Oblivion at the moment of the first meeting

PG-13
Завершён
41
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 13 635 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 21 Отзывы 16 В сборник

Забвение в миг первой встречи

Настройки
      Порой в голову закрадывается мысль «а не всё ли в этой жизни с течением времени приобретает ярлык «пустого». Наверное, всё. Встав на ноги и научившись опознавать голос матери, мы двигаемся по направлению к звуку, тянем ручки к женщине, что слаще всех в комнате улыбается и смотрит отчего-то даже неоправданно ласково. Что-то лепечем на своём «младенческом», а потом ревём, когда цепляемся ногами за провод от какого-нибудь, будто специально лежащего именно там переходника, и здороваемся с полом (обязательно лицом вниз).       То «маленькое» время твоей жизни так и хочется назвать «пустым», потому что оно незначительно по своей сути. Стоит спросить любого: — Эй, мужик, можешь вспомнить, как ты научился ходить?       И никто тебе ничего не ответит. Никто этого не помнит. Здесь, естественно, можно сделать скидку и приписать характерную для мозга утрату воспоминаний. Ячейки памяти забиваются всё новым материалом, где ты побольше, умнее, достаёшь спокойно до выключателя и балуешься им, пока отец не выскочит из спальни в полурасстегнутых штанах и не помашет тебе угрожающе кулаком. Это не важное воспоминание, но оно яркое и всё равно пустое, потому что не несёт в себе ничего направленного на развитие и совершенствование настоящего себя.       Чонгук не помнит себя маленьким досконально. Не помнит, что получил в подарок на тот самый день рождения, когда и папа, и мама работали, а он остался дома один, точнее, в компании мишки, осла с оторванным ухом и зайцем, в чьём комбинезоне он прятал конфеты и мамины серёжки, без которых она никогда не выходила из дома. Маленькому Чонгуку казалось, если он их спрячет в укромном месте, то мама их не найдёт, расстроится и останется с Чонгуком дома. Стоит ли говорить, что на самом деле это не работало. Мама надевала другие… Белые такие и круглые, как шарики.       Чонгук уже взрослый, но иногда в порывах душевного томленья ему нравится ненадолго задерживаться в закоулках памяти, натыкаясь то на приятные моменты, в большей степени связанные с детством, то на те, от которых в идеале хотелось бы избавиться. Как он упал с дерева в свои четырнадцать, когда пытался повыделываться перед одноклассницами. Ему тогда почему-то было страшно не в миг осознания скорого падения вниз, а после… Когда он уже смотрел в небо, лёжа на земле и слыша их смешки у себя над головой. Сразу забывается боль в спине, локтях… Волнуешься только о том, каким теперь тебя видят другие после позора. Это сейчас он может позволить себе улыбнуться, но в то время казалось, что случилась катастрофа Вселенского масштаба. Потерять какой-никакой авторитет, довольствоваться привет-пока и терпеть долгие пересказы этой истории в школьных коридорах, случившейся уже много недель назад. Это правда было сложно для четырнадцати лет. Стараться быть крутым, но при этом знать, что тебя таковым никто не считает, потому что на лице очевидная для остальных и не очень очевидная для самого Чонгука тень позора.       Или вот то воспоминание о первой его поездке на автобусе. Мало того, что сел на не на тот номер, так ещё и в расстройствах просил водителя сдать назад и высадить его на остановке. Ему было десять. И уже тогда мальчику было стыдно слушать доходчивое объяснение водителя, что у него, к сожалению, есть определённый маршрут, и он не обязан возвращаться ради каждого мальчика, севшего не на тот автобус. Это было неудобно, но по крайней мере на него никто не кричал. Все находящиеся в салоне автобуса люди, как будто бы понимали — ребёнок определённо впервые отправился в путь самостоятельно, он нервничает и как следствие — выдаёт внезапные реакции вроде ступора, панического переглядывания с другими пассажирами. Это даже не плохое воспоминание… просто неуютное, после него даже хочется потрясти плечами и головой, чтобы оно не думало больше возвращаться в течение дня.       Воспоминания. Память. Иногда Чонгуку хочется правда лишить себя каких-то болезненных картинок и оставить всё самое лучшее. Да и кому бы не хотелось? Есть, конечно, определённая категория людей, которые твердят одно — прошлое меня сделало, не было бы всего этого, не было бы и меня. Вот не унижал бы меня начальник на подработке весь день, что я ничего не добьюсь, и я бы не не добился, потому что та злость, которую я питал к нему во время его отчитываний и стала отправной точкой к саморазвитию, к желанию доказать этому миру обратное. Для Чонгука это не так. Плохое может одного человека сделать сильнее, а другого оно способно просто сломать. Все разные. Психика у всех разная. Мировоззрение. Одни это унижение от начальника стерпят и будут работать так, чтобы он больше не кричал, а соответственно начнут себя грызть за каждый промах, а другие — плюнут ему в лицо, развернутся и уйдут создавать себя в качестве понимающих себе цену личностей.       И раньше он мог бы так и сказать — прошлое должно остаться в прошлом, а значит в забвении. До встречи с Юнги. До того, как Сокджин не взял его за руку на вечеринке прямо посередине любимого трека Чонгука и не подвёл его к стоящему у дальней стенке парню со словами: — Он у нас особенный, Чонгук. Ты с ним поаккуратнее, — мягко говорил Сокджин, смотря на скромно улыбающегося парня во всём чёрном. А зал тогда пестрил яркими цветами неона, принтов и светящихся браслетов с блестящими головными уборами на людях, которые двигались так, будто пытались разрушить танцпол на части. Юнги выделялся на их фоне: и цветовой гаммой своего наряда, и тем, как тихо и одновременно уверенно он вёл себя там, словно знал каждого гостя лично, и на Чонгука смотрел прямо. Это никак не вязалось с его робкой улыбкой, но вместе с тем пускало волну интереса по телу. Чонгук с Сокджином был согласен. Юнги уже на момент первого соприкосновения их взглядов казался ему особенным, не тем, кого он привык видеть рядом.        Чонгук никогда не видел столь… другого человека. Он влюблялся во многих до него. В более красивых, стройных с прессом, о который можно разбить кирпич, с татуировками по всему телу, чьи линии рисунка так приятно прослеживать подушечками пальцев. Но никогда он не видел человека со взглядом, будто познавшим весь этот мир и одновременно потерявшимся в его просторах. — Юнги, — он представился коротко, ёмко. И не сказал за тот вечер вообще ничего, кроме своего имени.       Но даже одного этого слова было достаточно, чтобы понять, что такого хриплого голоса, отчего-то перекрывающего шум музыки и крики людей, беснующихся в зале, Чонгук никогда не слышал до этого. Он украдкой смотрел на это создание, именуемое человеком, когда на деле оно явно брало своё начало от мифической ипостаси. Грация движения, пальцы, что держат непонятно откуда взявшийся в клубе фужер за ножку и мутно-зелёная жидкость, медленно пропадающая с каждым глотком. От этого невозможно оторваться. Красивое. Дикое. Словно бы неприспособленное для здешних декораций создание. — Меня зовут Чонгук, кстати.       Юнги лишь едва мотнул головой, и никакой другой реакции от него за тот вечер больше не последовало.       А что собственно Чонгук ожидал? Ответного сиюминутного желания заводить новые знакомства? Уже по одному его поведению очевидного интроверта стало понятно, что Юнги не предпочитает шум, ему не нравится посещать вечеринки, а на этой он оказался, потому что Сокджин, известный своей любовью к привлечению необщительных ребят к весёлым, снова проигнорировал чужой комфорт и потащил его на вечеринку.       Вообще-то в рамках развития довольно популярной в современных реалиях темы «проявления толерантности к индивидуумам» Сокджин не совсем прав. Если человеку нравится лежать на диване и на пару с ведром мороженого смотреть дорамы, при условии, что он при этом не чувствует себя неполноценным, то никакого принудительного выхода в свет быть не должно.       Чонгуку было восемнадцать, когда он впервые попал в сети восторга после первой выпитой до дна бутылки текилы, первой близости с человеком, которого он не знал от слова «совсем», но которого целовал так, будто никого лучше и никого красивее него он уже в этой жизни не встретит. Однако его опыт этакого бунтаря — был его осознанным, стоящим ожидания совершеннолетия решением, которое не принесло ему ни сожалений, ни моральных травм. А глядя на Юнги, Чонгуку уже казалось, что с ним что-то не так… Будто его душу вспахивали тысячи раз, сажали в неё семена и отчаянно что-то пытались взрастить в угоду собственному представлению о том, как надо. Странные ассоциации божества и вселенского мученика так и остались в голове Чонгука после той самой первой встречи.       Одной из многих первых встреч. — Он не помнит тебя, — заявляет сонный Сокджин, едва дверь только открылась под напором Чонгука, упрямо мечтавшего увидеть Юнги ещё раз. Наверное, чтобы убедиться, что та ночь на вечеринке не была плодом его воображения, и он действительно пытался узнать этого странного парня, затерявшегося в пучине общего веселья и распития спиртного. — Я понял, что он не особо разговорчив. И далеко не поклонник новых знакомств, но я просто хочу попробовать, — младшего страшно заносит в моменты недовольства. Особенно вот сейчас, когда казалось бы обычное желание просто встретиться ещё раз на корню обрывается Сокджиновым «он не помнит тебя». Что это вообще значит? Вот так взять и забыть и имя человека, и лицо в контексте создания вида, будто ничего не было? Но это же… Жестоко. И не особо правильно, потому что Чонгук не сделал ровным счётом ничего, чтобы заслужить такое отношение к себе. Он не пытался сломать непробиваемую стену чужого стремления дистанцироваться, а предпочёл оставить Юнги в одиночестве, давая возможность адаптироваться к окружению. Никакого давления с его стороны не было. Что могло пойти не так? — Я не понимаю… — Чонгук, ты ничего не сделал плохого. Правда ничего. Просто наш Юнги… — Сокджин тяжело вздыхает, отворачиваясь и пытаясь задрать кверху голову. Мужчина выглядит плохо. Его волосы торчат в разные стороны, вероятно, от того, что он долгое время пытался уснуть, об этом же свидетельствуют глазные белки, налившиеся за ночь красным. — Ты знаешь, что такое «фиксационная амнезия»?       Естественно, Чонгук отрицательно мотает головой, хоть и не сразу. Такое явление как амнезия ему известно за счёт ситкомов, где главный или второстепенный герой, так или иначе выполняющий немаловажную роль в построении сюжета сталкивается с амнезией. Он теряет память от удара током, от удара головой о какую-либо твёрдую поверхность мебели… И в таком случае родственники или другие близкие ему люди предпринимают попытки помочь вернуть утратившиеся воспоминания с помощью напоминания произошедших в его жизни важных событий или историй, связанных с его семьёй. Однако термин «фиксационная» определённо усложняет дело, в нём вся соль и причина, по которой Сокджин запрещает Чонгуку приближаться к Юнги.       Сокджин же его догадки только подтверждает: — Фиксационная амнезия — это процесс, запущенный головным мозгом вследствие травмы, сильнейшего алкогольного отравления, события, повлиявшего на человека самым негативным образом. Человек при таком заболевании хорошо помнит всё, что случилось до переломного момента и забывает абсолютно всё, что происходит после.       Чонгук непонимающе хмурит брови и этим вгоняет старшего в состояние лёгкого раздражения. Наверное, ему приходится снова и снова объяснять людям, что конкретно не так с Юнги. И почему общение с ним довольно проблематично. Хотя «проблематично» — это ещё слабо сказано. Что вообще делать, если при очередной попытке заговорить с Юнги, он скажет прямо в лицо, что не знает вас?       