Часть 1
26 сентября 2022 г., 22:01
В тёмном прохладном воздухе процедурной всё ещё витает запах озона. Свежий и приятный обычно, он сейчас буквально жжёт Мартину Бреннеру ноздри. Треск электрошокеров, бывших источником этого грозового запаха, уже прекратился. Прекратились и крики Крила. Теперь он просто часто дышит, и Бреннер слышит каждый вдох и выдох, пропитанный страхом. Слух обострился против его воли. Ничего не поделать.
Доктор пытается убедить себя, что то, что он испытывает, есть простая неприязнь. Такую ощущаешь, когда прихлопываешь паука. Газетой.
Только вот субъекту 001, в отличие от паука, ничего не угрожает. Электрошокер – это безопасно. Просто очень больно. А также вызывает паралич, в среднем, на полчаса. Невозможность управлять своим собственным телом весьма дисциплинирует тех, кто привык управлять самим пространством. В конце концов, ради этого всё и затевалось. Не вред. Дисциплина.
Сейчас парализованного Первого волокут по полу коридора, словно мешок картошки. Бреннер морщится при мысли о том, что белоснежная одежда Генри сейчас протирает полы. Даже в этом жалком состоянии Крил выглядит безукоризненно правильным. Не растрепался.
Он всегда так выглядел. С самого детства.
Первую процедурную освобождают для следующего наказанного, но Бреннер следует за безвольно волочащимся телом во вторую. Им надо поговорить.
Бледное лицо Одиннадцать мелькнуло за углом всего на секунду — секунду, в течение которой Генри ещё мог удержать голову приподнятой. Проклятье. В первые разы вопиющая беспомощность била едва ли не сильнее электрошока, но теперь вызывает разве что облегчение. Всё закончилось. На этот раз.
"Мне жаль?" Если бы. Будто он, усаживаясь рядом с девочкой с видом почти дружеским, не догадывался, чем обернётся само упоминание Терри Айвз. Лаборатория начинена камерами, как рождественский кекс — цукатами, Бреннер знает обо всём, что происходит в его владениях. Уже тогда, вытягиваясь по струнке в радужной комнате, он знал, где и как проведёт время после отбоя.
Бреннер. "Папа". Который с таким напряжённым видом нависал над ними, пока ещё двое попеременно наклонялись к нему, примеряясь для следующего удара. Бессмысленно ненавидеть их, хотя, не пульсируй под кожей проклятая сотерия, Генри с удовольствием переломал бы им шеи; нет, они делали это, потому что Бреннер приказал. Поэтому его обрывистые мольбы обращены были не к ним — к единственному человеку, перед которым Первый отступал.
Бреннеру тоже ничуть не жаль. За два десятилетия взаперти в этом сложно было не убедиться.
В темноте второй процедурной удивительно спокойно, особенно если прикрыть вымученно глаза. Здесь боли не продолжится, ему просто дадут отлежаться, прочитают ещё пару наставлений в духе "это-для-твоего-же-блага" и "надеюсь-ты-осознал-в-чём-был-неправ" да и отправят в комнату-камеру до утра. Через час или около того, чтобы дети точно ничего не услышали и не узнали.
Переступив порог процедурной, Бреннер провожает взглядом удалившихся санитаров — они знают свою работу. Он ловит себя на мысли, что даже сейчас, в этих обстоятельствах, чувствует себя неуютно, поворачиваясь к Первому спиной. Однако разворачивается к нему не торопясь, как обычно и делает.
— Ты просил меня прекратить, — Бреннер произносит медленно, садясь на край кушетки, на которую водрузили Генри. — Но ты сам прекрасно знаешь, какое наказание положено за то, что ты сделал. Единственное, что мне не понятно, так это зачем.
Бреннер берёт паузу, разглядывая беспомощного Первого. Золотистые волосы спадают на его бледный лоб, белая рубашка поднимается и опадает вслед за дыханием, срывающимся с пересохших губ. Костюм санитара облегает безукоризненную фигуру: доктор не любил стандартной мешковатой лабораторной одежды. Генри выглядит чертовски правильным, и Бреннер в очередной раз поражается лживости этого впечатления.
— Ты не сентиментален, насколько я тебя знаю. Вряд ли ты хотел помочь "бедной девочке". Насколько я помню, ты никогда никому не помогал… По своей воле, — доктор ухмыляется. — И вот, несмотря на это, ты решаешь нарушить режим секретности и поставить под угрозу мой эксперимент…
Он берёт сухую, прохладную ладонь Генри в свою, и тепло её сжимает, погладив большим пальцем.
— Неужели ты думаешь, что можешь что-то изменить? Нет, мой хороший.
"Да, Папа. Нет, Папа. Я больше так не буду, Папа". У Генри в запасе несколько заученных фраз и заученных же интонаций с разной степенью вины. Не по его желанию он забивает голову настолько бесполезной информацией — санитары с электрошокерами сегодня не вернутся, но Бреннер, может быть, быстрее оставит его в покое.
На самом деле доктор вовсе не нуждается в "кнуте". Он сам по себе уже страшный человек, науки ради сломавший не один десяток жизней. Конечно, чьё-то горе Первого беспокоит в последнюю очередь: ему, хладнокровно убившему родителей и сестру, тоскливо разве что об утраченной свободе. А виновный — вот он, сидит почти вплотную, держа за безвольно повисшую руку.
В болезненно-сладких мыслях Генри склоняет голову, и Бреннер падает с переломанным хребтом и кровью из пустых глазниц. В реальности же лишь беззвучно вздыхает, избегая — вот удивительно — прямого взгляда:
— Я виноват, Папа.
Бреннер выпускает согревшуюся ладонь и поднимает лицо Генри за подбородок — так иногда делал и сам Первый, когда разговаривал с детьми. Ждёт, когда Генри поднимет свои голубые-голубые глаза. Заглядывает в зрачки – и не находит там ни капли зла.
Первый великолепно притворяется.
— Ты не раскаиваешься, — Бреннер похлопывает Генри по щеке. — И поэтому не отвечаешь на мой вопрос. Но я и сам догадываюсь об ответе.
Мартин наклоняется к Генри так, что их лица оказываются совсем близко.
— Прекрати. Это моё последнее предупреждение, мой хороший.
— Да, Папа.
"Да, Папа, я прекращу. Совсем скоро".
Забавно. Государство так печётся о похищенных детях, ставит на уши полицию и будоражит общество до слепой ненависти к преступникам. И оно же, это государство, позволяет точно таким же преступникам точно так же удерживать людей всех возрастов, от крохи Семнадцатого до санитара Первого. Очередное лицемерие "порядочного мира".
— Да, Папа. Я понял, — он повторяет с намеренным нажимом, всё ради нотки искренности: слабый отголосок неприязни Бреннер ему простит. Абсолютно логичной неприязни. Если и не простит — накажет завтра.
А потом Одиннадцать, которой любимый Папа так любезно подбросил пищу для размышлений и растущего недоверия, вспомнит о своём хорошем друге Генри. Хотелось бы, по крайней мере.
— Вот и молодец, — Бреннер снова треплет Генри по идеально выбритой щеке. — Даже если ты настроишь её против меня, я просто заставлю сотрудничать вас обоих. Так что лучше не втягивай её и себя в неприятности, — пальцы доктора перемещаются на белую шею Генри, аккуратно коснувшись места, под которым скрывается сотерия. — Я могу заставить тебя сделать что угодно, ты же знаешь.
