ID работы: 12657529

Как на масленой неделе

Слэш
R
Завершён
40
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— А что это у тебя в том мешке? — Василий наклонился, чтобы рассмотреть поближе. Трава какая-то. Похлебку, что ль, варить? Запах больно странный, неведомый. Он протянул руку, чтобы взять щепоть, растереть между пальцами, но тут горловина мешка схлопнулась. — Ты руки не суй, не для тебя это, — проворчал Берке. — Что брать будешь? По-русски татарин говорил лучше, чем Василий по-басурмански, но более знал язык звонкой монеты. Поигрывая привязанной к поясу сумой, Василий улыбнулся и сощурил лукавые очи. — Не горячись, Берке, чай не первый год со мной торгуешь. Али я тебя когда обижал? Или ты обидеть меня норовишь? — Обиды на тебя не держу и обидеть не желаю, а все равно не для тебя. — Берке запасливо убрал мешок в угол, подальше от русича. — Ткани парчовые брать будешь? — Покажи. И пошел торг. Да только Василий нет-нет, а поглядывал в заветный угол. Больно уж его любопытство разобрало, что это за трава такая тайная. С Берке они знались давно, уж три лета ходил Василий торговать в татарские земли. Друзьями они не стали — коротки были их встречи да странен, темен взгляд черных раскосых глаз, а все же возникла между ними приязнь. Товар у Берке был хорош, Василий платил за него исправно, навар имел немалый. Да и татарин щеголял в алом кафтане, шитом золотом, ездил на добром скакуне. Потому ударили в итоге купцы по рукам. Целый воз тканей привезет Василий домой: бабам на радость, себе — на процветание. — И все же, что в мешке ты прячешь? Не таись, скажи. Меня ж эта дума мучить будет, покоя не даст, — спросил напоследок Василий. Татарин усмехнулся странно. — Знать, и обо мне подумаешь, урус, в дальней своей стороне. Василий глянул на него, сказать хотел что-то, но тут окликнули его с воза: — Идешь, что ль, Василий Иваныч? — Иду, Артемка. Так и расстались они до следующего лета. Любопытство терзало Василия недолго, забылась вскоре чудная трава. А взгляд, которым татарин его напоследок одарил, помнился твердо. Темный это был взгляд, с мукой и тоскою, каким бывало окинет осевший степняк вольные просторы. Бередил он душу, навевал думы разные. Снилось Василию порой, как колышет ветер черный чуб, как развевает полы дорогого кафтана. А ну как свистнет сабля в умелой руке? Шутка ли — еще недавно в жаркой схватке они сходились, а теперь вон пушнину на диковины заморские меняют. Не та уж Орда, да и Русь не та. Растет, крепнет, с колен подымается. Князь Иван — добрый, умом-разумом славится да силою недюжинной. Хаживал Василий в войске княжеском, а теперь в Новгороде живет, торгует, гуляет, как ветер вольный — ни семьи, ни женки. Друзья смотрят — удивляются: не по-христиански, мол, двадцать пятая весна пошла, а все бобылем живешь. Василий усмехается да мед им за столом подливает: рано еще ему семью заводить, не накуражился. Да и не встретилось ему такой девки, чтобы дома смогла удержать. Без любви жениться — печаль одна, но и одному жить — не всегда веселье. Зимы долгие на Руси, морозы трескучие. Хошь — дома сиди, в шубу соболью укутавшись, хошь — на охоту поезжай зверя травить. Не сиделось Василию, тоска его крепко за сердце взяла. Все в окно он поглядывал да ждал неизвестно чего. — Что ты, Василий Иваныч, голову повесил? Аль беда какая приключилась? — спрашивал Артемий, друг давний, помощник верный. — Не беда — зима, — отвечал Василий, посмеиваясь. — А вели-ка ты, друг сердешный, запрячь добрых коней. Прокатимся по полю снежному. Уж больно охота скуку разогнать. — Нам ли скучать, Вася. Айда в Москву рванем на Масленую, торговля там бойко идет! — звал Артемий. — Чего я в этой Москве не видал, — отговаривался Василий. — Чай, в Новгороде поболе наторгуем. Артемий