Потерянный король придуманного королевства

NC-17
Завершён
61
2
dreamer18 бета
Размер:
1 000 страниц, 354 625 слов, 38 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
61 Нравится 73 Отзывы 32 В сборник

Летняя грусть

Настройки
Примечания:
Смех. Он ударил по тишине, как скальпель по сонной артерии — чик, — мгновенно, ярко, непристойно живой среди этих стен, которые уже давно пропитались не просто плесенью и дымом дешевых тонких женских сигарет, а чем-то более стойким: запахом детского поражения, которое въелось в штукатурку глубже, чем любая татуировка въедается в человеческую кожу. Смех. Здесь. В Вулле. Сбой программы. Ошибка, которую обычно давят быстрее, чем миссис Коул давит таракана своим каблуком-шпилькой, отточенным годами презрения. Том выдохнул, словно пробовал на язык этот прогорклый, прогнивший воздух и находил его достойным только одного: быть выжженным дотла. Новенькие. Всё те же лица у ворот — пустые оболочки, торчки, отбросы, для которых сдать ребёнка в приют было почти эстетическим жестом: подальше от глаз, подальше от совести, почти красиво. Первый день — восторг, будто их привезли на курорт с бесплатным водянистым супом и обещанием «новой семьи». Второй — судорожные попытки верить в сказку, которую им скормили на прощание вместе с дешёвой конфетой. А потом… тишина. Этот дом не ломал — он растворял. Медленно. Как плесень ползёт по обоям. Как трещина на потолке растёт в форме вечного, издевательского оскала. Здесь радость — это почти порок, роскошь, которую не выдают даже за идеальное поведение, даже за идеально сложенные простыни. А здесь любили всё идеальное. — Не бегать! Запрещено шуметь! — визг голоса разрезал воздух, ржавый, зазубренный, как старый медицинский инструмент, которым когда-то вскрывали живьём. И всё. Смех захлебнулся. Умер. Почти красиво умер — с хрипом, с последней судорогой. Том закинул руки за голову. Вены на предплечьях натянулись, синие, чёткие, под слишком бледной, слишком тонкой кожей — кожей, которую так и хотелось разорвать одним ногтем, чтобы посмотреть, что под ней: пустота или уже готовая взорваться тьма. Потолок улыбнулся ему трещиной-оскалом. Том улыбнулся в ответ — холодно, высокомерно, почти ласково. Потому что знал: однажды он сотрёт эту трещину. И стены. И весь этот краснокирпичный склеп. И весь этот жалкий, немагический, воняющий капустой и стыдом мир, который посмел его сюда запереть. Будто клетка из обшарпанного кирпича могла удержать то, что уже шипело в костях, вибрировало в кончиках пальцев, скручивалось под рёбрами, как змея, готовая сбросить старую, ненужную шкуру. Если бы не этот ебаный Статут. Эта почти комичная, почти трогательная попытка спрятать великолепие под тряпкой приличия. Он сжал зубы так, что челюсть проступила острым углом. Почему волшебники должны прятаться? Почему он — должен терпеть таких, как Коул, и весь этот дряхлый, серый, немагический мир, пропахший капустой и стыдом? Почему кто-то, вроде него, должен ждать? Должен спрашивать? Должен унижаться до слова «можно»? Эта комната — его личный Азкабан, только без дементоров. Зато с обязательной улыбкой надзирателям, с «спасибо» за каждый кусок прогорклой каши и с вечным напоминанием, что он здесь — никто. Настоящий Азкабан, возможно, был бы даже честнее: там хотя бы не заставляют благодарить за решётку. Он поднялся одним плавным, почти ленивым движением. Подушка шлёпнулась обратно к изголовью. Маленькое, почти восхитительное в своей ничтожности нарушение: сдвинуть хоть что-то, переложить хоть на сантиметр не по уставу. Дерзость размером с булавочную головку. Достойная того, чтобы её задушили в колыбели, но он всё равно позволял себе эту крошечную казнь системе каждый день. Потому что мог. Пять шагов. От стены до стены. С каждым годом их всё меньше. Комната сжимается, как пищевод под чужими пальцами, как надежда, которую взросление выдавливает из человека медленно, с наслаждением. У тех, кому и без того почти ничего не досталось, пространство крадут особенно жадно. Том отодвинул скрипучий стул, сел, опустив подбородок на руку. За окном ветер гонял по двору сухие листья — жёлтые, будто выжженные сигаретой. Пьяный дворник, ещё не отошедший от недельного запоя, сгребал их в одну кучу — надеялся, что директриса не заметит хотя бы пару дней их в этом углу, пока его руки перестанут дрожать, и он снова сможет попадать совком в пакет. Периферийное зрение резануло движение — жирный, сальный росчерк на фоне серого неба. Наконец-то. Часы над кроватью выплевывали секунды с сухим, костяным стуком. Десять минут десятого. Сова опаздывала впервые за всё время их холодного, выверенного, как сделка с дьяволом, сотрудничества. Он встал, открыл оконную створку — краска под пальцами вздулась, шелушилась, словно кожа мертвеца, отваливаясь хлопьями. Старость или сухость — неважно. В этом месте одно всегда шло рука об руку с другим. Птица ввалилась в комнату, принеся с собой запах озона и чужого, недосягаемого леса. Ухнула с отчетливым презрением, оставив на полированном столе размашистую отметину когтей, и канула обратно в уходящий август. Том развязал красный мешочек. До тошноты дамблдоровский. Гриффиндорский даже в такой мелочи — будто старик физически не мог удержаться, чтобы не ткнуть его носом в свои цвета, даже когда сам физически отсутствовал. Внутри глухо звякнуло. Галеоны блестели маслянисто и нагло, их чеканка врезалась в кожу — оскорбительная чистота золота посреди торжествующего распада. Письмо. Это было то, что его действительно интересовало. Том всегда следовал правилам. Тем, которые сам считал достойными соблюдения. Ответственность — да. Репутация — безусловно. Его репутация была выстроена с почти мазохистской, хирургической точностью: безупречная, ледяная, ослепительно чистая. Чище, чем перья этой злобной твари, которая расписалась когтями на столе. Стол его бесил. Как, впрочем, и стул. И кровать. И трещина на потолке. И весь этот чёртов приют, который осмелился назвать себя его домом. Он развернул письмо. Пальцы не дрогнули. Они никогда не дрожали — ни от холода, ни от ярости, ни от предвкушения. Витиеватые строки ложились на плотную бумагу, отмеченную гербом Хогвартса в левом верхнем углу — как будто старик физически не мог удержаться, чтобы не вставить свой фирменный хуй в каждую вторую фразу. Характерные обороты. Те самые. До зубного скрежета заебистые. Даже в короткой записке он закутывался в словесные мантии, в кружева придаточных предложений, в бархатные недосказанности, словно если скажет прямо — разоблачится. Останется посреди Большого зала в одних цветных труселях с фениксом на жопе, с растрёпанной бородой и глазами, полными той самой доброты, от которой хочется блевать. Том перечитал фразу ещё раз — медленно, смакуя каждое лишнее слово, каждый изгиб, каждый ненужный завиток. «…Когда же твои текущие обязательства найдут своё логичное завершение, день, полагаю, откроется перед тобой во всей своей щедрой неопределённости — быть может, именно в той форме, которую принято разделять с теми, чьё общество ты находишь… особенно приятным.» Перевод с дамблдоровского на нормальный язык занимал ровно три секунды и звучал так: «Я разрешаю тебе визит к Мальсиберам, Том, но помни — мой поводок короток, и я чувствую каждое натяжение». Том закатил глаза так, что чуть не увидел собственный мозг. Фыркнул — коротко, презрительно, почти беззвучно, но с такой интонацией, будто старик лично стоял перед ним и ждал благодарности за эту великую милость. Ожидаемо. До тошноты ожидаемо. Он уважал Дамблдора. Не за доброту — та была для него как чесотка: раздражает, заразна и лечится только огнём. А за то, как старик умеет прятать нож в самой улыбке. Говорил «будь осторожен» так, что это звучало как «я уже знаю, что ты сделаешь, и мне любопытно, насколько далеко ты зайдёшь, прежде чем я натяну шлейку». Писал целую страницу изящных завитушек, чтобы в итоге сказать одно-единственное слово: «да». И при этом заставлял тебя чувствовать, что ты должен ему за это спасибо. Что ты должен быть осторожен не потому, что боишься наказания, а потому, что… ну, потому что старик тебя видит. Но себя Том уважал бесконечно больше. За то, что посреди всей этой вони — плесени, тошнотворного дыма маггловских сигарет, детского отчаяния, мисс-Коулинских каблуков, которые цокали, как метроном казни, — он всё ещё способен разглядеть такую тонкую структуру игры. Не просто увидеть. Оценить. Понять. Почти восхититься — коротко, холодно, как восхищаются идеально отточенным ядом перед тем, как опрокинуть его в чужой бокал. Том аккуратно сложил письмо пополам. Потом ещё раз. И ещё. Пока из всей этой витиеватой, бархатной, до тошноты изысканной хуйни не получился идеально ровный бумажный самолётик — острый нос, крылья, сложенные с почти маниакальной точностью. Он подошёл к окну. Приоткрыл створку ровно настолько, чтобы щель была шире, чем его собственная улыбка в этот момент. Взгляд скользнул по двору — по жёлтым листьям, по отсутствующему пьяному дворнику, который уже, наверное, храпел в сарае, обнимая совок, как последнюю надежду человечества, — и швырнул самолётик к хуям подальше. Тот спланировал красиво. Поймал ветер, сделал пол-оборота, словно прощаясь, и скрылся за углом краснокирпичного корпуса. Заебись. Том не хотел тащить с собой ни единой тряпки из этой помойки — ни одной вещи, которая хотя бы на миг впитала в себя запах прогорклой плесени, мочи, дешёвого мыла и чужого, давно придушенного отчаяния, что въелось в каждую нитку, в каждый шов за эти два проклятых месяца, будто само здание пыталось оставить на нём клеймо собственности. Он уже решил, что в Косом переулке купит всё новое, где воздух уже не будет пахнуть поражением, а только пергаментом, чернилами и галлеонами, которые не просят прощения за своё существование. Но было кое-что, ради чего он вскрыл бы реальность по швам. Единственное, за чем он шагнул бы в эпицентр Адского пламени, не торгуясь с дьяволом о цене собственной кожи и не глядя, как плоть вскипает на костях, превращаясь в черную копоть. Он рванул ящик шкафа. Тот заартачился, выплюнув сухой, чахоточный скрип — звук, который в этом склепе заменял и «здравствуй», и «пошел нахуй». У нормальных людей от этого скрежета челюсти сводило судорогой, но у Тома лишь дернулся уголок губ в едва заметном, бритвенно-остром оскале. Письма. Тонкая стопка, перевязанная обрывком чёрной ленты, давно потерявшей цвет и всякий смысл, кроме одного — напоминать, что когда-то кто-то считал его достойным слов. Он смотрел на них — секунду, две, три — ровно столько времени требуется электрическому импульсу, чтобы превратить осознание в ярость. Рука замерла. В груди шевельнулось нечто инородное, тошнотворно-человеческое, как опухоль, которую забыли вырезать. Да. Нужно избавиться. Сжечь дотла, чтобы даже пепел не посмел сохранить форму букв. Разорвать на мелкие клочки и спустить в унитаз, если этот унитаз вообще способен работать без угрозы затопить весь этаж и утопить мисс Коул в её же собственной канализации. Но рука замерла. Опять. Может, позже. А пока… Письма легли во внутренний карман кожаной сумки — тяжелые, как неразорвавшаяся граната. Знание того, что он может уничтожить их в любой миг, дарило иллюзию власти. Хотя на деле власть принадлежала им. Пока еще принадлежала. Сумка легла на плечо. Он обвёл взглядом комнату последний раз. Голые стены. Трещина на потолке в форме вечного оскала. Койка, которая пахла сотнями его ночных кошмаров. Здесь не было места для ностальгии; это чувство — роскошь для тех, чье детство не пахло хлоркой и безотцовщиной. Каждый его отъезд был беззвучной, сатанинской клятвой: «больше никогда». И каждый раз судьба возвращала его обратно, как побитую собаку, которой вместо миски с едой подсовывают объедки чужого милосердия. Но не сегодня. Сегодня — действительно последний раз. Он шагнул к двери. Половицы скрипнули под ногами — почти с удовольствием, почти с облегчением, будто наконец-то поняли: его спину они больше не увидят. Что ж, он всегда предпочитал всем возможным праздникам именно последний летний день. Он значил для него больше, чем Рождество. Рождество, если быть точным, в этой системе координат вообще не значило нихуя. Почти. Это был день, когда воздух наконец-то переставал пахнуть чужим поражением, когда можно было выйти за порог и не чувствовать, как стены приюта тянутся за тобой, цепляясь за пятки влажными пальцами плесени. Наступал момент, когда вдох больше не требовал извинений перед мирозданием. Он ждал момента, когда сможет наконец перестать считать шаги от стены до стены, перестать слышать скрип половиц под чужими ногами в коридоре, перестать вдыхать запах прогорклого супа и чужого страха. Последний летний день не был концом сезона. Он был первым настоящим днем его жизни. Днем, когда Бог, если эта старая сволочь вообще существовала, наконец-то отворачивался, позволяя Реддлу жить.

