Оf the scars we bear (and the ones we share)

Перевод
PG-13
Завершён
187
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 4 735 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
187 Нравится 6 Отзывы 46 В сборник

О шрамах, что мы имеем (и о тех, что разделяем)

Настройки
Примечания:
*** Кацуки слышит, как открывается дверь, и вздрагивает. — Чёрт возьми! — кричит он, его плечи натягиваются, как тетива лука. — Я же сказал, оставьте меня, блядь, в покое!  Проклятье, неужели сложно выслушать одну простую просьбу, а? Разве медицинский персонал не должен быть умным, или, по крайней мере, компетентным? Он продолжает, блядь, выговаривать им: ему не нужны посетители.   На всю следующую неделю это его территория — предписания врача, говнюки, — а это значит, что он может делать здесь всё, что его душе угодно.   И если он сможет отгородиться от этого мямлящего интерна или той придурковатой медсестры, тогда он будет игнорировать всех до скончания веков, потому что он Бакуго, блядь, Кацуки, и он делает всё, что хочет.   (За исключением того, что он снова швырнул подушкой в ту медсестру... Это было чертовски больно)   Дверь в его палату закрывается с тихим щелчком, и Кацуки чувствует себя вулканом, готовым к извержению.   — Я, блядь, говорил тебе, придурок, я оттяпаю тебе руку, если ты попытаешься…   — Расслабься, — раздаётся знакомый голос из-за занавесок. Голос, в котором сочетается мудацкое поведение и холодность.   — Это всего лишь я.   Кацуки чувствует облегчение, и это выводит его из себя, и он клянётся, что чувствует, как у него на лбу вздуваются вены. Из всех придурков, слоняющихся по больнице, почему, чёрт возьми, именно он приходит к нему в палату…   Снова.   На данный момент Кацуки поприветствовал бы даже Деку с распростёртыми объятиями, если у него было хотя бы три часа покоя от конкретного идиота.   (— Бакуго, в моей палате поселился паук, и я не могу прогнать его, поэтому я объяснил ему правила проживания, и я думаю, что теперь мы друзья…)   Пиздец.   — Это не твой грёбаный гостиничный номер, ублюдок, — шипит он сквозь зубы. — Ты не можешь просто так врываться сюда!   Но упомянутый ублюдок только хмыкает и шаркает вперёд, скрепя резиной по линолеуму.   — Ну и ладно, — фыркает он, перенося свой вес вперёд на костылях. — Я всё равно не собираюсь ночевать здесь.   — Вот и отлично, — бормочет Кацуки, и вот тогда этот ублюдок, наконец, появляется в поле зрения, выглядя…   На самом деле он выглядит лучше, чем вчера.   Во-первых, ему сняли бинты, так что это уже хорошо. На видимых частях его лица и шеи всё ещё есть свежие ожоги, да, но кожа более румяная, глаза не такие впалые, и, что довольно забавно, Кацуки отмечает, что у него на подбородке и даже вокруг рта пробивается розовый пушок. И Кацуки усмехается.   Ха.   — А я-то думал, тебе нравится моя компания, — озадаченно отвечает Тодороки, наклоняя голову, и сердце Кацуки почему-то внезапно совершает живописный маршрут по грудной клетке.   Проклятие, он так чертовски устал от этой… от своей случайной… реакции. И он больше не может винить лекарство, которое течет по венам, с тех пор как они заменили его на…Напро-что-то там?   Как бы то ни было, возьми себя в руки, придурок, решительно думает он.   — Как тебе это вообще в голову пришло… — наконец выговаривает он, отбрасывая все свои мысли и сосредотачиваясь на идиоте перед собой…   Но ублюдок просто бесцеремонно плюхается на койку Кацуки, булыжником придавливая его ногу своим весом, и Кацуки вскрикивает. Ладно, возможно, это было не так уж и больно, но это его койка, а затем проклинает его до седьмого колена.   Однако Тодороки, похоже, невосприимчив, его глаза прикованы к кардиомонитору Кацуки.   — Твоя сатурация лучше, — замечает он со странной смесью равнодушного беспокойства, и Кацуки усмехается.   — Что, теперь себя врачом считаешь? Хочешь проверить мой физраствор, пока здесь? — подначивает он. И Тодороки правда решает это сделать, так внимательно всматриваясь в пакет, что кажется, словно он отсчитывает капли жидкости в секунду, чтобы убедиться, что капельница работает.   Сердце Кацуки непроизвольно сжимается.   — Полудурок, я в порядке, прекрати проверять меня, — командует он, волосы встают дыбом при мысли о том, что этот пустоголовый идиот о нём беспокоится, когда у самого целая коллекция ссадин и ушибов, сильные ожоги на руках, перелом скулы, вывих лодыжки.   Кацуки не нужно, чтобы люди о нём беспокоились, и особенно те люди, которые едва могут стоять на собственных ногах.   Тодороки ловит его взгляд, и волна серого и голубого окатывает Кацуки с такой теплотой, что он чувствует, как его плечи расслабляются.   — Болит? — спрашивает идиот, с любопытством наклоняя голову, и это выглядит так непринужденно элегантно, что у Кацуки внезапно возникает впечатление, что он смотрит на картину: акварельную живопись в кривой рамке, которую взяли прямо из музея и выставили в палате для его удовольствия…   Погодите, какого чёрта?   — Мудак, говори прямо или вообще не говори, — грубо парирует он, злясь на свой предательский мозг, потому что сравнение Тодороки с произведениями искусства может плохо кончится для его рассудка.   И, кроме того, сейчас многое причиняет ему боль.   Ублюдок фыркает, затем тычет забинтованной рукой ему в лицо.   — Твоя правая половина, — уточняет он. — Разве тебе вчера не сняли бинты?   И вот так желудок Кацуки проваливается вниз—вниз—вниз на дно океана.   Блядь.   Чёрт, нет.   Он не…   Нет, он не хочет говорить об... об этом.   Он открывает рот, чтобы сказать этому ублюдку, за исключением…   За исключением того, что он внезапно не может обрести свой голос, едва может начать думать о том, где он его потерял из-за ошеломляющего стука сердца в горле и воздуха, который внезапно застрял в легких.   — Чёрт, — слышит он, и он был бы почти уверен, что это произнёс он, если бы мог глотнуть хоть каплю воздуха.   Это так неожиданно, что откровенно пугает: в одну секунду он застрял в этом тоскливом разговоре, а в следующую он просто... под водой, тонет, пойман в ловушку разбивающимися волнами неполноценности, которые искажают реальность. Яркий свет из окон контрастирует с непроглядной тьмой марли на его глазу; шелестом ткани на коже, что натирает кровоточащие раны; биением сердца, что он чувствует на кончиках пальцев; тяжестью чего-то на его здоровой руке…   Погодите, что, чёрт возьми, это за тяжесть? Что происходит? Почему он не может видеть…   — Всё в порядке, — каким-то образом слышит он сквозь шум в ушах, а вес медленно смещается, быстро пробирает озноб.   — Это я. Это всего лишь я, Бакуго.   Вес снова смещается — чёрт возьми, он так сглупил, это всего лишь рука Половинчатого, какого чёрта, Кацуки — и тогда он заметил, что Тодороки не только держит его за руку, но и поглаживает её.   Медленно, осторожно, трепетно.   И это ощущается…   Блядь, такое ощущение, что его руку пронизывают булавки и иглы, и каждое прикосновении отдаётся крошечными вспышками, но... но Кацуки не скажет ему остановиться, потому что эти иглы возвращают его обратно в настоящее, обратно на поверхность.   Эта приятная неловкость помогает ему сосредоточиться на чем-то другом, отвлечься от собственного прерывистого дыхания и наполовину затемненного зрения.   В конце концов, холод проникает в тело и начинает успокаивать кожу, и в этот момент Кацуки удается снова услышать голос услужливого идиота: громкий, ясный и невероятно желанный.   — Прости, я не хотел пугать тебя, — говорит он, и, несмотря на накатившую усталость, Кацуки чувствует, как гнев закипает у него под кожей от этих слов.   — Не льсти себе, — практически выплевывает он. Его голос хриплый и не настолько угрожающий, как он надеялся. — Ты не напугал меня.   Он больше не ищет никаких объяснений тому, что только что произошло. Потому что, честно говоря, нет у него никаких объяснений, а Тодороки не возражает, но и не выглядит убеждённым.   