Кончиками пальцев Бреннер ощущает пульс под тонкой белой кожей. Сердце Первого бьётся часто. Вряд ли он сейчас прошёл бы полиграф.
Он аккуратно обхватывает горло Генри ладонью, не сжимая, а только размышляя о том, как просто сейчас его сжать. Бреннер улыбается. В этом есть какая-то огромная несправедливость — великолепную систему с невероятными способностями сейчас можно разрушить, просто напрягая кулак.
Генри испуганно дёрнулся бы, если бы мог и если бы не знал наверняка, кто такой доктор Мартин Бреннер. Насколько он практичен и как просчитывает риски. Крохотная сотерия, его шлейка, как у особо опасной собаки, ограничивает его способности, но всё равно — он слишком полезный актив и слишком много в него вложено, чтобы так нелепо отправить в утиль.
Как ту же Терри Айвз, например. Генри — психопат и убийца, но и Бреннер ненамного лучше. Сам он между смертью и пожизненным существованием в состоянии овоща без сомнений выбрал бы первое. Если бы ему ещё давали выбор.
Поэтому ласковый голос почти вызывает у него — о, он вовремя душит секундную слабость — кривую ухмылку: Один давно не мальчик, чтобы вестись на псевдоотцовскую заботу. Он лучше, чем кто-либо в лаборатории Хоукинса, знает, что из Мартина Бреннера заботливый отец — такой же, как из Генри Крила — психически здоровый человек.
— Я знаю, Папа, — шелестом срывается с пересохших губ. Они застыли в положении не самом удобном — если не сказать унизительном, — но оба осознают, что не один лишь паралич не позволяет Генри отстраниться от чужой руки.
Наблюдать Генри настолько покорным… Прекрасно. Терпкое осознание того, что всё это происходит полностью против его воли, заставляет сердце биться чаще. Однако и само его подчинение сладко — тем слаще, что Бреннер прекрасно помнит, сколько усилий ему потребовалось затратить на такой результат.
Генри. Тестовый субъект номер один. Сама молодость и красота с одной стороны. Бездушная болванка для опытов – с другой. Бреннер смещает ладонь, зарывшись пальцами в золотистые волосы, но ласковое прикосновение моментально становится крепкой хваткой. Обычно он рассматривал Генри как вещь. Предмет. Так было проще справиться с эмоциями, какими бы они ни были.
Но когда Первый кричал и плакал под треск электрошокеров, он чертовски напоминал человека.
Это имело странный эффект. Он начинал видеть его привлекательные черты. Смотреть не как на "бревно", а как на…
— Скажи мне, Генри, — хватка на мягких локонах не стала слабее. — Если бы ты был свободен, что бы ты со мной сделал?
А вот это уже совсем не похоже на однообразные нотации, которыми кончается каждый "визит" Первого в одноимённую процедурную. Генри сглатывает чуть шумнее, чем следовало бы, блестяще подавляя агрессию в зародыше — толку в ней, если малейший её всплеск Бреннер пресечёт сейчас и без подручных. Он вообще привык подавлять агрессию, но никак не мог представить, что однажды ему придётся сдерживать удивление — и это в месте, в котором с годами меняется разве что количество детей.
Ему не больно, больше неприятно. Если бы не гордыня, нащупанная ещё в детские годы, Генри и сам признал бы, что давно стал собственностью человека, на которого смотрит сейчас в неподдельном изумлении, широко распахнув глаза. "Свободен"... Наконец-то сообразил, что подопытный не успокоится, пока не вырвет сотерию наживую сначала себе, а после — лёгкие, уже Бреннеру? Решил не дожидаться следующей попытки взбрыкнуть?
"Я бы медленно сломал тебе пальцы. Все. По пальцу на каждый год, который я провёл здесь по твоей вине".
— Свободен? — нет, он быстро собирается снова, и намёк на осторожную улыбку мелькает на его бледном лице. Не станет уточнять, насколько: свободный от паралича, от белой клетки или от клетки ментальной. — Думаю... Всё, что ты бы сказал, Папа.
Бреннер знал, на что шёл, задавая этот вопрос. Правдивый ответ должен был вернуть его к реальности, а успокаивающая ложь — напротив, заставить до конца забыть о ней. Генри сделал свой выбор, но доктор не мог даже в теории предположить, что ответ будет... Таким.
От подобного голова начинает роиться совершенно непрошенными подавленными мыслями. О том, как красиво расцветают на бледной коже ожоги электрошоков. Как приятно пахнут волосы Первого, всё ещё крепко зажатые в кулаке. Как привлекательно его, словно созданное из чистоты, тело, и как бездонны эти насквозь лживые голубые глаза.
— Вот видишь. Нет никакого смысла отпускать тебя на свободу.
Резко наклонившись, Бреннер крепко, до синяка целует Генри в шею как раз там, где находится сотерия.
— ... Папа?..
Единственное слово выходит сдавленным хрипом, пальцы — ещё непослушные, как ватные — неосознанно впиваются в чужие плечи. Он был предельно осторожен и всё равно дал неверный ответ? Вздор, что бы Генри ни сказал, об освобождении не могло быть и речи. Он хорошо знал Бреннера, слишком хорошо...
Или думал так до этого момента.
Wake up, eat, work, sleep, reproduce and die. Сначала Генри обнаружил, что попался в ловушку этого порочного круга. Но никогда прежде не замечал, что пятый пункт жизни обычного человека — вредителя, совершенно точно вредителя — из его существования выпал напрочь. Совершенно естественно выпал: здесь они все — вещи, подопытные крысы, заточенные под мыслительную деятельность. Всё, что расходует драгоценную энергию — вырезать безжалостно.
Поэтому неожиданный, неправильный поцелуй обжигает, а сотерия осколочной болью взрывается под кожей. Поэтому Генри вскрикивает, лихорадочно ловя взгляд Бреннера — не в состоянии, чёрт возьми, разжать холодные пальцы.
Вкус чужой кожи даёт Бреннеру в голову, словно алкоголь. Кровоподтёк расцветает на ней, нарушая идеальную белизну. Бреннер смотрит Генри в глаза расширенными — он и сам чувствует — зрачками. Видеть Первого искренне напуганным необычно. Кажется, даже в детстве он никогда не делал такого лица.
— В чём смысл давать тебе свободу, если ты будешь делать то же самое, что и будучи несвободным, м?
Руки Первого изящны и всё ещё слабы. Бреннер бережно отцепляет их от своих плеч и переплетает их пальцы со своими у Генри над головой. Останавливается в сантиметре от его бледного лица.
— Ты ведь и так сделаешь то, что я тебе скажу, не так ли?
Он впивается поцелуем в губы Генри, растворяясь в своих ощущениях.
Доктор — думает Один — никогда бы не дал ему свободу. Никогда. Точно не по доброй воле. Точно не пока он помечен изнутри, а теперь и снаружи. Генри, замерев, тщетно собирает ярость по кусочкам, но глаза его — и вблизи Бреннеру отлично это видно — светлеют в панике.
Ну, насколько Первый, с эмоциями давно приглушёнными, может испытывать что-то подобное.