***

Ночной Рыцарь» материализовался с таким звуком, будто кто-то с хрустом сломал чью-то берцовую кость, когда на нее наступают неспешно, смакуя сопротивление кальция. И решил не торопиться с остальными. Любил растягивать удовольствие. Том тоже любил такое. Визг тормозов — ржавый, как старый скальпель, которым мисс Коул однажды грозилась «вырезать Реддлу дурь из головы». Том тогда лежал и считал мелкие трещины на потолке. Их было сорок семь. Ей не хватило терпения дойти даже до тридцати. Фиолетовая тварь, которую «Пророк» с наигранным отвращением окрестил гробовозкой, выплюнула облако пара с привкусом горелой резины и чужой, дешёвой магии — приторной и суетливой. Двери разверзлись с влажным чмоканьем, будто им было физически тошно впускать его внутрь. Реддл был уверен: эти ступени видели столько социального мусора, что им впору было сойти с осей от брезгливости. Том поправил лямку сумки — кожа уже нагрелась под солнцем, стала почти живой — и поднялся по ступеням, не торопясь. Спешка — удел тех, кто боится, что мир исчезнет, если они опоздают. Мир Тома всегда ждал его. На первом ярусе в кресле плавилась ведьма, храпела — звучно, без стыда, будто участвовала в чемпионате по удушью и шла на рекорд. Тсанцы визжали рождественские песни — фальшиво, отвратительно, с таким надрывом, будто их заставили петь под Круцио. Это сложно было с чем-то перепутать. Он видел достаточно ртов, которые сначала извергали подобные децибелы боли, а потом захлопывались, когда магия перекусывала горло. — Привет, парень! Как всегда? — Стив Шанпайк поправил кепку, которая снова сползла ему на глаза. Два года в этом корыте, а он все еще выглядел как выкидыш министерской канцелярии: липкий от пота, чересчур живой, вибрирующий от собственного ничтожества. От него пахло восторженным идиотизмом — самым неисцелимым недугом современности. — Здравствуй, Стив. Да. Том мазнул взглядом по головам у окна. Они покачивались, как перезрелые плоды в саду висельника. Пустые глазницы блестели масляно, тускло — в них еще теплился чей-то предсмертный снимок, не желающий окончательно выцветать. — Они в курсе, что сейчас август? — бросил Реддл. Голос его был мягким, как шелк, которым душат во сне. Он знал ответ, но ему хотелось прощупать границы чужой глупости. — О, эти ребята живут вне календаря! — Стив хихикнул с тошнотворной нежностью. — Удовольствие — штука круглосуточная, верно? Шанпайк протянул ладонь. Широкую, влажную, со следами грязи под ногтями. Ладонь человека, который физически возбуждается от звона чужих монет. — С тебя одиннадцать сиклей, Том. Реддл смотрел на эту руку ровно столько, сколько требовалось, чтобы кожа Стива покрылась мурашками, а сам он начал судорожно сглатывать. Только тогда Том вложил в него золотой галлеон. Металл обжег пальцы кондуктора ледяным высокомерием. — Сдачи не надо, — произнес Том почти ласково. — Купи себе дезодорант, Стив. Или новую кепку. Эта выглядит так, будто ее жевал тролль в разгаре неудачного полового акта, а потом долго выплевывал обратно. Шанпайк заржал — лающим, чахоточным кашлем. Так смеются люди, которым внезапно нужно убедиться, что голова все еще держится на плечах. — Ха! Ты всегда умеешь поднять настроение, Том! Реддл улыбнулся. Это была его коронная маска — шедевр мимической инженерии. От этой улыбки у мисс Коул начиналась мигрень, у сирот случался непроизвольный энурез, а у чистокровных девиц в Хогвартсе слабели колени. Они строчили ему письма, которые он использовал для растопки камина, даже не утруждая себя запоминанием имен. Эти имена были для него как пыль на ботинках — неизбежная, но легко стираемая. — Я очень стараюсь. Ты даже не представляешь, насколько. Он сел у окна. Автобус рванул с места, будто его пнули в пах. Тело Тома качнулось, мышцы бедер мгновенно напряглись, удерживая равновесие. Этот «Рыцарь» был детищем Макфайла — министра-магглофила, чей розовый пятачок на карикатурах в «Пророке» вызывал у Тома лишь брезгливое равнодушие. Тому было плевать на политику стада. Он пользовался автобусом, потому что не собирался ждать, пока Дамблдор пришлет за ним очередного послушного мальчика в абсолютно не сидящем на нём костюме, с фальшивой улыбкой. Зависеть от чужой воли — значит добровольно надеть ошейник. Том предпочитал держать поводок сам. — Косая Аллея! На выход! Повторяю, Косая Аллея, на выход! — проорал Стив так, будто тонул и прощался. Том спрыгнул на мостовую, чувствуя, как внутри костей оседает вибрация «Рыцаря» — мелкая, зудящая, будто под кожу запустили выводок голодных насекомых. Так чешутся десны у волка, почуявшего первый металлический привкус близкой охоты. Шаг на камни — и приютский морок, пропахший хлоркой, вареной капустой и кислым благочестием мисс Коул, осыпался с плеч сухой, мертвой грязью. Там, в сером Лондоне, он стоял на цыпочках, удерживая внутри шторм, чтобы не обрушить этот кирпичный склеп на головы несчастных ублюдков. Здесь мир обретал плотоядную резкость. Сетчатка впитывала хлопки аппарации, сухие, как разрывы старого шелка, и густой запах чужих страхов, застрявших в щелях между булыжниками. Магия не просто была рядом — она лизала ему пальцы, как преданная сука, признавая хозяина. — Эй, Реддл! Этот голос мог принадлежать только одному дегенерату, чей родословный лист был длиннее его совести. Мальсибер. Джон стоял посреди Косой Аллеи, как павлин, которого только что выебали до потери пульса и отпустили на волю с мокрыми перьями. Над его растрёпанной головой болтался самодельный плакат — кривой, будто его рисовали дрожащей рукой после трёх бутылок Огдена. Размашистые буквы, пьяные, наглые: «Лорд Воландеморт». Пергамент дергался из стороны в сторону. Казалось, вещам в этом мире было стыдно за то, что Мальсибер ими пользуется. Прошлой осенью, когда комната общежития плыла в янтарно-оранжевом мареве Огдена, а язык Тома стал тяжёлым, как свинцовая ложка для размешивания яда, он — то ли в шутку, то ли уже проваливаясь в ту бездну, где амбиции становятся пророчествами — выдохнул это имя. «Если и брать власть, то под именем, от которого кровь стынет в жилах. Что-то с величием. С весом. С хрипом в каждом слоге, будто само имя душит, прежде чем ты успеваешь его произнести». Лорд Воландеморт. Мальсибер тогда заржал так, что чуть не захлебнулся собственной слюной. И запомнил. Только это. Ничего больше. Как всегда. — Салазар, Мальсибер, какой же ты феерический еблан, — выдохнул Том. — Всё для тебя, мой неприступный Лорд, — Джон отвесил поклон, едва не вписавшись лбом в мостовую. — Думал, старик всё-таки запер тебя в келье и заставил переписывать псалмы о добродетели до кровавых мозолей. Выглядишь так, будто всё лето питался святой водой и причастием, даже не закусывая. Том лениво повел плечом. Этот жест был пропитан таким концентрированным, арктическим холодом, что пара проходивших мимо первокурсников буквально вросли в стену, пытаясь мимикрировать под грязную кирпичную кладку. — Очевидно, Альбус надеялся, что я сдохну от метафизической скуки, — Том вспомнил письмо, влетевшее в окно приюта: безупречный пергамент, каллиграфия, выверенная с точностью часового механизма, и этот невыносимый шлейф лимонного сорбета, смешанного с патологическим лицемерием. — Старик, верно, орошал слезами каждую букву, оплакивая мою заблудшую душу. — Всё ещё стережёт твою драгоценную девственность? — Джон закатил глаза с такой экспрессией, будто изображал агонию святого Себастьяна, пронзённого не стрелами, а остроумием. — Пора бы шепнуть директору, что он безнадежно проебался года эдак на три. Минимум. — Рад слышать, что твои аналитические способности по-прежнему находятся на уровне дегенеративного тролля, — лениво отозвался Том, доставая портсигар. Пальцы скользнули по холодному серебру — знакомо, успокаивающе, точно по рукояти палочки перед тем, как заставить кого-то забыть несколько месяцев жизни. Щелчок застежки отозвался в зубах сухим хрустом шейного позвонка. Взгляд Тома на мгновение зацепился за крохотную руну, выцарапанную на внутренней стороне крышки. Он провел по ней подушечкой пальца: металл чуть нагрелся, послушно впитывая тепло, будто только этот кусок серебра имел лицензию на хранение его секретов. Реддл закурил. Никотин ворвался в лёгкие жёстко, жадно — как пощёчина, которую сам себе и влепил. Густой дым вырвался изо рта серой змеей, растворяясь в золоте уходящего лета. Это был вкус свободы. — Блять, — выдохнул Реддл, и в этом коротком слове было больше чувственного облегчения, чем в стонах всех девиц Хогвартса вместе взятых. Это был вкус капитуляции перед единственной слабостью, которую он себе позволял. — По ходу, никогда не брошу. — Ты же знаешь, Реддл! — Джон растянул гласные так, будто они были из черного латекса. Мальсибер обладал уникальным талантом тянуть в рот всякого рода лингвистическую хуйню и смаковать ее с видом знатока. — Я годами шлифовал свои подъёбы до состояния зеркального блеска. Мир просто не готов к такой концентрации гениальной хуйни в одном организме. Мозг жмёт в черепе, честное слово. — Записал в свой блокнотик «Остроумные фразы для саркастичных мудаков»? — Том выпустил дым в сторону, не удостоив Джона даже мимолетным взглядом. Но угол его губ едва заметно, почти на уровне капиллярной пульсации, дрогнул. — Обижаешь, дорогой, — Мальсибер с достоинством пригладил волосы, которые трепал теплый ветер Косого переулка. Воздух здесь стал густым, как патока. Он пах кожей старых фолиантов, едкой серой, чужими невысказанными проклятиями и горькой гарью сожженного пергамента. Этот коктейль лип к футболке, проникал в поры, как навязчивый парфюм после ночного дебоша в Выручай-комнате. — Моя жизнь — это гротескный комедийный сценарий, — продолжал Джон, театрально поводя рукой. — Где я — кассовый герой, а ты — единственный зритель, который принципиально не хлопает. Даже когда я в прыжке пролетаю через горящие обручи твоего эго. Том коротко фыркнул, чувствуя, как горечь табака оседает на языке. Спорить с Мальсибером было всё равно что пытаться выпороть туман: плеть проходит насквозь, оставляя в ладонях лишь влажный холод и привкус поражения. Но внезапно шутовство осыпалось с Джона, как дешевая позолота с ярмарочной бижутерии. Он посерьезнел так резко, что по затылку Тома пробежал сквозняк — так бывает, когда хищник в клетке перестает прыгать за мячиком и просто уставляется тебе в горло, вычисляя глубину залегания артерии. — А если без пиздежа… — голос Мальсибера обрел непривычный, чугунный вес. — Я реально рад видеть твою кислую рожу. Это почти так же хорошо, как тот рождественский подарок от пуффендуйки на вечеринке у Слизнорта. Помнишь? Когда у меня на шее засосов было больше, чем грехов у святого Салазара. Том помнил. Джон тогда сиял, как неоновая вывеска борделя — довольный, с размазанной помадой, пахнущий дешевым джином и победой. — Твои грехи, Мальсибер, — это статистика, — тихо произнёс Реддл, и дым вокруг его лица замер, подчиняясь не воле ветра, а его воле. — А её засосы были лишь попыткой не закричать от скуки, пока ты пытался вспомнить, с какой стороны у девчонки клитор. Джон фыркнул закатив глаза. — В так, если к сути, я тоже рад, что выбрался, — ответил Реддл, стряхивая пепел. Том чувствовал, как серый снег пепла оседает на мостовую — невесомый, уже мертвый. Он смешивался с вековой пылью Косой Аллеи, с крошками старых заклинаний и чьей-то засохшей кровью, впитавшейся в камни еще во времена Мерлина. Мальсибер свернул плакат в тугую трубку — резким, почти садистским жестом, от которого пергамент жалобно хрустнул, — и метнул в урну. Попал, разумеется. У Джона всегда получалось бить в цель, даже если мир вокруг него качался от похмелья, а в глазах плавали радужные пятна. Том никогда не размыкал губ о том, в каком именно аду он гниет каждое лето. Ни слова о ржавой челюсти кроватной сетки, вгрызающейся в позвоночник. Ни звука о мисс Коул, чей взгляд ввинчивался в затылок тупым, ржавым штопором. Он хранил в себе запах вечно сырых простыней и тот особый, сиротский вид страха, который пахнет хлорным мылом и выгребной ямой. Мальсибер был единственным из всей этой стаи чистокровных стервятников, кто не совал свой холеный, породистый нос в его руины. Он не примерял терновый венец спасителя и не пачкал Тома своим сочувствием. Он просто стоял рядом и курил, позволяя тишине делать свою работу. Для такого ублюдка это было высшей формой милосердия — почти святостью в мире, где каждый мечтал отщипнуть кусок от чужой боли. Том выдохнул дым через нос — медленно, чувствуя, как он цепляется за слизистую, обжигая её холодной горечью. Этот дым выжигал остатки приютского смирения, въевшегося в поры вместе с запахом хлорки. — Лето — говно, — хрипло выдавил Джон, уставившись в витрину, где ядовито-зелёные зелья переливались, как жидкая зависть, которую кто-нибудь из аристократов-неудачников мог бы попытаться выдать за дорогой абсент. — Я уже не грущу. Просто… внутри пусто, как в карманах Уизли. Виски по вечерам, опиум в оранжерее, пока предки спят и видят сны о чистоте крови. Превращаю депрессию в перформанс, чтобы не сдохнуть от скуки в родовом склепе. Мимо пронеслась стайка пуффендуек. От их восторженного, птичьего хихиканья воздух стал приторным и липким, как забытый в кармане леденец. Джон мазнул по ним взглядом с такой ленцой, будто делал одолжение всему их генеалогическому древу до седьмого колена. Девчонки вспыхнули, как облитые маслом спички, и нырнули в лавку котлов, едва не переломав себе лодыжки. — Тьфу, блядь, — уныло протянул он, провожая их взглядом. — Даже анекдот про блокнотик не успел выдать. Тот самый, где «как стать остроумным: родись Мальсибером». — Твой нарциссизм, Джон, давно перерос в самостоятельную форму жизни, — Реддл стряхнул пепел, наблюдая, как его пожирает вечно голодная дорожная пыль. — Скоро он потребует себе отдельное кресло в Большом зале и личный бюджет. Тебе придется кормить его вниманием девственниц или хотя бы их влажными мечтами. Мальсибер осклабился. В его оскале не было тепла — только блеск зубов и вечная жажда хаоса. — Вот поэтому ты мне и не хлопаешь, да? Потому что я больше нравлюсь девчонкам и шучу смешнее. Реддл, признай: мое присутствие — это единственный барьер, который не дает тебе окончательно превратиться в мраморную статую самому себе. Единственное, что напоминает тебе о том, что ты еще не бог. Том хмыкнул. Он чувствовал, как этот день догорает, оставляя на языке металлический привкус гари и тяжелое, как гранитная плита, предчувствие. Этот год станет либо их восхождением на трон, либо кровавой баней, в которой захлебнутся все. Скорее всего, это будет один и тот же флакон. — «Единственный, кто не хлопает», — повторил он, пробуя слова на излом. — Тебе не нужны аплодисменты, Джон. Тебе нужно, чтобы я просто не проклял тебя на месте за этот цирк с плакатом. — Но не проклял же, — подмигнул Мальсибер, слишком довольный своим существованием. В этом жесте сквозило то наглое, граничащее с суицидальным восторгом панибратство, которое Реддл позволял только ему. Джон не пытался «спасать». Он не лез в чужую душу с фонариком, как Дамблдор, тщетно пытаясь отыскать там хоть какой-то тлеющий уголек человечности среди обломков и мертвого пепла. Он принимал тьму Реддла не как проклятие, а как идеальное освещение для своего паскудного характера. Том посмотрел на витрину. Ядовито-зеленый блеск зелий отразился в его зрачках, превращая их в два вертикальных черных разреза на бледном, как антикварный пергамент, лице. Девицы, скрывшиеся в лавке, теперь прилипли к стеклу с той стороны. Они жадно пожирали их глазами, задыхаясь от близости запретного плода. Для них эти двое были ожившим кошмаром из девичьих грез — красивые, опасные и абсолютно недоступные, с душами, вымоченными в концентрированной желчи и первосортном высокомерии. — Смотри, — Джон кивнул на стекло с плотоядной ухмылкой, — у бедняжек сейчас случится самопроизвольное воспламенение. Жидкость потечет по коленкам быстрее, чем удобрение при пересадке какой-нибудь хрени. Может, зайдем и поможем им с выбором... чего-нибудь длинного и твердого? Например, черпака для котла. У меня как раз руки чешутся что-нибудь перемешать. — Твой юмор деградирует быстрее, чем магические способности этого ходячего недоразумения, Хагрида, — отрезал Том. Голос его был ровным, но в нем отчетливо слышался шелест змеиной чешуи по сухому песку. — Оставь их. Они пахнут дешевой пудрой и липким, неосознанным страхом. Это предсказуемо. А значит — скучно. Том бросил окурок под ноги и раздавил его носком ботинка с отчетливым хрустом. — Пошли. И если ты еще раз произнесешь имя «Воландеморт» в приличном обществе до того, как я разрешу… я заставлю тебя сожрать этот плакат вместе с урной. Без запивки. — Понял, мой Лорд. Молчу как рыба. Как очень красивая, породистая и чертовски остроумная рыба, которую грех пускать на уху даже в голодный год. — Идиот, — протянул Том. — Нам нужно купить учебники, особенно меня интересует по Защите. Хочу посмотреть, какую порцию бесполезного бреда нам подсунут в этом году под видом «образования». Интересно, Дамблдор сам диктует эти методички по духовному смирению или нанимает специальных эльфов-кастратов, чтобы те сублимировали свою ущербность в текст? — И огневиски, Реддл. Ради всего святого, не забудь про огневиски. Джон поправил кардиган, возвращая себе вид светского льва, только что сошедшего с эшафота. — Без бутылки лекции Доддеридж — это как добровольная лоботомия ржавой ложкой в исполнении сквиба-недоучки под аккомпанемент похоронного марша. А я дорожу остатками своих нейронов. Они у меня последние, и я планирую потратить их на что-то более изысканное, чем конспектирование правил вежливого обращения с боггартами.