Однако его рука остается на его собственной.   Кацуки не убирает её.   *** Деку ещё не приходил навестить его.   Не то чтобы Кацуки этого хотел или что-то в этом роде — совсем наоборот— он всё ещё придерживается своей строгой политики "никаких посетителей".   Дело в том, что он просто знает, что этот идиот, вероятно, извелся весь из-за случившегося — что на самом деле просто чушь собачья, потому что он сделал всё, что мог, ублюдок.   Однако Тодороки сообщает ему новости.   Что в некотором смысле странно, поскольку он никогда не был чутким или социально осведомленным, но он был очень наблюдателен, замечая вещи, чего не делает никто другой — например, как рука Деку зависает над кнопкой пятого этажа, его этажа, отделения интенсивной терапии — каждый раз, когда два цветных ублюдка заходят вместе в лифт, или как он стал добавлять хлопья чили в больничный тонкацу, когда они едят в кафетерии.   — Я думаю, он хочет навестить тебя, Бакуго, — таков вывод ублюдка. — Он просто... не знает как.   И Кацуки усмехается.   — Плевать, — говорит он, хватая палочки для еды в левую руку. — Я не принимаю посетителей.   Он замечает иронию в собственных словах только после того, как ему удается успешно отправить в рот немного риса с зелёным луком.   Он чувствует, как жар поднимается по его шее к щекам, и он сжимает руки, потому что, чёрт побери, он действительно только что это сказал?   Вряд ли ублюдок поймёт намёк — ступень знакомства, до которого его повысили.   *** — Честно говоря, это настоящее благословение, что твой глаз не пострадал в бою…   Кацуки съёжился, когда до него дошли слова доктора. "Это... благословение?" — запинаясь думает он, затем…   (—…мою причуду стёрли и это скрытое благословение...)   Блядь.   —…но важно снять повязку, если ты хочешь, чтобы зрение осталось нетронутым…   (—…потому что твой труп останется нетронутым)   Дрожь пробегает по телу, непрошеная и неистовая. Что-то сдавливает трахею, и он, блядь, не может…   Он, блядь, не может дышать.   Он понимает, объективно говоря, что он в больничной палате — в знакомом месте — и что рядом только доктор — больше никого — но, похоже, его разум об этом ещё не знает. Внезапно он всего лишь хочет, чтобы этот грёбаный доктор убрался из его палаты, из его грёбаного поля зрения, чтобы он мог просто сделать один вдох и не думать о…   — ...необратимое повреждение, которое возможно..   — Прошу прощения, Хорикоши-сенсей, — внезапно раздается голос, неожиданный, но знакомый и острый, как сталактит.   — Я думаю на этом всё.   Никто не возражает, этот голос привлекает внимание, и Кацуки так ему рад, так чертовски рад, что хватается за него, как за буёк в неспокойных водах.   Он не слышит, как доктор уходит, но, когда чувствует, что Половинчатый устраивается на своём обычном месте на его койке, он вздыхает.   *** Кацуки снятся кошмары.   Этого следовало ожидать, полагает он, — ему снились даже после Камино, что не идёт ни в какое сравнение с войной — войнами, блядь, — но…   Это не меняет того факта, что это чертовски отстойно.   Большую часть времени он даже не может вспомнить, о чём они были. Так происходит, когда его разум решает любезно вызвать воспоминания, чтобы он мог заново это пережить. А ему приходится только сглатывать желчь, подступающую к горлу.   Но сегодня ночью, впрочем…   Сегодня ночью он вспоминает кошмар.   Помнит тяжесть, что давит на него; руки, что хватают его; ногти, что раздирают до тех пор, пока на коже не выступают капли крови. Эта призрачная пыль оседает в дыхательном горле, это сокрушительное одиночество давит на него, это абсолютное отчаяние.   И он тоже там.   Тодороки.   Его силуэт в темноте, его крики в пустоте, отдающиеся таким сильным эхом, что он всё ещё слышит, как они отдаются в его голове…   — Бакуго! — кричал он голосом, искаженным болью. — Прошу, уходи...   А затем… сраная тишина…   Блядь.   Дерьмо.   Он понимает, что этого не было на самом деле.   Этого не было на самом деле.   