***
В этих стенах оживают призраки. Хэ Сюань, кажется, может видеть их скрюченные в агонии тела и даже слышать их предсмертные крики. Потому что уже совсем скоро он станет одним из них. Хэ Сюань сидит, облокотившись на заляпанную грязью стену, его усохшие почти до кости ноги по самые щиколотки тонут в том, что язык не повернётся назвать водой. Возможно, когда-то оно и было ей. Но здесь, в этом проклятом уже даже не людьми, а самими Небесами месте, смешавшись с кровью, гнилью и испражнениями некогда человеческих существ, она стала подобна вязкой смоле, такой же чёрной, густой и липкой. И если бы не её тошнотворный привкус, он, возможно, и правда спутал бы их. Но нет. Хэ Сюаня уже даже не тошнит. Он здесь дольше, дольше других. Обычно те, кто попадает сюда, если не умрут на первые-вторые сутки, истёкши кровью из-за нанесённых пытками ран, умрут немногим позже, сгнив заживо от какой-нибудь хвори. Ну а даже если они и смогут протянуть чуть-чуть дольше, вытерпя мучения болью, голодом и тишиной, то всё равно умрут с наступлением холодов. Зиму из них не переживал ещё никто. Никто, кроме Хэ Сюаня. Он пережил уже две. И Хэ Сюань почему-то абсолютно уверен, что это стало возможно не из-за божьего благословения, не из-за небесного покровительства и не из-за его хвалённой удачи, которая одним днём его раз и навсегда покинула. Нет. Ни Богов, ни Небес здесь давным-давно нет. По крайней мере, Хэ Сюань больше никогда, ни во что, ни при каких обстоятельствах не верил. У него просто не осталось сил для этого.***
Становясь Богом, ты перестаёшь чувствовать течение времени. Не сразу, постепенно. В какой-то момент дни начинают отмеряться уже не восходами и закатами солнца, а чем-то маломальски важным, особенным. В момент, когда такое событие происходит, ты точно можешь сказать себе: «Я здесь. Я существую. Я всё ещё остаюсь человеком, ведь чувствую ровно тоже, что и будучи смертным». — Ми-ин-сю-ю-юн! Ненависть, например. — Мин-сюн! — разгневанный Ши Цинсюань, у которого лишь пар из ушей не шёл, налетел на Хэ Сюаня гонимым ветром облаком, и, перехватив его руку, крепко впился своими холёными ногтями ему в плечо: — Я тебя всё зову, зову, а ты чего игнорируешь меня? Это невежливо, между прочим! Вместо ответа Хэ Сюань смотрит на него сверху вниз из под чужой личины. Просто смотрит. И под его равнодушно-прохладным взглядом весь запал Цинсюаня уходит, как воздух из проколотого пузыря. Он взмахивает метёлкой из конского волоса и ведёт своего-лучшего-но-самую-малость-чёрствого-друга по улицам Небесной столицы, щебеча ему на ухо о том, что посчитал интересным. Ши Цинсюань никогда не умел по-настоящему обижаться. Ши Цинсюань никогда никого не ненавидел. Ши Цинсюань никогда не умирал. А Хэ Сюань никогда не ошибался.***
— Ми-ин-сю-юн… Не "Мин-сюн" — … давай эту! Беззаботный, совершенно счастливый в своём невежестве Цинсюань тянет ему лазурную атласную ленту, сжимая её кончиками белых, словно морская пена, пальцев, которые никогда не знали ручного труда, которые никогда не выскребали из загнивающих ран откормленные личинки мерзких опарышей, которые никогда не утопали в крови до локтя. Хэ Сюань перебирает не-своими, такими чистыми, такими бледными, но и такими живыми пальцами пряди волос, которые нежнее, мягче и прекраснее, чем любой шёлк, к которому ему только доводилось прикоснуться. Он тянется за нефритовым гребнем и ведёт им от макушки вниз, собирает пряди у висков и несильно тянет. Ши Цинсюань едва ли не мурчит. Хэ Сюань едва ли не срывается. Вот она, прямо перед ним. Такая тонкая, такая хрупкая шея. Один мимолётный жест и она сломается с треском, безвольно повиснув хоть на этом треклятом отрезке ленты. Но Хэ Сюань держится. Его рука не дрожит от бурлящей под чужим обличьем ненависти. Маска на лице не трескается. Он лишь берёт так доверчиво протянутое украшение и в уже-не-вспомнить-какой-раз принимается вплетать настолько грубый в сравнении с волосами Цинсюаня атлас в чужие пряди. Его пальцы мягкими массирующими движениями проходятся ото лба к вискам и ниже, за уши, а затем тянутся дальше… Ши Цинсюань вздрагивает и подаётся вперёд. — Щекотно же, Мин-сюн! Не "Мин-сюн" Тошно до