За двенадцать лет, проведённых на воле, узнать можно многое, особенно когда извращённо пытливый ум встречается с даром проникновения в мысли других. Генри знает гораздо больше, чем кто-либо из других пленников когда-либо узнает, и бессмысленный вопрос так и не срывается с удивлённо приоткрытых губ.
Тело подчиняется ему неохотно, но всё-таки позволяет повернуть голову чуть влево. Затянувшийся поцелуй приходится теперь куда-то в уголок рта, но отстраниться ещё дальше Генри попросту не может. Не посмеет.
— Папа... Нет, — свистяще выдыхает он в губы Бреннера прежде, чем успевает обдумать хоть одно слово.
— Вот как? — Бреннер слегка отстраняется, разглядывая лицо Генри совсем близко. — Может, ещё и просить меня будешь, как в процедурной?
При мысли об этом глубоко внутри его передёргивает, как и полчаса назад. Обычно доктор душит в себе такие порывы, но сейчас концентрируется на одном из них. Странно чувствовать что-то к Первому. Особенно жалость — к нему, этой Чёрной Вдове в человеческом обличии.
— Что же, по крайней мере, за сегодня ты сказал хоть слово правды.
Бреннер практически по-отечески нежно целует Генри в висок, между светлых прядей, и отстраняется окончательно, освобождая его руки. Первый по-прежнему лежит на кушетке. Бреннер по-прежнему сидит на её краю. Только теперь у Генри распухли губы, а на шее красуется бордовое пятно засоса.
Полчаса действительно пронеслись одной секундой. Судорога отпускает незаметно, и Генри — обескураженный, растерянный, слегка растрёпанный — привстаёт на кушетке, усаживаясь не идеально прямо, но вполне устойчиво. Теперь, когда оцепенение спало, уйти ему мешает только слово Бреннера. Но его нет, ни запрета, ни приказа нет. Почему он тогда не уходит?
— Прости. Пожалуйста, — звучит больше как нервный смешок, чем что-то трогательно-виноватое. На самом деле извиняться ему не за что, да он и не ощущает себя виноватым. Как и всегда, впрочем. Обозлённым, что странно, тоже.
Наклонив голову, так, что выбившаяся из причёски прядь свисает на лоб, Генри рассматривает лицо Бреннера с растерянностью почти не наигранной. Как во сне, касается кончиками пальцев кровоподтёка на шее, не ощущая, не видя, но точно зная, что он там есть.
Когда Бреннер смотрит понимающе, дела плохи. Когда он ещё и молчит с вечно ласковой своей улыбкой, всё ещё хуже. Теперь очередь Генри коснуться его ладони — с опаской, доктор может беспрепятственно трогать подопытных, но никак не наоборот. Едва ли это что-то особо искреннее, от души идущее. Тем страннее ему, когда на бледных скулах вспыхивают пятна румянца.
Бреннер пожимает пальцы Генри, не поворачивая, впрочем, головы. Он бессознательно поднимает другую руку к подбородку в прежнем критическом жесте, задумчиво глядя в кафельную стену процедурной.
— Я прекрасно знаю, что я... Неоднозначный человек, Один. По крайней мере, в глазах многих. Но я, видимо, всё ещё не садист. Во всех аспектах.
Отпустив руку Генри, Бреннер заправляет ему за ухо прядь, свисающую на лоб. Мгновение он думает о том, как они похожи — в своей жестокой рациональности и в том, что глубоко под ней всё-таки есть что-то настоящее. Сегодня оно руководило действиями Бреннера в первый и в последний раз — он обещал себе.
— Ты можешь идти, Один.
Генри рассеянно кивает. Понял, значит. И не встаёт — дёргается, кинув быстрый взгляд на дверь, но остаётся на месте.
"Ты не представляешь, насколько ты ошибаешься".
Холодный рассудок велит вежливо попрощаться и уйти: уже поздно, а утренние занятия начинаются ровно в десять, опаздывать нельзя. Но от свежей отметины на шее, не считаясь ни с разумом, ни с тупой ненавистью, ни с чем — по телу ядом расползается что-то, в этот момент сильнее рассудка.
— Мне очень жаль, Папа. Очень, — проникновенный синий взгляд — и уже Генри подаётся вперёд, наперекор вопящему на задворках сознания возмущению. Целует голодно, без задней мысли, без капли лжи — целует потому, что часть его хочет этого, а он не может противиться.
Бреннер замирает на секунду, а затем кладёт руки на талию Генри и притягивает его к себе, не разрывая поцелуя. Мысли делают этот момент острее и горче. Вот что бывает, если добавить немного искренности. Совсем немного. На кончике ножа.
Он растворяется в Первом снова — в его запахе, в тепле его тела, в биении сердца, которое так просто почувствовать, когда их тела прижаты друг к другу. Бреннер не спрашивает Генри о причинах, по которым тот передумал. На этот счёт можно безболезненно обманываться.
А даже если бы и спросил, насколько честным был бы с ним Генри? И с ним, и с собой тоже. Да и не всё ли равно теперь — на дне полуприкрытых глаз не плещется и тени недавнего страха. Словно очередная безумная мысль завладела контролем над Первым, и он слепо подчиняется ей — даже не доктору, исключительно этому необъяснимому порыву.
Губы Бреннера сухие и горячие. Генри отмечает это смазанно, целуя снова, и снова, и ещё раз — наслаждаясь, по всей видимости, самим процессом. При всей примитивности его природы — если бы только сейчас он вспомнил о своих высоких материях.
Они не разделяются, пока у обоих не кончается воздух. Когда это происходит, Бреннер обнаруживает, что обнимает Генри, оседлавшего его колени. Локти Первого покоятся на плечах Мартина.
При желании он мог бы свернуть ему шею.
Они оба часто и сбивчиво дышат. Губы Генри теперь — это видно даже в синеватом полумраке процедурной — вишнёвого цвета. Видимо — про себя отмечает Бреннер — всё дело было в позициях. Первому, очевидно, нравится быть наравне... Или даже вести.
Он запускает ладонь в золотистые локоны, бережно их перебирая. В груди неясно щемит и хочется сказать что-то очень ласковое.
Не то чтобы это было частым явлением.
Однако Бреннер молчит, опасаясь спугнуть это притягательное видение на своих коленях — тёплое и холодное, чистое и безжалостное.
Причин, чтобы не поддаться желанию свернуть Бреннеру шею — без всякого телекинеза, настолько всё просто, — было предостаточно. Например, охрана на каждом выходе. Или маячок, по которому его выследят непременно. Или что-то, похуже электрошока, что обязательно последует после.
Но Генри нечему и поддаваться. Нет желания убить. Конкретно в этот момент — он желает совсем другого.
Он жмурится разнеженно, на этот раз склоняя голову точно под руку. С этого ракурса его лицо выглядит таким же приветливо-кротким, как и всегда. Если бы не полыхающие губы и лукавство в глазах — неприкрытое.
— Папа... — Генри бережно, почти благоговейно притягивает Мартина к себе — хотя куда ближе — за лацканы пиджака. Дурацкий его костюм-тройка. И, улыбаясь ангельско-бесовской своей улыбкой, воркует дразняще в губы: — Ты ведь позволишь мне?