* * *

Беллатриса вдавила ладонь в прохладное дерево двери. Сердце в груди ухало, как тяжёлый молот в кузнице, резонируя с тишиной коридора. Эта тишина была живой, хищной; она затаилась по углам, готовая предать, вскрикнуть под её ногами половицей или скрипом петли. Она затаила дыхание, обращаясь во слух. Внизу, в столовой, звякнуло серебро — отец завтракал. Один. Мама снова «недомогала». Чудо, или годовой запас удачи, но петли маминой спальни поддались без единого звука. Белла скользнула внутрь, мазнув взглядом через плечо на пустой коридор. Тяжёлые, пыльные бархатные портьеры наглухо закрывали высокие окна. Здесь, в комнате матери, время всегда застывало в вечных сумерках. Дневной свет был слишком вульгарен для её страдания. Единственный огонёк свечи на прикроватном столике трусливо дрожал, искажаясь в хрустальном стакане с водой — он отбрасывал на стены кривые, рваные тени, похожие на тянущиеся к кровати руки. Понадобилось несколько секунд, чтобы глаза привыкли. Пахло болью. Сладостно-гнилостным запахом чистого жасмина, которым домовики отчаянно пытались заглушить запах безысходности. Белла знала эту комнату наизусть, каждый изгиб тени. На ощупь добралась до гигантской четырехстолпной кровати, откинула тяжёлое, пахнущее чистотой одеяло и юркнула под него. Мама. Белла прижалась лбом к её спине. Сквозь тонкую шелковую сорочку проступали позвонки — острые, как галька на берегу. Мать казалась невесомой, хрупкой, как скелет птицы. Казалось, стоит сжать её сильнее — и она рассыплется в чёрный пепел, оставив в руках лишь этот душный запах жасмина. — Ты как? — прошептала Белла, вдыхая запах её волос. Мама шевельнулась. Тихий, сухой шелест. Голос прозвучал глухо, сипло, будто пробивался сквозь слой земли. Она прочистила горло, но это не помогло. — Как всегда, Белла. Не беспокойся… — Голос оборвался. Она с трудом повернула голову, нащупывая в темноте руку дочери. Их пальцы переплелись. Ладонь матери была ледяной и сухой, как старый пергамент. Идя сюда, Белла клялась себе, что не проронит ни слова о нём. Обычный разговор: о погоде, о новых мантиях Цисси, о том, что новый домовик, снова приготовил подгоревшие тосты. Но стоило ей увидеть эту измождённую, угасшую женщину, стоило ощутить её телесную немощь, как клятва рассыпалась. Ярость, горячая и острая, как Круциатус, закипела в венах. — Мама… То, что он делает… Это неправильно. — Слова вырывались шёпотом, но в них дрожала ненависть, которую Белла больше не могла сдерживать. — Он не разрешает целителю приходить. Я слышала, как он орал на него у камина. Он получает удовольствие, глядя, как ты гаснешь. Он больной ублюдок. Мать тяжело, со свистом вздохнула. То ли от физической боли, то ли от самой темы разговора, которая была для неё страшнее любого проклятия. Она сжала руку Беллы сильнее, почти до боли. — Он разрешит… Всё будет хорошо, — прошептала она, с усилием беря себя в руки. — Сегодня вечером приём. Мне нельзя… появляться в таком виде. Поэтому он… Фраза оборвалась. Мама снова тяжело, рвано вдохнула. Белла сжала зубы до скрежета. В таком виде. У него всегда было много «поэтому». Поэтому он запер её здесь. Поэтому он не давал ей зелий. Поэтому он наслаждался её слабостью, зная, что без его позволения она не может даже встать. Тьма всегда была на его стороне. В ней исчезали синяки, которые он оставлял своим «воспитанием», исчезали обиды и, главное, исчезала правда. Тьма — его любимая ширма. И её — любимое оправдание. Кэйси, предусмотрительно сотворившая кромешную тьму в спальне по приказу матери, знала, что Белла придет. Как всегда, заботливо не желая волновать её. Будто это действительно могло помочь. Чёрт! Жестокость Сигнуса стелилась по дому, как душный, вязкий саван, не оставляя ни пространства, ни воздуха для жизни. Он был тираном — властным, непредсказуемым, с болезненно раздутым эго. И его первой, самой главной жертвой была она. Ось их темного, искажённого мира. Тащила на себе дом, Цисси, Андромеду, эльфов. Угождала, сглаживала острые углы, терпела. Терпела. И каждый раз, когда что-то шло не по его сценарию, — он «воспитывал». Методично. Жестоко. Без разбора заклинаний. Беллатрису до сих пор трясло от омерзения, стоило лишь вспомнить эти «уроки». Телесная память — самая честная; она помнила холод отцовской палочки у горла и вкус крови на губах. В детстве Белла обманывала себя. Глядя на мать, которая прятала синяки под длинными рукавами и толстым слоем макияжа, она отчаянно верила: каким бы отец ни был, он всё равно её любит. Это просто такая… сложная любовь. Дети часто прячутся за выдуманными оправданиями — им проще верить в искалеченную, чудовищную любовь, чем принять страшную правду: их отец — чудовище, которое питается их страхом. Но теперь, став старше, Белла видела всё без прикрас. Между ними не было любви — была лишь вязкая, зловонная одержимость. Патологическая зависимость человека, чья душа напоминала выжженное поле, где не росло ничего, кроме сорняков собственничества. Ревность Сигнуса была не чувством, а болезнью. Она вспыхивала от случайного взгляда прохожего, от слишком вежливого поклона на приеме. Стоило кому-то заговорить с матерью — и дом превращался в пыточную. Раны… Белла закрыла глаза, но память услужливо подкинула картинки: багровые полосы, переходящие в синеву, рваные следы, которые не залечить никаким Эпискеи. Это было не просто наказание, это было методичное разрушение чужой плоти. Осквернение. Белла не просто боялась отца. Она ненавидела его на клеточном уровне, той ненавистью, которая со временем превращается в непробиваемую броню. — Болит? — она приподнялась на локте, касаясь ладонью волос матери — таких же ослепительно-светлых, как у Цисси, но утративших всякий блеск, похожих теперь на сухую солому. Мама когда-то была самой красивой из сестер Розье. Фарфоровая кожа, сияющие глаза… Теперь от этой красоты осталась лишь полупрозрачная маска, натянутая на череп. — Не сильно… — едва различимый выдох. Мама перехватила руку Беллы и прижала её к своей щеке. Кожа была сухой и горячей, словно внутри неё догорал последний костер. — Я не смогу оставить тебя здесь, он тебя уничтожает, мам. Он всех нас переломает! Пожалуйста, напиши дедушке, — Белла сорвалась на шепот, захлебываясь словами. — Мы уедем во Францию, к Розье. Я умоляю тебя! Невозможно так жить. Голос Беллы дрожал, срываясь на скулеж. Она не заметила, как по лицу потекли слезы — горячие, соленые, они жгли кожу, прежде чем коснуться губ. Она молила, заранее зная ответ. Этот ответ был её персональным кругом ада. Он заставлял её каждую ночь кусать подушку, чтобы не закричать, и медленно покрываться ледяной коркой безразличия, просто чтобы не сойти с ума от бессилия. — Я люблю его, Белла… Ты же знаешь, в нашем кругу не разводятся. Это немыслимый позор. Восемнадцать лет брака не перечеркивают из-за… недоразумений. Мать сжала её пальцы так сильно, что косточки хрустнули. — И может, я сама виновата, — монотонно продолжала она, глядя в пустоту над балдахином. — Я не досмотрела за Нарциссой, гувернантка оказалась совершенно бестолковой, я расстроила твоего отца… Он просто сорвался. Ему тяжело. Белла резко вытерла слезы рукавом, размазывая их по лицу. Жест матери был инстинктивным — попытка утешить ребенка, — но Белле стало тошно. Эта покорность была страшнее отцовских проклятий. Она была фундаментом, на котором держалась вся эта кровавая архитектура их жизни. Ей так хотелось обманываться. Хотелось верить, что мама — пленница, которую нужно спасти, выкрасть, вытащить на свет. Но горькая, удушливая правда стояла в горле комом: мама не нуждалась в спасении. Она сама добровольно подставляла шею под ярмо, называя это «долгом» и «любовью». — Ты не виновата, — отрезала Белла, и её голос вдруг стал твердым и острым, как осколок стекла. — Ты просто привыкла к боли настолько, что она стала для тебя единственным доказательством того, что ты еще жива. Это так драматично. В стиле девушек, которые по уши влюблены: переживать побои, оправдывать жестокость, искать десятки причин остаться с мужчиной, от которого нужно бежать стремглав. И использование таких примитивных объяснений, как «он меня любит» и «виновата сама». Белла просто молчала, всё сильнее стискивая зубы, будучи уверенной, что если сейчас ещё раз откроет рот, чтобы переубедить мать, то крик будет просто оглушающим до хрипа от давящей на ключицы безысходности. Ей хотелось её хорошенько встряхнуть, чтобы она осознала всю нелепость этих оправданий. Белла просто не верила, что всё это происходит с её семьёй. Беллатриса презирала любовь. Для неё это слово пахло не цветами и весной, а железным привкусом крови во рту и застоявшимся страхом в коридорах родового поместья. Любовь в её мире была синонимом капитуляции, добровольным заточением в клетку, где прутья были выкованы из чужих ожиданий. Она смотрела на мать, и в груди разрастался холодный, острый ком: Белла поклялась себе, что никогда не позволит мужчине — ни святому, ни дьяволу — сделать с собой то, что отец сделал с этой женщиной. И мама ей обещала, что сможет уберечь их с сестрами от брака по принуждению. — Он не ведет себя так ужасно, когда вас нет дома. Он сносный, когда мы одни... — голос матери шелестел сухой листвой по надгробию. Белла машинально кивала, глядя, как её собственные пальцы до белизны суставов впились в тяжелую простынь. Эта ложь была их общим семейным проклятием. Мама скармливала её дочерям, как горькое лекарство, а они глотали, чтобы просто иметь возможность дышать в одном помещении с отцом. — Полежишь со мной? — Мама придвинулась, и на её лице застыла та самая вымученная, «парадная» улыбка, которую она надевала вместе с бриллиантами. Белла легла рядом, чувствуя себя обессиленной, выпотрошенной этим разговором. Холодная подушка приняла её лицо, впитывая горячую влагу, которую Белла отчаянно пыталась скрыть. Слёзы были слабостью, а слабость в этом доме была смертным приговором. Она ненавидела быть Блэк. Ненавидела эту тяжелую, порочную кровь, которая пульсировала в висках, нашептывая о превосходстве, пока её носители гнили за закрытыми дверями. Отец — их «защитник», их «опора» — был их личным дементором, высасывающим радость из каждой тени. Мама уснула. Её дыхание выровнялось, лицо разгладилось, возвращая ей черты той прекрасной Розье, которой она была до замужества. Белла закрыла глаза, пытаясь подстроиться под этот ритм, но в груди давило, словно на ключицы положили могильную плиту. «Пусть бы он и правда не трогал её, пока мы в школе», — мелькнула предательская, малодушная мысль. Самообман был сладким ядом. Мама пила его годами, выстраивая вокруг себя иллюзорную крепость из «он просто сорвался» и «я сама виновата». Почему Белла не могла позволить себе этот же наркотик? На один вдох. На одну ночь. Но правда вгрызалась в костный мозг. Отец не менялся. Он был константой их ада. И убегая в Хогвартс, прячась за вековыми камнями замка, Белла чувствовала себя дезертиром. Она становилась пугающе похожей на мать — такая же попытка закрыть глаза на монстра в надежде, что он исчезнет, если на него не смотреть. Белла сжала кулаки в темноте. Больше всего на свете она боялась двух вещей: стать такой, как отец — садистом, питающимся чужим страхом. Или стать такой, как мать — живым трупом, оправдывающим своего палача. А что, если эта тьма уже была в ней? Скрытая слишком глубоко, запечатанная под слоями гордости и язвительности? Что, если поцелуй с Реддлом в оранжерее, этот дерзкий, неправильный жест, был не актом свободы, а первым симптомом той же болезни? Она не знала. Она лишь слушала тишину дома, которая пахла жасмином и невыплаканными слезами, и молилась Салазару, чтобы завтрашний день принес ей достаточно ярости, чтобы заглушить этот липкий, парализующий страх.

