Field of White Wheatears

R
Завершён
120
автор
Размер:
15 страниц, 4 862 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 6 Отзывы 36 В сборник

Field of White Wheatears

Настройки
Примечания:

1914 год, 18 августа

Солнце закатилось за горизонт — в гробницу всевластной ночи, когда Эндрю наконец закончил раскладывать по мельхиоровым подносам табачные листья, напоминающие своими лопухообразными формами павлиньи опахала. Его поясница затекла от частых нагибаний вперед; натуженные мышцы бедер простреливали волны жгучей боли, а шейные позвонки застопорились, подобно ржавым шестеренкам. Впопыхах завязывая концы однотонной, оливково-зеленой банданы в тугой бантик на затылке, юноша нестерпимо желал оказаться сейчас лишь в одном-единственном месте: в уютном коконе теплых одеял постели, а не сплошь и поперек извазюканным в грязи и подыхающим от холода посреди необозримо просторных ландшафтов годами возделываемых плантаций. Пока он, спотыкаясь о бугры кочек, по очереди таскал подносы, размещая их под покосившимся, увитым непокорными кудрями дикого винограда навесом, осыпающимся красными слезами отваливающейся черепицы, его широко распахнутые, малахитовые глаза с капельками янтарных крапинок ни на секунду не отрывались от неба. Город Симсбери, штата Коннектикут грел безвозмездно преподносимыми дарами очерствелые души людей, наплевав на их бездушие и эгоизм. Он грел их очерствелые души регулярно расцветающими рассветами, сумерками закатов, богатыми урожаями, источниками кристально-чистой воды и плодотворными почвами. Радовал и приводил в восторг тех, кто закупоривали дыхательные пути каждого ярда его утрамбованных земель многопудовой тяжестью дорог и всеразличных построек. Он грел их волшебными небесами, каждый раз по-новому взрывающимися брызгами контрастных цветовых гамм. Эндрю издавна считал, что природа глупа и чрезмерно добра, раз продолжает мириться со всеми издевательствами и плевками со стороны человека. Казалось бы — уничтожить всю людскую расу за пару-тройку раз — как два пальца об асфальт, достаточно лишь устроить парочку катастроф, стихийных бедствий и каких-нибудь апокалипсических катаклизмов, чтобы все повалились бездыханными тушками навзничь. Но земля продолжала терпеть, в то время как он был не в силах оторвать от ее величества глаз. В этот вечер полотно грифельно-черного небосвода, исполосованного насыщенно-яркими, морковно-оранжевыми облаками напоминало четырнадцатилетнему мальчику, большую часть своей жизни видевшему лишь однообразные поле и чердак, тигриную шерстку. Он узнал о существовании тигров лишь через сюрреалистично красочные и живописные картинки своей познавательной книжки. Книжка — с гладкой обложкой, веленевыми, глянцево поблескивающими, пронумерованными страницами и витиеватыми буквами каллиграфического шрифта, которым в уголках выцарапали общие сведения о животных, была соизмерима с сундуком драгоценных сокровищ. Мальчик стыбрил ее у нерасторопной, подслеповатой владелицы антикварной лавки несколько лет назад, умышленно заведя светской беседой ее непосредственную, наивную душу в объятия сладкой лести. С тех пор украденная корыстным путем книжка, с которой он не расставался ни на секунду, ощущалась как неотделимая частица целого, как что-то жизненно и монументально значимое, что-то, что он может наконец назвать своим. Эндрю вздохнул, промокнув засаленной тканью банданы покрывшийся тонкой пленочкой испарины лоб. Прислонившись спиной к кирпичной стене сарая, он медленно сполз вниз, обратив усталый взор ореховых глаз вдаль. Тошнотворное чувство вины, порожденное страхом незнания и стыдом, гложило и разъедало изнутри, как упоенно вгрызающийся в древесину жук-короед. Он не пришел сегодня, хотя его ждали тоскливые завывания ветра, разносящиеся над молчаливым пшеничным полем. Его ждала призрачная, лазурная голубизна и выцветшее серебро от давних шрамов, о которых знает лишь он. Но в окнах двухэтажного, примостившего на верхушке холма домика, темнеющего мистическим, бесформенным пятном вдали, уже зажегся свет. Пора домой.