У Чонгука в голове всего два вопроса. Первый касается причины возникновения недуга, и второй — можно ли найти способ от него избавиться. — У Юнги было такое хобби… Ну знаешь, влезать в неприятности, — мужчина прохаживается по своей квартире, медленно собирая раскиданные по полу вещи в одну небольшую кучу на диване. Сегодня у него снова ночная смена, поэтому аж в двенадцать дня он всё ещё в пижаме с любимыми розовыми зайчиками, и поэтому он столь обескуражен ранним визитом Чонгука, который совершенно точно был в курсе рабочего графика Сокджина. — Он пил? — спрашивает Чонгук больше из страха, что с Юнги могло произойти нечто куда более ужасное, чем распитие спиртных напитков. Появление зависимости — это ещё не билет в один конец без права на возвращение, но во всяком случае это выбор. Выпить сегодня или вылить всё содержимое бутылки в раковину? И там, и там есть свои минусы, усугубляющие зависимость ещё больше и плюсы, где возможен проблеск надежды и переключение вкусовых рецепторов на что-то с отсутствием спирта в составе. — Он пил, но всегда в меру, — Сокджин думает, что его слова должны Чонгука успокоить, но это не так. Парень напрягается ещё сильнее, тяжело вздыхает и устало падает на диван, зарываясь руками в волосы у себя на голове. Если не пил, значит… — Неприятности, в которые так любил попадать Юнги, всегда были связаны с одним… Он очень сильно привязывается к людям, неважно — друг это или просто хороший знакомый. В тот день он просто откликнулся на просьбу своего друга помочь ему в гараже с починкой мотоцикла. Ничего серьёзного, — у Сокджина лицо принимает то удивительное выражение, когда невозможно понять, что конкретно он сейчас чувствует — покой или это затишье перед бурей. — Он должен был ночевать в тот день у меня, потому что ему нужно было пространство для отдыха, а я как раз выходил в ночную смену. — Пространство для отдыха? — переспрашивает Чонгук и ловит ещё один тяжёлый взгляд от Сокджина. Он немного тушуется, стараясь растянуть губы в подобие виноватой улыбки. К счастью, Сокджин хоть и может эмоционально взрываться, но этот накал, как правило, не длится дольше двух минут. Он быстро остывает, отшучивается, и всё снова приходит в норму. Вот и сейчас он подходит и мягко толкает Чонгука в плечо кулаком, так и говоря «всё в порядке, просто всё это слишком трудно и до сих пор не до конца пережито».       И Чонгук его понимает, он видит это несогласие с нынешним положением дел в каждом мускуле на лице Сокджина, в одном сжимании пальцев и отсутствующем взгляде, направленном прямо в окно, словно именно там написаны все ответы и решения с подробным пояснением всех рисков и уже каких-никаких результатов длительной терапии. — Его брат, мягко скажем, слегка перебарщивает с желанием пристроить его к себе в компанию. Юнги уже взрослый, и понятное дело сам решает для себя как ему жить. А брат вечно забывает, что работа его секретарём для Юнги — не способ заработать лёгкие деньги, благодаря семейным связям, а потеря драгоценного времени на раскрытие своего «я», — у Сокджина в руках стакан с водой, который тот осушает одним глотком. Видимо он поймал момент, когда Чонгук потерялся в чужой речи настолько, что перестал неотрывно следить за каждым его движением и эмоцией. Он успел принести себе питьё и мало того — обеспечить им Чонгука, преспокойно сидящего на диване. Что весьма мило с его стороны и гостеприимно, несмотря на вынужденное пробуждение и показ пижамных мод. — Юнги мне всегда говорил, что если одних жизнь наделяет всем, делая их лучшими во всём, а такие, Чонгук, поверь мне, бывают, то другим судьба дарует всего одну вещь, которую они могут делать блестяще и лучше других. Важно найти это в себе путём проб и ошибок. А обнаружив, никогда не сворачивать и продолжать развиваться в этом направлении. Для Юнги это всегда было пианино. С самого детства, когда он только залез на стул сначала одной ножкой, потом другой, а потом соскользнул и плюхнулся животом на сидушку, но в конце концов всё же удержал равновесие и впервые опустил пальчик на клавишу. Уже тогда он понял, что это пианино — это и есть он. И чёрный и белый, и игривая мазурка, и мрачный, но рефлексирующий ноктюрн, и тонко чувствующий вальс, и совсем маленький этюд, мечтающий взрасти до уровня глубокой и включающей в себя всё и вся балладой. Это всё Юнги. Но ни в коем случае не цифры и графики его директора, пусть и брата.       Сделать из Юнги офисного работника? Посадить его за стол, вручить внушительную папку с документами и каждые полчаса звать в свой кабинет, чтобы решить пару наболевших вопросов? Это не подходит ему — первое, о чём подумал Чонгук, как только Сокджин остановился. Гасить в себе талант играть на музыкальном инструменте и заниматься делом, которое никогда не будет приносить тебе удовольствия.       Юнги не должен делать то, что не хочет. В груди Чонгука так сильно бьётся это чувство яростного протеста, что ему самому становится немного не по себе. Он не знает Юнги. Какие демоны прячутся внутри него? Чем он живёт и дышит кроме пианино. А если он далеко не такой прекрасный, каким Чонгук вообразил его в своей голове? Тот вечер, те огни, пробегающие по лицу Юнги, что оттеняли бледность его кожи, делая его образ всё более магическим и таинственным — всё это могло способствовать развитию интереса со стороны Чонгука к Юнги, но только с точки зрения эстетизма. Симпатия к другому индивиду иногда примеряет на себя личину влюблённости. Нам кажется, что объект пробуждает в нас ощущение полёта, некой вседозволенности, появляется вдруг нелепая мысль об отсутствии срока у счастья, потому что кажется, что это счастье находится перед нами в облике выбранного сердцем человека. Но и это не так. Человек может утолить тактильный голод другого, может удовлетворить потребность любить, но не способен заменить собой радость и наслаждение в чистом виде. Это так не работает.       Но даже зная об этом, Чонгук же всё равно здесь. Ерзает на диване Сокджина вместо того, чтобы отправиться на работу в продуктовый, Чонгук там и так не на очень хорошем счету, а с это манией преследования, отбирающей у него всё время перерыва и немного поверх этого, ему вообще грозит увольнение.        Он уже видит этого Юнги не объективно, до отчаяния желает увидеть вопреки этому страшному «он не помнит тебя». А ему страшно хочется, чтобы он вспомнил хоть что-то. Или даже не вспомнил, хотя бы посмотрел и не захотел забывать. — В гараже в тот день Юнги пробыл недолго. Его друг просто подставил его, Чонгук, он сделал такую подлянку, за которую его убить было мало, — Сокджин грозно вытирает губы тыльной стороной ладони, выдерживая небольшую паузу, однако вовсе не для создания драматизма, а для одержания контроля над собой. Сокджин злится и старается не скрывать это. Во всяком случае только не перед Чонгуком. — Этот мотоцикл был угнан. Придурок сел на него, позвонил Юнги, когда понял, что копы вот-вот его найдут и под предлогом помощи попросил его приехать и подсобить. Меня там не было. И я не смогу тебе точно описать, как и что он провернул, но суть в следующем — Юнги задержали вместо него и отправили в участок для выявления обстоятельств дела. Юнги отсидел два года за преступление, которого не совершал, а когда я встретил его перед воротами, он тут же сказал, что ему надо поторопиться и помочь другу.       Чонгук уже знает, что он услышит дальше. В чёрных глазах напротив разжигается ненависть вперемешку с болью, будто это не Юнги каждый день в течение двух лет смотрел на клетчатое небо, а именно он — Сокджин. — Я спросил его что-то вроде «какому другу?». А он сказал «у него мотоцикл сломался, надо срочно отправляться в гараж». Амнезия начала прогрессировать на момент первой недели заключения. Так мне объяснил врач. И мозг в целях безопасности просто-навсего удалил часть особо болезненных воспоминаний, оставив лишь те, что даже при наличии большого желания, не смогут навредить психике. — Но разве обычная, пусть и действительно стрессовая ситуация может оказать настолько сильное давление на психику человека? Я слышал, что для подобной утраты воспоминаний требуется куда более серьёзное воздействие, ну, тот же удар по голове тупым предметом, — Чонгук слышит как дрожит его голос, но даже стараясь, не может с этим волнением справиться.        Юнги на вечеринке и Юнги в тюремных одеждах не соотносятся друг с другом. Словно отражение кривого зеркала. Где истина, а где ложь — непонятно. По факту они не знакомы, они чужие друг другу, но если бы Юнги на его глазах уводили под руки люди в форме, он бы не стал стоять и смотреть. Он бы начал биться до последней капли крови, потому что… Потому что, видимо. — Тот период жизни до заключения под стражу был очень тяжёлым. Юнги должен был участвовать в концерте, аккомпанируя нашему общему другу — Чимину. И он так долго готовился к этому, что несколько ночей подряд не спал. Он уже был слаб, но мечта держала его на плаву до самого момента ареста. Его психика просто была не подготовлена к такому испытанию, — Сокджин кривит губы, и этим вызывает в Чонгуке желание найти того ублюдка и разбить ему лицо о стену. Проявить максимальный уровень жестокости в расправе, даже если до этого он ни разу не участвовал в потасовках. — Он забывает обо всём ровно спустя сутки. Я и остальные общие друзья везде сопровождаем его, помогаем, как можем. Хосок работает с ним в агентстве в качестве второго продюсера, и потому имеет постоянную возможность наблюдать за ним, за качеством его работы и расписанием, если вдруг он потеряется в списках дел или забудет о плановой встрече с звездой, которой будет писать песни.       Интересно, каково это — жить, не помня вчерашний день, но разбираться с его последствиями, ориентируясь лишь на друзей-поводырей, которые тянут тебя куда-то, говорят вот, что ты хотел вчера сделать. А ты слепо им веришь, потому что в твоём случае не верить, значит загнать себя в тупик, лишить возможности жить нормально, как они.       Что вообще значит быть отрезанным от происходящего и полагаться на собственное иллюзорное «вчера»? Забывать о людях, которым ты теоретически мог понравиться, запасть в душу, вгрызться в их ночные грёзы… А потом в один день вдруг спросить себя, что же в этой жизни не так, почему складывается ощущение постоянного обмана, распространяемого на места и людей, и в конце концов потерять нить этой здравой мысли из-за разрушительных последствий бессовестного поступка друга, которого ты вопреки всему почему-то любишь. Может, потому что это «вопреки» в твоём сознании теперь напрочь отсутствует? Потому что твоё сердце, чьи шрамы скрываются невидимой тяжестью недуга, как в прошлом, так и сейчас, всё ещё невинно.       И когда Чонгук хочет попросить Сокджина устроить ему ещё одну возможность встретиться с Юнги, Юнги приходит сам, врывается в квартиру Сокджина, даже не удосужившись закрыть за собой дверь и прямо в ботинках ступает на кухню. На его плече покоится сумка с торчащей головой пушистого белого пуделя, и он воркует с ним, называет «красавицей» и выглядит таким счастливым. Без неоновых пятен на лице, без лёгкого испуга и предубеждающего взгляда. Юнги сейчас другой. И он даже обращает внимание на Чонгука и приветливо улыбается, чуть наклоняя голову вниз. — О, у хёна гости, — Юнги протягивает Чонгуку руку и щурится без какого-либо подозрения, когда Чонгук заторможенно сжимает её своими крепкими пальцами. — Меня зовут Юнги, очень приятно. — А меня — Чонгук. Я ненадолго совсем. Скоро пойду. Так что не напрягайся и нервируй Сокджина сколько угодно, я ему всё равно весь сон-день испортил.       Сокджин на шутку фыркает то ли потому что младший и правда заставил его нервничать, то ли потому что шутит Чонгук не смешно. Но Юнги всё равно смеётся. Легко так. Ненаигранно.       