У Бреннера появляется чувство, будто он стоит на краю огромной бездны. Ложное, конечно. Как будто он уже не летел в неё давным-давно, с самого начала...
Бреннер убирает руку от прядей Генри — они шёлково шелестят между пальцами — и тыкается губами в шею вместо ответа, в нежное место, в котором шея соединяется со склонённой головой. Так или иначе, он, видимо, нашёл верный ответ. Первый любит контроль. Как и он сам.
Отец и сын. Неудивительно.
Ещё бы не позволил, Генри и без всякой телепатии вползёт в сознание, как чёрная вдова. Один укус — и уже не спасёшься.
Он снова коротко целует, в самом деле — почти кусает, вслепую цепляя пуговицы на пиджаке Бреннера. Еле слышно выругивается, снова жалея о скованности своей: обладай он в тот момент свободой, элегантный костюм слетел бы по одной его мысли.
— Проклятье... — Генри нетерпеливо шипит, когда никак не может поддеть последнюю пуговицу. Не глядя, целует в губы, в подбородок, в шею, гибко прижимается плотнее. Сердцебиение Папы, его сдержанная ласка разрядами отдают в мозг.
Равно как и во вновь напряжённый пах.
— Чш-ш. Ты торопишься, — Бреннер мягко, почти покровительственно обнимает Генри. Не за тем, чтобы забрать контроль обратно, нет. Просто чтобы задать нужный ритм этому танцу.
— Смотри, вот так, — он аккуратно, бережно расцепляет пуговицы на рубашке Генри по одной. Весьма удобно, что они идут вниз до конца — рука естественно соскальзывает с последней на промежность Первого. Даже сквозь ткань Бреннер чувствует, насколько же он горячий в этом месте. Спуская рубашку с плеча Генри, он находит губами его ключицу и прикусывает — совсем легко — чувствуя, как меняется дыхание Первого от его прикосновений.
В прохладной до того процедурной становится невыносимо жарко. Есть в Генри что-то не вполне естественное, холод ему милее тепла — сейчас же он задыхается, качнувшись навстречу, ещё ближе, ещё жарче. Сдержаться весьма непросто даже для того, в кого понятие дисциплины вбили электрошоком и татуировочной машинкой.
Заправленная за ухо прядь выбивается снова, Первый не обращает внимания. Сбавив темп, он с большей деликатностью помогает Бреннеру снять пиджак окончательно, так же деликатно тянется к жилетке — хотя в глазах, всегда прозрачно-спокойных, пеленой стоит голод. Железная дрессура, его собственная мрачная философия... Есть вещи, совладать с которыми не под силу ни ему, ни доктору, ни всей его лаборатории.
— Так лучше, Папа? — Генри шепчет еле слышно, но его лицо так близко, что Бреннер разберёт каждое слово. И в каком-то подсознательном, удивительно преданном жесте замирает, касаясь носом его носа.
Бреннер не отвечает ему, находя переносицу Генри губами — почти платонически, пока его руки шарят под майкой Первого с совершенно неплатонической жадностью. Он чувствует, как в ответ на его прикосновения напрягаются мышцы, как Генри изгибается непроизвольно — иногда от, а иногда — ах — навстречу прикосновениям. Бреннер наклоняется и целует красные следы электрошокеров, горящие в вырезе на груди Первого — совсем не так грубо и резко, как он целовал его в шею. От осознания, насколько возбуждён сейчас Генри — форменные брюки ничего не скрадывают — кровь приливает к лицу. Впрочем, не только к лицу...
Он аккуратно стягивает рубашку с Первого и ловит его запутавшуюся ненадолго в рукаве руку, поднося её к губам. Смотрит в голодные голубые глаза, теряя себя в них.
— Да. Всё правильно.
От поцелуев у Первого пылают скулы и кончики ушей. Ожоги совсем свежие, каждое прикосновение губ заставляет рвано выдыхать в болезненном наслаждении. Какая-то особо въедливая мыслишка голосит, что Бреннеру, одному лишь Бреннеру он обязан этими красными следами и той всепоглощающей болью...
И настолько же всепоглощающим блаженством, да.
— Чёрт, Папа, зачем тебе всё это... — из "всего этого" на Мартине остаётся рубашка, пиджак и жилетка смяты и небрежно отброшены. Прежде чем расстегнуть первую пуговицу, Генри смело ловит за подбородок и в бесчисленный раз целует его — долго, влажно, проскальзывая языком в чужой рот.
Если бы он до сих пор обладал удивительным своим даром, срывать с Бреннера рубашку, не отнимая руки от его лица, было бы умопомрачительно.
Их языки сплетаются — мокро, грязно, горячо. Бреннер чувствует малейшее скользкое движение, и от этого туманится сознание, а в паху с силой завязывается тяжёлый узел.
— Какой ты нетерпеливый.
Поймав Генри в объятия, он бережно опрокидывает его на кушетку спиной. Стягивать брюки так будет удобнее. Впрочем, пока он только задирает майку, беспорядочно целуя покрывающуюся мурашками от неожиданной прохлады белую кожу.
В этом положении — мелькает мысль — Первому трудно будет вести. Бреннер отстраняется, опираясь на руки, и разглядывает взлохмаченного, полураздетого, раскрасневшегося Крила.
Потрясающе.
Совсем недавно — хоть по ощущениям бесконечно давно — он в том же положении испуганно таращился на Бреннера. Сейчас же беззастенчиво облизывает губы, исподлобья стрельнув глазами. Созерцать это выражение на его лице... Ради такого не жаль уступить и большую часть контроля.
— Папа, — Генри с необъяснимой сладостью прокатывает дурацкое обращение по языку. Его больную привязанность можно назвать какой угодно, но никак не сыновьей. Бреннер выжидает неприлично долго, Первый тянется к нему рукой: не поднимается, не закрывает обзор — манит к себе.
Другой наскоро заправляет светлые волосы назад: аккуратная укладка растрепалась окончательно, сбившись куда-то набок. После зачешет.
Генри по-прежнему настойчив, а Бреннер отвечает на эту настойчивость. Он скользит ладонью по плоскому животу, поднимающемуся и опускающемуся в такт глубокому дыханию Первого, и бесстыдно запускает руку в его брюки — под ремень, под простое форменное бельё. Ладонь встречается с горячим, влажным от смазки членом Крила, натянувшим белую ткань. Это прикосновение даже слаще, чем его собственное удовольствие — хотя доктор тоже давно нуждается в том, чтобы сбросить пар.
Он ловит ладонь Генри свободной рукой и кладёт её себе на бедро. Первый умный мальчик. Он понимает намёки.
Не дёрнуться чисто рефлекторно Генри удаётся лишь потому, что он, не отрываясь, ждал этого. Следил, как уверенно движется рука доктора, как загипнотизированный, и ноздри его раздувались от тяжёлого дыхания. Будь в нём поменьше гордости, толкнулся бы в ладонь тут же с неприличным мычащим звуком.
Удовольствие Папы кажется чем-то естественным, необходимым, хотя Один не слишком-то привык делать что-то от чистого сердца для другого. Может быть, при всей непристойности действа — которое он понятливо подогревает сам, зеркально скользнув ладонью в брюки Бреннера, — глубоко внутри, глубже извращённого и здравого смысла, оно позволило прорасти чему-то искреннему.