* * *

Том закинул голову на спинку дивана и прикрыл глаза. Салазар, хотя бы два часа абсолютной, стерильной тишины. Позвоночник отозвался сухим щелчком — словно внутри его безупречной осанки сработал невидимый предохранитель. Этот бесконечный день в душной, суетливой утробе Косой Аллеи выпотрошил его до звенящей пустоты. Серьёзно, после двух месяцев в приюте, где тишина была пропитана дешёвой хлоркой и запахом кислого супа, любое скопление чистокровных магов ощущалось как изощрённая пытка. Все эти мелкие, суетливые волшебники, бегающие за уценёнными котлами, отчаянно раздражали своей провинциальной посредственностью. — Кстати, сегодня будет приём, — невзначай бросил Джон. Сонливость мгновенно выветрилась из головы Тома, оставив после себя лишь холодную, звенящую ясность. Это явно будет что-то интересное... — Любопытно, — безупречно ровным тоном протянул он. Его пальцы мерно, едва заметно застучали по кожаному подлокотнику. Каждое движение — чистая геометрия, идеальный расчёт чужого терпения. Джон уже начал нервно коситься на этот безупречный ритм. Том никогда ничего не делал просто так; его кажущаяся расслабленность всегда была лишь формой красивой засады. — У Блэков, — добавил Джон с той характерной, лоснящейся полуулыбкой, которая передаётся в их семьях из поколения в поколение вместе с фамильным золотом в Гринготтсе и постепенно вырождающимися подбородками. Том приоткрыл один глаз. Ну конечно. У них всегда всё «у Блэков». Гнездо спесивых, породистых стервятников, которые искренне убеждены, что солнце над магическим Лондоном встаёт исключительно из уважения к их древнему роду. Роду, чьё генеалогическое древо было так щедро удобрено трупами их безумных предков. — Ежегодное сборище, — продолжал Мальсибер, покачивая в руке рокс. Тяжёлые кубики льда со стуком бились о дорогой хрусталь. — Пресса, старые министерские деньги, люди, от которых за милю несёт вековым нафталином и экзистенциальной тоской. Шёлк, коллекционные вина и эти их фирменные, бесконечные паузы между репликами — чтобы каждый присутствующий успел рассмотреть вес их фамильных перстней. Реддл не родился в этой роскоши — и слава Салазару, у него по крайней мере был вкус. Его не обременяла вся эта гнилая, бутафорская шелуха, делающая чистокровных магов уязвимыми: пыльные семейные кодексы, сентиментальная привязанность к портретам сумасшедших прабабок и вечная нерешительность, которую они упорно именовали этикетом. Они тратили десятилетия на то, чтобы научиться правильно держать вилку для десерта. Том же был холодным, хирургическим лезвием, выкованным в безупречной изоляции, пока они оставались лишь декоративными шпагами, ржавеющими над каминами своих меноров. Но он изучил их безупречно. А то, что ты досконально изучил, ты имеешь полное право препарировать. — Приготовься, — ухмыльнулся Джон, вальяжно развалившись. — Шесть часов подряд выслушивать плоские шутки лордов, у которых родословная значительно длиннее ума. Будешь притворяться, что тебе безумно интересно. Смотри не зевни в лицо престарелому Нотту. Элегантно улыбайся в паузах. Говори своё фирменное «в самом деле?», словно ты действительно поражён масштабом их мысли. — Всю жизнь только об этом и грезил, — хмыкнул Том. Это прозвучало как безупречная, едва уловимая ирония. Мальсибер с готовностью заглотнул наживку, глупо усмехнувшись в ответ. Он думал, они развлекаются. Но Том не шутил. Он действительно предвкушал. Он смаковал мысль о том, как эти люди — со всем своим блеском, мантиями и потомственной глупостью — со временем будут склонять перед ним головы. Не потому, что за его спиной стоит фамильный склеп, а потому, что его личная воля станет единственным абсолютным законом в их вылизанном мире. Он не собирался становиться частью их элитного круга. Он собирался стать той чёрной дырой, вокруг которой этот круг начнёт вращаться, ломая собственные орбиты и теряя аристократическое равновесие. С самого первого курса Том передвигался по этой шахматной доске с аккуратностью гениального хирурга. Быть лучшим во всём. Быть незаменимым. Быть той фигурой, в присутствии которой прикусывают языки даже спесивые семикурсники из «Священных двадцати восьми». Значок старосты? Лишь очередная незначительная деталь интерьера, необходимая для поддержания статуса. Доверие преподавателей — изящный коллекционный трофей, который он хранил в том же ментальном шкафу, что и свои самые опасные секреты. — Значит, Блэки, — Том плавно поднялся с дивана, и его движения были текучими, бесшумными, как у змеи, вышедшей на охоту. — Тогда нам определённо нужно выпить ещё. Если мне придётся весь вечер изображать очаровательного мальчика-гения для этого паноптикума, я хочу, чтобы моё самообладание было крепче, чем их родовые проклятия. Том сделал медленный глоток. Дорогой виски мягко обжёг горло, оставляя сложный привкус торфа, старого золота и чьей-то неоправданной гордости. Он с негромким стуком опустил бокал на раритетную столешницу из морёного дуба, на которой герб Мальсиберов был вырезан с такой пафосной тщательностью, словно само дерево боялось разгневать своих владельцев. — До сих пор в ахере от того, что Директор всё-таки отдал тебе этот значок, — хмыкнул Джон, небрежно сдирая с себя кардиган и швыряя его на шелковое кресло. — Мог ведь и зажопить из принципа. Представь: живёшь себе спокойно, а месяц спустя обнаруживаешь, что ты снова официальная «шишка» с полномочиями карать и миловать. Каково это? Том даже не удостоил его улыбкой. Улыбка для него была слишком дорогой валютой, а он не привык швыряться золотом перед теми, кто и так готов служить ему бесплатно. — Это было неизбежно, Джон, — сухо обронил он. Голос Реддла всегда звучал на полтона тише и на секунду медленнее, чем того требовал обычный ритм беседы. Эта едва заметная пауза была безупречным капканом; в такие мгновения тишины собеседники обычно успевали мысленно вспотеть, почувствовать себя вскрытыми и абсолютно беспомощными. — Ну, абсолютно, — быстро согласился Мальсибер, моментально растеряв половину своей спеси, и закинул ноги на стол. Его ботинки едва не задели фамильную резьбу. — Честно? Я рад, что выбрали тебя. Никто в этой школе больше не умеет так эффективно сворачивать кровь, даже не повышая голоса. Том не удостоил его ответом, лишь слегка повернул голову, но внутри него шевельнулось холодное, сытое удовлетворение. Его слушались не из какого-то там абстрактного «уважения» — уважение было слишком хрупким, ненадёжным дерьмом. Его слушались из чистого, животного инстинкта самосохранения. И это было единственно верным решением. Часы в углу пробили пять. Звук был глухим, как падение земли на крышку гроба. С последним ударом дверь распахнулась, впуская в комнату сквозняк и запах дорогого табака. Вошёл мистер Мальсибер — человек, чья нервозность была спрятана за безупречным кроем мантии, как гниль за позолотой. — Рад видеть тебя, Том, — он подошел первым, выбрасывая руку для рукопожатия. В этом жесте было слишком много суеты для главы древнего рода. — И я вас, сэр. — А ты еще не собран! — рявкнул он на сына, мгновенно сдирая маску любезности. — Выглядишь как оборванец из Лютного, наглотавшийся галлюциногенов. Джон скривился. Его напускная легкость осыпалась серой штукатуркой, обнажая что-то острое и жалобное. — Прости, отец, — ответил он, и его голос натянулся, как струна перед обрывом. Джон начал заглатывать слова, боясь порезаться об их края. В присутствии отца его личность схлопывалась, превращаясь в бледную тень. — Мне нужно переодеться. Прием в шесть. Десять минут, — он бросил на Тома быстрый, почти умоляющий взгляд и скрылся. Старший Мальсибер подошел к буфету, наливая себе огневиски в тяжелый рокс. Он повернулся спиной, демонстрируя безупречную осанку и полное отсутствие позвоночника. Том знал этот тип: напыщенные ничтожества, чья единственная заслуга — удачный выбор чрева для рождения. Ублюдок, который компенсирует свою внутреннюю пустоту тиранией над собственным сыном. — Дамблдор вновь не разрешил тебе провести лето у нас, — произнёс он, наконец. Это не было вопросом. Это была констатация факта, сухая, как шелест опавшей листвы. — Старик крепко вцепился в твой поводок, Том. Том медленно опустился обратно на диван. Его пальцы снова коснулись бокала. — Директор является моим официальным опекуном до окончания Хогвартса, — ответил Том ровно, чеканя каждое слово, как монету. — Он имеет на это полное юридическое право. Хотя, признаться, некоторые его решения бывают мне… не по вкусу. Слово «вкус» повисло в воздухе, отдавая привкусом полыни. — И это не удивительно, Том, — мужчина наконец обернулся. Он сделал глоток, и на мгновение в его глазах блеснуло что-то жалкое, спрятанное за маской чистокровного достоинства. — Мне абсолютно непонятен мотив этой строгости. Будь у меня такой сын… Он осушил стакан до дна, не поморщившись — привычка глушить внутреннюю пустоту была у Мальсиберов наследственной. Хрусталь звякнул о поднос с дребезжащим, надтреснутым звуком, который подчеркнул повисшую паузу. — Я был бы счастлив. Лучший ученик Хогвартса! — он уставился на Тома с выражением, которое принято выдавать за искреннее восхищение. Но Реддл видел глубже: под этой глазурью копошилась липкая, черная зависть к чужому совершенству, к силе, которая не принадлежала его роду. — Уверен, твои родители гордились бы тобой, мой мальчик. Том выдержал паузу, достаточно долгую, чтобы она начала казаться неловкой — и только потом заговорил с той самой гладью, под которой всегда холодная вода: — Благодарю вас, мистер Мальсибер. Но, боюсь, им уже не суждено ничего почувствовать. Гниль в земле — плохой проводник для родительской гордости. Мальсибер-старший замер с полуоткрытым ртом. Его мозг, привыкший к светским эвфемизмам, споткнулся об эту хирургическую прямоту. Он хотел было что-то вставить про «уважение к истокам», но наткнулся на улыбку Тома — ту самую, после которой хочется проверить, на месте ли твоё горло.

***

Том расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. Накрахмаленный воротник впивался в кадык, как костяная удавка. Внутри особняка Блэков воздух был настолько густым от магии и фамильной спеси, что его можно было резать ножом — и с лезвия капал бы яд. Этот вечер был его личной операцией на открытом сердце аристократии. Он пришел сюда не за элитным шампанским, а чтобы прорасти в их сознании неизлечимой опухолью. Врезаться в память каждого старого маразматика с золотым перстнем. Торжественная часть была тошнотворной. Том и Джон блуждали по залу, мимикрируя под «золотую молодежь», хотя Реддл чувствовал себя среди них как затаившийся в кустах рояля ланцетник. Мальсибер глушил шампанское седьмым бокалом, пытаясь утопить в пузырьках собственную родословную, но та упрямо всплывала кверху брюхом. — Мистер Блэк так на тебя пялился, что у меня зубы заныли, — пробормотал Джон, прислонившись спиной к мраморной колонне. — Говорят, он совсем тронулся на почве «чистоты». Скоро начнет проверять состав крови у домашних эльфов перед завтраком. Джон скривился, и Том увидел в этой гримасе не просто пьяное раздражение. Наверное, в этот момент Джон видел в Блэке слепок собственного отца — и что с ним станет в ближайшем будущем. — Его внимание — это валюта, Джон. А я привык собирать сдачу до последнего кната, когда мне это выгодно, — Том едва заметно улыбнулся и окинул зал взглядом. Каждый здесь так или иначе оценивал его. Блеск пуговиц, поворот головы, умение держать спину так, будто в позвоночник вставлен стальной стержень. Том давно привык к подобным взглядам. В Вулле на него тоже смотрели. Правда, тогда всё было проще и грязнее. Воспитатели оценивали, не украл ли он что-нибудь. Другие дети — насколько опасно стоять рядом. Благотворители, приходившие на праздники с коробками дешёвых конфет, скользили по нему взглядом и быстро отворачивались, словно чувствовали что-то неправильное, но не могли объяснить что именно. Он очень рано понял одну вещь: люди любят считать, что умеют разбираться в других людях. И ещё быстрее понял, как легко заставить их ошибаться. Поэтому Том никогда не боялся чужих оценок. Наоборот. Стоило человеку решить, что он уже всё понял, как Том аккуратно подталкивал его к нужному выводу. А потом наблюдал, как тот принимает собственное заблуждение за проницательность. — Пошли отсюда, — выдохнул Мальсибер, в который раз дёргая узел галстука. — Клянусь, эта удавка душит меня сильнее, чем вся министерская бюрократия вместе взятая. Они просочились сквозь толпу, пропахшую тяжелыми духами и застарелым высокомерием. Во внутреннем дворе их встретил резкий, настоящий холод. Он пах влажным камнем, ночными цветами и чем-то металлическим — предчувствием шторма. Джон выщелкнул сигарету. Вспышка палочки озарила его лицо — восковое, с лихорадочным, почти безумным блеском в глазах. Тонкий ручеек дыма пополз к чернильному небу, где звезды мерцали, как осколки зеркала, разбитого на счастье кем-то очень злым и очень пьяным. Лето издыхало в судорогах, оставляя на губах привкус пыли и горькой озоновой гари. — Не думал, что скуку можно возвести в ранг искусства и подавать в хрустале, — процедил Том, окончательно стягивая галстук. Холод лизнул ключицы, пробираясь под кожу, вымывая из мыслей навязчивое, патологическое сияние зала. — Я же говорил, — фыркнул Джон, выпуская облако сизого дыма. Его пальцы дрожали, выдавая его с потрохами. — А ты всё грезишь о министерских креслах и породистых сучках в шелковых простынях. Это же херня, Том. Полная, беспрецедентная, рафинированная херня! Он махнул рукой так резко, будто пытался ампутировать от себя всё сразу: этот дом, фамильный герб на запонках, саму свою кровь, которая казалась ему сейчас слишком густой, слишком тяжелой, чтобы просто течь по венам. Мальсибер стряхнул пепел прямо на безупречно подстриженный, до тошноты идеальный газон Блэков — маленький акт терроризма против совершенства. Том усмехнулся. Ирония ситуации была в том, что он чувствовал себя здесь как хирург на вскрытии: пациент еще улыбается и пьет шампанское, но трупные пятна уже проступают сквозь позолоту. — Я не собираюсь вписываться в их иерархию, Джон, — спокойно произнес Том. В его голосе не было пафоса — только холодная, как хирургическая сталь, убежденность. — Я собираюсь вернуть имя Реддлов на ту ступень, где оно будет не просто стоять, а придавливать всех остальных своим весом. Джон вдруг замер. Свет из окон зала падал на его лицо, делая его похожим на восковую маску. — А я хочу свалить, Том. Просто исчезнуть. Подальше от этих фамильных склепов и проклятий, которые передаются половым путем вместе с поместьями, — он затянулся так жадно, что кончик сигареты вспыхнул яростным алым глазом. — Отец… он уже набросал чертежи моей клетки. Слышал, как они с матерью сегодня обсуждали помолвку. С какой-то чистокровной крысой, чье единственное достоинство — отсутствие «грязных» примесей в родословной. Нахуя мне это? Чтобы плодить таких же стерильных