Чонгук также здоровается с пуделем, треплет его между ушами, а тому нравится, он забавно вытягивает вверх шею, подставляясь под прикосновения. И на этот раз Юнги также, как и пару минут назад, внимательно смотрит на него, но уже глазами полными удивления. И была бы в этом надежда на какое-то узнавание…       Однако на самом деле Холли, маленькая пушистая предательница и любительница мягких поглаживаний, не каждого подпускает к себе. Точнее, она позволяет себя касаться только Юнги и членам его семьи с очевидно схожим запахом. Именно по этой причине Юнги сейчас ловит приближение скорого кризиса. Как у тех мамочек, которым пришлось в одни день столкнуться с тем, что их дитя вдруг начинает испытывать удовольствие от общения с другими женщинами, особенно если те угощают их сладким. Ревновать — это значит реагировать на то, как другие обращаются с принадлежащим тебе любимым или питомцем, во всяком случае это касается только того вида общения, при котором ты вдруг понимаешь, что другие люди обладают преимуществом на твоём фоне. Но если в ситуации мамочек рычагом смены объекта симпатии является сладкое, то в данных обстоятельствах так называемый Чонгук таким преимуществом не обладает. И это Юнги злит. Не сильно. Но так, чтобы прямо сейчас воспылать к нему очагом ненависти, а потом возможно убедиться, что тот не собирается переманивать к себе Холли и долго ругать себя за неправильно сложенное мнение о человеке, которого он впервые увидел ровно пять минут назад. — А ты же собирался… — тянет, опомнившись Сокджин и решаясь напомнить Чонгуку о его намерении поговорить с Юнги, но Чонгук уже на выходе из кухни делает характерный взмах ладонью на манер «да ладно, хён, не сегодня». Он весело подмигивает Сокджину, машет рукой Холли и ненадолго засматривается на гладящего собаку Юнги, у которого весь мир вдруг приобрёл очертания пушистого маленького тельца, свисающих ушек и розового язычка, что то и дело пытается дотянуться до лица хозяина.       Это с одной стороны грустно. Чонгук же разбудил несчастного Сокджина рано утром до начала его рабочего дня, то есть, ночи в баре, хотя мог бы просто выпросить номер телефона Юнги и организовать встречу самостоятельно. Но это же Чонгук. Он не знал, что у человека серьёзные проблемы. А даже если бы (ну гипотетически) он с самого начала поступил как полагается и дозвонился до Юнги, то ничего бы от этого не добился. Ему бы сказали прямо по телефону, что не было ни той ночи, ни вечеринки, ни загадочного Чонгука, которого Юнги игнорировал до самого конца мероприятия.       Чонгук сбегает, потому что не имеет понятия, как ему следует вести себя с тем, кто каждый день лишается памяти. Возможно, каждое его действие в сторону Юнги может понести за собой груз определённой ответственности. Более того, он запросто может спровоцировать возвращение особо болезненных воспоминаний, которые, очевидно, не приведут ни к чему хорошему, кроме как к разочарованию. Не столько в себе, сколько в окружающих него людях. А пока Юнги продолжает существовать в картонной реальности со въевшимися в людей характеристиками, данными им же ещё при стабилизированном рассудке, его пока можно назвать «счастливым».       Нельзя вести себя с Юнги по плану «как чувствуешь», нужно стараться свести своё поведение и манеры до уровня «как чувствует себя он в момент разговора с тобой». Именно поэтому Чонгук первым делом по приходе домой включает компьютер и изучает эту тему в попытках понять особенности состояния при фиксационной амнезии, противопоказания и методы лечения, которые будут наиболее эффективны… Но останавливается он на другом — на рассказе одного из докторов, чья карьера целиком и полностью базируется на её выявлении и профилактике…       Пациенты с подобной категорией амнезии видят мир намного иначе. Мозг с началом каждого дня производит своеобразную подмену впечатления, проще говоря, те события с которыми сталкивается пациент на следующий день предстают перед ним в новом, будто ещё неизведанном свете. Иногда они могут разниться деталями, лицами, участвовавшими в каждой сцене, но по итогу информационная составляющая, как правило, остаётся одной и той же.       Меня часто спрашивают, возможно ли вывести этот недуг из организма, и каждый раз я медлю с ответом… То ли исходя из страха того, что родственники этих несчастных потеряют всякую надежду на исцеление, то ли от того что я ввиду своей недостаточной компетентности оказываюсь бессилен перед возложенной на мои плечи задачей. Обыкновенная амнезия отличается от фиксационной тем, что для её избавления требуется лишь напоминание о важном из жизни пациента, о тех, кого он любил, тех событиях, когда то повлиявших на то, кем он является сейчас… А в нашем случае всё это никак не поспособствует возврату воспоминаний и приостановлению их потери.       Если говорить о психологических травмах, чьи последствия и являются катализаторами возникновения заболевания, у меня лишь одна рекомендация. Но она вопреки ожиданиям многих, касается вовсе не пациента, а тех, кому важно заставить его вспомнить абсолютно всё. Я сформулирую её в виде вопроса, если вы позволите. И заключается она в следующем: если человек однажды потерял возможность помнить страшное, нужно ли заставлять его туда возвращаться и испытывать ужас снова и снова? .....       На этом моменте Чонгук останавливается и выключает компьютер, однако по ощущениям прекращает свою работу вовсе не техника, а что-то внутри него, всё ещё тянувшееся к покорёженному жизненными обстоятельствами парню. И исходя из недавнего разговора с Сокджином, Чонгук делает для себя вполне понятное умозаключение относительно стремления Сокджина вернуть Юнги в прежнюю форму, едва ли балансирующее на двух гранях: добродетели (желания уберечь любым способом) и вопиющего эгоизма (построение практически выдуманной реальности вокруг Юнги ради его же безопасности).       Судя по всему, Сокджин не предпринимает серьёзных попыток помочь Юнги вернуть его воспоминания, верно же? Он занимается наблюдением, обеспечением Юнги всем необходимым, но не тем, что могло бы поспособствовать ускорению его выздоровления. И делает это намеренно. Потому что травма, которую некто, ранее называвшийся другом, в процессе восстановления утратившихся воспоминаний может нанести сокрушительный вред без того повреждённой нервной системе.       Однако же если рассматривать проблему с разных сторон… Юнги так и будет находиться в сладком неведении. Чонгук даже спрашивает самого себя — выбрал ли он сам такой исход? Наверное, нет. Любому нужна правда. Колющая, ранящая, но прежде всего правда, которая совершенно точно вернула бы сознание Юнги в центр бетонных стен с решётчатыми окнами. К сокамерникам, смотрящим на тебя исподлобья, для которых что в тюрьме, что за ней существует одно понимание истины — либо ты, либо тебя, и не всегда речь идёт об убийстве. Кто знает, что ему пришлось пережить там, будучи заключённым… Историй на эту тему масса, и в каждой человек проходит через своеобразное перерождение, сопровождаемое гибелью первоначальной личности. Её всё равно потом приходится выстраивать заново — на костях и закрепившейся за время срока ненависти. Человек же не может не быть личностью, правда же? Об этом все эти тренинги, книги по психологии. Но ни одна из них не может помочь сохранить её, если за пределами тюрьмы все считают тебя отбросом, посмевшим бросить вызов закону. А как же исключения? А как же «отсидел за то, чего не совершал»? Там о таком не пишут. Не пишут, как важно выслушать историю бывшего заключённого, вдруг решившего, что у него есть шанс начать всё сначала, и понять, что иногда справедливость не равняется заключению под стражей. И мать его, позволить ему жить, выстраивать свой путь, пусть на обломках былого и страшного, но ввысь, туда, где решение суда не зависит от слов преступника, вдруг принявшего на себя роль свидетеля.       Юнги не помнит всего этого. И наверное, это к лучшему. Потому что он всё ещё тот, кто он есть, а не жертва чужих показаний, подтверждённых подписью человека, вместо которого он на тот момент вполне осознанно сел.       И только благодаря амнезии, Юнги удалось сохранить этот смущённый взгляд, ласковую улыбку, предназначенную далеко не для всех, способность не выгрызать своё прошлое лишь бы от него избавиться и снова быть чистым, хорошим. Не сломанным.       Чонгук долгое время пялится в стену, в окно, на свои записи в дневнике, которые он ведёт с завидной регулярностью и с самых младших классов, пытается высмотреть в них что-то не связанное с Юнги, хоть что-то, что не напоминало бы ему об этом человеке. Это же странное думать об одном, но при каждой уловке от темы снова возвращаться в ту ночь, в ту кухню с сонным Сокджином и уютным Юнги с собакой на руках.        Чонгук листает старый дневник с пожелтевшими страницами. Он хранит в себе много всего. Где-то до середины он описывал школу. Любимую учительницу и её срыв прямо во время урока, когда кто-то из старшеклассников затронул тему её профнепригодности и ещё парочки вещей, которые на самом деле не имели ничего общего с действительностью. И Чонгук тогда так дёргался на месте, решая про себя: промолчать ли ему или попытаться вступиться и отстоять её доброе имя. Но Чонгук был слаб духом, и он определённо не был героем, каким хотел бы втайне казаться. Он смолчал. Зато после её «добровольного увольнения» сплетничал вместе с одноклассниками, что без этой глупой учительницы жизнь в школе стала гораздо лучше. И вдруг неожиданно оказался частью единой системы. Получил своё место в столовой среди общей компании авторитетных ребят. Первых друзей, которые вдруг перестали его задирать, а предложили погулять после занятий и в общем-то весело проводить время. И Чонгук общался с ними, казалось бы смеялся и запоминал много всего светлого, весёлого… А приходя домой, падал прямо в одежде на кровать и спрашивал себя, почему все они зовут его по имени, а откликается как будто не он, а какая-то подходящая для них часть него. Часть, которая им почему-то нравится, но которую лично он всей душой ненавидит.       И обычно подобные следы «слабости» (не самой привлекательной черты характера, которую к достижению юношеского возраста ему удалось скорректировать путём многочисленных психологических нажимов), люди по возможности скрывают. Сжигают вот такие тетради с опытом, где описывают себя маленького и глупого, вечно совершающего вещи, за которые теперь при каждом их упоминании становится стыдно. Чонгук считает, что свою историю ошибок нельзя превращать в безымянную горстку пепла. Всегда нужно держать под рукой напоминание о том, что у такого далеко неидеального тебя из прошлого, даже несмотря на все твои позорные проигрыши и неудачи, всё ещё есть надежда на будущее. И если ты до сих пор падаешь вниз, на самое дно бездны, когда кажется, что выхода нет, что весь мир вдруг встаёт в оборонительную позицию, следует открывать такую тетрадь и говорить себе, что каждый этап — всего лишь новая страница, которую просто суждено заполнить ошибками и очередными исправлениями. И тех, и других всегда будет много…       Хорошо, когда ты можешь вспомнить всё это. Проанализировать. А потом создавать новое, и вспоминать это спустя годы. Юнги этого не может. И даже ведение дневника ему не поможет, если таковой и существовал в его жизни, то Сокджин его стопроцентно запрятал куда-нибудь подальше, стремясь уберечь Юнги от всего опасного.       Чонгук долгое время не ложится спать, кутается в одеяло, сбрасывает его на пол, еле слышно шепчет текст вовсе не романтической песни, игравшей в тот вечер на вечеринке. Скорее это был даже рок или что-то наподобие его. И почему-то он снова и снова уходит мыслями к Юнги.       Что вообще было бы, если бы Юнги помнил его до сих пор? В голове снова звучит песня, а на периферии сознания проигрывается странный диалог, которого в реальности никогда не существовало. В нём Юнги говорит больше одного слова, добавляя к своему имени «Как дела? Кто ты? Чем занимаешься? Я хочу тебя узнать», а Чонгук отвечает невпопад и что-то странное. Зато там, в своих фантазиях, он всё ещё смотрит в его глаза и радуется тому, что завтра, если они вновь увидятся, Юнги хотя бы едва кивнёт ему при встрече в знак приветствия и позовёт его по имени.