Вряд ли Генри часто бывает настолько искренним, как сейчас, когда плотнее сжимает губы — и всё равно не сдерживает полувздоха-полустона. Когда жмурится до цветных кругов перед глазами, чтобы не застонать постыдно во весь голос заветное "Папа" и "пожалуйста".
Пальцы Бреннера легко скользят в брюках Генри: смазка пачкает их обильно. Это даже забавно — полностью полагаться на тактильные ощущения, не видя — только чувствуя нежность влажной кожи. Он знает, что такие полумеры облегчат напряжение Генри лишь ненадолго, и вскоре ему нужно будет больше...
В том, что он заставляет Первого "пачкать руки" есть что-то запретное, дразняще грязное. Осквернять что-то совершенное заводит даже больше, чем сами прикосновения.
Бреннер с сожалением убирает руку и возится с форменным чёрным ремнём. Нечего даже думать о том, что Генри позволит ему не идти до конца.
Сейчас, правда, настолько глубокие желания Первого интересуют мало. Что там, у него даже самодовольной мысли не возникает, что доктор Бреннер, глава их белой тюрьмы, перед которым — он точно знал — трепетали все сотрудники без исключения, выверенно точно касается его в паху. Равно как и мысли до воя отвратительной: что он, не ровня простому человеку, позволяет этому происходить, подчинить себя так легко, и сам скользит рукой крепче и чаще.
В конце концов, Бреннер тоже — не самый обычный человек. В конце концов, он сам желает пасть на самое дно этой скверны, опробованной впервые и восхитительно сладкой, как полузабытый вкус детских леденцов.
— Пожалуйста, — произносит Генри неожиданно тихо, поднимая на Бреннера мутный голубой взгляд. Только бы он не решил одуматься, когда Рубикон уже перейдён.
Эта муть неподдельной, искренней похоти захватывает Бреннера целиком.
— Сейчас, мой хороший.
Генри не придётся просить его дважды. Он стягивает с него брюки и на мгновение останавливается перед натянутым, с влажными пятнами нижним бельём. На мгновение Мартин ощущает давно позабытое смущение. Он видел Первого без одежды — медицинский осмотр тоже лежал на Бреннере. Но никогда — в такой роли.
Он пытается снять предмет одежды аккуратно, но возбуждённый член Генри выскальзывает из-под ткани, похабно тыкаясь Бреннеру в ладонь. Упругий и твёрдый, он снова пачкает её жидкостью. Это так пошло, вызывающе — и так естественно.
Генри долгое время был лишён всего этого. Большую часть своей жизни. Это легко объясняет эти голодные, глядящие куда-то внутрь глаза.
— Дальше будет не так просто. Обещай мне не торопиться, хорошо?
Может быть, "reproduce" — не такая уж и бессмысленная часть в целом бессмысленного человеческого бытия? Если вычеркнуть её, отключается любое критическое мышление, которое в другой ситуации подсказало бы, что он занимается — совершенно неподобающими вещами — в совершенно неподобающем месте — с человеком мерзости исключительной. Причиной его личной боли. Его надзирателем, а не папой.
В другой ситуации он бы не вспыхнул до корней волос от приторного "мой хороший", казалось бы, ставшего его... Каким по счёту именем?
— Обещаю, — почти перебивает Генри — и быстро отводит глаза, хотя стыда в его сознании в принципе от природы немного. А затем повторяет чуть более сдержанно: — Обещаю, Папа.
В этих словах нет настоящего осознания. Только плохо замаскированная мольба. Бреннер хорошо знает характер Крила. И пытается представить, насколько сильную нужду испытывает тот, раз дошёл до такого состояния.
По его, Бреннера, вине.
Доктор редко видел последствия своих действий настолько явно. Обычно они всегда оставались за кадром, несравнимые с целями, которые он ставил перед собой. Но сейчас он кожей чувствует силу простых вещей. Одной из которых так не хватало Генри.
Стараться их восполнить — бессмысленно. Бреннер — так себе замена.
Он не может отказать себе в удовольствии, надавливая пальцем на губы Крила, заставляя того облизать сперва один, а затем и несколько. Ручной Первый. Очень смешно.
Обманываться покорностью Первого опасно. Он действительно великолепно научился притворяться. Строить грустные глаза. Солнечно улыбаться. Без нажима, без пустоты во взгляде — почти как нормальный человек.
Но нетерпение, с которым он обхватывает губами пальцы Бреннера, ни разу не наигранное. Да, секундно вспыхивают щёки — он чувствует, что опускается в собственной системе ценностей, и всё равно влажно скользит языком дальше. Он знает: это действительно для его же блага.
Быть может, попади Генри в плен Хоукинской лаборатории двумя годами позже, всё могло бы сложиться иначе. Не то чтобы он сильно жалеет об этом сейчас. Бреннер — наверное, единственный, кто заслуживает каплю его уважения, щедро разбавленную обычно страхом, но сейчас — безраздельным вожделением. Единственный, кому он позволит — действительно что угодно.
Бреннер поощряет Генри поцелуем в шею как других подопытных — конфетами. Принципы Павлова вбиты в сознание доктора десятилетиями практики. Хорошее поощряется. Плохое наказывается.
Ощущать язык Первого на своих пальцах чертовски мило. Бреннер так и остаётся, уткнувшись лицом в его шею, вдыхая его запах, пока пальцы, снова слегка задев возбуждённую плоть, наощупь ищут вход.
Скорее всего, никто не касался Генри так до этого — приходит Мартину в голову. Вряд ли даже сам он касался себя таким образом — лаборатория была для этого не лучшим местом.
Лаборатория Хоукинса вообще не входит в список хороших мест... Не только для этого. Но правда Бреннера, оставаясь наедине даже в душевой, даже в маленькой комнате с белыми, как и всё вокруг, стенами, Генри никогда не пытался прикоснуться к себе. Не мог вспомнить наверняка, приходила ли ему в голову такая мысль вообще.
В момент, когда пальцы доктора скользнули между раздвинутых бёдер, он ах как жалел, что никогда прежде...
Мартин осторожен, но Генри — торопится; или, быть может, не контролирует себя, с силой сжимаясь. Запоздало вспоминает, что обещал не, когда впервые ощущает тягучую боль — не похожую ни на какую другую. Чёрт.
— Прости, Папа.
Ещё раз. Он намеренно держит голову приподнятой, впиваясь глазами в лицо Бреннера и только на нём концентрируясь. Не на тяжёлом узле в низу живота, который, кажется, стянулся лишь туже.
— Если хочешь больше — просто двигайся навстречу, — Бреннер прислоняется лбом к его лбу, продолжая осторожные движения пальцами — вперёд и назад, вперёд и назад, совсем неглубоко, дразняще. Наблюдает, как более или менее осмысленный голубой взгляд перед ним снова мутнеет от его действий. Повинуясь какому-то странному порыву, доктор опускает голову и закусывает тонкую кожу на шее Первого — несильно, но достаточно, чтобы удержать. Так кошки держат котят за шкирку.
Палец, наконец, проскальзывает, сжимаемый Генри со всех сторон.
Больше Первый не спешит, хотя — видит несуществующий бог — ему не терпится. Зато теперь, когда каждую мышцу он буквально заставляет расслабиться, боли не ощущается почти совсем.
