ID работы: 12601705

Совершенство тела

Смешанная
NC-17
Завершён
35
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 5 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Мидори словно появляется из мира небылиц и шуточных журнальных заклятий — с удивительно совершенным молодым телом. Ни крупицы изъяна, уродства, явлений зла и божьей мести на коже, что белее снега. Как невозможный гороскоп от провидицы мадам Кассандры, который не сбывается никогда. В недалеком будущем, когда ей покажется, что в ее кровати спит хороший мужчина, будто исповедуясь маме, Мидори посмеется нервно и скажет, что больше не девственница и потому продавать себя замуж окажется нечестным решением, она пытается выдать себя за крупицу зла, чтобы выжить, вмешивая свою двенадцатилетнюю душу в привычное в этих краях, вязкое гниющее болото уродливой человеческой плоти. Токкуриджи, Канабун, Бенитсу, Аказа и люди-черви — никто не нуждается ни в собственной личности, ни в представлении — достаточно одинаковой грязи, в которой они месят уродливые конечности, словно в ритуальном действе по художественной лепке демона — из глины собственного дерьма и мыслей, смешанных с глиной земной. Скоро нарочито бархатный, кричаще алый, непосильно тяжелый занавес распахнется — подобно заспанным глазам от ночного кошмара с явлением собственной гибели во плоти реального времени — и тесто из нечистот предадут сожжению зрительских пересудов. Жребий брошен, переминаются четки в руках создателя — господина Араси, уродливую массу сметают со сцены уродством человеческого крика и размазанной мякоти метко брошенных гнилых овощей. — Пора бы закрывать цирк. Он не приносит нам денег. И остального — тоже не приносит, только пожирает внутрь себя. Совокуплять себе подобное становится предсказуемым как ленивая мастурбация в вечном заточении одиночной камеры. Бенитсу, застрявшая между членом Токкуриджи и раскрытой голодной пропастью рта силача Аказы; временами запрыгивающий на них в очередном акробатическом трюке гермафродит Канабун, будто страшится упустить спешащий из гавани уродливый и разбитый, однако, единственный корабль в этом заброшенном порту; люди, родившиеся в телах червей, которым удастся слизать лишь крохи непристойностей со стола тех, кто осчастливлен иметь целые конечности… Все теряет значение, когда пустеют кошельки, а вслед, то ли наравне с ним — и неиссякаемое желание соединятся в единую конструкцию абсолютного уродства. Замок из покалеченных костей и дырявых тканевых шатров падает замертво поверженным зверем. Цирк жрет, не давясь. Мидори появляется очень кстати. Свежий почти не червивый персик, по глупой ошибке провидения оставленный в коробке томящихся в солнечном свете фруктов не проданным. — Мидори, приберись здесь, — диктует ей господин Араси, будто делает вид, что не знает, что для этого ей — двенадцатилетней, чистой девочке — придется опуститься на колени, распластать себя по грязному полу, вставая в призывные, неестественные для ребенка позы. Мидори слышит грохот поезда за невесомыми стенами цирковых шатров (которые разрушить — только пальцем тронуть), и точно знает — этот, что свистит громче всего, будто целясь каждому в сердце — направляется в Токио. Она такая крохотная, Мидори, каким-то образом но знает, догадывается, что может попасть внутрь, прячась насекомым под частоколом зонтов и каблуков, в промискуететном хаосе взрослых ног, наступающих и вьющихся, как непредсказуемые любовники и ядовитый изумрудный плющ — друг о друга. Мидори обманет кондукторов, отгораживаясь от просветов пассажирских проходов чьим-то увесистым чемоданом. Она может грабить или убить — как делают те, кто защищает себя, оставаясь при этом чистым, словно новорожденный младенец. Если ее спросит кто-то из взрослых, пригрозив, она может заплакать все так же горько, как дети, которые еще не постигли искусство повеления словом и ножом. Мидори может просто оставаться ребенком. Собой. Ничего не отдавая, поглощая внутрь все, как и стоит дитю при виде услужливо предложенного любящими родителями обеда, который обязательно остынет, если Мидори будет все такой же непослушной. — Хорошо, — вместо всего этого, отвергая сокровищницу своих возможностей, она опускается на колени, оттирая застывшую белесую зловонную дрянь с пола, убеждая себя, что кого-то из труппы несомненно