***

Мистер Эрнандес был… нормальным. Обычным, среднестатистическим южноамериканцем, уделяющим разглядыванию своих зубов с утра в зеркале втрое больше времени, чем их чистке. Мужчина систематически практиковал сеансы ничегонеделания и разгильдяйского праздношатания шатко-валкой походкой по своим царским владениям, время от времени ворча о больных коленях и заедающей челюсти во время завтрака. По наблюдениям Эндрю, он отдавал преферанс приторным ягодным настойкам, а не дорогостоящим бутылкам элитного виски, склад которого пополнялся за стеклянными витринами его мини-бара каждый месяц. Своей гипертрофированной медлительностью мужчина смахивал на пчелу, вывалившуюся зимой из дупла, и еле-еле пошевеливающую паутинками ломких лапок. Они редко контактировали. Лишь обменивались формальностями сухих приветствий и варились в котле гробового молчания во время выдачи Эндрю его зарплаты. Сам он относился к Мистеру Эрнандесу так… как общепринято подобает относиться четырнадцатилетнему подростку к его работодателю — с должным почтением и уважением. Причин огрызаться, ерепениться и мчаться наутек с подсунутой под мышку копилкой накопленных за пол года денег на самом донышке пока что просто не возникало. Он оккупировал любезно предоставленное ему крылышко гостеприимного крова, пометив каждый дюйм отпечатками своих пальцев и пропитав каждый миллиметр своим запахом. Новообретенное, чуждое, и все еще тщательно непрощупанное, но вселяющее надежду чувство спокойствия наконец нашло себя, пустив крохотные ростки.

***

Мистер Эрнандес дремал в клетчатом кресле-качалке, просевшем в районе сидушки, когда Эндрю, по дороге плеснувший из бочки прохладной влаги себе на раскрасневшееся лицо, переступил через порог дома. Прожорливый до невозможности телевизор, ежемесячно извлекающий из кошелька мужчины легионы купюр, пыхтел и надувался, транслируя сенсационную оперу Рихарда Вагнера «Риенци». Через выпуклый, как глаз лемура, экран тянулась неглубокая царапина, появление которой Эндрю, к счастью или сожалению, застать не удалось. Так как во-первых: ему абсолютно плевать, а во-вторых: «обесточивание телевизора, когда твой начальник решил прикорнуть посреди гостиной» не входило в список его обязанностей, юноша оставил все как есть. Схлопотать за своевольность он особо не горел желанием. Бесшумно пройдя на кухню и одним махом опустошив графин чистой воды, мальчик жадно сцапал со стола порцию своего ужина: горбушку ржаного хлеба и миску пресной чечевицы, отваренной до склизкой, кашицеобразной консистенции. Ярчайший фейерверк умопомрачительных и вожделенных им с самого последнего приема пищи вкусов взорвался на языке, смазывая и обволакивая стенки скукожившегося от голода желудка. Еда всегда ощущалась на вкус, как что-то деликатесное и изысканное, будь то горелый ломоть зачерствелого хлеба или немытая морковь с комьями налипшей грязи. Еда — это долгая, упорная борьба и сдирание костяшек пальцев в кровь; это прорывание через болотную трясину труднопроходимых препятствий лишь с одной целью, с одним желанием — доползти наконец на корточках до того, что чудится в температурном бреду и лелеемых грезах. Количество и наличие хоть какой-либо еды — это заслуга, поощрение, даруемое маленькому человечку лишь за собачью покорность, хорошее поведение, завидные манеры и стабильную работоспособность. Никто и никогда не любил деспотичных, необузданных, экспрессивных и своенравных особей, любящих перечить и возмущаться в ответ на любое высказывание. Никому и никогда не нужны были плохие мальчики и девочки, не заслуживающие и грамма, не то что десятины своей продразвёрстки. Но, в конце концов, рано или поздно выяснялось, что для того, чтобы вытряхнуть в ладошку скромную, непритязательную горстку жалких крошек, отдавать всегда приходилось в разы больше, чем получать взамен. Вымытая до безукоризненной чистоты посуда моросила на подставку сушилки капельками воды, пока Эндрю как можно тише расфасовывал по ящикам сетчатые мешки с крупными клубнями картофеля, горбоносыми корешками сочного топинамбура и солидных размеров черешками свежего сельдерея. Его тело и разум гудели от усталости, моля о пощаде. Усиливающийся с каждой минутой ветер бился о стекла окон, истерично барабаня в дверь. Укутанное в сумрачно-пепельный, шерстяной шарф хмурых туч небо заплакало. Пшеничное поле тихо зашелестело, погружаясь во мрак.