ублюдков в бархатных мантиях, которые будут ненавидеть меня так же, как я ненавижу отца? Том посмотрел на друга. В глазах Джона плескалось отчаяние — живое, пульсирующее, как вскрытая вена. И это было именно то, что Реддлу было нужно: надлом, через который можно влить свою волю. — Твоему отцу нужна стабильность, Джон. А тебе нужна свобода, — Том подошел ближе, его голос стал вкрадчивым, почти гипнотическим. — Но свободу не просят. Её забирают. Вместе с именами, деньгами и правом решать, кому ложиться в твою постель. Тебе не нужно бежать. Тебе нужно стать тем, кто будет диктовать условия. Дым сигареты Джона замер, превратившись в неподвижное серое изваяние. — Ты думаешь, это возможно? — хрипло спросил он, и в этом вопросе была вся его жизнь, поставленная на карту. — Я думаю, — Том коснулся плеча Джона, сжимая, почти чувствуя, как его слова впечатываются в кость. — Что к тому моменту, когда твой отец решит затянуть на твоей шее брачный ошейник, мы уже будем держать поводки от них самих. Всех до единого. Визг, разорвавший тишину слева, заставил его дернуть шеей с такой силой, что в позвонках что-то отчетливо хрустнуло. Реддл сорвался с места раньше, чем успел включить мозг. Чистые инстинкты приюта — где за секундную заминку можно было остаться без зубов — сработали быстрее здравого смысла. — Осторожнее, Белла, розы! — донесся голос Лестрейнджа, когда Том вылетел из-за угла. Его, к счастью, никто не заметил — все залипали на другое зрелище. Лестрейндж запрокинул голову и зашелся своим дебильным лающим хохотом. Ну и уебан. — Это же любимые сорта твоей матушки! Она из тебя сердце вырежет и подаст на ужин! Том мысленно закатил глаза. Салазар! Очень забавно. Оказывается, он все еще способен на импульсивный спринт. И что он вообще рассчитывал тут увидеть? Труп? Смертельное заклятие прямо посреди фуршета? Он поправил манжет рубашки, чувствуя чистое раздражение, и уставился на Беллатрису. Она стояла в самом эпицентре этого дурдома. Крутилась на месте, слепо ловя пальцами воздух, будто пыталась поймать само это безумие за хвост. Атласное белоснежное платье двигалось вместе с ней, липло к телу и обрисовывала каждый контур, каждый вдох — картинка была из тех, от которых физически трудно отвести взгляд. А волосы… они у нее были какими-то запредельно черными, без единого отлива, словно кусок чистой ночи, поглотившие весь мрак. И на этом фоне — безупречно белый шелк. Только спустя пару секунд. Может, даже двадцати — потому что всё остальное слишком отвлекало внимание, — Том заметил на её глазах шелковую ленту. Понятно, они играют в жмурки. Он медленно прислонился плечом к старинному витражу, на котором ночной ветер мелко потряхивал цветное стекло с изображением какого-то фамильного ворона и тех же идиотских роз. Достал сигарету, чувствуя, как пульс наконец-то возвращается в привычный, арктический ритм. — Героя изобразить не вышло, да? — Мальсибер вырос за спиной, весело позвякивая льдом в бокале. — Но бежал ты знатно, — добавил он, прищурившись. — Почти как по-настоящему испугался. Том даже не повернулся. Он всё ещё смотрел на Беллу. Потому что был один момент — буквально секунда, — когда ему показалось, что эта ненормальная смотрит прямо на него. Сквозь плотную повязку. Он как раз развернулся и открыл рот, чтобы вежливо попросить Джона завалить ебало, как вдруг почувствовал это. Внезапное прикосновение. Две ладони опустились на его плечи, и Том замер. Вся эта пафосная атмосфера вечера разом испарилась, сузившись до одной раздражающей точки — там, где её ледяные пальцы коснулись его. Дышать сразу стало как-то на редкость паршиво, словно воздух резко стал платным, а у него закончились галеоны. — Попался, — Беллатриса. Её голос был похож на хруст битого хрусталя, завернутого в черный шелк. Том понятия не имел, почему, но всегда ассоциировал её именно с черным цветом. Вообще никогда со слизеринским зеленым. — Я слышала твой шаг. Ты идешь так, будто под ногами у тебя не камни, а чужие хребты. Скажи, они хрустят так же приятно, как мамины розы? Она медленно провела пальцами по его ключицам. Слишком мягко. Словно прекрасно знала, на какие кнопки давить. Слишком… Слишком что? Том поймал себя на том, что тупит и не может закончить мысль. Хуже того — в этом бреду было что-то… правильное. Мозги откровенно буксовали. Ему следовало среагировать и оттолкнуть ее. Должен был. Но не сделал ни хера. Том хотел отступить. Инстинкт требовал разорвать дистанцию, вернуть себе право на личное пространство, которое эта девчонка взломала так беспардонно. Но Джон, этот предательский ублюдок, просто взял и толкнул его вперед. Том мысленно сделал пометку, что потом обязательно сломает ему лучевые кости на обеих руках. Это пиздец как больно. И срастаются они долго, никакой костерост быстро не поможет. Белла подошла ближе. Буквально полшага вперед, и теперь Реддл мог рассмотреть её лицо до самых мелких деталей. Он подмечал вообще всё, но взгляд сам собой намертво прилип к её губам — влажным, слегка приоткрытым от быстрого дыхания. Наверное, именно поэтому он машинально задержал дыхание. И, наверное, именно поэтому резко опустил глаза вниз, пытаясь переключиться хоть на что-то другое. Глаза зацепились за белизну её платья, и в голове промелькнула совершенно идиотская мысль: этот цвет ей чертовски идет. Определенно больше, чем черный. Чёрт. Том раздраженно перевел взгляд в сторону, лишь бы не залипать, и наткнулся на Опалию Гринграсс. Та сидела на кованой лавочке неподалеку, и ей, судя по всему, до этого момента было смертельно скучно. Опалия лениво потянула уголок алой губы вверх и прижала указательный палец к губам. Видимо, вся эта сцена казалась ей отличным бесплатным развлечением. Естественно. — Так, так, так… кто же ты? — прошептала Беллатриса. Ее ладони поднялись и снова прошлись по плечам, едва задевая рубашку. Вообще невесомо, даже как-то пугающе нежно. Том бесился, потому что тупо не понимал, что чувствует. Его не тошнило, слава Салазару, от всего этого, но и кайфа он не ловил. Блядь. Какая-то непонятная хрень, которая никак не укладывалась в голове. Мозг и тело словно разъехались в разные стороны, оставив его абсолютно замершим. Том мысленно поклялся: если она сейчас тронет лицо — он просто развернется и уйдет. Или нет? Хрен знает, что бесило больше: эта дурацкая заминка в собственных мыслях или то, что он до сих пор стоит как верстовой столб перед девчонкой, которая едва достает ему до подбородка. Он прекрасно представлял, как глупо это выглядит со стороны, и от этого раздражение внутри просто зашкаливало. Она придвинулась еще ближе, обдав его теплом. Том резко втянул ночной воздух, надеясь, что кислород хоть как-то вернет его в реальность, но запоздало догнал, что пахнет вовсе не ночным садом, а ею. Её пальцы коснулись век. Легкие и ледяные, хотя на улице было душно до одури. Том поймал себя на мысли, что у девчонки явно проблемы с циркуляцией крови. Или вроде того. А может, Блэки в принципе были какими-то отмороженными — со всей этой их хваленой «голубой кровью», вековыми инцестами и высокомерием. Она черкнула длинными острыми ногтями по скуле. Тому показалось — нарочно, чтобы он вскрикнул, дернулся и выдал себя. Он понятия не имел, по каким правилам идет эта чертова игра. Потом она перевела пальцы ниже, и Том заметил, как на секунду на её лице мелькнула быстрая ухмылка. Белла слишком медленно обводила контур его губ подушечкой пальца, словно наизусть заучивала рельеф его самой изощренной лжи. А затем её руки нырнули прямо в его волосы. Плавное движение вверх, и… Том всё-таки вздрогнул. Не от боли, конечно же, а от неожиданности. От самого ощущения. Ногти прошлись по коже головы, чуть зацепив и оставив мелкие, едва заметные царапины. Но заметные. Ощутимые. И этот жест окончательно вырвал его из реальности, буквально впечатывая в притоптанную траву газона прямо рядом с её босыми ногами. Ничего, завтра этот примятый газон Блэков снова станет идеально ровным — домовики вылижут каждый сантиметр. В отличие от его мыслей. Вот теперь до него наконец-то дошло. Накатила злость. Захотелось грубо сбросить её руки, окликнуть придурка Джона, сделать хоть что-нибудь, чтобы прекратить этот цирк. Но Белла чуть мотнула головой, и её черные кудри рассыпались по плечам, задев его подбородок — как в каком-то дурацком сне. На долю секунды ему захотелось… он едва удержал этот порыв в клетке ребер. Она наконец отстранилась на шаг и подняла палец к собственным губам. Коснулась подушечкой — медленно, с рассеянной задумчивостью, будто проверяя собственные тактильные ощущения. Постучала по нижней губе, выуживая из памяти улики. Но их там, конечно же, не было. Откуда? — Я бы решила, что это Родольфус, — произнесла она с ленивой рассудительностью, — но нет… ты выше. И волосы мягче. Намного мягче. Раздражение полоснуло его по нервам. Откуда эта сумасшедшая знает, какие на ощупь волосы Лестрейнджа? — Для Розье у тебя слишком пухлые губы. И… плечи. Ты шире. Она подалась еще ближе, почти касаясь его груди своей лентой на глазах, и Реддл почувствовал, как его ледяной пульс против воли начинает ускоряться, предательски отбивая ритм её безумия. Она говорила медленно, как во сне, и весь мир вокруг — оранжерея, луна, пьяный Мальсибер — подстроился под её ритм, замедляясь до патоки. Люди вокруг превратились в немые силуэты, в массовку на старой пленке, которой тупо забыли добавить звук. Остались только её ледяные пальцы и его бешено колотящееся сердце, которое он прямо сейчас искренне ненавидел за этот глупый, трусливый ритм. — А помимо них из парней здесь никого не было. Ты пришел позже, значит… Она чуть прищурилась под тканью, и её губы сложились в торжествующую полуулыбку. — Регулус. Точно. Регулус. Я угадала? Том не ответил. Не смог. Всё внутри застыло, магия в жилах потекла вспять, обжигая внутренности холодом. Тело катастрофически не успевало за яростным потоком мыслей. Беллатриса резко потянула за край узла. Шелк скользнул по её лицу, обнажая глаза, и в этот миг мироздание со скрежетом провернулось на ржавой оси. Том почувствовал, как морок спадает, оставляя после себя мерзкое ощущение «Конфундуса». Что это, блять, было? Он стиснул зубы так, что в челюсти отозвалось острой болью. Она не гадала всерьез. Он чувствовал это каждой клеткой. Она просто бросала слова, как камни в колодец, проверяя глубину его растерянности. Ей было плевать, похож он на Регулуса или нет. Он не был похож ни на кого в этом проклятом доме — и именно это она препарировала своими пальцами. — Почти, малышка, — с издёвкой протянул Оливер, и Том вздрогнул от звука голоса. Словно его выдернули обратно. Резко, грубо. Нарцисса толкнула Оливера в плечо, и смех вокруг вернулся грязным эхом. А Том… Он всё ещё стоял. И думал только об одном: что эта сука со мной сделала? Лицо Беллы на мгновение застыло в фальшивом «ужасе». Но этот ужас был театральным, выверенным, надетым так же легко, как белый атлас. Его мозг, обостренный яростью, зацепился за детали: серые глаза, цвет расплавленного серебра, инфернальная красота. Это длилось секунду. Тик. Так. Блять. Она прикусила губу и уверенно шагнула к нему, вновь полная уверенности и своего сучьего взгляда. Он бы поставил что угодно, что в Хогвартсе нет никого похожего на неё. Том едва успел словить быстро ускользающую мысль: она владела этой сценой с самого начала. Её руки уперлись в его ключицы. Губы мазнули по его губам — мимолетный, сухой контакт, похожий на ожог от крапивы в знойный полдень. Это было слишком быстро. Том, чьи рефлексы обычно опережали саму мысль, застыл. Он не успел ни оттолкнуть эту наглую девчонку, ни ударить её жалящим, ни даже осознать масштаб катастрофы. Его втянули в чужую игру, не ознакомив с правилами и не спросив, готов ли он ставить на кон свою безупречную выдержку. А Беллатриса уже отступала. Она коснулась своих губ кончиками пальцев — ленивым, стирающим жестом, будто удаляла случайное чернильное пятно с пергамента. Ничего не значащая глупость. Каприз. Микроскопический эпизод в её бесконечном сериале самолюбования. И это было… Пиздец как неправильно. — Реддл, ты как всегда вовремя, — раздался голос Лестрейнджа. Рудольфус приложился к бутылке, делая жадный глоток прямо из горла. В его взгляде, мутном от алкоголя и душной ночи, Том прочитал ревность — примитивную, удерживаемую лишь за тонкий хохолок фамильной гордости. В эту секунду всё окончательно встало на свои места. Она просто играла. Провокация для ревнивого ухажера, проверка границ, вызов его хваленой выдержке. Она использовала его как реквизит, как удобную декорацию для своего маленького театра теней. А он потерял момент. Потерял равновесие. И этот факт вибрировал под кожей яростнее, чем ему бы хотелось признать. Сейчас не было времени на сцены. Но привкус её остался — мелкой, зудящей царапиной под кожей от её красных ногтей. Лестрейндж таскался за ней с первого курса, преданный и тупой, как фамильный щенок. Мальсибер вечно ржал, что Рудольфус бережет девственность для Беллы как последнюю семейную реликвию, которую еще не успели пропить предки. И сейчас его пристальный, налитый свинцовой ревностью взгляд припекал затылок Тома не хуже «Инсендио».. — Какого хуя, Беллатриса? — всё-таки вырвалось у него. Он был честен с собой: он не слишком-то и пытался сдержаться. Голос сорвался в опасное шипение, вибрирующее на самой грани парселтанга. Если бы стекла оранжереи могли понимать змеиный язык, они бы сейчас покрылись инеем. Так что им считай повезло. Но она… Смеялась. Разговаривала с сестрами, смахивая с лица локоны. Внимание её текло, как вода по стеклу — везде, кроме него. Словно ничего не произошло. Словно он был пустым местом. Фоном. Игрой на один ход. И это злило. Бесил её нрав, бесил её игнор и высокомерие. Потому что он не привык к этому. Особенно… хотя, он не мог ожидать чего-то другого. — Расслабься, Реддл, — Мальсибер беспардонно хлопнул его по плечу, едва не выбив остатки самообладания. — Это же «Жмурки по-блэковски». Не угадала — платишь поцелуем. Старинная традиция дегенератов с родословной. Веселее, Том, ты только что приобщился к святыням. — Впервые слышу об этом дерьме, — выцедил Том. В каждом слове было столько концентрированной желчи, что ими можно было травить крыс в подвалах приюта. — Том, Грейс видела, — Джон придвинулся вплотную, шепча настолько тихо, что Тому пришлось считывать слова по губам, словно они были персонажами хренового шпионского фарса. — Она побежала в дом. Прекрасно. Просто великолепно. Тому не нужно было обладать даром провидения, чтобы понять: неприятности уже здесь. Они два месяца топтались на его пороге, курили и ждали случая, чтобы обрушиться на него всей своей душной массой. И Беллатриса только что радушно распахнула им дверь. Желание проклясть чертову девчонку покалывало в кончиках пальцев оранжевыми искрами, которые лукаво перетекали в ядовито-зелёный. Это было почти красиво. Почти убедительно. Почти — если бы он