Но его сердце просто, блядь, никак не успокоится.   Не тогда, когда он до сих пор слышит, как тот кричит ему уходить…   Когда он слышит, как Шото, блядь…   Чёрт возьми, нет, хватит с него этого дерьма: пора убираться отсюда нахуй.   Одним быстрым, лихорадочным движением Кацуки отбрасывает одеяло и опускает ноги на пол. Его зрение на мгновение затуманивается — но ведь бинты гарантируют, что зрение восстановится, так что кого это, блядь, волнует — и он стоически терпит спазмы в животе, и поднимается на ноги.   Его шатает. В конце концов, он не стоял на ногах больше недели, но как только он понимает, что его нога не обратится в прах, он поднимает другую и направляется к двери.   Тогда его останавливают провода и трубки, что на его груди, и те, что в венах. От первых легко избавиться: лишится пары волос, пока отклеивает электроды; но от вторых избавиться сложнее, поэтому он просто хватается за стойку с физраствором, цепляясь за неё волоча за собой к двери.   Потому что ему просто...нужен... свежий воздух или что-то в этом роде.   Он почти прикасается к дверной ручке, когда та внезапно движется, дверь открывается с тихим скрипом. И Кацуки ничего лучше в голову не приходит кроме как замахнуться…   Его рука соприкасается с челюстью. Он осознает это, так как чувствует щетину, впивающуюся в костяшки пальцев, и это последнее, что он осознает перед падением.   О чёрт, он падает.   Инстинкты берут верх, и он смягчает падение рукой — не учёл того, что это его правая рука, забинтованная, та, у которой, возможно, необратимое повреждение нерва, который покалывает в хорошие дни, а в плохие горит, — и от падения в глаза застилает белая пелена.   *** Когда он приходит в себя, люди спорят.   Сначала ему кажется, что это мать и отец спорят, но…   Но почему-то кажется, что-то не так.   Да, перед ним мужчина и женщина, но отношения между ними кажутся неправильными, вроде как... обратными?   —…не вам принимать решение, — слышит он, как мужчина заявляет настойчивым и сильным голосом. Он пока не может определить, чей это голос, но что-то оседает в костях, когда он это слышит.   Чего нельзя сказать о том, кто тогда этому голосу отвечает.   — А тебе не следовало здесь находиться, молодой человек, — укоризненно отвечает женщина.   Честно говоря, Кацуки не думает, что знает эту женщину. Или знает? Его сознание всё ещё затуманено от… сна? Он спал? Но, кажется, на улице всё ещё темно…   От этих мыслей у него болит голова, а лицо сильно чешется, так что он просто решает оставить всё как есть и пытаться снова погрузиться в небытие.   —…но, если бы он был в состоянии видеть, что происходит вокруг, он бы не ударил тебя.   Однако это вызывает у него интерес. Он кого-то ударил? Он правда не может вспомнить…   — Вы этого не знаете, — отвечает парень, и это заставляет Кацуки фыркнуть от смеха, потому что да, чёрт возьми, он бьёт, кого хочет и…о, погодите, это Шото Тодороки, не так ли? Он ударил Тодороки? Блядь, почему?   — И кроме того, — продолжает Половинчатый. — Снятие бинтов считается медицинской процедурой, которую вы не можете выполнять без прямого согласия, а он… — Кацуки предполагает, судя по шороху ткани, что на него указывают. — Скорее всего, его не давал.   — Мы ждали три дня, чтобы сменить бинты, и риск заражения и частичной слепоты возрастает с каждой минутой…   — Эй, дамочка, — хрипло произносит Кацуки, моргая здоровым глазом, пока женщина, о да, он помнит эти золотые глаза, она ночная медсестра, не попадает в его поле зрения. — Не смейте трогать мои бинты. — Заявляет он, смотря пристально на неё.   И он видит решимость в её глазах, ему плевать на это.   Бинты остаются с ним.   Особенно, если Половинчатый…   Да, они остаются.   Он понятия не имеет, как долго он участвует в этих сраных гляделках, но точно знает, что он уже от этого устал. Однако, когда медсестра вздыхает, ему становится легче.   — Уже поздно, — говорит она, уступая. — Мы поговорим об этом утром. — А затем она поворачивается к другому обитателю палаты. — Но часы посещений давно закончились, вам следует вернуться в постель…   — Он, блядь, остаётся, — заявляет Кацуки, удивляя самого себя громкостью собственного голоса и тем, насколько он серьёзен.   Кто-то фыркает, он не может разобрать, веселое это или удручённое фырканье, а затем медсестра проводит рукой по волосам. Она ворчит что-то себе под нос, чего Кацуки не может разобрать, затем произносит громче.   — Тогда вам двоим лучше вести себя прилично, я не хочу, чтобы кто-нибудь из моих интернов увидел то, чего им видеть не следует.   — Что, блядь, это значит? — восклицает Кацуки, уши немедленно начинают гореть. Как будто он хотел что-то делать с грёбаным ублюдочным-любителем-цветов-и-пауков Половинчатым. Однако из-за того, как он сидит, Кацуки не может видеть упомянутого ублюдка, но он надеется, что тот не понимает подтекста.   Хотя нет никакого способа узнать это наверняка. Этот парень туп, как меч с одним лезвием, то есть… не совсем.   Медсестра берется за ручку тележки на колёсиках и решительно катит её к двери.   — У вас есть пятнадцать минут, — объявляет она, берясь за ручку двери, затем повышает голос, когда Кацуки протестующе вздыхает:   — Любые возражения, и я сразу же позвоню в ожоговое отделение и скажу им, что я нашла их сбежавшего.   И вот так дверь за ней закрывается.   И последовавшее за этим молчание приводит Кацуки в восторг: он, чёрт возьми, выиграл этот раунд.   Восторг длится всего пару секунд, так как затем он оказывается лицом к лицу с фактом, что Половинчатый в его палате и…   И он на самом деле не знает, почему попросил Половинчатого остаться.   На самом деле, это было немного неловко… Почему он был так непреклонен в том, чтобы он остался? Это не похоже на то, что они… чтобы у них что-то… и он не сентиментальный ребёнок, как хренов Деку…   Но что сделано, то сделано.   Он просто должен плыть по течению, не так ли?   — Эм, — начинает он, и тут озарение пронзает его мозг, как электрический разряд. — Как челюсть? — спрашивает он и самодовольно щелкает зубами, гордясь собой за то, что нашёл вескую причину, по которой Половинчатый здесь.   Пока до него не доходит, что ударил пострадавшего.   С переломом скулы…   О чёрт, какой же он засранец.   — Болит, — таков сухой ответ Половинчатого.   И ничего себе, неужели он правда забыл, что этот ублюдок на самом деле тоже засранец?   — Если бы я знал, что это ты, я бы замахнулся сильнее, — заявляет тогда Кацуки, слова даются ему легко, когда он возвращается в колею.   И идиот фыркает.   — Разумеется, — отвечает он, и это почти заставляет Кацуки ухмыльнуться…   За исключением того, что этот придурок сидит у окна…   Что само по себе не было бы проблемой, если бы окно не находилось справа от Кацуки, где повязка плотно закрывает ему обзор. Он бы повернул голову, но шея всё ещё болит, а бинты раздражают раны всякий раз, когда он смотрит вправо.   (Затем он вспоминает, что Половинчатый обычно садился на его койку слева у его ног. И от осознания этого факта, что-то странное скручивает его внутренности)   Кажется, ублюдок понимает сложившуюся ситуацию, и Кацуки слышит стук металла о металл — костыли о костыли — и Кацуки просто…   Реагирует.   — Оставайся, блядь, на месте, — приказывает он, во второй раз за день сбрасывая одеяло с ног, и бесцеремонно хватает стойку с физраствором.   Встать на ноги оказывается труднее, чем раньше. Его ноги, блядь, трясутся, как желе, но он держится за стойку и умудряется подкатиться к окну, где стоит ещё один стул: Ведьма украла его для Бати из коридора, когда она бульдозером пробралась к нему, игнорируя все, реальные, угрозы Кацуки.   Садясь, он чувствует себя как в замедленной съемке: весь дерганый и скованный, но он справляется.   И всё это время Половинчатый просто наблюдает за ним.   Как ни странно, Кацуки чувствует одновременно раздражение от пристального внимания и благодарность за отсутствие помощи, невысказанную веру в его возможности.   