оскомины. — Сиди смирно. — и Хэ Сюань ощутимо тянет его за волосы на себя. Ши Цинсюань надувает губы, но подчиняется. Знает, что ему дороже. Если Мин-сюна что-то не устроит, то он уйдёт, и некому будет вплетать ему в волосы атласные ленты. Старший брат терпеть не может его причуд, а других и сам Цинсюань так близко к себе не подпустит. Странно это, мало кто в это поверит, но некогда драгоценный второй господин состоятельного семейства всё-таки научен придавать значение своим личным границам. Ну а Мин-сюну всё позволительно. Мин-сюн ведь… — Тш-ш, эй, больно же! Лучший-на-свете-друг-Мин-И дёргает выбившуюся прядку чуть сильнее, и Цинсюань нахохлившимся сорочонком бурчит себе под нос о том, что он, между прочим, драгоценная персона, и обращаться с ним надо предельно бережно и осторожно. Хэ Сюань едва ли не смеётся. Смеялся бы, помни он ещё, что это такое. А потому он лишь молча скрепляет сложную причёску шпилькой из чистого золота с журавликом и веточкой рябины в заострённом клюве. Рубин в ней недостаточно красен, не то что чьи-то губы. Хэ Сюань смотрит на свою работу и с эхом удовлетворения отходит, давая Ши Цинсюаню покрутиться перед зеркалом и рассмотреть себя со всех сторон. — Ми-ин-сю-юн, и как у тебя только такая красота выходит! — Цинсюань смеётся, Цинсюань улыбается. Цинсюань весел и счастлив, будто испил три чарки ланьлинского вина. Его щёки наливаются румянцем, словно переспелые яблоки, а глаза в свете масляной лампы мерцают, как самые прекрасные на свете осколки горного хрусталя. Хэ Сюань стоит чуть поодаль, и сияние негасимого света не может придать жизни его белому до безжизненной белизны лицу, скрытому под фальшивой личиной. Тьма из углов комнаты мёртвой зыбью стелется ему под ноги, и он делает шаг по ней, а потом ещё и ещё, безмолвным изваянием застывая за чужой спиной. Цинсюань на него доверчиво смотрит, запрокинув немного голову, и чуть ли не подскакивает со стула, когда его лучший-друг-Мин-И наклоняется к нему. Хэ Сюань тянется через чужое плечо к столу и берёт с него чарку из голубого фарфора, после чего распрямляется и делает глоток. Ши Цинсюань хлопает ресницами и приоткрывает свои алые губы так, что между ними уместится перепелиное яйцо. — Мин-сюн! Ты чего?! Ничего. И я не "Мин-сюн" Хэ Сюань глотает пропащую гадость и вновь тянется вперёд, на сей раз, чтобы поставить чарку обратно. Ши Цинсюань сидит, накрытый его тенью, и не перестаёт удивленно восклицать, что брать чужое, да и ещё так нахально, просто не укладывается ни в какие рамки. — Ми-ин-сю-юн, так почему ты это сделал? — "Нипочему". — Хэ Сюань уже стоит ровно, но от чужого плеча не отходит. — Не твоё дело, вот и всё. Цинсюань не знает, с чего начать возмущаться.***
— ... Пусть я умру, пусть сгниют мои останки, но откапывать их извольте только после того, как мой брат пройдёт через Небесную кару! — Переполненные самоотречённой решимостью слова Ши Цинсюаня разносятся по духовной сети отзвуками серебряного колокола. И Хэ Сюань молчит. Гнев давит на его грудь, распирает её. Слова оседают на языке морской солью, колют, жгут, но не выходят наружу. Ему удаётся лишь выдавить из себя сквозь стиснутые зубы: — Хорошо. Хорошо! Хэ Сюаню почему-то тошно. Хэ Сюань почему-то запутался. И, чёрт возьми, Хэ Сюань почему-то не знает, чего он на самом деле хочет, какого результата ожидал и ждёт. Но мир, как и всегда, решает всё за него. Думать так, впрочем, действительно проще. Но Хэ Сюань никогда не замечал за собой подобного. Не заметит он этого и ни сейчас, и ни позже. Ведь юдоль демонов в «одержимости», в том, когда ты всей силой своей души привязываешь себя к какой-то цели, к какой-то зачастую эфемерной мечте, реже, к человеку. Хэ Сюань — Непревзойдённый Князь Демонов — держась за свою одержимость многие сотни лет, протащил себя дальше кого бы то ни было, будто вверх или вниз. И такой длинный путь не мог пройти без потерь. Например, в умении объективно смотреть на себя со стороны. Не способствует этому и века не-жизни под чужим именем. — Мин-сюн! Не "Мин-сюн" — Что? — выходит грубее, чем нужно. Но поглощённому своими переживаниями и страхом Цинсюаню всё равно. Он вслепую тянется к нему и не