действительно мог направить хоть одно серьёзное заклятие в её сторону. Блять. Том сократил дистанцию рывком, ввинчиваясь в пространство за её спиной так плотно, что между ними не осталось места даже для воздуха. Атмосфера кристаллизовалась, выпадая инеем на витражах; это была зона термического шока, где выживал только тот, чьё сердце давно превратилось в кусок обсидиана — острого, мертвого и не знающего боли. — Забавная игра, Беллатриса, — проговорил он ей в самый затылок. Голос был лишен эмоций — чистый, отфильтрованный сарказм, бьющий точно в затылочную кость. — Но в следующий раз, когда решишь попробовать на вкус кого-то, у кого есть зубы, предварительно уточни стоимость своей страховки. Или ты всерьез решила, что я — очередная тряпичная кукла из твоего детского сундука, которую можно тискать по субботам? Белла обернулась. Медленно, смакуя каждое мгновение его ярости. Том заметил, как расширились ее зрачки поглощающие свет льющийся из окон, — и как едва заметно, почти судорожно, дернулась жилка на ее шее. Она не боялась. Она дегустировала его гнев, как дорогое, терпкое вино. Хоть вино она и не любила. На её губах всё еще дрожала та самая полуулыбка, которая заставляла Тома мечтать о «Круциатусе» как о акте милосердия. — О, Реддл... — она окинула его взглядом, в котором голодное любопытство мешалось с откровенным торжеством. — Куклы не умеют так искрить. Ты так забавно раздуваешь ноздри, когда злишься. Почти как настоящий человек. — Моя человечность — это последнее, что должно тебя заботить, — Том сделал шаг вперед, почти вдавливая её в куст роз. Шипы впились в белый атлас, но она даже не вздрогнула. — Твоя маленькая шалость сейчас несется в дом, чтобы стать заголовком в «Пророке». Твоему отцу понравится новость, что его дочь вешается на парней в кустах, как уличная шлюха из Лютного? — Слишком пресная новость, не находишь? — Белла подалась еще ближе, так что их лица разделяли считанные сантиметры. Её глаза сверкнули расплавленным серебром, в них плясали те самые искры, которые он так старательно подавлял в себе. — А отцу важно только, чтобы я не скучала. А ты... ты чертовски хорошо развлекаешь, Том. Скажи, ты всегда такой душный после поцелуев, или это эксклюзивный сервис? Она вызывающе слизнула с нижней губы невидимую каплю — возможно, вкус его собственного бессилия, осевшего на коже. — Только для тех, чьи поцелуи отдают дешевым театром и сырой землей, — отрезал он, чувствуя, как внутри всё выгорает до состояния пепла. Он рванул к дому, решительным шагом, как будто это было поле битвы, а не богемная терасса с шампанским и обсессивной Блэк. Это просто детская шалость. Просто. Дурацкая. Игра. И плевать, что тебя прижали в ней к стенке. Он уже видел тяжелые дубовые двери, за которыми Грейс, несомненно, уже выплевывала свою порцию яда в уши какой-то из своих подружек. Но... — Том, — голос с террасы перехватил его, как костяной аркан, затягиваясь на горле. Низкий, вибрирующий, принадлежащий человеку, который привык, что мир замирает по его щелчку. И Том тоже замер на полпути, чувствуя, как внутри него сворачивается тугая, холодная пружина. Потому что тон Сигнуса Блэка полоснул по натянутым нервам не хуже «Диффиндо». На террасе воцарилась тишина — густая, вакуумная, какая бывает в мгновение, когда лезвие гильотины уже сорвалось с фиксатора, но еще не коснулось кожи. Мистер Блэк рассматривал небо. Созвездия. Конечно. Что ещё могут делать Блэки, когда под их окнами только что препарировали остатки приличий? — Орион, — выдохнул он, указывая на мерцающую точку, как будто звёзды были его личными гвардейцами. Конечно. Было бы странно, если б он разглядывал Большую Медведицу. Том скривился бы, если бы мог себе это позволить. Но вместо этого только встал ровнее. Позвоночник отозвался сухим щелчком — единственным звуком, который он позволил себе в этой зоне отчуждения. — Уделите мне парочку минут, Том, — тон был… из тех, что не терпят возражений. Вообще никаких. Даже попытки. Плечи Тома мгновенно напряглись. Он знал этот голос. Знал этот взгляд. Где-то он уже это видел… где-то это точно плохо закончилось. На периферии мелькнули светлые волосы — Грейс Розье. О, конечно. Она здесь. Она всегда убегала, но не слишком далеко. Так, чтобы её всё равно нашли. Том не посмотрел на неё. Не потому, что не хотел. А потому что не собирался давать ей это удовольствие. Будущее всегда было для него важнее. Чем какая-то обиженная девчонка. Особенно если эта девчонка была безоговорочно влюблена в него, как щенок в хозяина, который забыл его на обочине. — Да, конечно, — холодно кивнул он и встал рядом, сунув руки в карманы и уставившись в сад. Розы, как полагается, были разномастные. Но чёрных — больше всего. Почти символично. Блэк не оборачивался. Он всё так же изучал небо, и его профиль казался высеченным из того же холодного камня, что и перила террасы. — Вы — выдающийся ученик, Том. Мой племянник Регулус много о вас пишет. Говорит, вы обладаете редким… талантом к систематизации. Сигнус наконец повернул голову. Его взгляд — маслянистый, пропитанный вековой спесью и запахом родовых склепов — впился в лицо Реддла. Том выдержал этот визуальный допрос, не дрогнув ни единым мускулом. Он знал этих людей: они коллекционируют силу, но только если она готова служить оправой для их собственного величия. — Талант — это лишь дисциплина, которую другие ошибочно принимают за дар, — скромно, но веско отозвался Том. — Дисциплина, — повторил Блэк, и в его голосе проскользнула тонкая, как волос, нить сарказма. — Любопытно слышать это от человека, который только что позволил моей дочери использовать себя в качестве реквизита для вульгарной игры в жмурки. Вы ведь понимаете, Том, что в этом доме даже воздух принадлежит моей семье? И всё, что в этом воздухе происходит, имеет свою… цену. Том почувствовал, как в кармане пальцы судорожно сжали палочку. Кожу скулы всё ещё жгла «подпись» Беллы. — Ваша дочь — натура увлекающаяся, сэр, — Том позволил тени призрачной улыбки коснуться губ. — А я лишь гость. Было бы верхом неблагодарности отказывать леди в её маленьких капризах, какими бы… девиантными они ни казались со стороны. Блэк подошел вплотную. От него веяло старой бумагой и чем-то сладковато-трупным, как от забытого в ящике стола гербария. — Капризы Беллатрисы обычно заканчиваются необходимостью отмывать пол от крови, — тихо произнес он, поджав губы. — Но меня беспокоит не она. Меня беспокоит то, с какой пугающей легкостью вы мимикрируете под этот интерьер. Скажите мне, Том… что именно вы надеетесь выудить в моем доме, чего не смогли найти в своей… туманной родословной? Удар был прямым. Но не таким сильным, что он мог достичь цели, какой бы она не была у этого напыщенного урода. — Не понимаю, о чем вы, — выдал Том, и щелкнул портсигаром. Сухой металлический звук отозвался в костях, как щелчок взводимого курка. Ему было слишком похуй на этикет — он чувствовал, как земля под ногами начинает превращаться в зыбучий песок. — О, вы прекрасно понимаете, — Блэк мягко усмехнулся. В этой усмешке было больше садизма, чем в истязаниях инквизиции. — Мне стало любопытно. Фамилия «Реддл». Она звучит как… дешевая загадка из маггловской лавки. Я поднялся в кабинет, пролистал «Справочник чистокровных волшебников» и пару архивных фолиантов. Увы, Том. Твоего имени там нет даже на полях. Том не пошевелился. Он стоял, впечатав подошвы туфель в террасу так, словно прорастал сквозь этот высокородный мрамор прямо в фундамент, заложенный столетия назад на костях и золоте. Дым затяжки поплыл между ними — серый, наглый, оскверняющий стерильный воздух, пропитанный фамильным надменностью. — Соболезную вашей библиотеке, сэр, — голос Тома был тихим, лишенным всякой интонации, кроме едва уловимого, ледяного яда. — Видимо, пыль на полках мешает вам видеть дальше собственного генеалогического древа. Блэк замер. Его глаза превратились в две щели, заполненные расплавленным свинцом. Эти лощеные стены, привыкшие к шепоту и раболепству, захлебнулись от такого концентрированного похуизма. Ничего, пусть привыкают. — Остроумие — последнее прибежище тех, кому нечего предъявить, кроме табеля успеваемости, — парировал Сигнус, и его голос стал еще суше. — Я ценю чистоту крови, Том. Но еще больше я ценю прозрачность. А ты — фальшивка. Блестящая, искусно ограненная, но подделка. Ты врёшь каждым своим жестом. Каждым безупречно завязанным узлом галстука. Теперь удар точно достиг цели. Том даже сказал бы, что это было довольно болезненная хуйня. Он мог стерпеть круцио, мог бы, наверное, плюнуть в лицо самой Смерти, но мысль о «нечистокровности» полоснула по живому. Он, лучший на Слизерине, тот, кому повинуются змеи, тот, чья магия отзывается на малейший шепот воли — и не чистокровный? Быть того не могло. Шляпа не ошибается, Слизерин не принимает дегенератов. Но слова Блэка ввинчивались в мозг, как ржавые шурупы, пытаясь ампутировать саму его суть. — Я ценю честность, Реддл, — продолжал Блэк, делая шаг ближе. — И терпеть не могу, когда в моем доме пытаются выдать медь за галлеоны. Ты не просто не наш. Ты — никто. Пустое место, наряженное в дорогие шмотки. Но лицо Тома осталось неподвижным. Только скулы очертились резче, а дым сигареты, который он медленно выпустил в лицо Блэку, казался гуще обычного. — Честность — забавное слово в устах человека, чья фамилия держится на инцесте и замалчивании семейных безумств, — Том сделал затяжку, чувствуя, как горечь табака смешивается с желчью во рту. — Вы говорите о фальшивых монетах, мистер Блэк, но забываете, что золото остается золотом, даже если оно утоплено в грязи. А ваша «чистота»... она пахнет формалином. Вы не живете, вы просто разлагаетесь в правильном порядке. Блэк лишь брезгливо дернул плечом, словно стряхивал невидимое насекомое. Том чувствовал, как дерево палочки в кармане жалобно стонет под напором его пальцев. Магия рвалась наружу, она хотела вырвать язык этому напыщенному ничтожеству, выжечь его глаза, чтобы он перестал смотреть на него как на дворнягу. — Возможно. Но мы разлагаемся на троне, — Сигнус указал на дверь. — А ты сейчас покинешь мой дом. Прямо сейчас. Здесь пресса, и мне не нужны скандалы. И держись подальше от моих дочерей. Всех. Им не пристало возиться с дворнягами, даже если те научились подавать лапу на латыни. Впервые в жизни Том не знал, что сказать. Шок от его собственного «несуществования» в списках крови мешался с яростью. Пауза между словами Блэка и его ответом ощущалась как вечность. Поэтому Том медленно затушил сигарету о перила террасы — прямо о вырезанный в камне, конечно же, родовой орнамент. — Ваше гостеприимство так же безупречно, как и ваша логика, сэр, — наконец произнес Том. Его голос вибрировал от ледяной мощи, от которой пламя свечей на террасе присело и посинело. — Вы ищете меня в книгах прошлого, забывая, что историю пишут те, кто выжил. И кто стоит в конце пути. Он сделал полшага вперед, вторгаясь в личное пространство Блэка так агрессивно, что тот непроизвольно напрягся. — Вы просите меня держаться подальше от ваших дочерей? Осторожнее, мистер Блэк. Ваша кровь настолько стара, что она сама жаждет того, кто заставит её снова кипеть. И боюсь, у вас недостаточно цепей, чтобы удержать то, что уже выбрало меня. — Достаточно слов, — отрезал Блэк, восстанавливая дистанцию с ледяным достоинством. — Твои амбиции — лишь эхо твоей безродности. Убирайся, пока я не вспомнил, что у меня есть право защищать свой дом от… паразитов. — Всего доброго, — бросил Том. Голос был чужим. Не сдавшимся — нет. Просто слишком спокойным, чтобы быть нормальным. Где-то под кожей начала пульсировать зелёная магия. Она не искрилась. Она копилась внутри, тяжелая и вязкая, как ртуть. На потом. На тот день, когда этот особняк захлебнется собственной кровью. Том шел через зал, и каждый его шаг по мрамору впечатывал в его сознание новую цель: найти. Узнать. Уничтожить. Если Сигнус прав, и он — никто, он сожжет этот мир дотла просто ради того, чтобы согреться на его пепелище. — Эй, — Мальсибер вынырнул из марева парфюма и фальшивого смеха, пристраиваясь рядом. — Выглядишь так, будто подбираешь заклинание, чтобы обрушить этот потолок на головы присутствующим. Поделишься формулой? Я первым подтолкну колонну. Джон ухмылялся, и эта расхлябанная, пьяная маска раздражала Тома почти физически. От Мальсибера несло огденом и медом — приторная, липкая вонь, напоминающая дешевую поминальную кутью на похоронах чьего-то достоинства. — Праздник — дрянь, алкоголь — моча гиппогрифа, — Джон опрокинул в себя остатки из бокала, не сводя с Тома мутного взгляда. — Что Сигнус тебе сказал? У тебя сейчас жутковатый взгляд. — Сигнус просто напомнил мне, почему антиквариат должен стоять за стеклом, а не открывать рот, — голос Тома был лишен веса, но в нем вибрировала ледяная, хирургическая точность, выдавая насколько сильно он не в себе. — Здесь пахнет формалином и просроченными амбициями. Мне больше не интересен этот анатомический театр. Пора домой, Джон. Мальсибер поперхнулся, едва не выронив хрусталь. Он попытался сфокусироваться на лице Реддла, но наткнулся на стену абсолютного, непроницаемого холода. — Ладно, ладно… Блэк всегда был помешан на чистоте, будто его самого вымачивали в хлорке с рождения. Забей, Том. — Ты слишком часто сотрясаешь воздух одними и теми же истинами, Джон. Видимо, спирт окончательно вытеснил твой мозг, — отрезал Том. Он машинально провел пальцами по губам. На коже осталась едва ощутимая, маслянистая пыльца. Блеск Беллатрисы. Сладкий, глянцевый, мерзкий. Это было как невидимое клеймо, пощечина, которая не оставила синяка, но заставляла кожу зудеть. Он чувствовал этот чертов блеск каждой порой, как будто девчонка оставила на нем слой своей безумной, хаотичной магии. Ебаный пиздец. — Окей, — Джон выпрямился, пытаясь придать лицу серьезное выражение. — Скажу отцу, что у тебя «мигрень» или еще какая светская хрень. Жди у каминов, я мигом. Том остановился у подноса проплывающего мимо официанта, схватил первый попавшийся бокал и влил в себя обжигающую жидкость. Огден обжег горло, но не смыл послевкусие. Во рту всё еще стоял фантомный аромат мяты и сливы. И этот блеск, который он не успел стереть. Гребаная девчонка в белом. Она стояла перед глазами — босая, с этим невозможным атласом, липнущим к бедрам. Идиотка с глазами как лунная вода — светлыми, пустыми и пугающе честными. За один вечер она и её отец превратили его внутренний бетонный монолит в зыбучий песок. И самое паршивое было то, что Тома тянуло в эту бездну с пугающей скоростью. Но Сигнус ошибся в одном: песок не только засасывает. Из него делают стекло. А стеклом можно перерезать глотку. — Сука, — выдохнул он в пустоту, чувствуя, как палочка в кармане снова начинает вибрировать, отвечая на его ярость. Если он — никто, если за его спиной нет веков истории, значит, он создаст эту историю на их костях. И начнет он с того, что сотрет этот липкий вкус сливы со своих губ.