***

1908 год, 4 ноября

Эндрю отметил свой День рождения, свернувшись калачиком на незастеленной, протяжно и скрипуче стонущей при каждом малейшем движении раскладушке. Немигающе уставившись в стену напротив и укрывшись обглоданным молью пледом, от которого жутко чесалась кожа, мальчик размышлял о двух изумрудных, заветных бумажках, неохотно выданных ему вчера вечно всем недовольной Миссис Алворд, работающей букинисткой в местном, писчебумажном ларьке. Он почти мог ощутить дурманящую, растекающуюся во рту сладость пряностей пеклеванника, его воздушный мякиш, скрытый под румяной, смазанной сливочным маслом корочкой. Ему было семь. И его единственной мечтой было купить себе за те два доллара немного поесть. Достопочтенному, благочестивому и всеми уважаемому священнику Стивену Алворду — сорок четыре. И его единственным желанием было разделить его тело пополам, оставив вмятины отпечатков и пробуравив в нем кровавую, зияющую щель. У Стивена Алворда были тонкие сухие губы, слюняво и мокро клеймящие извилистую змейку его позвоночника, длинные, соломенные волосы, убранные в низкий хвост на затылке и окладистая бородка с проседью. На вкус шершавые подушечки мясистых пальцев отдавали солоноватой горчинкой остропряной мирры, а полы черной мантии, петлей обматываемой вокруг шеи, пропитались ладаном. Сначала архиерей ставил безропотно поддающегося на каждый тычок Эндрю перед собой, зажимая его с обеих сторон коленями и зарываясь пятерней в пшеничные локоны, пока мальчик удивленно хлопал ресницами. Затем, расстегнув пуговицу на линялых обтерханных штанах, у которых толстые складки подворотов приходилось закреплять булавками, чтоб не болтались, спускал их до щиколоток вместе с трусами. Эндрю подавлял желание прикрыться, сгорая от стыда. Мальчик думал, что его, как всегда, сейчас накажут за какую-нибудь мелкую провинность, поэтому приготовился заранее: покалывание от таскания за уши смягчалось, если слегка приподняться на носочках, жжение от пощечин каким-то волшебным образом притупляли стиснутые челюсти, а боль от ударов ослабляли лишь попытки не думать о ней. Но Мистер Алворд не собирался бить его, как все остальные, не собирался и остервенело стегать сыромятным кнутом по спине, оставляя воспаленно алеющие вереницы пересекающихся борозд. Нет. Он положил Эндрю животом на свои бедра, вынудив тем самым отклячить зад и упереться костлявыми коленками в кушетку. Засунув пальцы в рот беспомощно замычавшего мальчика, архиерей принялся ощупывать бугорки десен, обтекая влажные стенки щек и елозя ноготками по языку. После, когда смоченные слюной пальцы стали расковыривать в его теле кровавую дыру, и Эндрю заорал от адской боли, против воли заплакав, он почувствовал, как в его бок тыкнулось что-то вытянутое и твердокаменное, тотчас бешено и ненасытно затершееся в сбивчивом темпе. Тогда мальчик не знал, что это. Тогда он не знал ничего, кроме боли, воспринимая происходящее как один из видов честно заслуженного наказания — как ситуацию, лишь слегка отличающуюся от тех, во время которых его целыми днями морили голодом, лишали отдыха, отнимая часы свободного времени, загружая делами до беспамятства, до полуобморока, до последних капелек вконец выжатых сил. Все это не могло продлиться долго: Мистеру Алворду нужно было в скором времени уйти на послеобеденную службу в храм, а Миссис Алворд находилась за соседней стеной, о чем свидетельствовали сладкозвучные, проникновенные, флейтовые мелодии, льющиеся из патифона и ароматные душки лавровишневых капель для успокоения, которыми она излишествовала, используя вместо валерьянки из-за аллергии. Все закончилось, когда Эндрю почувствовал на спине горячую, премерзко мажущуюся жидкость, одна из бисеринок мутных капелек которой скатилась по его боку, вдоль выпирающих косточек ребер. Архиерей поставил мальчика на пол — колени подгибались, в уголках губ запеклись мерцающие сгустки слюны, горло саднило, а тело мелко трясло после долгого, интенсивного плача — несколько брезгливо вытер пальцы, которые минутой раньше разрывали тело Эндрю на части, о его же рубашку и натянул спущенные штаны вместе с трусами обратно, не поленившись даже застегнуть пуговку и стряхнуть с помявшейся ткани невидимые пылинки. А затем, подняв на него преисполненный неподдельной заботы взгляд, промокнул белоснежным платком влажные от слез щеки: — Будь хорошим мальчиком, Эндрю, и не говори об этом никому, — ласково произнес он. — Ты же не хочешь оказаться на улице, без еды, воды и теплой постели, верно? Эндрю, не мешкая, порывисто кивнул, беспрекословно повинуясь. Он сдерживал новый поток слез, чувствуя, как ноет таз и поясница, и как струйка чего-то чужеродного, холодящего и покалывающего кожу сползает по внутренней поверхности его бедра вниз. Он чувствовал, как она — эта капелька крови — словно скальпель, раскраивает его мертвенно-бледную, загвазданную грязью кожу. Он чувствовал, как падает.