с первой попытки хватает под руку. Держится за него, как утопающий за доску посреди назревающего шторма, и чуть ли не жмётся к боку, как привык делать уже когда-то давно. Но они и не на небе, и не на земле, не на очередной совместной миссии и не в очередном совместном путешествии, а в качающейся зачарованной джонке посреди бушующего от Небесной Кары его брата моря. За ошибки нужно расплачиваться собственной кровью. Хэ Сюань решил для себя уже когда-то давно — он убьёт Ши Уду. Но прежде протащит через ад, о котором тот не мог и в самом страшном кошмаре подумать. Ведь для Водяного Самодура не так страшны голод, обнищание или одиночество, как момент, когда он, казалось бы находясь на самой вершине своей жизни, окажется толкнут в спину прямо в заваленную трупами и пропахшую гнилью бездну. А в ней… Хэ Сюань переводит взгляд в сторону и чуть вниз. Ши Цинсюань жмурится и закусывает свои побледневшие до сливовой синевы губы. Его лицо осунулось, а волосы утратили былой блеск. Не нашлось в них и места некогда бережно вплетённым лентам. Хэ Сюань готов до кровавой каши избить себя за отголосок сожаления и промелькнувшее чувство потери. Ши Цинсюань сам всё для себя решил. Я давал ему шанс. Я… … не ошибся.***
Кучка сумасшедших с гиканьем и гвалтом облепила распятого на цепях Цинсюаня. Они протягивают свои усохшие почти до кости руки к чужим впалым щекам, измаранным в грязи по локоть рукам, пальцам с обломанными ногтями. И они хватают, больно тянут на себя покрытые корочкой ила уже давно не нежные, не мягкие, не отливающие на солнце золотом пряди. А Ши Уду смеётся и кажется куда более ненормальным, чем все психи в этой тюрьме вместе взятые. Хэ Сюань каменной статуей стоит перед ним. Тьма чёрной водой стекает с его волос на ровные, ссутуленные у самых только кончиков усталые плечи, а с них дальше вниз, разбиваясь об землю хладными брызгами. За спиной у него в лунном сиянии ловят слабые отблески света четыре урны. За спиной у него более половины тысячелетия гнева, ненависти, лжи и неутихающей боли. Хэ Сюань стоит и смотрит. Просто смотрит. А Ши Уду всё смеётся и смеётся. Кричит, провоцирует, бьёт по больному. А Ши Цинсюань плачет, просит прощения и жалобно молит: — Мин-сюн, Мин-сюн… Хэ Сюань кричит ему: — Замолкни! Не "Мин-сюн". Только не он. Только не здесь. — Мин… Хэ… Молодой господин Хэ… — Цинсюань рыдает и молит, сам до конца не зная о чём. О снисхождении? О прощении? О возможности исправить ошибку? Разум с холодным безразличием говорит ему, что это невозможно. Ши Цинсюань тоже видит урны, видит, насколько мертвенно-бледна чужая кожа. Ши Цинсюань знает, знает, но по-другому просто не может. Хэ Сюань стоит между двумя братьями и ледяным тоном молвит: — А сейчас я даю вам выбор. Слова, уже давно предопределённые, выходят наружу проще, гораздо проще, чем вообще можно было подумать. Но Хэ Сюань не думает. Он делает то, что должен. Голова умерщвлённого Ши Уду тянет его руку вниз покорённой горой. Кровь фонтаном хлещет, обагряя ладонь и утонувшие во тьме ноги. Достигнув отмщения он не смеётся ни облегченно, ни выжившим из ума безумцем. Лишь в груди такое чувство, словно она многие века была заложена шёлком, в котором сотни лет копошились тысячи маленьких гусениц, а сейчас, здесь, в неё будто упала зажжёная лучина и подожгла шёлк, подожгла гусениц, убила их всех в страшной, но невыразимо-быстро промелькнувшей агонии. Дышать не стало проще. Потому что ему не нужно. Хэ Сюань по-прежнему безнадёжно мёртв. Безнадёжно мертвы и все, кто когда-то был ему дорог. И только… … Цинсюань, лишённой крыльев птицей, бьётся в цепях, оглашая стены тюрьмы звоном и переполненным отчаянным воплем. И хрустом. Хрустом чего-то бесценно-важного в себе, но, как выяснилось, такого хрупкого. И в его глазах, больше не ярких, а тусклых, как покрытые пеплом шарики из каолиновой глазури, в самом центре зрачков простирается выжженная бессилием пустошь, на которой уже, наверное, не прорастёт ничего. Хэ Сюань стоит, замерев безжизненной статуей, и смотрит на неё. Просто смотрит... … и закрывает глаза. Лазурная лента, ранее спрятанная внутри его рукава, разъярённой змеёй жалит ему пальцы. Я… … ошибся?