глаза и касается указательным пальцем кончика носа. — Вы похожи на ангелов, но ведете себя, как черти, — сипит он. Невесомый и неземной; его тело взлетит, если не прибить плечи гвоздями к половицам, его душа выпорхнет еще быстрее, если не привязать ее за шею к потолку. Его глаза блестят, как фонари в глухой тишине. Блестят и поют, будто радуются тому, что могут видеть. Видеть ангелов в чертях. — Пойдем ужинать, Хёнджин, — недовольно шепчет Чонин, — Сынмин приведет его за стол. Видимо, скоро мы поужинаем Феликсом. Чонин злой, кажется. Или уставший. Хван тащится за ним и молчит, осматривает гостиную, тупит взгляд на старой бите и ружье, висящем на крючке. Когда-нибудь Феликс найдет патроны и застрелит себя. Парень надеется, что это будет не сегодня. Иначе ему придется отмывать чужую кровь в свой первый день на новом месте. Не самое лучшее начало. А за столом тесно, но тепло. Джисон льстится к курчавому парню с растрепанной повязкой на локтевом сгибе, смотрит ему в рот и в душу, а сам почти не ест. Что-то спрашивает у парня и много думает. Удивительный. И удивленный. Сынмин задумчиво расковыривает курицу и жует кимчи, время от времени протирает краем скатерти очки, а Феликс лежит на коленях у Чана, жмется к его кофте, прячет глаза и слушает. Ничего не говорит. Язык проглотил? Или откусил его, пока болтался на люстре, как мертвая заплаканная игрушка. Зачем он это сделал? Хёнджин мельком поглядывает на Феликса, на маленький комочек из света, крови и веснушек, и думает, много думает, но мысли не складываются, рассыпаются, как крошки песочного печенья по столу. Мысли, словно метеориты, бьют по извилинам и разрывают мозговые оболочки, путаются и мешаются прямо перед глазами. Плакать хочется: метеорит наконец разбил хрусталик; или усталость догнала, схватила за горло и прижала к стене. Хёнджин спрашивает у Чана, где ему расположиться, и Чонин сразу же предлагает ему свою кровать, слезно умоляет переселить его к Минхо и Джисону, обещает гладить постельное белье два месяца и мыть посуду всю неделю. Он язвит, унижается и плюется желчью, проклинает ночник Феликса, который каждую ночь беспрестанно светит в глаза, и книжные полки Сынмина, проклинает гору фантиков от конфет на письменном столе, флуоресцентных пауков, разбросанных по всем кроватям и тумбам, и вонючие свечки, сгорающие корицей и печеным яблоком. Бан Чан прижимает Феликса крепче к себе, зажимает ладонями его маленькие острые уши и сдается: разрешает Чонину переехать в другую комнату и даровать своё "чудовищно-отвратительное" место Хёнджину. Чанбин смеется, а Чонин тут же выбегает из-за стола с визгами, словно красочный фейерверк на Новый Год, скрывается за дверью и грохочет. — Надеюсь, у тебя мало вещей, — безразлично говорит Сынмин, встает из-за стола и косится на Хёнджина, — у нас не так много свободного места. Пойдем, выбросим шмотки Чонина в коридор. Предатель. Комната с хрипящей люстрой похожа на логово. Логово из приключенческого фильма про подростков, побеги из дома и шелестящий песнями лес. На стенах висят карты. Повсюду. Крупномасштабные, мелкомасштабные, карты скоростных магистралей и карты главных транспортных узлов, политические карты и спутниковые. Карты Сеула. Повсюду. — Добро пожаловать в сумасшедший дом, — шипит Чонин и нервно хихикает в кулак. Маленький, но злой, едко-зеленый, кислотный. — Заткнись, — Сынмин хватает со средней полки шкафа стопку аккуратно сложенных толстовок и пихает Хёнджину в руки, — отнеси в соседнюю комнату, мы сейчас быстро освободим тебе место. Сынмин ходит из угла в угол — думает; заламывает пальцы и прикусывает язык. Из интереса. К боли. В соседней комнате тоже логово. И истерика. Скрипящая двухъярусная кровать содрогается под рыданиями Джисона, как худощавая люстра под весом еще более худощавого Феликса. Растрепанный и опухший от слез, Хан что-то лепечет в подушку, как в бреду, постоянно шмыгает носом и растирает глаза рукавом пестрого поношенного свитера. А рядом с ним чудо. Чудо со сладкими каштановыми волосами, с медовым и, одновременно, острым взглядом; от него пахнет цветами и лекарствами — самый сильный и печальный аромат. Хёнджин