      ***

            В следующий раз они встречаются у Чонгука на работе, когда он упорно сидит на месте, у кассы и пробивает очередной штрих-код товара. Дожидается характерного писка, и переходит к следующему продукту питания, не забывая о том, чтобы потом натянуть на лицо дружелюбную улыбку и мягко попросить у покупателя бонусную карту.       Да, это не работа мечты, сулящая горы денег, и определённо не то дело, которым Чонгук планировал заниматься всю жизнь. Но это и не та профессия, о которой стоит стесняться рассказывать. Среди его коллег много несостоявшихся учителей, врачей, отличников-дипломатов, экономистов, и большинство из них прибыло в Сеул из маленьких городов вовсе не из-за желания оказаться в столице Кореи… Для них быть кассиром, имея при себе диплом об окончании высшего образования, значит не занять своё место. Эти люди не могут спокойно устроиться на работу в супермаркет в своём городе, если знают, что в любой самый неподходящий момент рискуют быть узнанными своими бывшими одноклассниками и просто знакомыми, которым когда-то, будучи донельзя счастливыми, все уши прожужжали про успешную сдачу вступительных.       Чонгук закончил художественный колледж, а потом пришёл работать сюда. Потому что прекрасно понимал, что краски, холсты, всевозможные кисти — всё это стоит денег.       Творчество не покидает творца, если им долго не заниматься, вопреки этому заезженному стереотипу о потери драгоценного времени вместо многочасового сидения за рисованием. Для создания картин действительно нужно вдохновение, некий всплеск эмоционального моря, поглощающего сознание своим образным наполнением, и за него действительно нужно хвататься из последних сил. Но что толку от этого богатого образами моря, если нет под рукой инструментов, способных материализовать только что представленное? Поэтому Чонгук пока что вместо красок перебирает купюры для выдачи сдачи клиенту, оглядывает не готовую картину, а окончательную сумму за общее количество набранных продуктов и вместо молчаливого диалога со своим творением уточняет у покупателя — нужно ли ему распечатывать чек. В общем-то, обе его профессии технически во многом сходятся. Кроме одного. Картины чаще всего оставляют в душе смотрящего на них тень эмоции, а здесь многие сразу же торопятся уйти после получения услуги, мгновенно забывая о том, какой кассир их обслуживал, его внешность, голос. В сфере обслуживания это происходит постоянно, и не является полноправной характеристикой человека (если не сказал консультанту или кассиру «до свидания», то ты плохой. Нет, это совсем не то). Но… Вот приятно же слышать, что тебе благодарны за неплохое обслуживание, что есть вот работники на уровень ниже тебя, а ты для них молодец. Справился.       Да и если честно, без этих подбадриваний Чонгук на работе справляется, держась за единственную мысль о возможности заниматься любимым делом, если у него есть в кармане лишние средства на покупку инструментария. Можно потерпеть ворчанье старух, когда они недослышат и бурчат себе под нос, что ты такой глупый и молодой не спросил у них про пакетик для молока. А Чонгук же спрашивал не единожды. Он всё также кивает, пробивает, называет сумму и спрашивает про способ оплаты. Одно и тоже.       А потом на транспортную ленту с характерным звоном, но так, чтобы без трещин на стекле опускаются четыре бутылки пива. И Чонгук успев лишь спросить про скидочную карту, так и застывает на месте.       Этот Юнги злой. Этот Юнги на взводе. Он смотрит на всех исподлобья, как будто каждый из находящихся здесь покупателей когда-то занял у него денег и так и не вернул их обратно. Этот Юнги кидает карту чуть ли не в лицо Чонгуку и требует скорого обслуживания, и Чонгук как на зло медлит, криво-косо нажимает на клавиши кассы, чуть ли не вдавливая их до упора и слышит эту шепелявую брань через каждое слово, адресованное ему, Чонгуку.       И этот Юнги всё ещё красив в своёй балахонистой тёмно-зелёной куртке, и на него всё ещё невозможно насмотреться, но теперь к чувству восхищения прибавляется страх и стыд, что ты задерживаешь его, задерживаешь очередь позади и не можешь справиться с волнением. Потому что причина твоего полусонного состояния и постоянных мыслительных операций чуть ли не материт тебя за твою плохо выполненную работу. И плевать будет начальству, что это клиент сегодня не в духе, поэтому он бросается в работников скидочными карточками. Поэтому ты сидишь как на иголках и пытаешься внутренне успокоиться, чтобы унять дрожь во всём теле и продолжить адекватно функционировать в качестве кассира. — Не магазин, а хрен пойми что. Вы что, новенький? Или это у вас хроническое? — Юнги говорит с нескрываемой угрозой в голосе, отлично подпитываемой этой мерзкой интонацией ехидства и превосходства. Посмотрите на этого недотёпу, что пытается не уронить всю мелочь на пол, пока пересчитывает сдачу.       И Чонгук всё равно благодарит его за покупку и просит прийти ещё, когда эти четыре злосчастных бутылки оказываются в пакете, а сам Юнги далеко.       По логике, Чонгуку надо испытать боль. Человек, которого его мазохистское сердце выбрало, только что наговорил кучу действительно обидных вещей, касающихся того, как он себя проявляет на работе, неспособности реализовываться в выбранном направлении труда, реакциях на критику. Много всего прозвучало, объективно ранящего. Но Чонгук думает о смущённой улыбке в свете неона, о собаке, которая прижималась к хозяину, как к самому лучшему на земле человеку. Думает о неоправданной злости, что переливалась через край, стремясь захлестнуть волной его самого, и не чувствует этой обиды. Он сидит в подсобке с яростным желанием зареветь, но не от того, что Юнги его обидел. А от того, что если бы они встретились сегодня впервые и именно при таких обстоятельствах, Чонгук никогда бы не захотел увидеть другого Юнги. Никогда не узнал бы, что сегодняшний «злой» Юнги — всего лишь изувеченное невидимыми шрамами создание, которому не свойственна презрительная гримаса.       Чонгук вдруг задумывается о том, что на самом деле значит первое впечатление о другом человеке. Его настроение, одежда, улыбка или её отсутствие — всё это влияет на то, каким он будет нам казаться в течение долго времени общения, пока не произойдёт что-то, что сможет раскрыть нам глаза и показать, что первое впечатление — та ещё сволочь.       От Сокджина Чонгук узнает, что Юнги сегодня не смог приехать к бабуле, из-за чего безумно расстроился и пустился буянить: сначала посредством распития алкогольных напитков, купленных в том самом магазине, а затем разгромом лего-домика Сокджина, когда тот пытался уложить его уже пьяного в кровать. — Почему он не смог поехать к бабуле? — спрашивает Сокджина Чонгук, прижимая телефон к уху. Ему этот вопрос кажется важным и отчего-то недосказанным. Он сидит в этой грязной подсобке на едва удерживающим его вес стуле и всё хочет выведать причину плохого настроения Юнги, хоть и умом понимает — не следует этого делать — Бабули не стало в первый год его пребывания в тюрьме. И он… — Не помнит этого? — обрывает Сокджина Чонгук и в миг мрачнеет от отсутствия реакций по ту сторону связи.       Тишина становится самым постоянным спутником их разговоров о Юнги. Её страшно недооценивают, навешивая ярлыки о бесполезности и свидетельстве возникновения неловких пауз. Тишина на самом деле — самый страшный ответ из всех возможных, когда в головах собеседников одинаковые мысли. Как правило, самые жуткие и безнадёжные. Чонгук сжимает трубку даже тогда, когда звонок обрывается отрывистым «Работай, Чонгук, не буду тебя отвлекать». И он, поддавшись этому призыву к действию, идёт обратно, а в голове всё ещё пустота. Садится на своё рабочее место. Тут же убирает табличку с надписью «касса временно не работает».        Бесконечная очередь тележек, корзин, недовольных лиц, и один Чонгук, который на автопилоте занимается своими обязанностями, а где-то внутри него медленно загибается что-то щемящее, болезненно пульсирующее, отдающее теплом и холодом одновременно. Что-то, что так и рвётся к кому-то, кто его никогда не вспомнит.