вздыхал и шел закладывать лошадей. Василий любил пронестись по снегу на хорошем коне. В городе стены белые, со снежною равниной сливаются. За стеной деревеньки коптят голубое небо легким серым дымком. Хорошо живется в Великом Новгороде, раздольно, да не всем. С той поры, как стал город под князем, много ропота по углам слышно, того и гляди на площадь соборную вытечет, и тогда — бунт. Но пока притихло все. Чужеземцы товары на кораблях привозят, купцы новгородские богатеют, славу наживают, и Василий среди них. А все ж тянет сердце кручина. Устанет конь резвый, перестанет ветер морозный лицо язвить, так и вернутся думы темные. Василий и в церковь заглянул. Постоял со свечкой, поглядел на образа, на лик Богородицы. Не стерпел ее горького взгляда, вышел прочь, шапку надел было да сорвал тут же, голову буйную остудить. Напрасно он, конечно, с Морозом Иванычем решил поиграться. Как домой воротился, так и слег без памяти. Долго бредил он в жаре нестерпимом. Блазнились ему то очи черные, то котлы адские. К Масленой отпустило. Артемий, друг верный, рядом был: воду подавал, тело белое обтирал зельем горючим, накрывал медвежьими одеялами, разговоры вел, да все о лете красном. Василий послушает его да отвернется: тошно ему сделается. Но как зима к весне поворотилась, так скинул Василий одеяла тяжелые, велел закрома открывать, товары считать. Глядел на богатства свои, и сердце его веселело. — Будет у нас на празднике самый первый ряд! — говорил он, Артемия по спине похлопывая. Тот, под богатырской его рукой, чуть в сугроб не улетел на радостях. Много народу в город подтянулось. У соседей родни с деревень понаехало — все на гулянья, торговать али закупаться. Вот в канун Встречи и в ворота к Василию постучалися. Подивился он — не ждал никого, выглянул из окошка терема высокого: гарцует перед воротами дубовыми знакомый вороной. Сердце у Василия так и зашлось — глазам он своим не поверил. А татарин в тулупе, алым шелком обтянутом, мехом драгоценном обделанном, уже на двор въехал. Плеточкой шелковой поигрывает, по сторонам озирается, будто ищет кого. Хотел выйти Василий встретить гостя, да насилу челядинцы его отговорили: мол, слаб еще, едва от болезни оправился. Куда в кафтане — да на мороз? Меж тем татарин уж сам в дом вошел. Кинулся Василий было пояс шелковый оправлять, да за тем его и застал Берке. Усмехнулся, посмотрел горячо, так, что Василия жаром обдало. Сказал, кланяясь: — Здоров будь, Васил. Примешь ли гостя незваного? — Знаешь ли поговорку нашу: незваный гость хуже татарина, — отшутился Василий. А у самого кровь в жилах взыграла, очи молодые засверкали. — А тут даром что гость, так еще басурманин. — Не рад мне? В черных очах всполохи от лучины, на скуластом лице тени играют, ноздри, точно у ретивого скакуна, трепещут. Красив, черт! — Не ждал, — ответил Василий. — Здрав и ты будь, Берке. Зачем пожаловал? — На праздник. — Татарин все глядел на него, глаз не сводил. — Обозы я с братом оставил. Подумал, а не здесь ли живет Васил, который у меня ткани торгует? Зашел, гляжу — ты. Так примешь ли? Лукавил Берке, и Василий это чуял. Не оттого ли, что ведал, зачем на самом деле он в Новгород подался? Тело словно горячей водой окатило, но Василий виду не подал, улыбнулся лукаво, крикнул зычно: — Тишка, принимай гостя дорогого! Федька, баню топи, да пожарче! Любопытно ему стало, угорит ли татарин в бане русской. — Вот спасибо, уважил ты меня, Васил Иваныч, — молвил Берке. — Кстати будет, шутка ли — вымерз до косточки. — Глянул прямо: — Пойдешь ли со мной, хозяин ласковый? — Пойду, отчего ж не пойти, — взял Василия молодецкий кураж. — Баня русскому человеку завсегда приятна. Говорил он так, а все ж про себя раздумывал. Не греха он боялся. Да разве это грех — с добрым молодцем