***

— Мисс, мисс… — тихий голос прозвучал где-то на грани сна, такой знакомый, ведь будил её с пяти лет. А может, и раньше. — Доброе утро, мисс. Просыпайтесь, — невесомые прикосновения коснулись плеча — крошечные, аккуратные пальчики пытались вытащить её из плена одеяла, тёплого и душного, как туман перед грозой. Кто-то другой, особенно тот, кто лёг далеко за полночь, ничего бы не почувствовал. Но Белла всегда спала чутко. Она уловила шорох шагов ещё в коридоре, когда Кэйси ступила на ковёр. Потом долго стояла у двери, нерешительно, будто спрашивая разрешения на ещё один день в её утре. Почему нельзя поспать подольше? Какому почившему родственнику Блэков пришло в голову, что завтраки обязательно должны состояться в такую рань, да ещё и в полном семейном составе? Чтобы ему… Восемь утра — звучало совершенно оскорбительно, по меркам любившей поспать подольше Беллатрисы. Она откинула с лица прядь спутанных волос, нехотя приоткрыла глаза. В комнате было полутемно. Она терпеть не могла утро. Рассвет прокрадывался сквозь шторы, как навязчивый, отвергнутый любовник из старых книг, что бабушка хранила под замком в прикроватной тумбочке. Ни одна история, начавшаяся с такого визита, не обещала ей хорошего дня. Тотальное раздражение. Поэтому в то же утро, когда ей исполнилось шесть, и она получила разрешение командовать своей нянькой, она попросила её не открывать плотно зашторенные с вечера окна. Белле нужно было минут десять, чтобы осознать, свыкнуться и принять очевидное: наступило утро. И впереди ещё один день. К счастью, последний — дома. — Который час? — охрипшим от сна голосом спросила Белла, надавливая кончиками пальцев на глаза. — Семь утра, мисс, — повторила Кэйси, и шорох ткани платья, поднятого с пола, прозвучал в тишине комнаты вызывающе громко. Отлично, еще целых полчаса без яркого света в полном одиночестве. Белла громко, с расстановкой, драматично вздохнула. Вчерашние посиделки в старой маминой оранжерее вполне могли бы войти в список редких, но достойных воспоминаний этого проклято медленного лета. Они с Регулусом стащили закупоренную бутылку огневиски с погреба, пока все были слишком заняты вечеринкой, которую отец устроил в честь начала учебного года. Взрослым, занятым до дрожи скучными светскими разговорами, было не до них. Они обсуждали важное. Новые законы, одобренные Министерством. Выгодные союзы между чистокровными семьями. Горчичные юбочные костюмы в коричневый ромб из «Твилфитт и Таттинг» — и, конечно, их возмутительную цену. А чуть позже, когда шампанское сделало своё дело, зашла любимая тема — хвастаться тем, какие они теперь гуманные родители. И как же повезло их детям, что они, бедняжки, не пережили того ада, в котором росли они сами. Белла поморщилась. Сон как рукой сняло. Действенный способ. Какое лицемерие. Она села в кровати. Шелк ночной сорочки холодил кожу, вызывая мелкую дрожь. — Кэйси, — позвала она, глядя в пустоту перед собой. — Мама… она уже встала? Эльфийка замерла, прижимая к себе скомканное платье. Её огромные глаза наполнились влагой, которую она поспешно сморгнула. — Хозяйка еще почивает, мисс Белла. Хозяин… хозяин приказал её не беспокоить. Сказал, что она переутомилась после приема. Переутомилась. Это было кодовое слово. Оно означало, что дверь в спальню матери заперта снаружи, а на прикроватной тумбочке стоят пустые флаконы от успокоительных зелий. — Ладно, Кэйси, открывай шторы, — выдохнула Белла, вжимаясь лопатками в холодное дерево изголовья. Спина ныла — отголосок вчерашнего напряжения. Пусть этот день начнётся. Она встречала его лицом, таким же фальшиво-сияющим, каким вчера улыбался отец всем гостям подряд. — Мисс, у вас ещё двадцать минут, — голос эльфийки прозвучал тонко, как надтреснутый хрусталь. — Кэйси закончит уборку и удалится, чтобы не мешать… Кэйси ютилась в самом тёмном углу комнаты, словно пытаясь стать частью шкафа у двери — не громоздкого, как в детских сказках, а строгого, книжного. Так плотно вжалась, будто и вправду надеялась спрятаться от солнечного луча. Что-то в её голосе — в этом дрожащем не мешать — заставило Беллу напрячься. На секунду ей даже пришло в голову: может, Кэйси припрятала в кармане наволочки очередной росток дьявольских силков. Маленькое ботаническое хулиганство. Она обожала сад. Ей позволяли. Мама гордилась её талантами. В цветах — хоть что-то было настоящим. Белла потянулась за палочкой на тумбочке. Уже собиралась взмахнуть — и заставить шторы разъехаться… Но не успела. — Мисс… не нужно, — раздалось тонкое, испуганное, почти неразличимое. В тени мелькнуло движение: Кэйси инстинктивно вскинула ладони к лицу, будто закрываясь от удара, которого ещё не было. Белла замерла на секунду. Щелкнула ногтем по дереву палочки — сухой, костяной звук. И всё-таки взмахнула. Тяжелый бархат с шелестом разъехался. В комнату ворвался розовый, бесстыдно яркий свет рассвета. Он был похож на свежую рану на небе. Кэйси тут же отвернулась, опустив голову так низко, что стали видны её острые лопатки. Белла демонстративно цокнула языком и отбросила одеяло. Шелк сорочки неприятно лип к коже. Она встала, чувствуя ступнями прохладу ворса ковра. — Кэйси, прекрати. Ты же знаешь, я не выношу этих сопливых драм. Я ведь не на эшафот уезжаю, — Белла потянулась, чувствуя, как в суставах просыпается злость. — Четыре месяца в Хогвартсе пролетят как стадо дедушкиных абраксанских коней. Стремительно, шумно и мимо. Она подошла к окну. Солнце поднималось, заливая комнату беспощадным светом, обнажая пылинки, кружащиеся в воздухе. Белла ненавидела восточную сторону. Она годами изводила Андромеду требованиями поменяться спальнями, повторяя это как заевшее заклинание, просто чтобы видеть, как сестра поджимает губы. Но на самом деле она знала: из этой комнаты был лучший вид на сад. На мамин сад. Единственное место в этом доме, где жизнь не была притворством, где цветы пахли землей, а не ядом и старыми духами. Белла наблюдала за Кэйси сквозь мутное серебро старинного зеркала. Она видела, как дрожат маленькие, сморщенные руки эльфийки, и как та отчаянно пытается слиться с ворсом ковра. — Ладно уж, выплачь это, — мягко произнесла Белла. — Я тоже буду скучать. Она остановилась посреди комнаты и принялась собирать волосы в небрежную косу. Пальцы двигались привычно, но в груди уже начинало ворочаться то самое утреннее предчувствие беды. — В Хогвартсе никто не умеет варить кофе так, как ты. Я и под Веритасерумом это подтвержу, — Белла едва заметно улыбнулась своему отражению. — Пусть Нарцисса обижается хоть до Рождества. То пойло, которым она пыталась меня взбодрить вчера в оранжерее, на вкус было как... моча соплохвоста. Напряженные плечи Кэйси, почти касавшиеся ушей, наконец-то медленно опустились. — Хотя я, конечно, не знаток экскрементов магических тварей, — добавила Белла, заметив, как эльфийка тихо, надтреснуто хихикнула. — Но сходство с кофе Цисси кажется мне неоспоримым. Вот так-то лучше. А теперь повернись ко мне, Кэйси. Домовик испуганно замотала головой, вжимаясь подбородком в грудь. Но Белла знала — она подчинится. Белла использовала «тот самый» тон. Ровный, вежливый, лишенный крика, но не оставляющий лазейки для отказа. Голос Сигнуса Блэка. Голос, который Белла ненавидела в отце и который всё чаще, как паразит, прорастал в её собственной гортани. Когда Кэйси всё-таки развернулась, Белла втянула воздух так резко, что в груди закололо. Будь здесь мадам Пере, она бы немедленно разразилась тирадой о том, что леди не дышат, как загнанные кобылы. Но леди сейчас видела перед собой не эльфа, а наглядное пособие по семейной жестокости. Тело Кэйси было изрезано с пугающей симметрией. Короткие, точные надрезы — от одного до семи сантиметров — покрывали её руки и грудь, словно запечённый стейк сёмги, который отец так любил на ужин. Только вместо лимонного сока для пропитки здесь была кровь. Тёмная, запёкшаяся, забившаяся в складки грязной наволочки. Некоторые раны зияли так глубоко, что в них, казалось, можно было заглянуть и увидеть саму суть их «благородного» дома. Видимо, обсуждение гуманных методов воспитания за вчерашним ужином вдохновило Сигнуса на практическое занятие. Белла медленно покачала головой, чувствуя, как к горлу подкатывает горькая, горячая желчь. Она ненавидела каникулы именно за это. Другие аристократы — те же Малфои или Лестрейнджи — наказывали слуг в подвалах, скрывая позор за толстыми стенами. Но отец… отец предпочитал выставлять свою жестокость напоказ. Как выставку достижений чистокровной дисциплины. Смотри. Запоминай. Вот как надо. Для Сигнуса Блэка это было искусством. Он не просто карал — он смаковал процесс, превращая жизнь в доме в вечный театр одного актера, где зрителями были его собственные дочери. За каждым изысканным тостом, за каждой вежливой улыбкой и безупречным узлом галстука скрывался человек, чья душа была выжжена садизмом. Белла почувствовала, как в горле застрял раскаленный ком. Она до боли закусила щеку изнутри, смакуя металлический привкус собственной крови — единственный способ перебить тошноту, подкатившую к самому горлу. Слёзы жгли веки, но она не дала им пролиться. Не здесь. Не при Кэйси. В доме Блэков слезы были сигналом для хищника, приглашением к новой порции «воспитания». Она знала: к этому нельзя привыкнуть. Нельзя принять то, что у её отца появилось хобби, от которого веет сырым подвалом и скотобойней. Что власть для него теперь измерялась не чистотой крови, а глубиной чужого страдания. Когда-то он был просто суров. Холоден, как гранит надгробия, резок, как щелчок кнута. Маленькая Белла принимала это за фамильную доблесть. Она думала — так закаляется сталь. Как же она ошибалась. Три года назад Сигнус словно треснул по швам. Белла помнила ту ночь: запах грозы, звон разбитого хрусталя и глухой удар, после которого мать замолчала на долгие недели. Отец кричал об измене, о пятнах на чести, о грязи. Белла не верила. Мама была слишком прозрачной, слишком истощенной для тайных страстей. Но с той секунды холод в глазах отца превратился в застывшую ярость человека, который убедил себя, что он — единственный праведник в этом вертепе лгунов. И насилие стало его единственным языком. До поезда оставалось три с половиной часа. Смехотворный срок, если сравнить с двумя месяцами этого липкого, кошмарного лета. Продержаться. Молчать. Стать тенью. Как всегда. Белла подошла к прикроватной тумбочке. Сухой щелчок запирающего заклинания — и металлическая дверца тайника поддалась. Внутри, в бархатном нутре, тихо звякнули склянки. Крововосполняющее, настойка растопырника, умиротворяющий бальзам, экстракт бадьяна... Она перебирала их пальцами, как четки, вслушиваясь в стеклянный перестук. Можно скрыть дрожь в руках, но нельзя унять гул в ушах. Её рука замерла на темно-красной колбе. Она крепко сжала холодное стекло. Белла знала: нельзя давать заживляющее. Отец обожал заходить на кухню и садистски скалиться, наблюдая, как эльфы медленно, мучительно регенерируют без магии. Он верил, что естественная боль «лучше доходит». До всех. Но эти склянки были её личной крепостью. Будто в каждую пробку она запечатала кусочек силы, которая поможет ей не рассыпаться. Она вернулась к Кэйси. Та стояла неподвижно, не сводя с нее огромных глаз, словно пыталась выжечь образ Беллы на сетчатке — на случай, если завтра её некому будет защищать. Белла вложила флакон в крошечную, изрезанную ладонь. — Выпей. Оно не уберет боль и не затянет порезы, — голос Беллы был ровным, почти бесцветным. — Просто вернет тебе кровь. А судя по этому месиву… ты вытекла наполовину. — Если хозяин Сигнус узнает… — Кэйси замотала головой так сильно, что надрывы на ушах снова начали сочиться. Она явно видела гнев хозяина в таких красках, какие не снились Босху. — Я не хочу, чтобы мисс Беллатриса пострадала. Я… я не вынесу еще и вашей боли, мисс. — Он не узнает, — Белла вновь сжала её пальцы, принуждая взять зелье. — Никаких внешних следов магии. Ты просто… перестанешь падать в обморок. Выпей, Кэйси. Не дури. — Мисс ворует мои фразы! — эльфийка попыталась фыркнуть, имитируя привычное ворчание, но её голос сорвался. Она откупорила склянку и опрокинула её в себя в один глоток, жмурясь от резкого вкуса железа. — Что поделать, — Белла натянуто улыбнулась. — Я слишком долго тебя слушала. Она резко развернулась к гардеробу, распахнула дверцы так, что те ударились о стены, и выхватила первое попавшееся платье. Тёмно-синее, почти черное, с тугим корсетом. Натянула его на себя рывками, не глядя в зеркало. — Оно совершенно не подходит к завтраку… — прошептала Кэйси, и в зеркальном отражении Белла увидела, как тускнеет взгляд эльфийки, затапливаемый новой волной страха. — Хозяин разозлится… это платье для траура, мисс. Кэйси судорожно схватилась за свои искалеченные уши, прижимая их к щекам, будто пытаясь спрятаться внутри собственного тела. — Я так волнуюсь за вас, мисс. Белла рванула шнуровку корсета так сильно, что кости платья впились в ребра, вышибая воздух из легких. Она замерла, разглядывая себя: мертвенно-бледная кожа, лихорадочный, почти безумный блеск в глазах и беспросветное черное полотно ткани, поглощающее утренний свет. — Только ты и волнуешься, — Белла улыбнулась одними губами, и эта улыбка была горше полыни. — Я успею как раз к началу этого спектакля под названием «семейный завтрак». Жди меня у конюшен — с тем самым зелёным платьем, которое так радует глаз моего отца. Она выскользнула из спальни, тенью пронеслась по коридору и, миновав крутой изгиб витой лестницы, выбежала через восточный выход. Утренняя тишина ударила в лицо запахом сырой земли и пробуждающегося сада. Дорогие туфли моментально пропитались ледяной росой, к тонким каблукам прилипла скошенная трава. Белла на ходу наклонилась, провела ладонью по влажным ворсинкам — колючая прохлада впиталась в кожу, на мгновение утихомирив пожар в голове. Она помассировала шею, все еще затекшую после тревожного