***

      Неделя пролетает со скоростью света. Семь дней бесконечной однообразной рутины и редкие совместные прогулки с Намджуном по улицам их такого красивого ночного города. Каждый раз, когда лунный свет очерчивает остроконечные крыши старых домов, точечно разбросанных в мегаполисе, Чонгуку хочется рисовать. Провести кончиком карандаша по белому листу бумаги, оставляя длинные иногда обрывистые линии, переходящие в контур и штриховать. Чтобы было без цвета. Потому что ни единая краска не сможет передать холодную красоту лунного света, омрачающего любой даже самый яркий оттенок. Тона сливаются воедино, и даже белая стена вдруг накрывается пеленой и со сгущением ночи становится почти синей, а стоит луне спрятаться, и всё вокруг приобретает густую черноту. Она рассеивается в пространстве, переползая с крыш домов на широкие улицы. И только фонари, подобно всполохам света преображают темноту дло состояния «позолоченности». И тут, и там лунный свет, конкурируя с искусственным освещением, прячется в тёмных уголках города и расцветает во всей своей сущности.       Даже если бы у Чонгука было время и возможности, он не смог бы воссоздать на своём полотне настоящее совершенство. У него не хватило бы сил и таланта, чтобы решиться зафиксировать то, что и так доступно для человеческого глаза. — Красиво здесь, правда? — Намджун лукаво улыбается, в свете фонаря его кожа на лице отливает бронзой, и Чонгук едва выдыхает от желания нарисовать его в этот момент свободы и всё ещё пестрящей молодости. Когда они так далеко от работы, долгов, угрызения совести по поводу пропущенных звонков от всех важных и неважных лиц. Казалось бы, и от Юнги. Но вопреки логике, он тоже странствует вместе с ними в облике невидимки, и только Чонгук его видит.       Объёмная куртка. Пакет, наполненный четырьмя бутылками пива. И мерный, подстраивающийся под их темп шаг, чтобы насладиться открывающимся перед ним зрелищем и не упустить своих спутников из виду. — Очень, — отзывается тише Чонгук, и не спускает взгляда с чужой воображаемой спины, с неподвижного тёмного затылка, не оставляющего ни малейшей надежды на поворот головы к нему. Он точно издеваясь, не позволяет к себе приблизиться и одновременно отдалиться.       Что он сейчас делает, находясь где-то далеко, в неизвестной Чонгуку точке на карте? А если бы он сейчас на самом деле гулял, то где? И как долго эта проекция, существующая лишь в его голове, будет мелькать перед ним? — Задумчивый ты какой-то… Картина не получается, что ли?       Чонгук хмыкает и пожимает плечами вовсе не от незнания ответа, а от того, что Намджун умеет смотреть на него сквозь толщу поверхностных эмоций. Да и что сказать? Единственная картина, которую Чонгук хотел бы сейчас нарисовать и использовать на её создание все доступные в своём арсенале средства, — это память. Чужая. Дополнить её хотя бы одним мазком своего существования, показать, что один безликий парень на вечеринке — не случайное происшествие, что тот неловкий кассир волновался лишь по причине непонятного вспыхнувшего в одночасье обожания и дичайшего страха.       Эту картину нельзя завершить. Нельзя накопить деньги на холст и инструменты. Нельзя даже подумать, что это возможно вообще вклиниться в часть придуманной Сокджином системы, иначе всё разрушится вдребезги. Каждой частицей и острым её краем по щемящему сердцу до боли. По своему и чужому. — Намджун, что для тебя самое тёплое воспоминание? Из детства или что-то, произошедшее совсем недавно?       Взгляд Чонгука останавливается на толпе подростков, на противоположной стороне улицы. Их голоса звучат нарочито громко, так, чтобы любой мимо проходящий человек мог услышать каждого. Своеобразный способ заявить о себе, надо сказать, но безумно подходящий людям их возраста.       Тихие и громкие. Замкнутые в своём теле свободолюбивые души и вечные попытки быть на виду у всех, чтобы не остаться наедине с собой настоящим. Противоречие у подростков в крови. Сам Чонгук когда-то был противоречивым: и плохим, и хорошим. А каким был Юнги?        Будучи всё ещё плодом воображения Чонгука, этот Юнги всё ещё здесь, и он тоже смотрит на этих неугомонных детей, возможно решая, кто из них может быть наиболее похожим на него. Тот, кто сидит в телефоне позади крикливых собратьев? Или самый активный из них? А может это тот, кто всегда молчит и тупо поддакивает авторитетным ребятам, не решаясь сказать ничего против. Чонгуку вот кажется, что Юнги это тот, кто стоит обособленно, но пялится не в экран телефона, а на луну и звёзды, высоко задрав голову. И словно прочитав его мысли, иллюзорный Юнги повторяет позу ребёнка и тоже глядит вверх. — Не-а, точно не из детства, — Намджун смеётся себе под нос, пиная ногой маленький камушек, откатывающийся по направлению к проезжей трассе. Камушек останавливается ровно посередине, разделяя собой белую линию. И он кажется, Чонгуку таким одиноким. Куча машин проезжает мимо. А он всё лежит… Никому ненужный. Один из многих. Только с какого-то перепугу решивший, что особенный, потому он ощущается таким лишним. — Почему? — спрашивает больше на автомате Чонгук и ненадолго отрывается и от ребёнка, и от камня. Он всё-таки проявляет внимательность к своему другу, всё это время бредущему с ним рядом. Они вообще-то могут и по полчаса не разговаривать, просто молчать. Но всё же, зная любовь Намджуна к разговорам о неважном, Чонгук просто не может быть таким безучастным, особенно по отношению к нему. — В детстве ты мало чего можешь выбирать. Типа тебе говорят, куда идти и что делать. А ты идёшь и делаешь так, как считают взрослые и ты. Повезёт, конечно, если твоё виденье ситуации и способов её решения полностью совпадёт с представлениями родителей, — Намджун кривится, морщится, говорит так, будто снова возвращается в прошлое и видит себя маленького. Он не звучит жалостливо, как это часто бывает с теми, у кого были глобальные проблемы с родственниками в детстве или в подростковом возрасте. Просто Намджун вспоминает свою пятилетнюю сестру, упрашивающую родителей хотя бы в день её рождения не пить, и его всего потряхивает от обиды. — А если не повезёт… Если они будут придерживаться своей позиции и отвергать любое твоё действие, это приведёт к самоликвидации чувства своей значимости. К пониманию, что ты сам не имеешь права голоса, не можешь делать так, как считаешь нужным и правильным. И да, у меня не осталось тёплых воспоминаний из детства.       Потому что каждое из его воспоминаний ушло на сестру. На самостоятельное построение воздушных розовых замков для другого человека, родного и самого близкого, лишь бы удержать в ней это ощущение сказки и детства намного дольше.        Его сестре было пять, а Намджуну всего восемь в период затяжного запоя отца и матери, когда по всей стране из-за экономических падений шло масштабное сокращение кадров. Отец работал за сущие гроши, перебиваясь ставкой посудомойщика в захудалом ресторанчике на окраине. И вместо того, чтобы воспрять духом и не отчаиваться после каждого провального собеседования, они с матерью топили своё горе в спиртном, отдавали последние гроши, чтобы забыться и исчезнуть из этого кошмара. Намджуну приходилось просить помощи у соседки по квартире, и за еду помогать ей по хозяйству, принимаясь за любую работу, начиная с выгула собак и заканчивая мытьём туалета. Это он в свои восемь умудрялся дарить сестре радость катанием на крышке краденого велосипеда, горсткой конфеток, которыми соседка его угощала помимо полноценного обеда, но ни одну из них он так и не съел, всё уносил сестрёнке, лишь бы хоть немного её порадовать.       Только спустя пару месяцев всё пришло в норму. Отца вернули на прежнее предприятие, и в доме наконец наступила гармония. Намджун знает, что родители до сих пор винят себя за то время бездействия и голода, что царил в стенах их квартиры, а точнее, в детской.       Намджун, несмотря на все их уговоры и просьбы высказать им всю свою боль в лицо, просто смолчал и молчит до сих пор. Потому что он, даже в свои восемь, уже знал о существовании такой вещи, как «депрессия», знал, что родители тогда не могли взять себя в руки не потому что не хотели, а потому что им было тяжело ежедневно. Даже простое дыхание и подъём по утрам давался им обоим через неимоверное усилие. Намджун не мог на них злиться да и сейчас не злится. Просто странно, что у него при попытках вернуть себя в детство не получается увидеть себя со стороны. Каждый раз он видит только улыбающееся лицо сестры в моменты его возвращения домой с «работы», и даже напоминание об этом до сих пор отдаёт теплом где-то внутри.       До Чонгука только спустя мгновение доходит осознание того, что он только что спросил и у кого. Он знал о прошлом Намджуна, об этих страшных двух месяцах лишения свойственной детям непосредственности и лёгкости, и поэтому сейчас виновато опускает перед ним глаза, искренне надеясь, что его вопрос не всколыхнул старое и наболевшее. — Всё нормально, Чонгук, правда, — карие глаза наливаются нежностью и теплотой, словно Чонгук ему практически брат. Есть в этой эмоции нечто претендующее на родство, но не по крови, а по внутреннему стремлению стать кем-то близким, важным, даже в какой-то степени необходимым. И Чонгук уже в тысячный раз за всё время существования их долгой дружбы хватается за мысль, что он такого друга правда не заслуживает. — Ты лучше скажи, что тебя беспокоит? Рассеянный такой стал, на работе сидишь как призрак бледный. Даже о картинах не говоришь… Идей нет?       Говорить постоянно об искусстве, будучи в него влюблённым, даже если другие люди в силу своего мировосприятия, интересов совершенно иного формата и форм могут это не понять. Им это попросту и не нужно… И как же много вот таких творцов, лелеющих надежду найти слушателя с одинаковым сердцем, одинаковым зрением, способным видеть то же, что и ты, но не касающегося самого процесса создания нового и прекрасного. Они лишь зрители, добровольно сидевшие позади спины художника, и высматривающие, что же он там такое чудесное создаёт. Все художники, писатели, деятели, посвятившие каждый вдох и выдох своему творчеству, искренне негодуют и говорят, что это всё неправда. Они могут обходиться без огласки своих идей кому-то, могут сдерживать порыв рассказать о своих чувствах к спокойствию масляного моря, к застывшей девушке с кувшином на плече, которая глядит вперёд. И в этом взгляде одна мольба, словно бы она просит художника прекратить её мучения, убрать этот кувшин с её плеча и позволить ей выпрямиться в полный рост, а потом в сладостной истоме расправить затёкшие плечи.       Чонгук делится с Намджуном всем, потому что не врёт самому себе. Он не может не говорить о том, где нашёл себя настоящего в момент потери. Когда одноклассники и школа в целом были его миром, в его жизни появились краски и бумага. И первыми рисунками, как бы это странно ни было, были не пейзажи и не портреты… Со старанием, с болью в глазах он тщательно вырисовывал своё имя. С цветами, и впившихся в их лепестки шипами. Чёрной и жёлтой, как само солнце краской, пока наконец имя не затрепетало. Не ожило. Не перестало казаться формальностью, а утверждало, кто есть он, и какова его личность.       Среди всего буйства цвета, слияний тонов и текстур Юнги появился внезапно. Вспышкой, постепенным очертанием, перекрывающим всё то, что было до него. И рисуя полотно за полотном, Чонгук наблюдал как все его картины вдруг преображались; среди привычных натюрморту фруктов и ваз всегда был Юнги, он сидел за столом, решая, какую же из груш ему стоит взять в руки, хотя Чонгук изначально не планировал его добавлять. Он рисовал портреты людей, которые запомнились ему на улице, благодаря улыбке, глазам полным печали, причудливой одежде… Но даже в чертах их лиц вырисовывались эти острые скулы, знакомый разрез глаз и улыбка, прячущая в своём полуизгибе многоцветье забытой им же боли.       Можно ли теперь отрицать, что чувство, покоящееся в колыбели души художника, не способно захватить его творчество?       И идей поэтому нет. Потому что каждая неминуемо обращается в желание запечатлеть то, что ты больше всего жаждешь видеть. — Завтра выставка в городе, а я совсем к ней не готов. Придётся опять рисовать на заказ, — говорит Чонгук, чуть помолчав и скорчив при этом гримасу недовольства. Уже вот как четыре года он выставляет часть своих работ на уличных выставках, надеясь и немного подзаработать, и вместе с тем обрести новых потенциальных знакомых-искусствоведов, которым чисто теоретически могло бы понравиться его творчество. Но за четыре года не поступило ни одна предложения или даже… выражения восхищения. Все проходят мимо. Изредка кто-то покупает, но лишь для того, чтобы закрыть дырку на обоях или в качестве подарка на новоселье друзьям, которым не знаешь, что дарить, а картина как-никак всё же эстетика. Такой подарок не может показаться бесполезным. Разумеется, до той поры, пока вся эта эстетика не оказывается в дальнем углу чулана, где даже лампочка не горит.       Выставлять картины с лицом Юнги он не может. Это даже странно. Вдруг он пройдёт мимо, увидит и… Спросит что-нибудь, на что у Чонгука скорее всего не найдётся ответа.       Они гуляют ещё немного, прежде чем Намджуну не позвонит его сестра и не попросит поторопиться к ужину, а Чонгук снова не поймает взглядом удаляющийся в темноту силуэт и молча не последует за ним.       Каждый пройденный метр сопровождается ускорением шага и вместе с тем стабильным удержанием непреодолимого расстояния. Когда Чонгуку покажется, что он вот-вот схватит его за руку, и улыбнувшись, потянется пальцами к его предплечью, Юнги совсем растает в воздухе. А Чонгук за минуту до столкновения со своей же дверью успеет выставить руки и опереться ими о ледяную поверхность.