***

1911 год, 22 мая

Они познакомились в пасмурный, угрюмый день. В такие дни безрезультатно пробивающиеся сквозь набрякшие влагой колтуны туч белесые лучи солнца изредка проливали свои искрящиеся золотом повидла сахарного света на особо жаждущую тепла землю. В такие дни отчетливее слышались все аритмичные, как спазмы, звуки со стороны чулочно-носочной фабрики: щелканье, клацание и перестуки, отскакивающие эхом от прядильных станков, на которых, не покладая рук, трудились обладательницы причудливых, кружевных платьев, остроносых туфелек и разноцветных, атласных ленточек в волосах. В такие дни особо тяжело и изможденно пыхтели и шкворчали сталеплавильные заводы; безликие, торопливо перемещающиеся тени неестественно высоких фигур людей ныряли из переулка в проулок; голоса на необитаемых островах безлюдных площадей дребезжали, пока деревяшки залубеневших пальцев какого-нибудь горе-музыканта медленно перебирали гитарные струны, дрожащие в менуэтах унылых, вселяющих хандру мелодиях. В такие дни Эндрю постоянно клонило ко сну, и хотелось обвиваться вокруг любых мягких поверхностей, словно коала. Сегодня на хлопковом поле он проработал не больше трех часов. Сказалась обвившаяся вокруг тела мурчащим комочком шерсти сонливость и всплеск снисхождения со стороны его великодушно уступившей работодательницы — Миссис Морéно. Миссис Морéно была на удивление нежадной, круглощекой, кучерявой и вечно увешивающейся всякими доисторическими финтифлюшками и стеклярусной бижутерией женщиной с сочащейся ночью из пор ее темной кожи и изгибистыми закруглениями массивных бедер, сшибающими всех на своем пути без разбору. У нее он набрал в весе пять килограммов с момента приезда две с половиной недели назад. Теперь, благодаря наваристым кашам, подслащенным чайными ложками крыжовенных и апельсиновых, домашних конфитюров; благодаря лодочкообразным биточкам шпигованной запеченной индюшатины и дрожжевым лепешкам, его недавно тонкая, точно шелк, кожа, облачившая косточки крыльев ребер утолщилась, а впалые щеки припухли, прибавив личику больше трогательной детскости. Поэтому вот уже как несколько дней он с разбегу плюхался в кровать после вечернего купанья — растирания кожи марсельским мылом и обливания водой из ведра — оголял живот, и с некоей долей гордости и самодовольства принимался перекатывать между пальцами рыхлистый бугорок жира, образовавшегося над пупком. Четырехлетняя дочка Миссис Морéно — Беатрис, в рекордные сроки перенявшая на себя буржуазную привычку матери напяливать на тело все самое завораживающе блестящее и теперь по-королевски претенциозно вышагивающая повсюду с ежедневно меняющимися на голове диадемами, называла эти бугорки «сардельками». Если она говорила о себе, то чрезвычайно приуменьшала свое плачевное и в помине не колышущее ее состояние, утверждая, что «сардельки» — это исключительно складки на ее большущем, как бочонок, животе. О, нет. Ни тогда, когда она буквально олицетворяла своими крупногабаритными размерами сардельку. Сардельку, нанизанную на шампур скелета, жарящуюся над раскаленными углями и грозящуюся дать трещину и наконец лопнуть от припекающего жара. Эндрю — многоопытный и первоклассный спец в игнорировании — научился соотносить девчонку с одним из элементов декора в гостиной уже ко второму дню. Не воспринимать всерьез все эти идиотские прибаутки про «сардельки» и прочие глупости, простодушно пропуская их мимо ушей, казалось мальчику не таким уж и сложным делом. Да и сама Беатрис, вроде как, не обижалась на его холодность и равнодушие. Вроде как. Они познакомились в пасмурный, угрюмый