сна, и ускорила шаг. Вдалеке, за живой изгородью, показались очертания конюшен — их с сестрами личная гордость, живой подарок покойного деда Полукса. Белле он подарил гранианского крылатого жеребеца. Светло-серый, почти кипенно-белый, он казался случайным гостем из древних легенд, в которые сама Белла уже давно не верила. — Грани, здравствуй, мой милый, — выдохнула она, входя под прохладные своды денника. Конь узнал её по ритму шагов. Он потянулся навстречу, мягко ткнувшись бархатным лбом в её ладонь. От него пахло сеном, ветром и свободой — всем тем, чего так не хватало внутри этого проклятого дома. — Я сегодня уезжаю, — Белла гладила его по мощной шее, чувствуя, как под кожей перекатываются жгуты мышц. — Жаль, что в школу нельзя брать крылатых жеребцов. С тобой было бы проще вынести это… всё. Грани резко вскинул крыло, обдав её потоком воздуха. Его прозрачные, глубокие глаза смотрели на неё с какой-то нечеловеческой мудростью — без осуждения, без лишних слов, которые так любили люди. — Прокатишь меня? Последний раз в этом году. Жеребец утвердительно качнул головой. Белла набросила повод на его шею и расправила трензель на раскрытой ладони. Жеребец фыркнул, обдав её лицо горячим влажным воздухом, и демонстративно ударил копытом по доскам пола, но послушно разомкнул челюсти, принимая холодный металл трензеля. Белла действовала уверенно, почти не глядя. Она осторожно устроила затылочный ремень, просунув под него чуткие уши и растрепанную челку. Застегнула пряжку капсуля — туже, чем требовали правила, но достаточно, чтобы чувствовать каждый импульс его упрямства, каждую искру норова. Она не стала седлать его. Ей нужно было живое тепло, бешеное биение огромного сердца под бедрами, запах соли и мокрой шерсти. Прямо сейчас, в этом черном «траурном» платье, она собиралась взлететь выше, чем доставали проклятия её отца. Грани был её отражением: таким же свободным внутри и окованным в железо снаружи. Лошади сестёр были другими. Этонская кобыла Андромеды лениво зевнула в соседнем стойле, не удостоив Беллу даже взглядом. Золотая абраксанская красавица Нарциссы лишь изящно смахнула мух хвостом и ушла в себя, погруженная в созерцание собственной чистопородности. Только Грани всегда ждал. Белла застегнула подгубный ремень, проверив натяжение кулаком — он заслуживал полета, а не боли. — Готов, красавчик? Идем. Она потянула за поводья, но Грани и так шел за ней след в след, словно привязанный невидимым нервным окончанием. Выйдя на траву, конь плавно, почти театрально согнул ноги, опускаясь перед ней. — Какой галантный парень, — Белла улыбнулась, ловко перекидывая ногу через его спину. В тот же миг жеребец выпрямился, и его мощные крылья раскрылись с сухим, хлестким звуком, похожим на выстрел. — Ну что? Давай, милый. Грани рванул с места стрелой. Земля под копытами отозвалась гулким барабанным боем, трава слилась в изумрудный вихрь. Белла пригнулась к его шее, вцепляясь пальцами в жесткую гриву, когда он взмыл в воздух, рассеивая клочья тумана одним могучим взмахом. Они врезались прямо в рассвет. Белла никогда не умела держать поводья «как леди». С Грани это было лишним — он был её словом, её выкриком в пустоту. Они росли вместе, разделяя на двоих яблоки и одиночество. Сейчас он нес её на пределе скорости, будто понимая: ей нужно не просто переместиться в пространстве, ей нужно вырваться из собственной кожи. Резинка давно соскользнула, и ветер взметнул её волосы в диком беспорядке. Кровь в жилах казалась ледяной и прозрачной, как горный ручей. Белла зажмурилась, подставляя лицо обжигающему потоку воздуха. В голове наконец-то воцарилась тишина — вакуумная, абсолютная, возможная только здесь, где нет ни Сигнуса, ни долга, ни родословных. Под ними расстилались влажные поля и сонные перелески. Поместье Блэков в утреннем мареве выглядело декорацией к скучному спектаклю — тихим, почти игрушечным. Хотелось сложить крылья и падать, падать, пока земля не поглотит её целиком, избавляя от необходимости возвращаться к завтраку. Но реальность уже тянула за поводок. — Домой, Грани, — выдохнула она, ласково почесывая жеребца за ухом. — Разворачивай. Пора надевать маску. У колонны у чёрного входа Кэйси устраивала настоящий сеанс самобичевания в миниатюре: она подпрыгивала на месте, вцепившись в изумрудную ткань платья так, будто это был последний спасательный плот в тонущем поместье. — Ой, слава Мерлину! — взвизгнула она, завидев приближающийся силуэт Беллы. — Семь минут, мисс! Семь минут до того, как мир рухнет! Семь минут до завтрака! Кэйси затрясла платьем перед собой, как боевым знаменем тотальной паники. — Успею, Кэйси, не зуди, — выдохнула Белла, на ходу расправляясь с завязками траурного шелка. Она переодевалась прямо там, на сквозняке, чувствуя подошвами колкий холод древнего камня. Изумрудная ткань скользнула по телу, тяжелая и холодная, как чешуя змеи. Это был любимый цвет отца — цвет «правильной» дочери. — А волосы? Мисс, ваши волосы! — Кэйси всплеснула руками с таким драматизмом, будто увидела на голове хозяйки гнездо гиппогрифа. — Абсолютно, катастрофически не годится! Эльфийка щелкнула пальцами. Белла почувствовала, как кожу головы покалывает от магии: спутанные ветром пряди сами собой взметнулись вверх, переплетаясь в тугой, архитектурно выверенный «рыбий хвост». Из хаоса — в безупречный порядок за одну секунду. — Спасибо! — бросила Белла уже на бегу, ныряя в распахнутую дверь. Грани в конюшне тихо фыркнул ей вслед, и этот звук показался ей самым честным прощанием за все лето. В столовую она влетела почти одновременно с Андромедой. Сестра замерла в дверном проеме, красноречиво приподняв бровь. Этот взгляд Меда отточила до совершенства: в нем было ровно сорок процентов осуждения и шестьдесят — тихой зависти к чужой смелости. — Опять летала? — приглушенно спросила она. — Едва успела, — Белла перехватила её руку. Пальцы у неё были ледяными, несмотря на быстрый бег. — Идем. Маску на лицо, спину прямо. В зале пахло крепким кофе и свежей типографской краской. Мама, бледная, как восковая фигура, что-то монотонно рассказывала о заказе ткани, от которой она «всё-таки решила отказаться». Нарцисса вежливо кивала — её лицо было эталоном светской вовлеченности, за которой скрывалась абсолютная пустота. И в этот момент вошел Сигнус. Медленно. Громко. Каждый шаг каблука по паркету отдавался в зубах. Он нес «Ежедневный Пророк» так, словно это был смертный приговор, вынесенный лично им всему мирозданию. — Доброе утро, — слаженно, как по команде, выдохнули девочки вместе с Друэллой. Многолетняя дрессировка сработала безупречно. Белла опустилась на стул. Аппетит не просто пропал — он выжегся изнутри. Она принялась методично, с какой-то хирургической жестокостью терзать омлет. Отрезала кусок. Крупно. Еще мельче. Еще. Пока еда не превратилась в бесформенное месиво, которое можно было размазать по фарфору, имитируя трапезу. В столовой повисла вязкая, тяжелая тишина. Было слышно, как звенят серебряные ложки о края чашек — этот тонкий дребезг резал слух, как натянутая струна. Газета в руках отца резко зашуршала. Он не стал дожидаться, пока принесут тосты. — Вы общаетесь с этим… Томом Реддлом? — спросил он. Голос Сигнуса был сухим и тяжелым, как удар плахи. Он поднял глаза от газеты и уставился на дочерей — взгляд следователя, который уже знает ответ, но хочет насладиться агонией признания. Беллу пронзил внезапный, острый страх. Черт. Чертова оранжерея, чертова игра, чертово «ничего не значащее» прикосновение губ, которое сейчас жгло кожу, как клеймо. Если отец узнал — завтрак закончится не кофе, а кровью. Но почему он был так разъярен? Реддл... он же воплощение Слизерина. Том кичился чистотой крови так, будто сам Салазар держал свечу при его рождении. Белла была уверена, что они с отцом — два сапога пара: идеальный дуэт для бесед об «истинных ценностях» за бокалом огневиски. — Нет, мы не общаемся, — ровным, почти бесцветным голосом отозвалась Андромеда. Она даже не вздрогнула, продолжая методично намазывать масло на тост. — А что не так? — Нарцисса изящно отставила чашку. В её голосе дрожало лишь легкое, девичье любопытство. — Я не желаю видеть своих дочерей в компании полукровки. Или того хуже — безродного выродка, бастарда маглов, — процедил отец. Его губы брезгливо искривились, словно он обнаружил в своей тарелке жирного слизня. Белла замерла. В ушах зашумело, как при сильном заклятии оглушения. Полу... что? Она медленно подняла глаза. Андромеда уже смотрела на неё — в её зрачках отражался тот же первобытный шок. Кровь в жилах Беллы мгновенно превратилась в жидкий свинец. Стало невыносимо жарко, кожа на шее зазудела, захотелось содрать изумрудный шелк, который вдруг стал тесным, как смирительная рубашка. Она незаметно черкнула ногтем по запястью, проверяя, чувствует ли она вообще свое тело. Перед глазами заплясали багровые пятна: она уже видела, как отец в ярости срывается на маму, как он выжигает их имена с семейного гобелена. — Но... он ведь чистокровный, — Нарцисса недоуменно моргнула. Она всё еще надеялась, что это ошибка, нелепая путаница в именах. Мог ли Сигнус Блэк ошибиться? Нет. Он мог забыть день рождения Беллы, мог путать, кто из младших сестер сегодня в фаворе, но родословные... Он знал их как Отче наш. Для него фамилии были картой мира. Ошибиться в происхождении волшебника для него было так же невозможно, как для рыбы — разучиться плавать. — Такого рода не существует, — отрезал отец, и в столовой стало физически холодно. — Нет чистокровных Реддлов. Ни в Британии, ни в Европе. Как Мальсибер вообще посмел притащить это ничтожество в мой дом? Он метнул на Друэллу быстрый, обвиняющий взгляд — молчаливый упрек за то, что она не отфильтровала «грязь» на входе. — Если бы не репортеры «Пророка» под окнами, я бы вышвырнул его с позором в ту же секунду, как проверил записи, — он резко отбросил салфетку и поднялся. — С этого момента — любое упоминание этого имени в доме запрещено. Дверь хлопнула с такой силой, что хрусталь на столе жалобно звякнул. Мать тяжело вздохнула и уронила голову в ладони. Белла почти слышала, как гулко пульсирует кровь в её висках. Мать знала: за уходом отца последует буря, которую им придется усмирять своими телами. — Но он так держался… — подала голос Нарцисса. Её фарфоровое личико было искажено недоумением, пальцы нервно теребили кружевной край салфетки. — Мама, разве это возможно? Он выглядел более породистым, чем сыновья Лестрейнджей вместе взятые. Белла судорожно расстегнула верхнюю пуговицу воротника, жадно хватая ртом воздух. Ей хотелось превратиться в пепел, в пыль, исчезнуть. Она молилась всем богам Слизерина, чтобы отец никогда не узнал о том поцелуе. О той минуте, когда она позволила «безродному выродку» коснуться своей королевской крови. — Порода не всегда в крови, Цисси, — мать подняла голову, и в её взгляде на мгновение промелькнуло что-то пугающе похожее на обреченную ясность. Белла схватила стакан с водой и осушила его в три огромных, вульгарных глотка. Руки мелко дрожали. Нельзя показывать, что это её задело. Но задело — глубоко, под самые ребра. Почему ей не было противно? Почему слова «отброс общества» не вызвали в ней привычного праведного гнева? Она ведь выросла на этих догмах. Она должна была чувствовать омерзение, должна была хотеть вымыть рот с мылом после того вечера. Но внутри была лишь оглушительная, звенящая пустота. Чистота его крови... Оказалось, что ей всё равно. Том держал себя так, будто весь мир принадлежал ему по праву рождения. В его взгляде было больше аристократизма, чем во всех гостях вчерашнего вечера вместе взятых. Он был хищником не по древнему семейному паспорту, а по натуре. И осознание того, что её не мутит от его «грязного» происхождения, напугало Беллу больше, чем гнев отца. Это означало, что она начала ломаться. Или, наоборот, впервые в жизни — просыпаться. — Нам пора собираться на вокзал, — голос Андромеды прозвучал так, будто она забивала последний гвоздь в крышку гроба этого лета. Белла медленно отставила стакан. Вода в нем еще дрожала, отражая бледные блики люстры. Ей хотелось совершить нечто немыслимое — вцепиться в этот момент, развернуть время вспять, в ту душную, пахнущую ночными цветами оранжерею. — Идите. Собирайтесь, — мать прикрыла глаза, её голос стал тихим и плоским. — Уходите отсюда, пока отец не решил, что лучшим способом смыть этот позор будет очередное «семейное внушение». Ей хотелось поцеловать его. По-настоящему. Не тот дерзкий вызов, не смазанный мазок губ под прицелом глаз, а глубокий, вязкий вдох его магии. Она была вылеплена из высокомерия, из ледяного достоинства Блэков, на которое смотрят снизу вверх, как на заснеженный пик. Она не должна была чувствовать этот пульсирующий, животный ритм под кожей. Не от поцелуя. Тем более — с ним. «Отброс общества. Безродный выродок», — эхом отдавалось в голове рычание отца. Белла невзначай провела подушечкой пальца по нижней губе. Словно пыталась нащупать невидимый след, пепельный налет его присутствия. Запретное послевкусие, которое должно было вызывать тошноту, но вместо этого заставляло зрачки расширяться. Андромеда напротив жевала сыр с таким ожесточением, будто перемалывала кости собственных сомнений. Меда видела всё. Она всегда чувствовала Беллу точнее, чем та сама себя. И эта злая, тонкая линия её губ была красноречивее любых лекций о чистоте крови. А внутри Беллы что-то закипало. Тягучее, темное, как разогретая смола. Она бы повторила. О да, она бы повторила это снова. Не ради игры. Не ради того, чтобы уколоть Лестрейнджа или разозлить отца. Ей отчаянно, до дрожи в пальцах, хотелось узнать, какой вкус у этой тьмы, когда она не прикрыта светским лоском. Какие сигареты он курит? Горькие, с привкусом дешевого табака или те, что пахнут жженой листвой и старой кожей манускриптов?       
Примечания:
61 Нравится 73 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (9)