Это не плохо, но было бы не плохо и наоборот. Может, Генри не до конца это осознаёт — или умышленно отметает, не принимая, — но, помимо контроля, он любит и боль.
Воистину непредсказуемое сочетание.
— Да... — хрипло шепчет в ухо Бреннеру, прильнув носом к его виску. Непослушные светлые пряди щекочут щёки. Генри больше и не пытается их убрать, руку поднимает для того лишь, чтобы провести подрагивающими пальцами — уже по серебристому затылку доктора.
Светлые пряди закрывают лицо Генри от Бреннера, словно небрежно накинутая вуаль. В таком виде он очень мил, очень. Доктор ловит себя на том, что хотел бы видеть его таким чаще, пусть даже это противоречит требуемой им аккуратности.
Когда Первый принимает в себя второй палец, Мартин целует Генри в губы. От его пальцев в собственных волосах по шее и спине глупо бегут мурашки, словно Бреннер пятнадцатилетний мальчишка. Они мешают контролировать происходящее — и дело сейчас не во властности.
Мартин поддразнивает Генри, проникая пальцами не слишком глубоко, вынуждая двигаться самостоятельно — не чтобы унизить, а чтобы показать, насколько это хорошо.
Они сами — противоречие всему, что Бреннер требует. Не одной лишь аккуратности. Профессиональной этики там, субординации...
Какая чушь. Выдуманные правила безмерно раздражали Генри ещё мальчиком.
Не отнимая руки, он ловит губы Бреннера — целует вдумчиво, почти нежно, поймав настроение. Первый быстро учится: это в него заложено годами под попечительством доктора.
Так хорошо. Действительно хорошо, но хочется больше. Охотно поддаваясь искушению, Генри подаётся тазом навстречу, сдавленно постанывая в поцелуй — он так и не отстранился от лица Мартина.
Наблюдать Первого в таких низменных порывах — слишком соблазнительно для обычной человеческой воли. Бреннер убирает пальцы и даёт Генри передышку — которая, как он подозревает, скорее мучительна, чем желанна, и возится с собственным ремнём, который они так и не сняли. Набухший член отзывается покалыванием на случайные движения ткани — Бреннер давно возбуждён и едва ли не перегрет. Мартин старается не касаться его, высвобождая, и, прижимаясь ко входу Генри, отстраняется, чтобы видеть его лицо.
Чёрт. Если он и войдёт, то явно не безболезненно. Бреннер подхватывает Генри под поясницу, заставляя слегка выгнуться, отмечая изящно выступающие в таком положении тазовые косточки. И медленно толкается внутрь.
Генри не разрывает зрительный контакт ни на секунду. В душу смотрит голодными, опасно поблёскивающими глазами. Ни словом не торопит, мучительно кусая нижнюю губу — но всем призывным выражением обычно бледного лица умоляет. Нет, ничуть не унизительно.
Но даже у Первого есть границы. Когда член Бреннера, горячий и скользкий от смазки, проталкивается внутрь — пока неглубоко, он быстро отводит взгляд в сторону. Выдыхает с присвистом через нос, неосознанно царапая чужие плечи.
Осознание собственной уязвимости бьёт в голову — не тошнотой, колючим возбуждением.
Бреннер рефлекторно берёт его за руки, сплетает их пальцами. Маленький жест. Поддерживающий.
Лицемерный.
Доктор приучил себя думать, что у него нет совести. Так проще. Поэтому думает, скорее, об иронии ситуации: он, Бреннер, поддерживающий Первого. Смешно. Но как-то совсем не весело царапает внутри.
Он зарывается носом в его волосы, шепча что-то утешающее. Закрывает глаза, полностью погружаясь в запах Генри, в их соединение в одно целое. И медленно, с усилием доводит движение вперёд до конца.
Мартин чувствует себя внутри Первого. Ещё ближе к нему быть просто невозможно. От этого в груди разливается что-то тёплое, что перекрывает даже сладостное напряжение в паху.
Во взгляде Генри секундно мелькает что-то, совсем не похожее на страсть. И даже на боль. Голубые глаза Первого смеются — и ему самому хочется думать, что совершенно искренне.
Редко когда можно увидеть Бреннера настолько... Заботливым. Виктор Крил — слово "отец" противно вязнет даже в мыслях — всегда называл Генри чувствительным мальчиком. И это действительно так: он и без проникновений в разум доктора верит, что его беспокойство искреннее. Хотя бы наполовину.
— Эй, Папа, — он растягивает неестественно красные губы в улыбке, ласково потираясь носом о его выбритую щёку, и крепче сжимает горячие пальцы Бреннера. — Всё в порядке, слышишь? Я в порядке.
Вкрадчивый шёпот плавно перетекает в стон, когда Папа входит полностью. Не столько больно, сколько туго. Сладкая боль. Именно такая, которая ему нравится. И такой же сладкий стон, без надрыва и тени страдания.
Обычно это Бреннер уверяет Генри, что тот в порядке. Должен продолжать эксперимент, должен делать то, что ему говорят. Собраться. Ощущение, что они находятся в странной параллельной реальности с противоположными законами. Так драматически поменялись их роли из-за, казалось бы, единственного решения.
Теперь быть бесстрастным во время опытов будет куда сложнее. О чём он только думал...
Конкретно сейчас Бреннер, впрочем, думает, как бы не ляпнуть что-то слишком сентиментальное. Например, "я люблю тебя". Сознательно — потому что это глупо. Бессознательно — потому что это будет ложью.
Он целует Генри в смеющиеся губы, схватывая с них стон. Медленно двигается ещё раз, и ещё, словно примеряясь. И, наконец, срывается на ритмичные толчки, отстраняясь и обхватывая ноги Генри, закидывает их на сторону, полностью его контролируя.
Бреннер знает, что происходит. Проклятый окситоцин.
Когда Генри трогательно жмурится, невозможно сказать, о чём он думает. В случае Крила с этим вообще сложно, даже в ситуации менее... Экстремальной.
Но сейчас, когда он впивается в губы Бреннеру с исступлённым стоном, он не думает совсем ни о чём. Ни о том, любит ли он Бреннера, ненавидит ли. Ни о том, что полчаса назад мечтал хладнокровно переломать ему пальцы, а вовсе не ощутить в себе каждой клеточкой тела.
Ни о том, что сегодняшний инцидент останется исключительно в стенах процедурной. Никаких поблажек лишь потому, что сейчас Генри буквально плавится в объятьях Бреннера, без сожаления, без потаённой злобы отдаваясь в его власть. Ему отдаваясь.
Он отстраняется было ради единственной сентиментальной фразы, но вместо этого целует снова. Папа и так видит, слышит, ощущает, что ему хорошо.
Бреннер двигается ритмично, ощущая, как Генри, торопясь, сладко сбивает этот ритм — в эти моменты их тела соприкасаются особенно тесно. Мартин мог бы быть жёстче, но не хочет торопиться. Не хочет, чтобы всё заканчивалось быстро.
Генри всё ещё ужасно тугой, и ему, скорее всего, всё ещё слегка больно. Бреннер чувствует, как мышцы Первого непроизвольно сжимают его член ещё сильнее. От этого удовольствие простреливает, кажется, прямо до спинного мозга.