день. В вечер того дня Миссис Морéно подала к ужину противень с пряными куриными голенями; целый котелок бурого рассыпчатого риса, сопряженного легкодоступно размазывающимися, словно крем, кусочками моркови, и расписной поднос с примостившимися на нем чашками и чайничком мате. Эндрю дождался, пока ему наложат его порцию и, после легкого кивка — негласного разрешения для приступления к трапезе — раскромсал яства в потроха, принявшись накалывать на зубцы вилки кусочки курицы. Все было нормально. Широко расправленные крылья его легких полнились жизнетворной и, казалось бы, неиссякаемой свежестью и зиждительной силою. Сердце трепетало, пульсируя и разгоняя по телу теплую кровь. Беатрис, весь вечер как-то по-акульи зубасто и нервирующе скалящаяся и бросающая на него многообещающие, подстрекательские взгляды исподтишка, вдруг хихикнула, моментально пришпиливая к себе сразу две пары синхронно поднявшихся глаз. Миссис Морено смотрела вопросительно, с толикой родительской озабоченности. Эндрю смотрел безразлично, пряча под камуфляжем апатии искру заинтересованного выжидания. «Неудивительно, если она сейчас опять сморозит какую-нибудь ересь», — подумал он, быстро запихивая в рот горстку риса, чтобы ненароком не взболтнуть чего-нибудь… противозаконного. Загадочно улыбнувшись, девочка, не отрываясь от разглядывания своих выпачканных в масле пальцев, непринужденно произнесла: — Беатритти видеть, как Эндлю зашел в дедушкина комната. Кто-то резко выдохнул. Эндрю не понял, кто именно — зрение помутнилось, непрожеванный рис так и остался размякать во рту, а в голове зазвенело: — Мама говорить, этя плохо. Мама говорить, этя нельзя, — устрашающе понизив голос, продолжила девочка, не обращая ни малейшего внимания ни на маму, ни на Эндрю, ни на сгустившийся в воздухе дискомфорт и напряжение. Заливисто и озорно расхохотавшись, она покачнулась взад-вперед на стуле. Пососала большой палец и, словно заведенная, запричитала: — Плохо, плохо, плохо, плохо, плохо, плохо, плохо, плохо… Заткнись. Заткнись. Заткнись. Заткнись. Он хотел сказать, что заходил внутрь не специально, не намеренно. Что просто случайно выронил карандаш, который закатился под низ двери. Но мальчик уже видел, как устремленные на него глаза Миссис Морéно знакомо стекленеют, как в них крепчает и взвихривается буря — всепожирающе яростная и безжалостная, свирепствующая и готовая поглотить без остатка. Он знал этот взгляд. Он знал, что будет дальше, но все равно не был готов к тому, как правая сторона его лица резко и внезапно онемела, в глазах потемнело, а висок столкнулся с паркетом. Он не был готов к сдавленному хныканью, против воли вырвавшемуся из горла. Он не был готов к грохоту упавшего следом стула, не сумевшего заглушить рокот стремительно приближающихся шагов. Он не был готов к шипению на ухо, омывающему его лицо дыханию и разразившемуся раскатом грома голосу. Он был готов к тому, что людям всегда так чертовски сильно мало: — Безмозглый мальчишка! Сколько, блять, раз я должна была повторить, чтобы духу твоему там даже не было! Теперь ты осквернил своими грязными пальчонками все самое драгоценное, что осталось после него! Прежде чем вырваться из хватки, пуститься наутек — подальше от криков, вонзающихся кинжалами в спину; прежде, чем сцапать по дороге из прихожей свое единственное сокровище, единственную вещь, указывающую на то, что вообще существовал в этом проклятом мире — сумку с книжкой и полупустой копилкой внутри, он на секундочку оглянулся назад. Беатрис смиренно сидела за столом. Она улыбалась, разглядывая свои пальцы.