***

      На выставку Чонгук приносит всего две картины. Не самые лучшие. Не самые красивые. Но по крайней мере на них изображено нечто отвлечённое, абстрактное, никак не связанное со всем тем кошмаром, в котором Чонгук находится последние дни. Просто симфония цвета с вынужденным и, к сожалению, закономерным отключением звука.       Чонгук расположился на площади, совсем неподалёку от парка аттракционов и художественной галереи, одной из самых известных в их городе. Порой он смотрит на эти титанические колонны, на банер, красующийся на стене и повествующий о том, какие таланты скрываются в её владениях, и спрашивает себя: «Сколько можно трепыхаться?»       Оставлять пятна красок на бумаге и стараться видеть в этом нечто особое, потенциально грандиозное, и что самое главное — своё. Часть внутреннего «Я», испачканного в гуаши и масле, не похожего на предшествующих гениев. Его подсолнухи не соприкасаются с подсолнухами Ван Гога, его другие, их настроение граничит между соперничеством с желтизной солнца и явным уподоблением светилу. А Ван Гог рисовал их иначе, они у него утомлённые отсутствием влаги, уже долгое время стоящие в красивой вазе и очевидно грустившие о той благодатной почве, в которую они были раньше посажены.       И здесь вопрос то стоит ребром — не надо сравнивать своё и чужое, чтобы не упустить зарождение таланта. Но как же не сравнивать, если люди проходят мимо работ Чонгука, осматривают мимоходом, могут сказать, что красиво и пойдут дальше. А он то останется, будет смотреть на них ещё и ещё, пока не поймёт, что его картины — это не то же самое, что стоит там… В этом здании с колоссами вместо колонн, где каждая картина — шедевр со своей смысловой нагрузкой, игрой светотеней и молчаливым диалогом изображённого и зрителя, не предусмотрено места для кассира, балующегося рисованием всего, что только приходит в голову.       Чонгук раскладывает стул, оттягивая ножки и спинку. Устанавливает мольберт, достаёт из сумки специально отведённый для кистей разного формата пакет, и затем рассортировывает по цветам баночки с краской, с самой дешёвой акварелью, какая только у него была дома. С этим, конечно, тоже можно работать, но не стоит ожидать от такой картины, что она получится более-менее идеальной. Оттенки не такие устойчивые и яркие, как гуашь или масло, и это не зависит от цены самих красок. Акварель — доступный материал, лёгкий в использовании, но безумно капризный. Хочется сделать наслоение цвета, углубить его, а он стремится к воздушности. Это правдивые краски, они прозрачные и никогда ничего не прячут, поэтому закрашивать ими что-то особо неудавшееся не получится, тут же выдадут тебя с головой… А возможно, наоборот, продемонстрируют то, что ты в силу своей неуверенности и скромности попытался скрыть ото всех, боясь осуждения и критики. Чонгук однажды рисовал нечто подобное… Ему хотелось изобразить голубое, испещрённое белоснежными облаками небо в ясную погоду, так, чтобы солнце на таком полотне казалось лишним. И почему-то он тогда решил добавить лик человека причём пожилого возраста и непонятно какого гендера. Сложно теперь разобраться в мотивах его поступка и логике мыслей, но лицо он всё-таки нарисовал… А потом, видимо, понял, что это всё чушь, бред, и вообще такое никому в жизни не понравится, и постарался это убрать, наслаивая мазок за мазком насыщенной голубой краски.       Картину он тогда показал всего одному человеку. Кажется, это была его бывшая коллега на работе, которая точно так же как и он, увлекалась живописью, коллекционировала у себя дома работы молодых и никому неизвестных художников и слёзно просила Чонгука показать хоть что-нибудь из его репертуара. Он показал именно эту работу. Наспех законченную, потому что как бы он ни старался, но морщинистое лицо всего лишь померкло на фоне неба, и даже не думало с ним сливаться.       Картина была продана в тот же вечер. Женщина смотрела на неё, может десять минут, может двадцать, по её щекам всё скатывались слезинки, а губы так и грозились разжаться в гримасе, полной горя, отчаяния, желания знать, что кто-то из её близких, кого уже давно нет рядом, точно также за ней наблюдает. И вот так лишним на картине оказалось не только солнце… Всё, кроме лика с опущенными вниз глазами, будто высматривающими кого-то, оказалось не столь важным, нежели добавленное случайно и под воздействием некого импульса желания добавить что-то, что не принято рисовать в контексте подобных зарисовок.       Картины выставляют на специально отведённые для этого несколько лавочек, поскольку организация это частная и по инициативе одного из более-менее успешных художников, входящих в их крохотное сообщество и способных спонсировать молодые таланты. Чонгуку выделяется совсем небольшая сумма, её не хватит, чтобы покрыть и половины всех материалов, затрачиваемых на работы, но даже такой маленький бонус не может не радовать.       Помимо его двух цветастых абстракций, Чонгук видит немало работ тех художников, с которыми ему когда-то посчастливилось познакомиться лично, но из-за невозможности часто приезжать в город, они просят своих знакомых или знакомых своих знакомых приобщаться к их хобби и помогать полотнам появляться на подобных мероприятиях. Вот, кажется, он узнаёт почерк юной Гинхи, проживающей в небольшой деревне, где-то в другой части мира. Она обожает рисовать диких зверей, вросших в городские архитектуры, причём буквально. Будто природа, почувствовав себя чем-то ненужным среди всего архитектурного безобразия, решила стать её частью. Об этом свидетельствует огромный слон, чьи ноги врезались в землю, так, чтобы туловище послужило заменой беседке, под его животом сидят люди за круглыми столиками и пьют чай, потерявшись в нитях диалога.       А тонкий и длинный хобот теперь замена горке. Художница нарисовала его изнутри, так, чтобы наглядно показать, как вся эта весёлая человеческая мелкотня скатывается вниз по хоботковому нерву, и отчего на картине слон всегда плачет.       Чонгук любит её работы, они такие самобытные и каждый раз несчастные. Там, где речь идёт о природе всегда больно, и тем, кто изображён и тому, кто просто смотрит.              Проходит около часа прежде чем к Чонгуку начинают подходить люди с просьбой нарисовать их портрет. Кому-то важно видеть себя штрихованного и незакрашенного ничем ярким, это эстетика рисунков карандашом. А кто-то наоборот, чуть ли требует изобразить его цветным и желательно так, чтобы было не только достоверно, но и красиво. Чонгук соглашается на каждую просьбу, аккуратно удаляет шрамы, неровности, делает черты лиц более сглаженными и «правильными», хотя в душе рьяно протестует против искусственного нагромождения всем, что тебе не свойственно.       А потом… После казалось бы бесконечных мужчин и женщин перед ним появляется как ни в чём не бывало Юнги и спрашивает, сколько стоит портрет. — А вам какой? Акварелью или карандашом? — Чонгук перебирает в руке кисти, в другой — сжимает карандаш, и старается игнорировать внутренний всплеск восторга и счастья при виде настоящего Юнги, не плода его воображения, а подлинного человека.       Неизвестно, что его сюда привело, и почему он вдруг сам решил подойти, напрочь позабыв о своей пробивающей потолок скромности и смущении. Но разве это не удача? Сама судьба привела его к Чонгуку, чтобы он ещё раз насладился обществом вечно ускользающего из его поля зрения Юнги со взглядом, в котором столько всего невысказанного, таинственного, морочащего другим голову, не дающего и шанса узнать его получше… — На ваш вкус, я в живописи совсем ничего не понимаю, просто хотел посмотреть на результат, — Юнги пожимает плечами, и выглядит при этом так дружелюбно, совсем не опасно, будто он действительно видит Чонгука впервые. — Я могу предложить вам купить одну из своих уж готовых картин, — Чонгук показывает рукой на две своих картины, одиноко лежащих на ядовито оранжевой лавке, и Юнги, повинуясь любопытству, рассматривает эти полотна, не выдавая ни своего восхищения, ни любой другой эмоции, которая могла бы стать показательной. — Почему не хотите рисовать портрет? — спрашивает Юнги, подходя к работам Чонгука ближе, он изучает каждую, сканируя взглядом синие и чёрные цвета, рассекающие друг друга в гамме неожиданного перламутрового оттенка, рождённого в синтезе. Оттого картина и называется «рождение», две души, два цвета образуют нечто неожиданно прекрасное, что лучше них обоих в десятки раз.       Чонгук медлит с ответом, потому что не знает, как это выразить понятнее и мягче. Как сказать, что если он согласится и действительно нарисует, то точно не отдаст готовое творение. Он его спрячет и будет периодически вытаскивать на свет, влюбляясь снова и снова, пока в конец не сойдёт с ума от тоски и невозможности контактировать с прообразом напрямую. Но вместо этого он говорит другое и не менее ранящее. — Вы говорите, что не смыслите ничего в живописи, и вам лишь интересно посмотреть на результат, но в таком случае мне нечем порадовать вас кроме готовой картины. Мне не хочется, чтобы моё искусство стало доказательством того, что оно стоит вашего внимания. Эти тридцать минут, которые уйдут на создание портрета не должны пылиться потом где-то на чердаке вашего дома.       Юнги хмыкает, но… Наверное, впервые на памяти Чонгука адресует ему странный и броский взгляд. Так обычно смотрят на тех, кого желают надолго запомнить. Чонгук чувствует подступающую к горлу тошноту и характерную ей горечь, а потом замечает, как Юнги оглядывает второе его полотно, на котором крапинки жёлтой краски, имитирующие звёзд, тонут в багряном водовороте и взрываются серой массой ближе к концу холста, словно не проходят испытание на прочность и становятся такими же невзрачными, как и всё вокруг. — Я когда-то также говорил про свою музыку. А другие, видя, что это единственное, что мне нравится, выпрашивали меня выслать им мои мелодии, а получив, никогда их не слушали. Странная показушность близкая к снисхождению и жалости, — пальцы Юнги касаются красок столь бережно, будто проходятся по чьей-то коже, и этот трепет проходится по позвоночнику Чонгука вниз, будто там не картины лежат, а оголённые нервы, чужая распахнутая настежь душа.       Наверное, Чонгук понимает о чём говорит Юнги. Стремление быть близким другому не приводит ни к чему хорошему, если оно не исходит от настоящего интереса к искусству, творимом твоим другом или родственником. Все же желают тебе только лучшего. Тебе нравится рисовать? Покажи свои картины, а я посмотрю и скорее всего скажу что-нибудь нейтральное, максимально лишённое какой-либо оценки, потому что ничего в этом не понимаю, но не могу сказать это напрямую из-за страха обидеть.       Ты пишешь музыку? Играешь на пианино? Отлично, но отправляй мне или не отправляй свои записи, я забуду об этом ровно через пять минут, потому что на самом деле это меня не волнует, оно не отзывается во мне протяжным гулом восторга. Но я вижу, как это нравится тебе, поэтому скажу, что мне любопытно было бы взглянуть на твоё творчество из пустой вежливости и того же страха обидеть.       Да, Чонгук понимает эту тоску в глазах Юнги вместе с облегчением от мысли, что ты такой не один. — Что вы к ней чувствуете? — спрашивает Чонгук, заметив, что Юнги всё не отходит от картины со всплесками звёзд и так внимательно на неё смотрит, отчаянно ища ответ на какой-то вопрос, всплывший у него в голове. — Тоску на уровне неизбежности, — тихо шепчет Юнги, в то время как в сознании Чонгука этот голос всё нарастает дрожащим перезвоном, и ничего уже не важно. Потому что картина называется «Необратимость», когда самые яркие небесные создания обращаются в ничего не значущую для этого мира труху. И Юнги, который ничего не смыслит в живописи, вдруг многое понимает. Чонгук улыбается. Он улыбается, хоть и не получил похвалы, но он счастлив, потому что твоё затаённое внутреннее кто-то понял.       Постепенно солнце скрывается за облаками, и площадь медленно погружается в состояние покоя, тишины и безмятежности. Крупные капли падают на землю, заполняя собой каждый клочок местности, добираясь и до картин. Люди с шага переходят на бег, мигом забывая о художествах, которые ещё минуту назад столь внимательно рассматривали. И к удивлению Чонгука, Юнги подскакивает, накрывает одно полотно своей курткой, а второе — пиджаком, что он также порывисто сдёргивает со своих плеч, оставаясь в тонкой футболке. И выглядит при этом не героем, отдавшим часть своего обмундирования в жертву, а тем человеком, который просто знает цену любого искусства. — Я куплю у вас обе. Давайте рассчитаемся, и я унесу их в безопасное место, — Юнги протягивает ему внушительную сумму, какую Чонгук никогда в своих жизни не получал. Он стоит истуканом и просто смотрит на то, как его творения, укатанные в одежду пропадают вместе с Юнги из виду. И Юнги не идёт, а бежит с низко опущенной головой, только бы спасти некогда до этого не интересовавшую его живопись.       Вода ручьями стекает с тела Чонгука, стоящего посреди площади напротив известной картинной галереи, и впервые задающегося вопросом: «Видели ли когда-то эти признанные гении, как кто-то точно также бежал с их картинами в обнимку, лишь бы донести их в целостности и сохранности?».       И наверное, если любое воспоминание рано или поздно приобретает ярлык пустого, Чонгук признаётся самому себе, что только что в его хранилище памяти появилось одно особенное и самое дорогое.