Он запыхался, поэтому некоторое время ничего не говорит, а этот идиот никогда не был из тех, кто заводит разговоры, поэтому воцаряется тишина.   И так комфортно.   Точно так же, как было в эти несколько дней, когда Половинчатый приходил потусоваться в его палату.   Если никто не говорит, это значит, что нечего сказать — это просто. В этом нет ничего странного, тем более Кацуки на самом деле довольно спокойный человек, когда его, чёрт побери, не раздражают статисты. Большинство этого не понимают, но Половинчатый понимает, и... это придаёт сил.   Кацуки улучает момент, чтобы окинуть парня взглядом, рассмотреть его слегка растрепанные волосы, вероятно, из-за того, что ему пришлось познакомиться с полом; и пижаму, слишком короткую для его длинных конечностей. Он выглядит уставшим, но довольным. Возможно, он тоже испытывает боль, судя по тому, как одна его рука покоится на предплечье, пальцы рассеянно вырисовывают контуры на бинтах.   Перебинтованные пальцы, перебинтованные кисти, перебинтованные руки.   Он хочет спросить, как проходит его восстановление, но... наблюдение за его перевязками напоминает о собственных.   Напоминает о том, что произошло до этого — о том, как он проснулся.   И по какой-то причине Кацуки стискивает зубы, когда что-то скручивает его внутренности.   — Ты не должен был этого делать.   Половинчатому требуется мгновение, чтобы прийти в себя, он отвлекается от крошечных машин, проносящихся снаружи. Это похоже на наблюдение за ростом растения, но в конце концов его взгляд останавливается на лице Кацуки.   На мгновение ему кажется, что придется уточнять — чего делать не хочется, — но идиот открывает рот, как долбанная золотая рыбка, и отвечает.   — Знаю.   — Тогда какого хрена ты это сделал? — огрызается Кацуки, и он с удивлением обнаруживает, что за этими словами больше любопытства, нежели гнева.   Он наблюдает, как взгляд Половинчатого скользит по его правой половине лица, по бинтам, которые он за эти несколько дней возненавидел и за которые цепляется, и заставляет себя не ерзать, сжимая левую руку в кулак.   — Потому что, — начинает он, затем облизывает губы. Он что... нервничает?   И Кацуки чувствует себя, словно только что ступил в опасные воды... Но он тоже никогда не был из тех, кто уклоняется от опасности, поэтому он заставляет себя быть терпеливым и позволить ублюдку собраться с мыслями.   — Я знаю, какого это, — вот что он наконец произносит, голосом едва ли громче шепота, и Кацуки будто только что ударили по лбу.   Потому что, разумеется.   Разумеется, этот ублюдок знает, какого это…   Он знает, что такое боль, вероятно, ещё до того, как Кацуки вообще получил свою Причуду.   Он знает о позоре, что приходит, когда тебя клеймит тот, кого ты не смог победить; о зуде, боли и раздирании нежной кожи, которые лучше вытерпеть, чем вынужденно столкнуться со…   Со страхом.   Того, что увидишь масштабы ущерба.   Того, что тебя не принимают за то, как сильно ты изменился — даже если сам этого не принимаешь.   Страх никогда больше не увидеть себя.   Только слабость.   Кацуки сжимает челюсти при этой мысли. Потому что, честно говоря, он чертовски ненавидит то, что этот идиот видит насквозь его неспособность следовать предписаниям врача…   Но что он ненавидит больше всего, так это причину, по которой ублюдок понимает это.   Поэтому он бормочет что-то в ответ и решает успокаивающе вдохнуть, прежде чем сосредоточиться на фарах автомобилей на шоссе, а не на пронзительных глазах этого сентиментального идиота.   Он не думает, что смог бы вынести тяжесть этих глаз прямо сейчас.   Он слышит, как Половинчатый ерзает на своём стуле, улавливает вздох, который звучит немного прерывисто, и проклинает себя за то, что был тем, кто вызвал у него такие эмоции…   Но как бы сильно он это ни ненавидел, он знает, что не будет тем, кто после этого завяжет разговор.   Он не может.   