вытошнило. Так бывает, бывает с людьми, когда им становится дурно. — Мне кажется, ей нравится здесь работать, — гермафродит Канабун, почти ровесник Мидори, ненавидит ее больше всего, и если бы фокусники и правда оказывались настоящими магами, он бы потребовал помочь ему переродиться в этом женском теле, которое неминуемо отдал на поругание каждому, падая в привычный круг объятий как безумец в лучащиеся, беспалые руки пламени. «У тебя такое красивое тело, » — пользуется им господин Араси, глаза которого никогда не видели обнаженной, невинно трепещущей от фокуса напряженного хищнического взгляда, красоты. В их дыре красота отличается от грязи лишь наличием молодости и отсутствием члена в штанах. Канабун отращивает волосы, ресницы и ногти, и пока снятые с производства, уничтожающие его изнутри, ворованные у местного пропащего коммивояжера женские гормоны продолжают дарить ему девичье бессмертие, — он доверчиво тянется к взрослому, попадая в нужную роль, высокую ноту несвойственной себе робости с полувздоха, имитирующего затрепетавшие от сильного прикосновения прозрачные лепестки девственности. Сколько же их было на самом деле? Грязных, блуждающих по телу будто осматривающих качество стейка на рынке, рабов неизвестного царя, ищущих вспышки разрядки как редкого благословения молнии с иссушенных ледяной синевой бесплодных небес. Языков, членов, рук, грязных слов залитых смолой в юношеские уши? Их были сорок, пятдесят — сотни ли — Канабун не умеет считать после ста. Вот и валюту приходится брать в руки мелкую, чтоб не обсчитали. Несомненно, цирк уродов мистера Араси задохнулся бы в гнилом запахе вечного прижизненного разложения, если бы не Мидори. Учуяв мясо, уроды сжимают кольцо, принимая для себя привычную форму уродливой вязкой массы единства, что не нуждается в имени, детстве, истории, правде. Они просто существуют, и сейчас они сделают то, что хотят, как хочет червь насытиться подвернувшейся падалью, не сверяясь с документом и биографией почтенного и честно усопшего гражданина. Можно все — пока над тобой нет бога, пока нет полиции, заламывающей тебе руки за спину. (Благо — рук нет у половины состава труппы.) Мясо — есть красота, и чем свежее, чем больше оно благоухает чистым как горный воздух, дыханием жизни, тем более верным решением будет его сожрать. Подброшенная к ногам падаль — это целый мир соединений и качеств разнообразной, многоликой плоти, от которой грех, преступление не откусить. Уроды поглощают Мидори в себя, как бы громко она не кричала, не называла их своими именами (уродами и только — без имен, будто не помнит, не знает, как их зовут). — Уроды!! Уроды знают, что поступают правильно, и, возможно, причастившись клеткой поглощенной в себя нежной, чистой Мидори — им станет немного легче — словно после хорошей таблетки от мигрени, что развеет печали и боли в телах, что никогда не имели очертаний человеческого. Они растворят негу в литре промышленного спирта, как делают это всегда, омывая повод случайно подвернувшегося им счастья. Зажав детские ладони сильными ступнями, что для Мумии Токкуриджи исполняют роль всего и даже чуть ли не чувствительней самого напряженного члена, он шепчет что-то про трусики, которыми можно задохнуться, как маминым запахом, и сладкие женские соки, жрет это, отрывая зубами, как облако сладкой пенистой ваты. А Мидори — почти не силясь вырваться — кричит об отвращении. Растоптанная, разделенная на оскверненные клетки, она продолжает быть лучше, лучше, лучше всех них вместе взятых, а поутру она не забудет накормить дефицитным для циркачей мясом жирных, пригретых ею щенков, которых так гордо и опрометчиво, почти что случайно она спрячет подле спального циркового шатра… — Я — ваша матушка, — она убеждает то ли звеняще пустой морозный воздух вокруг, то ли себя, повторяя то, чем была ее мать, если бы ей удалось заменить собственную смерть на вечное молчание. Когда нищие циркачи сварят первую за этот неурожайный месяц сытную мясную похлебку на обед, Мидори наестся до отвала, как и все они, и лишь затем, навернув слезы милосердия на глаза, уронит к ногам пустую миску и задаст очевидный вопрос. В ее взгляде, бегающем, вороватом, испуганном, словно в пустынном мираже, снова, всего на минуту, заблестит ребенок.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.