      ***

      И Чонгук встречает Юнги снова. Это происходит снова на вечеринке, но на этот раз у Юнги дома. Сокджин присылает Чонгуку адрес места проживания его зависимости с очевидным намёком на то, чтобы Чонгук сделала всё правильно, а не сбегал, сославшись на гору дел или чрезмерную занятость. На вопрос «а не будет ли это всё странно, если я приду без приглашения в чужой дом?» Чонгук получает от Сокджина гневное сообщение «я уже всё уладил и сказал, что придёт один мой хороший знакомый, который прожигает свою жизнь в гордом одиночестве, не дай ему угаснуть там одному, и Юнги, несмотря на свой характер, довольно легко согласился, так что смотри — не испорть ничего».       Поэтому Чонгук, которому сказали ничего не испортить и сделать всё максимально правильно, приходит к Юнги в гости не с пустыми руками. Вместо пышного букета цветов и коробки шоколадных конфет он приносит с собой маленькую пустую флешку, искренне надеясь, что вскоре там будет целая коллекция записей игры Юнги на пианино; его композиции, его душа, всё, что относится к нему за пределами имени и того, что он уже о нём знает. — Здесь все свои, — первое, что говорит Юнги, как только Чонгук предпринимает попытку спокойно разуться в коридоре и ничего там не свернуть. И это… Не совсем получается. Сложно удержать равновесие, стоя на одной ноге и стараясь в этот момент оттянуть узёлок на шнурке, поэтому рука Чонгука сначала хватается за вешалку, потом за ручку двери, а затем в ход идёт стена, на которую он решает опереться плечом лишь бы избежать падения на пол и продолжить экзекуцию над шнурками.       Это очень неловко. Когда на тебя так пристально смотрят, изучая и что-то взвешивая у себя в голове. И Юнги, который выглядит как ангел в своём домашнем костюме, состоящем из хлопковых штанов и рубашки из того же материала, не скрывает своего любопытства, а даже наоборот, в открытую смеётся над тщетными попытками Чонгука не опозориться ещё больше. — Ты волнуешься, — резко, но как-то даже понимающе произносит Юнги — Почему ты так думаешь? — выдавливает из себя уже красный от перенапряжения Чонгук, когда понимает, что да. Он случайно затянул узел в процессе его развязывания и теперь понятия не имеет, что с этим делать. Возможно, его выдало раздражённое шипение или ругательства в адрес нерадивого ботинка, который он надевал и снимал десятки сотен раз до этого, и всё было в порядке. Но он, этот предатель из натуральной кожи сорок пятого размера, предпочёл именно сегодня выставить своего хозяина настоящим болваном прямо на глазах у Юнги. — Ну… Ты задыхаешься, дёргаешься на месте, следишь за тем — буду ли я над тобой смеяться или нет, а потом опускаешь голову вниз и продолжаешь, пыхтя, как ёж, развязывать шнурок. — О, похоже на волнение, да, — заключает Чонгук, спустя мгновение, но уже не с первоначальным напряжением в тоне, а с облегчением: от мысли, что никто над ним смеяться сегодня не будет, и что его ступня наконец-то оказывается на воле, а ботинок — оставленным на полку под верхней одеждой.       Длинный коридор ведёт в уютно обставленную гостиную, в которой доминирует ярко-синий цвет, проявляющийся во всей своей красе в обличии кресла, дивана, стен, что украшены плакатами с героями из сериалов, аниме, дорам, которые Чонгук никогда не смотрел. Он обходит стеклянный столик, едва держащийся на единственной ножке, его невозмутимую устойчивость отягощает груда журналов, книг в твёрдом переплёте и каких-то документов, которые внушают страх каждому, кто только на них посмотрит. А потом Чонгук видит пару ярких картин, висящих на стене прямо перед диваном и замолкает, потому что все слова разом его покидают. Вкрапления звёзд, переходящие в серость, и непревзойдённый перламутр глядят на него в ответ, и в этом зрительном контакте художник, просыпающийся в кассире, чувствует трепет ликованья.       Это больше, чем известность. Больше, чем признание критиков и художников-коллег со всего мира. Это тоже галерея, пусть и небольшая, и находящаяся не на площади города, а в центре маленькой квартиры. Но разве это не успех? Разве это не доказательство того, что он не зря старался? — Тебе нравятся эти картины? — спрашивает Юнги Чонгук, не отводя от картин взгляда.       Юнги приходиться прервать свою беседу ещё с несколькими гостями, с которыми Чонгук не знаком, и, честно, не имеет никакого желания знакомиться в последствии. Юнги странно поглядывает на Чонгука, на картины, на то, с какой надеждой Чонгук его спрашивает и говорит: — Разве они не твои?       И Сокджин, едва ли не давится своим напитком, и буквально пронизывает Чонгука взглядом то ли с целью узнать подробности, то ли уничтожить на месте от мысли, что к Юнги, благодаря его влиянию, постепенно возвращается память. — Сокджин, ты же мне их сам принёс и сказал, что их нарисовал Чонгук. Разве я что-то путаю? — Юнги растерянно переглядывается с другом, но на его лице не появляется эмоции замешательства, он выглядит так, будто всё, что он произносит, было на самом деле.       До Чонгука доходит внезапная мысль и одновременно всплывает воспоминание о том непонятном взгляде на площади, когда он пытался уговорить Юнги купить у него две картины, а не настаивать на рисовании портрета. Юнги тогда смотрел на него так, будто пытался запомнить, но есть ли в этом смысл? Неужели его картины, настолько впечатлили Юнги, что даже его повреждённое сознание не смогло проигнорировать тот факт, что творения и имя их создателя — неразрывные друг от друга вещи. Поэтому он автоматически оказался записан в список исключений, базирующихся на степени значимости.       А может всё это лишь результат того, что сам Юнги тоже создаёт, пишет, чередует мысли, копаясь в их хитросплетениях, пока наконец-то не найдёт за что ему зацепиться и в чём на долгое время увязнуть?       Разумеется, Сокджину не остаётся ровным счётом ничего, кроме как молча кивнуть на слова Юнги, соглашаясь с его версией событий. И на этом инцидент исчерпан. Вечеринка из банального веселья, излучаемого шумом разговоров, смеха, непонятной болтовни с целью выяснения всего, что происходит в мире и в медиа-пространстве в частности, превращается в знакомство гостей с музыкой. Юнги приглашает всех в свою комнату, оборудованную наиредчайшим образом, так, чтобы кровать стояла где-то в углу и занимала минимум места, а огромный глянцево-чёрный рояль поглощал собой всё внимание вошедших.       Здесь же сидит Холли и приветливо машет хвостом, подскакивая на все четыре лапы и тут же подбегая к Чонгуку, потому что знает. Потому что она, в отличие от своего хозяина, помнит его и с удовольствием подставляется под лёгкие поглаживания и поцелуи в макушку.       И Юнги, хитро улыбнувшись именно ему, художнику, под аккомпанемент радостного лая садится за рояль и начинает играть. Просто опускает пальцы на чёрно-белые клавиши и сквозь призму мелодий рассказывает о себе. Игривые ноты, пускающие мурашки по коже, невесомо скользят в воздухе, очаровывая слух каждого и заставляя замершего Чонгука окунаться в мгновение игры неона на чужой коже, когда и Юнги казался ему таким же загадочным, неповторимо прекрасным.       Звук всё нарастает и прежняя игривость обращается в яростную схватку. Переливы твёрдости и малые добавления мягкости идут вровень, и на лице Юнги проступает выражение чистейшей скорби, и как будто вины. Он весь подскакивает на месте, а эти изящные руки дрожат на клавишах, не успевая за неумолкающими в своих нажатиях пальцами, всё говорившими и говорившими о чём-то, чего даже сам Юнги не понимал Щемящее чувство охватывает Чонгука, потому что он в этом созвучии гула и тонкого гласа слышит средоточие чего-то тихого, угасающего. Так, наверное, звучал Юнги, когда выходил на улицу из магазина и чувствовал, как гнев затапливал его внутренности и даже не из-за продавца… Из-за себя, который не смог сдержать свои эмоции, и обидел незнакомого человека, вывалив на него всю боль, смешанную с неоправданной злостью. Тонкое и нежное прорывается наружу в этой композиции. Оно проходится где-то между рёбер и взрывается на пике своего подъёма, обрушиваясь на головы слушателей потоком горячего восторга, потому что на этот раз говорит о себе, о том, как оно из простого увлечения превратилось во влюблённость и разом перечеркнуло все планы семьи Юнги, оставив после себя перерождённого молодого человека, ни смыслящего ничего в живописи, но почему-то тянущегося к нему, не позволяющего убрать странные полотна куда-то вглубь казалось бы бездонного шкафа, а демонстративно выставляющего их напоказ.       И которого Чонгук, несмотря на все их первые встречи, видит действительно впервые. Таким целостным, полным всего, что только существует в рамках этого мира: и добра, и зла, и уважения к труду других, и злостного ехидства над чужими неудачами. Он просто человек со своим огромным минусом величиной с будущее, которого у него нет и не может быть. Который живёт только прошлым и теми людьми, которые только могли у него быть и которыми он вопреки всему дорожит.       Юнги заканчивает играть и смотрит прямо на Чонгука. И если в глазах остальных нет ничего кроме восхищения, то у Чонгука там другое. Там узнавание. Пианист, пошатываясь, идёт к нему, не понимая самого себя. Не понимая причины, почему его ноги несут его туда, будто он ни раз уже двигался в этом направлении и откликался на молчаливый зов подобно кораблю — на свет маяка.