Если он попытается, он наверняка что-нибудь разрушит между ними, либо его бестактная задница, либо его комплексы заставят его вляпаться в дерьмо, или что-то в этом роде.   Так что он позволяет Половинчатому продолжить или позволяет словам поглотить их в тишине.   Но он не разрушит то, что у них есть сейчас.   Однако оказывается, что произойдёт и то, и другое. Сначала тишина, потом слова Половинчатого.   — Конечно, я не могу сказать, что мы одинаковые, — начинает он осторожно, словно взвешивает каждое слово. А Кацуки хочет сказать ему, чтобы тот говорил, что захочет, он не сделан из фарфора, но ублюдок продолжает без заминок, так что Кацуки прикусывает язык и слушает. — Но я думаю, что, невзирая ни на что, тебе нужно брать дело в свои руки и двигаться в своём темпе.   И у Кацуки едва хватает времени осознать, что он чувствует, услышав это. Потому что, какого чёрта, Половинчатый? Ублюдок поднимается на ноги —на ногу— и тянется к костылям, прислоненным к стене рядом с ним.   — Что... — в шоке проговаривает он, наблюдая, как Половинчатый засовывает костыли под мышки и направляется к двери. Не часто ему не хватает слов, но сейчас он хочет спросить так много, в том числе “Куда, чёрт возьми, ты собрался?” и “У тебя была такая возможность?” — но его рот просто не слушается…   Половинчатый ставит костыли перед с собой, образуя широкий треугольник, позволяющий ему немного наклониться к Кацуки, а затем он смотрит на него, что-то яростное горит в его глазах.   — Ответь мне на один вопрос, Бакуго, — говорит он.   В этот момент дверь позади них открывается, поток света из коридора освещает лицо Тодороки, превращая его голубой глаз в открытое пламя, когда он переводит взгляд на дверь и обратно, а Кацуки хочет разозлиться на грёбаного незваного гостя, но Тодороки ещё здесь, поэтому он сосредотачивается на нём.   — Чего ты хочешь, — требует он, сердце странно бешено колотится о рёбра, но лицо остаётся непроницаемым.   И тогда взгляд Тодороки смягчается.   — Что ты думаешь о моём шраме? — спрашивает он, задумчивая улыбка освещает его лицо…   И сердце Кацуки болезненно сжимается.   Потому что, глядя на это лицо, он на самом деле немного напуган тем, что идиот задает вопрос не риторически, что он действительно думает о том, что Кацуки может возненавидеть этот…   Но грёбаный ублюдок не даёт ему времени ответить, разворачивается всем телом и направляется к двери.   — Эй, полудурок, прекрати, блядь, драматизировать и дай мне ответить! — огрызается Кацуки, быстро разворачиваясь на своём стуле, чтобы зацепиться правой рукой за подлокотник. Боль вспыхивает яркой вспышкой, заставляя его проклинать всё и вся.   Когда боль немного стихает и он снова может видеть перед собой, его взгляд падает на долбанную медсестру — интерна — у которой явно нет такта: она стоит, как олень в свете фар, и на Тодороки в дверном проеме, ожидающего его.   И, возможно, это всё из-за того, что он провёл много времени с Дерьмоволосым, но всё, что он может произнести в этот момент, это…   — Твой шрам чертовски мужественен, понял, Ледышка?   Он надеется, что ему удалось выразить, что он, блядь, это имел в виду. И видя, как ублюдок тепло улыбается, он думает, что ему правда удалось.   — Взаимно, Бакуго.   И ого, оглядываясь назад, он, вероятно, должен был это предвидеть…   Но как бы то ни было, Кацуки просто обнаруживает себя с широко раскрытыми глазами, пылающим лицом и сердцем, что готово пробежать марафон по пустой больничной палате, а слова повторяются в его голове, как заезженная пластинка.   *** В ту ночь он не спит.   Не то чтобы он пытался.   Он понимает, что сон нужен его телу для восстановления, но раздирающий жар в правой половине лица внезапно становится единственным, на чем он может сосредоточиться. Он снова на своей койке, так что всё, на что он может смотреть, — это стены перед собой, но, кажется, его разум не наскучил этот вид.   Кажется, он совсем не наскучил.   