Словно электрошок.
Он беспорядочно шарит по изгибающемуся телу Генри руками, ласкает живот, грудь, шею. Избегает только места между ног. Не хочет дразнить слишком сильно.
— Да, Папа, да... — сдерживаться? К чёрту. В редкие доли секунд, когда кислорода становится ничтожно мало, Генри стонет неприлично громко. Потом Бреннеру придётся прятать распухшие искусанные губы.
Он знает, что можно быстрее, но быстрее ему не надо. Слишком быстро — не надо. Он и так срывает ритм, но Бреннеру, кажется, это только нравится. Неужели с Папы так легко сбить холодный расчёт?
Ещё бы у него самого осталась хоть капля самоконтроля.
На очередном, немного оттянутом толчке Генри кошкой прижимается к доктору, плотно протираясь пахом. Это особенно удобно, если крепко обнять Бреннера за шею. Он не стонет — почти скулит, когда по ощущениям горит каждое нервное окончание.
Их, скорее всего, услышат. Пусть. Искусанные губы Бреннера, вероятно, увидят. Всё равно. Изначально он вполне осознанно поставил Генри засос на самом видном месте, в конце концов. Теперь красных пятен на его шее много — только не таких грубых.
А ещё Первый, кажется, любит целоваться. Настолько, что его губы, пухлые и обычно, приобретают просто-таки неприличный цвет.
Раскрасневшийся, яркий Крил очень красив.
Мартин позволяет ему тереться об себя, подхватывая под спину. Ощущает животом влажный след. Генри сегодня хороший мальчик. Можно позволить ему небольшие вольности.
Они оказываются в дурацкой позе — Первый едва ли не повисает на Бреннере. Ему очевидно мало и неудобно.
Доктор садится на кушетке, и Первый снова оказывается у него на коленях, как в самом начале. Глядя ему в глаза, он приподнимает его лицо за подбородок, снова разрешая вести.
Видимо, потом уже Генри придётся поправлять воротничок едва ли не каждую секунду. С другой стороны, сотрудники всегда его сторонились — чувствовали, наверное, что-то чужеродное в коллеге...
А если бы и нет, едва ли все эти косые взгляды, вместе взятые, стоят хоть одного их поцелуя с Бреннером — да, пока его подхватывают под спину, Генри ухитряется ещё раз поймать чужие губы.
Ему действительно понравилось целоваться. Не то чтобы раньше ему выпадала возможность проверить это... Экспериментальным путём.
Контроль становится лишь частью игры, приятной, но не единственной. В положении, выбранном Бреннером, гораздо удобнее толкаться самому — в таком темпе, какой по ему по душе. Ладони доктора, которые Первый одновременно кладёт себе на бёдра, нужны на своём месте чисто символически.
Удобно, но мало. Всё ещё мало. Восполнять придётся долго.
Мартин не может оторвать от него глаз. В этом есть что-то сюрреалистическое: громко, протяжно стонущий Первый, по своей воле насаживающийся на его член. Что там, скачущий на нём. Что же, Генри его не жалеет — в этом положении Бреннеру гораздо труднее контролировать себя — ощущений намного больше. Он не хотел бы разочаровать Крила. Но они оба перегреты прелюдиями, а потеря инициативы в движениях сделала Бреннера чувствительнее.
Зато в этом положении удобно целовать Генри — в губы, в шею, в грудь. Что он беспорядочно и делает.
Поцелуев со стороны Бреннера более чем достаточно. Во влажных следах на коже есть своя особая прелесть — Генри словно растворяется в Бреннере, полностью сливаясь с ним — на уровне чувственном, чуть выше плотского.
Впрочем, раз доктор сам вручил ему роль ведущего, он не позволит одному происходить без другого. Не раньше, чем утолит жажду по теплу и ласке.
— Даже не думай, Папа, — Генри буквально выцеловывает усмешку на лице Бреннера, замерев лишь на секунду — это только крохотная передышка перед тем, как толчки становятся более размашистыми. Он томительно влажный и горячий, и сжимается внутри до того плотно, что у самого слёзы поблёскивают на ресницах.
А глаза Первого — темнеют в вожделении, отчего становятся почти синими.
— Чёрт...
Кажется, это первое непроизвольное слово, вырывающееся из уст Бреннера за сегодня. Почти вздох. Всё хорошо, слишком хорошо для обострённых ощущений. Он запрокидывает голову практически неосознанно, и понимает это, только когда видит выбеленный потолок процедурной.
Первый уже давно не похож на привычного себя. Мягкие светлые локоны разметались в совершенном беспорядке, а лицо теперь не только красное, но и блестит от пота... И слёз.
Для Генри это тоже слишком сильно — осознаёт Бреннер — просто он, изголодавшись, судорожно пытается проглотить как можно больше.
Мартин никогда бы не подумал, что кто-то может желать его в ответ до такой степени. Это практически ранит.
Останавливать Первого бессмысленно — он в своём праве. Бреннер, напротив, обхватывает руками его бёдра, помогая насаживаться глубже.
И Генри никогда бы не подумал, что может так желать... Кого угодно. Дело не только в Бреннере. Хотя ведь он и не из тех, кто поведётся на обманчивых окситоциновых бабочек. Но всё это после, после — сейчас Крил льнёт к чужой груди, оставляя нечёткие царапины на коже Мартина.
Удовольствие для него почти неотделимо от боли. Вполне возможно, завтра он не то что нормально работать — с первой попытки встать с постели не сможет. Яркий засос на шее Бреннера, без предупреждения, без разрешения — меньшее, чем он может отыграться.
Ведь он сам позволил Первому взять верх, ведь так?
Акцент теперь на глубине и силе, Генри методично мучает их обоих. Он стонет, задрав голову к потолку, не стесняясь никого, кто мог бы услышать. Особенно Бреннера — напротив, это для него он прижимается, кажется, всей поверхностью горячей кожи. Чуть отстраняется — на животе доктора остаётся влажное пятно. Генри хочет ещё.
Он снова заглядывает в глаза, как зверь, наслаждаясь тем, что видит. В омут за собой тянет, на самое дно.
— Пожалуйста, Папа.
"Если бы ты был свободен, что бы ты со мной сделал?"
Бреннеру приходит в голову дурацкая мысль, что Генри, наверное, телекинезом пережал бы ему член, чтоб не кончил раньше времени. Вообще похоже, что Первый отыгрывается на нём за всё то время, которое они находились в своих ролях.
Что же, если ему это так нравится...
— "Пожалуйста" что? — тихо спрашивает Бреннер, слегка улыбаясь. — Я не читаю мысли, Один.
Они внезапно открылись друг другу так, как никогда прежде за двадцать лет. Двадцать лет прожить, как исследователь и подопытный. Всё ради того, чтобы сломать рамки парой неосторожных фраз.
Да, Генри, отдаваясь Бреннеру прямо сейчас с жаром поистине нечеловеческим, всё ещё не признался бы, зачем затеял всё это. Наверное, в глубине души он всё-таки надеялся, что благодарная Одиннадцать поможет сбежать и ему.
К чёрту сейчас Одиннадцать. И сотерию, и побег к чёрту, и лаборатория хоть бы и сгорела прямо сейчас, пока он, нежно стиснув ладонь Бреннера, тянет её к собственному напряжённому члену. Он мог бы и сам, надо лишь протиснуть руку между их сплетёнными телами...