***

— Я редко играю для гостей вообще-то, — заявляет Юнги уже на крыше своего дома.       Они выбрались на улицу, потому что жарко, громко играет музыка, Сокджин, который не затыкаясь поёт серенады своему отражению в зеркале, хотя все дамы думают, что это адресовано им. Ну, и потому что Чонгук не слышит Юнги, и Юнги не слышит Чонгука.       Они говорят о разном. О том, что значит быть одному среди толпы и пытаться поднимать тему, выделяющуюся белой вороной среди остальных куда более важных тем. О работе, которой ты должен уделять время, чтобы выживать физически и духовно, то есть заниматься тем, что тебе нравится и не угасать.       О том, как же чертовски сложно общаться с людьми и не находить тех, кто бы понял тебя с самого начала и так и продолжал понимать до самого конца. — А почему не играешь? Боишься, что другим не понравится? — Чонгук опирается на перила и смотрит куда-то вниз. На мерцающие в ночи огни вывесок и витрин магазинов, на людей, чей смех в тёмное время суток значительно громче, чем днём. И старается не смотреть на Юнги, пьющего вино с закрытыми глазами.       Сразу всплывает вопрос, в какие же моменты каждый из нас закрывает глаза? Когда стоишь над пропастью с занесённой в воздухе ногой? Когда удовольствие сворачивается в клубок нервов и хочется этот миг не видеть, а ощущать, как это происходит при поцелуе. Но поведение Юнги не соотносится ни с одним из этих моментов. Он не поднимает веки, потому что говорить о творчестве нужно именно так. Чтобы никто не видел твоего счастья от наличия самого факта общения на тему искусства, иначе ускользнёт, исчезнет без возможности на возвращение. И Чонгук его так хорошо понимает. — Не всем это доставляет удовольствие, нужно признать, — Юнги слабо пожимает плечами, и Чонгук повторяет жест за ним, соглашаясь с этой неоспоримой истиной. Не всем искусство доставляет удовольствие. Многих оно даже заставляет скучать, а то и жалеть о потраченном времени в никуда. Эстетика вообще в масштабах мировых проблем и жизни человека в целом не замещает ни религии, как надуманного индивидом способа справляться с трудностями, ни финансовой подушки безопасности, потому что не каждое творение возможно продать за миллион долларов, а соответственно грёзы о лёгком заработке так и останутся грёзами, ни билета в известность, потому что пишут и рисуют много, а значит твой мимолётный порыв творить не даёт тебе повода тут же претендовать на место в Зале Славы. — Я не буду говорить что-то типа «Мне понравилось, ты гений, чел, давай не останавливайся». Я даже не знаю, что говорить, чтобы заставить тебя не гоняться за идеалом, а быть довольным от того, что уже у тебя получается, — Чонгук очевидно тараторит, как делал бы каждый, кто находился с кем-нибудь, кто ему нравится. Это логично, и это полностью оправдывает его нелепость в глазах Юнги, даже если он на него совсем не смотрит, а наслаждается пряностью вина. Но Чонгук отчаянно желает до него донести, наверное, одну из самых главных мыслей в жизни любого писателя, художника, музыканта, человека, который не знает, почему его руки и голова желают вылепливать из ничего нечто, периодически всплывающее у него в воображении. — Ты должен заниматься этим, чтобы конкретный момент застывал в пространстве, побеждая время, утрату воспоминаний, старение, чтобы другие спустя века видели в любом предмете искусства тебя, твои чувства, твоё внутреннее.       За роялем Юнги проигрывал свои недостающие воспоминания, вживался в роль забытого себя и проживал эти мгновения через музыку. Для него перестать играть — значит сдаться воле обстоятельств, ломающих его изо дня в день, промывающих его память до состояния не меняющейся константы. И Чонгуку, правда, страшно становится от одной мысли, что завтра всё так и останется по-прежнему, и не будет этого разговора, темы одной на двоих. Всего лишь одного воспоминания, связанного живописью и музыкой одновременно. — Ты такой непонятный для меня. И неловкий, и весь пропитанный искусством, что даже музыка тебе становится подвластна, такой понимающий, будто знаешь обо мне всё, — Юнги проговаривает это на одном дыхании, и при свете луны Чонгук видит поблескивание глянца на его щеках, искренне надеясь, что это не слёзы. Потому что таинственность и некая прозаичность этого мига медленно продвигается к точке апогея его катастрофической влюблённости. Куда глубже? Куда страшнее? — Но ты не знаешь, каким ужасным я бываю на самом деле. Я говорю людям в лицо вещи, за которые мне потом становится стыдно. Я могу поднять руку. Сказать… — Обидные слова, накричать, унизить, бросить в какого-нибудь кассира бонусную карту и спокойно уйти из-за плохого настроения. Я знаю всё это, Юнги, — Чонгуку больно, но он прерывает этот поток слов, несущих в себе попытку Юнги разрушить ложное впечатление о нём. Он стремится оправдать неосуществимость затеи сближаться с ним из-за всего озвученного, но это же присуще всем. — Мы все можем позволить себе сделать больно другому, но это не значит, что мы такие от начала и до конца. В нас всего много. И мы точно не роботы, чтобы работать без перебоев и выполнять всё так, как было заложено программой изначально. Происходят сбои, может случиться такое, что ты не вспомнишь меня завтра, и вот это жестоко. Не твой характер, ни твоя поведение, которое любой может счесть отвратительным. А сам факт того, что ты при взгляде на меня никого не увидишь. — Чонгук… — Я тоже много чего сделал в юности, детстве, о чём жалею до сих пор. Я забываю про своего друга, который тащит в себе обиду на родителей, но настолько их любит, что у него хватает сил не причинять им боли. И я вижу как он хочет говорить об этом, но но не делаю ничего, чтобы помочь ему это сделать, постоянно делюсь только своими переживаниями и проблемами. Меня вообще сложно другом назвать, — он раскачивается на месте от переполняющих его грудную клетку эмоций, не зная куда их девать и выплёскивает куда-то, в пространство, на Юнги, который не скрывает своего замешательства, но не делает ничего, чтобы его прервать, он слушает его с уже давно пустым бокалом в руке, и не торопиться его наполнять. Нет ничего важнее душевных изливаний человека, вдруг решившего, что ему можно и нужно говорить. Выкладывать всё, что давно накипело и не вылилось на полотна. — Я рисую, потому что чувствую, что картины не обманывают, они говорят, кто я такой, что я не боюсь экспериментов, даже если они толком не получаются. Хотя я лично считаю себя трусом.       А потом Юнги вдруг говорит о нём. Постоянно говорит без перерыва. А Чонгук молча слушает, вздрагивая от холода, пролетающих над головой самолётов, вылетающих ночным рейсом, от хрипотцы в чужом голосе. И Юнги называет его целеустремлённым парнем, который действительно прекрасно рисует и который вполне себе мог бы выставляться в галереи на центральной площади. Юнги говорит об этом месте так, будто он там был, видел сидящего на стульчике Чонгука, поглядывающего на гигантские колонны щенячьими глазами. А это вызывает вопросы. И его повествование постепенно скатывается в описание тех событий, которых никогда не было. Будто Чонгук и Юнги были знакомы до этого. Будто они танцевали на какой-то вечеринке, и Чонгук так смотрел на него в свете неона, что Юнги не мог отказаться и не станцевать с ним, потому Юнги не может назвать его трусом, и Чонгуку, соответственно, стоит прекратить так себя называть. И у Чонгука действительно хватает смелости его не поправлять, а слушать рассказ дальше, пока Юнги вдруг не доходит до описаний гаража, ремонта мотоцикла их общего знакомого и помощи Чонгука, которого там, очевидно, никогда не было. — Ты прекрасный человек, Чонгук. Чудесный художник и мастер на все руки, — рука Юнги опускается на предплечье Чонгука, чтобы в следующую секунду невесомо огладить поверхность кожи. — Юнги, как я здесь оказался? — спрашивает Чонгук нервно и даже как-то неверяще, не понимая где он находится, и каким образом они оказались на крыше. — Я тебя позвал, разве у нас не свидание? — невозмутимо спрашивает Юнги, и улыбка медленно появляющаяся на его лице вовсе не пугает Чонгука, а заставляет его улыбнуться в ответ, крепко схватиться за чужую протянутую ладонь и спуститься вниз. К радостно лающей Холли, к Сокджину, который находится на грани нервного срыва от происходящего и от пугающе влюблённого взгляда Юнги. Музыкант, несмотря на свой недуг, воспроизводит слова Чонгука практически в идеальной последовательности, кроме разве что своих добавлений в качестве смены темы и обстоятельств появления своего возлюбленного, которого у него, как и всего касающегося Чонгука, никогда не было.       Фиксационная амнезия нестабильна по своей сути, она базируется на прошлом, якобы гарантируя его полную сохранность, но при этом предусматривает появление элементов, вклинивающихся в общую картину, как само собой разумеющееся.       Каждое утро Чонгук просыпается в чужой постели, на чужой кровати с чужой незнакомой бледной спиной неподалёку. С милой улыбающейся мордашкой радостно лающей собаки где-то на полу, всё ожидающую, когда её хозяева наконец-то соблаговолят её покормить. И каждое утро он вынужден только предполагать, в силу каких обстоятельств он вынужден находиться, как оказывается, у Юнги дома, но о которых Юнги ему любезно расскажет потом в течение дня.       Однако кое-что всё равно останется неизменным: картины, которые точно создаёт Чонгук и которые Юнги всегда гордо демонстрирует каждому посетителю его обители, и их отношения, которые почему-то всегда, начинаются либо с таинственной неоновой вечеринки, либо с крышей с видом на огни и смеющихся прохожих. Каждый день — новая история их знакомства, нового поведения Юнги, но и одновременно это некое постоянство в том, каким он Чонгука видит.       А потом в конце каждого дня их навещает Сокджин, чтобы мягко и незаметно попросить Юнги показать новые записи Чонгука в его дневнике о постоянно сменяющихся выдуманных событиях в голове художника, к сожалению, всё ещё не отошедшего от предательства товарища в гараже, а потому вынужденного проходить постепенную реабилитацию в надежде, что память вернётся в своё первоначальное состояние.
41 Нравится 21 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (21)