Наверное, сейчас чертовски поздно, хотя он ещё не видел солнечного света, так что он понимает, что сейчас по крайней мере пять утра. Но после сегодняшнего ночного кошмара и неожиданного ободряющего разговора, он не будет даже пытаться заснуть.   Более того, он вроде как хочет встать.   Так что он встает, и в компании своей верной стойки, он идёт в отдельную ванную комнату, соединенную с палатой. От внезапного яркого света перед глазами пляшут зелёные и красные пятна, но он достаточно быстро привыкает к свету, и оказывается лицом к лицу со своим отражением.   Излишне говорить, что он выглядит…   Израненным.   Уставший взгляд, растрёпанные волосы и бледный цвет лица. Благодаря чему бинты сливаются с тоном его кожи, словно они и являются его частью…   Чем, честно говоря, они и являлись последние несколько дней…   Они были его броней, опорой и щитом.   Его маской.   Но…   Кацуки никогда не был из тех, кто прячется от своих проблем — по крайней мере, не так долго. Он всегда предпочитал сражаться с ними лоб в лоб, сверкая оружием и всё время ухмыляясь, несмотря на последствия, которые могут возникнуть.   И прямо сейчас, даже если у него не хватает сил изобразить дерзкую улыбку или зарядить своё оружие…   Он всё ещё может сражаться.   Он всё ещё может сражаться.   Так что он, блядь, будет.   Преисполненный решимости, он поднимает здоровую руку, кладет её на лоб по линии роста волос и расцепляет первую металлическую скобу. Он старается игнорировать то, что рука дрожит. Это просто чертовски злит, поэтому он сжимает руку в кулак, металл случайно впивается ему кожу, вызывая вспышку боли.   — Сволочь, возьми себя в руки, — скрипит он зубами, ловя свой взгляд в зеркале. — Ты Бакуго, блядь, Кацуки, и что бы ни случилось, ты победишь.   Он рычит на себя, желая избавиться от слабости в своём сердце.   — Так что, блядь, выигрывай, придурок.   И...не похоже, что эта блядская ободряющая речь унимает дрожь в руках, но это помогает двигаться дальше. И вот так, вторая, последняя скоба удалена, и он разматывает сраную повязку со своей головы.   Он не думает. Только делает.   И когда он видит это… ну, честно говоря, его начинает тошнить.   Кожа содрана, сморщена; от носа до правого уха тянутся красно-фиолетовые полосы. Они тянутся от линии роста волос до нижней границы скулы, и они уродливые — бесформенные и неоднородны.   Когда он смотрит туда, где оно изуродовало некогда безупречную кожу, которой он всегда гордился, потому что “Ого, Бакуго, твоя кожа всегда такая идеальная!” никогда не стареет — ну, честно говоря, ему вроде как...ненавистно это.   Но.   Но.   Он этого не боится.   И это чертовски хорошее начало.   *** Люди останавливаются и глазеют.   Медсёстры, его лечащий врач, пульмонолог, тот ребёнок, который навещает свою сестру из соседней палаты, его чёртова мама…   Хотя всё нормально, это не так, он ожидал этого.   Чего он точно не ожидал, так это того, что Шото, мать его, Тодороки утром первым делом придёт к нему и просто улыбнётся ему улыбкой, от которой на его щеках появляются ямочки, а сердце Кацуки поёт целую симфонию, но…   — Ублюдок, прекрати издеваться надо мной…   — Зачем мне издеваться над тобой? — спрашивает он, в замешательстве поднимая брови и снова наклоняя голову, и, блядь, он когда-нибудь перестанет так делать? Это так чертовски мило отвлекает.   — Я всего лишь тобой горжусь, — легко говорит он, и это пронзает сердце Кацуки чем-то мягким.   — Ты себя слышишь вообще? — восклицает Кацуки, его уши горят от смущения, но ублюдок просто наклоняется и усаживается на койку в ногах Кацуки.   Его тепло успокаивает, когда он сидит у ног Кацуки, и, что довольно приятно, Кацуки отмечает, что на этот раз это положение ему нравится.   Как лейтмотив, что встраивается в пространство между ними.   Он, как ни странно, этому рад.   — И, кроме того, теперь мы подходим друг другу.   — Говнюк, убирайся нахуй из моей палаты!
Примечания:
187 Нравится 6 Отзывы 46 В сборник
Отзывы (6)