— Помоги мне. Ну, пожалуйста...
... но ведь так будет совсем неинтересно.
— Скажи мне, как ты хочешь, — Бреннер поддразнивает его, слегка касаясь пальцами подрагивающей головки, но на самом деле действительно хочет знать. Он проходится подушечками пальцев по члену Генри, практически не касаясь. Движения могут стать мягкими, а могут грубыми. В зависимости от того, о чём его сейчас попросят.
Он ловит пряди Генри между пальцами и поворачивает его лицом к себе, чтобы видеть его глаза, обрамлённые промокшими ресницами. Непредсказуемый — это точно.
В ответ на невесомое прикосновение Генри шипит, на мгновение закатив глаза. Как же, чёрт возьми, это приятно. В другой раз он не отказался бы от вдумчивой, размеренной ласки, как это бывает — обычно — у нормальных людей...
Но сейчас опасается, что этого ему не хватит. Распалит, но не принесёт облегчения. О каком-то "другом" разе Один и не думает: его первый ощущается как последний, и хочется урвать всего — чтобы надолго хватило.
— Можешь быть резче. Я знаю, Папа, ты умеешь, — его типичной вкрадчивой интонации хватает лишь на половину фразы. Откровенно говоря, Генри уже плевать, ведёт он или поддаётся, видит Бреннер слёзы в его глазах — так и стоят пеленой — или нет. Всё, что имеет значение — его поцелуи, каждый последующий толчок и его тепло, снаружи и внутри него.
Первый никогда не терял себя. Бреннер читал это в его глазах с двенадцати лет, с самого детства. Генри всегда помнил о том, кто он есть.
До этого момента.
Он сжимает его член, резко оттягивая крайнюю плоть. Тот такой скользкий, что поранить будет сложно, даже если стараться. Мартин буквально выжимает остатки смазки себе в ладонь, а затем начинает двигать резко и быстро, обхватив настолько плотно, что едва ли не пережимает, свободной рукой помогая Генри насаживаться на себя в такт.
Концентрация на собственных движениях помогает, возвращая утраченное чувство реальности. Так-то лучше.
Один же теряет его окончательно, не то скуля, не то хныча над самым ухом. Звуки, которые от него любой, кто хоть раз побывал в лаборатории Хоукинса, ожидал бы меньше всего. Бреннер попросту не оставляет ему шансов молчать.
Иной помощи Генри не требуется: его стоны сливаются с пошлым хлюпаньем и приглушёнными шлепками, когда их бёдра соприкасаются всё чаще. Белые стены, потолок, даже лицо доктора, от которого он не может оторвать взгляда совершенно безумного — всё смешивается в один горячительный коктейль.
Когда развязка настолько близка, что её можно практически на вкус ощутить, Генри подаётся чуть назад, чтобы... Чтобы хотя бы предупредить, хотя бы словом, Папа помешан на аккуратности, да и сам он из чистоплотных...
Но тугой узел в низу живота не развязывается — рвётся мгновенно и так мощно, что его хватает только на запоздалый вскрик. Сквозь плотно сжатые пальцы Бреннера сочится семя, сквозь пальцы Генри — капли крови: на пике возбуждения он, утратив контроль над своим же телом, сильнее допустимого сжал плечи доктора. И едва ли отметил это, рефлекторно толкнувшись ещё пару раз, с выражением лица безбожно расфокусированным.
Мартин притягивает Генри к себе — резко, грубовато даже, хоть и не намеренно, и целует в губы, не отрываясь и ему не позволяя отрываться — пока сам, расслабляясь, наконец, не изливается глубоко в молодое, тёплое тело — обильно, в несколько накатов. Он проводит сжатой ладонью по члену Генри ещё несколько раз, на грани — он знает — между приятным и неприятным. Затем отстраняется и убирает перепачканную руку, оглядывая Первого — сейчас такого неаккуратного, но всё ещё абсолютно прекрасного.
Бреннер без слов поднимает и показывает ему ладонь всю в белесых тянущихся нитях, и смотрит в глаза. Не осуждающе. Просто молча констатирует факт.
Пелена чувств медленно спадает, и он замечает, как неуютно в процедурной с её прохладным полутёмным воздухом. Чистой рукой он поднимает с пола рубашку и накидывает её Генри на плечи.
Генри всё ещё остаточно напряжён, изящно прогибается в спине, разве что не притирается больше с таким остервенением. Мутный голубой взгляд не сразу фокусируется сначала на лице Бреннера, и лишь потом, неохотно — на его перепачканной ладони.
От этого по телу, до самых кончиков пальцев, прокатывается крохотный электрический разряд.
Первый любит холод. Но сейчас, разгорячённый, с вороньим гнездом на голове вместо подобия причёски, он зябко ёжится под рубашкой. И прижимается к тёплому телу Бреннера, сохраняя лишь крохотную дистанцию между их лицами.
Кажется, заметив следы крови под ногтями, он приоткрывает рот — наверняка ради чего-то вроде "прости, Папа". Только вместо пустых извинений Бреннера одаривают поцелуями: короткими, крепкими, в самые губы — и страсти, даже намёками, в них немного. Сплошная невысказанная нежность.
Не обнять его в ответ невозможно. Просто не естественно. Поцелуи Генри — такие странно сердечные — не дают до конца осмыслить то, что произошло между ними. Бреннер и не хочет осмыслять. Он хочет отмахнуться от реальности словно от назойливой мухи, которая стучит о стекло. Это слишком чудесно — ничего не понимать и ни о чём не думать.
Но он не может.
— В душ, — звуча строго и привычно властно, Бреннер награждает Генри поцелуем в щёку. — И спать, — ещё одним, в другую. — И если завтра с утра не сможешь работать — скажешь мне.
На прощание он осторожно приводит в порядок причёску Генри. Его волосы мягкие, так что на самом деле это совсем не сложно.
Возражать не в правилах Первого. Правда, перед тем, как соскользнуть с колен Бреннера, он пригревшейся кошкой подаётся под руку. Чисто ради удовольствия — всё равно любой, кому посчастливится взглянуть сейчас на кое-как собранные волосы Генри, мгновенно определит, что ой не воспитательные лекции ему читали.
— Да, Папа.
Вновь негромкий голос звучит ещё хрипловато — Генри не слишком привык напрягать голосовые связки. Одеваясь, он поворачивается к доктору спиной столь же невозмутимо, как если бы действительно всего лишь заглянул на внеплановый медосмотр. Внешне. Пальцы его подрагивают, и пуговицы норовят выскользнуть из них.
Уже в дверях Генри замирает, оборачиваясь. Его взгляд постепенно светлеет до единственного оптимального выражения: сдержанной кротости образцового сотрудника. Ничего больше. Но что-то ещё читается в стремительности, с которой он пересекает процедурную, точно от двери до кушетки — чтобы наклониться и — теперь уж наверняка последний раз — коснуться губами щеки Бреннера.
— Доброй ночи, Папа.
После Один исчезает так стремительно, словно его здесь и не было. Не обернётся больше, даже если Мартин — вдруг — окликнет.
Потому что чувствует, что если позволит себе эту слабость, то уже не сможет уйти.