***

Эндрю смутно помнил, как неудачно поскользнулся о размоченную проливным дождем лужицу чавкающе захлюпавшей грязи — что хорошо запомнилось, так это жгучая боль, последовавшая после. Пролетев над волглым, грязевым болотцем несколько метров, он кубарем покатился с овражистого крутояра прямиком в златотканую бездну неглубокого буерака. Пока клыкастый косогор жадно впивался в бока, раздирая линялую одежку в клочья и клеймя молочную кожу кровоточащими поцелуями, Эндрю мог думать лишь о своих безвозвратно утерянных сокровищах — выпавших из защищенного кокона его отражающего и принимающего на себя весь балласт и урон от мощных ударов тела. Ворсистые колоски с явственным шорохом промялись под его весом, когда он шлепнулся в бархатистую перину молодой пшеницы, скорчившись и захрипев. Удрученно согнувшиеся стволики, пригвожденные к земле распластавшимся звездочкой телом, наконец высунули свои овальные, оловянные головки наружу, потихоньку выпрямляясь, а затем гордо и хвастливо вскидывая охристые макушки вверх — к небу. Эндрю, не открывая глаз, легонько дотронулся кончиком языка до уголка рассеченной нижней губы, где шелушилось пятнышко запекшейся крови. Без понятия — поранился ли он при падении со стула или тогда, когда, вертясь напропалую, вихрем катился с обрыва вниз? Да и какая, в общем-то, разница? Бесмысленно перематывать мысленно пленку событий назад, выискивать осечки и запинки, когда он и так уже проиграл, вкусив горечь поражения. Все было потеряно: сумка вместе с книгой, копилка с деньгами и алюминиевая, изящно, но лубочно инкрустированная рельефными восьмигранниками фляжка с питьевой водой на самом донышке. Двигаться не было больше смысла. Вставать и идти дальше не было больше смысла. Надеяться и верить в то, что ты хоть кому-то нужен, что кто-то тебя там ждет, что кто-то будет рад твоему появлению в своей жизни больше не было смысла. Эндрю, часто-часто моргая, разлепил веки, выныривая из пучины грустных, меланхоличных размышлений: шафранные, кудлатые маковки пшеничных колосков, теребимых порывами завывающего ветра, слаженно покачивались из стороны в сторону, точно держась за воображаемые руки друг друга, как одна дружная и неразлучная семья; ущербленный диск одинокой жемчужной луны, подвешенной в небе за невидимые ниточки, напоминал серебряную сережку с незначительными, аспидными пятнышками потертостей. Он был луной — такой же неприкаянной и сиротливой, полагающейся лишь на себя. Но если он был луной, почему тогда продолжал протягивать вперед ладошки с вложенным кусочком собственного сердца, ожидая, что кто-то протянет свои в ответ? Мальчик, вздрогнув, зябко поежился, только сейчас замечая, как похолодало на улице. Интересно, а если он сейчас умрет от переохлаждения, кто-нибудь отыщет его остывшее, бесчувственное и изъеденное насекомыми тело среди поля, среди змеящихся и оплетающих ноги крест-накрест густых, непролазных зарослей? Или оно уже разложится к тому моменту, когда нога безымянного путника ступит сюда? А если нет, сжалиться ли кто-нибудь, заточит во взрыхленный, земельный склеп или развеет шлейф хлопьев сизого праха, оплакав несчастную смерть того, кого никогда в жизни не видел, с кем никогда не разговаривал, не ловил взгляд, не слышал тембр голоса, не оголял фибры своей души, терпеливо складывая по пазлам в единую целостную картинку чужую? А найдется ли тот, кто… — Здесь к-кто-нибудь есть? — донесся до забывшегося, вконец умаявшегося Эндрю слабый голосок, принадлежащий то ли девчонке, то ли какому-нибудь тонкоголосому, тщедушному мальчишке, которому ниспосланно свыше лишь призвание распевать оперы в величественных, облитых дивной роскошью и богатством покоях венценосной аристократии. Прежде, чем Эндрю успел бы даже дернуться в сторону, кто-то пулей бросился к нему и на его диафрагму обрушился почти невесомый груз в лице щупленького, узкоплечего мальчишки. К яремной вене на шее в мгновение ока прижалась смертоносно блеснувшая во мраке сталь лезвия: — Кто ты? — ошеломленно прошептал лазуроглазый мальчик, приподнимая таз и лишь упираясь голыми, стертыми в кровь коленками в землю, больше не касаясь лежащего под ним и безуспешно пытающегося сориентироваться Эндрю. Его бронзовая, щепетильно вылизанная солнцем и россыпями персиковых веснушек кожа мерцала перламутром. Обладающие колдовскими чарами агатовые зрачки и бирюзовая каемка радужки, отбрасывающая фосфорическое сияние, пленили и очаровывали. Веера пушистых ресниц легонько подрагивали, как крылышки вот-вот собирающейся грациозно вспорхнуть с сердцевины цветка бабочки. Эндрю сглотнул, поборол секундное наваждение, позабыл об импульсах боли, все еще пронизывающей все тело, и, скрипя зубами, с трудом приподнял голову, наплевав на острие лезвия, все еще холодящего кожу и пускающего по спине табуны знобких мурашек. Голубоглазый тут же отодвинул ножик на дюйм назад, дабы случайно не поранить его: — Нет. Кто ты? И что ты здесь делаешь? — прохрипел наконец Эндрю, не желая уступать этой наглой мелкотне. — Я первый спросил. — А я проигнорировал, — пылко