думает, что именно так пахнет смерть, именно так пахнет будущее. — Хани, не придумывай чепухи, — Минхо. Он нежный, нежный и кучерявый, осенний что-ли. Он стоит на носочках перед кроватью и гладит парня по руке, так ласково. Успокаивает, — ты не умрешь от ужина. Не сходи с ума, глупый, у тебя нет диабета. — Я не умру, у меня пока нет диабета, — безразлично соглашается, хлюпает носом и отрывает от подушки размокшее лицо, — а ты? — глаза выпадут, если растереть их немного сильнее, — ты правда можешь умереть, если съешь лишнего? — Я могу умереть, если не съем лишнего. Так бывает, — говорит он, так спокойно и уверенно, будто уже умирал. И не раз. Минхо наконец замечает Хёнджина и немного смущается. Он милый с этим мягким румянцем на щеках и выразительным кошачьим взглядом; поправляет беспорядочную чёлку и вопросительно смотрит. Выразительно смотрит. Молчит. — Привет. Простите, отвлекаю. Куда я могу положить? Это вещи Чонина. — На пол! — визжит Хан и спрыгивает с кровати, раскрасневшийся и помятый, немного чокнутый и инопланетный, сносит всё на своем пути, как астероид, как нестабильная черная дыра, — давай сюда, мы окажем ему радушный прием. Спасибо, бро. Минхо кратко кивает. Интересный, однако. Хёнджин возвращается в логово и думает о том, что, в общем и целом, очень даже верит в колдунов, потому что Минхо, очевидно, один из них. У него, должно быть, есть маленький лесной домик, обвешанный камнями и травами, натертый мелом и солью, скрытый от глаз окружающих, открытый всем нимфам и дриадам. Хёнджин хочет быть дриадой. А Чонин наконец сбегает из "личного ада и дурдома"; со спортивной сумкой и охапкой вещей в руках. Сынмин кидает в закрывшуюся дверь табуретку. Злобный смех младшего, а потом скулёж. Хёнджин знает, Чонину оказывают радушный прием. — Прости, если напугал, — Сынмин достает чистое постельное белье и бросает на второй ярус кровати, расклеенной наклейками из жвачки и маленькими звездочками, смахивает с тумбочки пыль, — он дьявол. Серьезно. Ты поймешь потом. — Всё нормально. Только табурет теперь ни на что... — К черту его, — фыркает, — он сам сколотил этот гроб на ножках, чтобы Феликсу удобнее было... Вешаться. Только вот Ликс тоже не простой, вместо табуретки стал прыгать с кровати Чонина. Сынмин ложится на пол и смотрит в потолок. Худой и длинный, как лапша, он выглядит замученным и расстроенным, разбитым и потерянным. На его футболке — глупая собачья морда, а в глазах что-то мутное, океаническое. Глубокое. — Ликс хороший, ты не обижай его. Он смотрит на мир иначе, мы не понимаем его, зато он понимает нас очень хорошо. Он понимает нас даже лучше, чем хотелось бы. Знаешь, как бы тяжело нам всем не было, Феликсу всегда тяжелее, потому что он забирает на себя часть нашей боли. А потом. Потом прыгает с веревкой на шее, чтобы почувствовать что-нибудь еще, кроме... — Боли, — заканчивает фразу Хван и садится на пол. Колени противно скрипят, будто металл, который не смазывали больше года. Болит. Больно. Боль. — Не обижай его, — шепчет Сынмин. — Не буду. Хёнджин раскладывает свои вещи в освободившуюся полку и стелет постель. Неуютно. А где уютно? За последние полгода парень не часто сталкивался с комфортом, а здесь хотя бы есть свет. И еда. И люди. До одури странные люди, но живые, настоящие, самые настоящие, таких Хёнджин давно не встречал. В них еще бьется сердце, маленькое и кровавое, в них пульсирует жизнь, в них плещется боль. И смерть. Сынмин выключает свет, включает ночник в форме панды на столе и залезает в постель, разглаживает одеяло и поворачивается на бок. Над ним — второй ярус кровати, без матраса, заваленный квадратными сумками и бесчисленными бумагами, картами, рисунками. Под Хёнджином — пустая койка — логово Феликса, заваленное игрушками и флуоресцентными паучками, с конфетами под одеялом, с красочными книгами под подушкой. Он чуднóй. И чудесный. Его ночник совсем не мешает. А свет сиреневый, точно такой же, как нежное сияние от костей котенка-мальчика, такой же волшебный и чарующий, согревающий. Хёнджин даже рад, что в глубине ночи в квартире с заклеенными окнами и металлическими дверьми... в комнате-логове не погас свет.