залопотал белокурый. — И буду игнорировать, пока не ответишь на мой вопрос. — Значит, если рассуждать по твоей логике, я с таким же успехом могу проигнорировать и твой вопрос тоже, пока ты не ответишь на мой, — беззаботно пожал плечами незнакомец, и на его губах расцвела кроткая, робкая улыбка, тут же поблекшая, когда неконтролируемая дрожь прошибла его руки от плечей до кончиков пальцем, рефлекторно разжавшихся. Выронивших заветное лезвие. Эндрю, не теряя времени, улучил момент, чтобы ловко и шустро выкарабкаться из капкана легкомысленно профуканной, скороспелой ловушки и молниеносно сцапать повалившееся плашмя лезвие с земли. Он не услышал сдавленного, болезненного всхлипа, не услышал умоляюще тихого, как отчаянная молитва «не надо» — всегда такого абсурдного, бесполезного и никем никогда неуслышанного. Не слышал. Не слышал. Не слышал. Злорадство и самодовольство клокотали внутри, как опьяняюще сладкий, искушающе запретный плод. Мальчишка был хоть и красивый, но такой… такой беспросветно глупый, такой несмышленый и бестолковый, с своими трясущимися ручонками и затравленным взглядом волчонка. Неспособный даже элементарно поугрожать каким-то там игрушечным ножичком. Эндрю распрямился, оборачиваясь назад, с несокрушимой решительностью и готовностью стискивая в кулаке рукоятку листовидного клинка, когда наконец услышал это жалостливое и беспомощное «нет», «не надо». А потом он увидел мальчика. Маленького, потерянного и безоружного мальчика, такого легко и беспрепятственно досягаемого сейчас, такого хрупкого, уязвимого и восприимчивого. Он увидел мальчика, скукожившегося в позе эмбриона, защищающегося от иступленной ярости жестокосердных кровожадных монстров лишь выставленными вперед ладошками; лишь тихими, как шепот колышущейся листвы, неуслышанными просьбами; лишь звонкими и громоподобными, как дребезг бьющегося стекла, неуслышанными криками. Он увидел свое отражение. Он выронил лезвие. На дранной рубашке, в районе живота, где скрючивались пальцы и куда вдавливались обгрызанные под корень, почернелые от комьев забившейся грязи ногти, темнело бурое, обширное пятно крови. Эндрю, растерявшись, не сразу и сообразил, что то, что он стоит столбом, изумленно вытаращившись на кряхтящего и жмурящегося от усиливающейся боли мальчика никак ему не поможет. Он осозновал, что нужно оказать своевременную помощь, принять меры, но был без понятия как. У него самого, за все одиннадцать с коротким хвостиком лет, шла кровь лишь пару раз: в первый она попала на хлопковые, так и не отстиравшиеся до своей прежней слепящей белизны трусы, когда он, еле доковыляв, хромая, до унитаза, тужась, пытался пописать; во второй случай у него всего-навсего лопнули сосуды в носу и пришлось потом внаглую и без спроса, постоянно воровато оглядываясь с барахтавшимся в горле сердцем, рыться в чужих косметических сумочках в поисках рулона ваты, чтобы перекрыть кровоток… Точно! Перекрыть кровоток! Торопливо опустившись на корточки, он дотянулся до выроненного им минуту назад лезвия, поудобнее обхватив пальцами рукоятку и изогнув предплечье под наиболее комфортным и облегчающим возложенную на него задачу углом, как услышал краем уха прерывистый, гортанный вскрик и нечленораздельное мямленье. Он повернул голову в сторону: мальчик, с пепельно-серым, болезненно-бледным лицом и округлившимися от страха глазами настороженно и безотрывно наблюдал за траекторией движения клинка. Эндрю, догадавшись, о чем тот успел уже удумать, поспешил утихомирить встревожившегося малютку: — Я просто хочу перетянуть тебе рану на животе своей штаниной, — и, чуть погодя, на всякий случай добавил. — Я не буду есть твое сердце и пятки, обещаю. Малыш неуверенно кивнул в ответ на это престранное заявление и, потуже обвив живот руками, зажевал нижнюю губу. Задумавшись о чем-то, он, спустя секунду, с закравшейся в надломившийся на полуслове голос толикой мучительной конфузливости промолвил: — А ты что, думал съесть мои пятки? — Нет, — твердо произнес Эндрю, а затем невпопад ляпнул то, от чего моментально залился краской горячего стыдливого румянца, — Но я слышал, что пятки откусывают подкроватные монстры. Бред, да? Мальчик тихо рассмеялся, позабыв на мгновение о боли. Лучезарная улыбка, прорезавшая в уголках его радостно заискрившихся глаз тончайшие паутинки морщинок, расцвела на губах. Эндрю потупил взгляд, всеми силами стараясь не давать росточку надежды, что та самая улыбка была послана именно ему, распустись. Он ощутил всепоглощающую, неизъяснимую волну тепла, захлестнувшую все его тело от макушки до кончиков иззябших пальцев. Это захватывающее дух чувство было сродни выстрелу. Такому же головокружительно эпичному и немыслимо фантастическому, каким его показывают на черно-белых экранах старых престарых телевизоров. Это чувство было кристальной каплей, упавшей с неба, впитавшейся в жадно поглотившую ее почву; оно было ослепительным лучиком приветливого солнца, подарившего крохотной жизне шанс появиться на этом свете. Оно было всем. — Меня зовут Эндрю. А тебя?

***

Нил. Его имя таяло во рту, растекалось одурманивающей вкусовые рецепторы патокой; тягучей сладкой карамелью, которую Эндрю довелось попробовать лишь раз, тайком прошмыгнув на кухню посреди кромешной ночи. Он помнил, как упоенно слизывал эту липкую, подсыхающую густоту с кожи донельзя перепачканных ребер ладоней, как лихо обсасывал фаланги и подушечки заляпанных пальцев, блаженно смежив веки и чуть ли не мурча от удовольствия. Его имя ощущалось лучше в десять раз, если не во все сто. Нил был доморощенным знатоком во всяких кусачих букашках и мелких, ползающих козявках, и мог с легкостью толковать о них сутками напролет, разыгрывая своими беспрерывно находящимися в движении руками целые театральные постановки. Его любимым цветом был серый: такой же, как намокшая волчья шерсть и отяжелелые от скопившейся влаги, сажные тучи, заволакивающие небо, еще недавно затмевающее своими утонченными, темно-лиловыми оттенками скромно мнущиеся на заднем фоне кустарники глазастых фиалок. Его озорная, светоносная улыбка, вздергивающая уголки вишневых, влажно поблескивающих губ вверх, и вынуждающая ярко-голубые, миндалевидные глаза слезиться и искривляться в хитром, проказливом прищуре, могла посоперничать с самим солнцем. Обычно они вскарабкивались на грозно взирающее на всех свысока, могучее, толстоствольное дерево. Цеплялись пальцами за выпуклые взлобки морщинистой шерохотовой коры струистого, щербинистого барельефа, подтягиваясь вверх, напрягая взбугривающие мышцы, и с хулиганскими, плутоватыми ухмылками подтрунивая друг над другом, когда чья-нибудь ступня неудачно соскальзывала, а тело с почти беззвучным «пух-х-х» шмякалось вниз. Эндрю в большинстве случаев удавалось взобраться первым, и он, суетливо елозя еще пару мгновений в поисках наиболее удобной позы, со вздохом облегчения расслаблялся, прислоняясь щекой ко стволу и устремляя взгляд вниз — на по-воробьиному суматошно носящегося кругами Нила. Тот, спустя нескольких наполненных предынфарктными охами и ахами минут прикладыванния сверхчеловеческих, но бесплодных усилий оторвать свою сухощавую тушку от земли больше, чем на крохотульку жалких дюймиков, начинал с плохо скрываемой досадой горлопанить что-нибудь про то, как быстро сконструировать канат или летательный аппарат из сподручных средств. В конце концов, он взбирался. Но только тогда, когда отстраненные взгляды и саркастические кивки со стороны беззаботно прохлаждающегося Эндрю начинали выводить его из себя настолько, что он — окончательно взвинченный и испепеляюще зыркающий исподлобья — в мгновение ока цеплялся за ветки, как цирковая мартышка. Эндрю протягивал ему навстречу руку — тот, ухватившись, сдавливал ее с таким отчаянием, словно жизнь висела на волоске, а Эндрю был овеянным бесстрашной отвагой супергероем, прилетевшим специально для того, чтобы спасти его. Нил оказывался сидящим на его коленях — впритык к лицу: растрепавшиеся завитки медных кудряшек спадали на покрывшийся тонкой пленочкой испарины лоб; лихорадочный блеск, плескающийся в призрачно-бирюзовых глазах, окаймленных бахромою исчерна-грифельных ресниц, сменялся на что-то по-лисьи игривое и дурашливое, а к вышкам заостренных скул подкрадывался возбужденный румянец: — У меня есть кулек с облепихой в кармашке, — ворковал он и, склонившись ближе, шептал на ухо соблазнительно вкрадчивое «хочешь?», пока Эндрю боролся с желанием уткнуться кончиком носа в изгиб его шеи и поглубже вдохнуть терпкий запах пота и засахарившейся мякоти перезрелых фруктов. — Она сладкая. Его тихий переливчатый смех нарушал безмятежную всеобъемлющую тишину, когда Эндрю, показушно морщась, небрежно отталкивал его моську от себя. Его рука продолжая крепко сжимать чужие пальцы, пока Нил аккуратно перекидывал ногу через его бедра, пристраиваясь рядом — тут же обмякая, и с ненасытной жадностью притискиваясь к нему теплым боком, кладя голову на плечо. Пшеничное поле расстилалось под их ногами и тогда, в те самые минуты, Эндрю позволял себе закрыть глаза. Он не отпускал его руку ни на секунду.
120 Нравится 6 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (6)