покуражиться? Так, смех один. Вот только была у Василия на весь татарский род обида лютая. Торговать с ними — одно, а дружбу водить да на перине вместе почивать — то совсем иное. А тут все к одному сходилось. Вот уж шутка бесовская, не иначе! — Погоди, — Берке уже на пороге за руку его ухватил. — Помнишь ли, спрашивал ты давеча, что за траву от тебя прячу? — Помню, как не помнить. — Василий остановился, подумал, не отнять ли руки своей у басурманина, да беседа оказалась больно завлекательная. — Привез я подарок из дальних земель. — Берке тулуп скинул, отвязал от пояса мешочек холщовый. — Прикажи холопам своим эту траву чудесную в крутом кипятке заварить и после бани нам подать. Сам увидишь, что за сила в ней кроется. Василий развязал мешок, на ладонь траву ссыпал, узнал слышанный однажды чужеземный запах. Улыбнулся: — Что это за силу такую трава твоя дает, коли ты над нею трясешься, как бедняк над «новогородкой»? — А вот отведаешь — узнаешь, — отвечал Берке в тон, сверкая зубами жемчужными. — Не бойся, чай не отрава какая. Вместе пить станем. Решил послушаться Василий, наказал челядицам сделать точно так, как велел гость. А пока суд да дело, отправились они в баню. Баня у Василия была новая, хорошая. И трех лет большой, светлый сруб еще не простоял. Были в нем и лавки широкие, и печка жаркая, и шайки дубовые с холодной и горячей водицей. Зимой баня — лучшее подспорье от всякого недуга. А после пара жаркого что веселее броситься в снег колючий? Взбодрится тело, запоет душа! Но, памятуя о недавней хвори, Василий решил так не забавиться. Чинно сложил одежу, окатил себя теплой водой и шагнул в самый жар. Берке от него не отставал. На самый верх забрался, разлегся, точно кот черный. Татарин был смуглый, ладный, росту невеликого, а сила в нем чувствовалась. Волоса его от жара мелким бесом пошли, черные, а нет да мелькнет в кудрях серебристая нитка. Странно было Василию на это смотреть. — Сколько ж тебе весен, гостюшко? — спросил невзначай. — Двадцать минуло. — Брешешь! — не поверил Василий. — Думал я, мы с тобою одних лет. — Собаки брешут, а я как есть сказываю. А что чуб седой — так то от отца досталось: он уж в тридцать весен весь как лунь был. — Берке пропустил кудри сквозь пальцы, откинул со лба крутого, дабы не мешали. Василий засмотрелся, размышляя, что жестки у татарина волоса, аки конская грива. Хотелось проверить, так ли это, да много еще вопросов к гостю имелось. — А откуда ж по-нашему говорить так складно выучился? — давно Василия любопытство разбирало, да спросить все было недосуг. — Так-то мать моя рано померла. Девка русская меня воспитала, матерью мне стала. Языку своему научила. — Берке улыбался, щурясь от жара. Зубы его белые поблескивали. — Полонянка? — с неудовольствием вопросил Василий. Тошно ему было от мысли о русских девушках в руках этих иродов, злость брала, темная, страшная. Рука его сама за мечом тянулась вострым. Сестру его любимую, Настеньку, за басурманина сговорили, ее не спрося. Уж и плакала голубушка, у тятьки в ногах валялась, а тот ее за косу — да под замок, свадьбы дожидаться. Татарин же, нехристь, в светелку Настасьину пробрался, девок глупых напугал да Настасью снасильничал, приговаривая, мол, до свадьбы следует попробовать, сладок ли плод. Отец, узнав, отмахнулся только: чай позора не выйдет, свадьба — уж дело решенное, а там муж будет в своем праве. Содрогнулся тогда Василий, на отца с саблей кинулся, да скрутили его челядинцы, повязали, в погреб заперли. Настасья же не стерпела обиды, грех на душу взяла, руки на себя наложила, а татарин деру дал. Василий, как только выпустили его на свет божий, в седло прыгнул. Поклонился сестриному гробу да поехал нехристя искать. Выследил, зарубил, как собаку. Князь Иван так на татар разгневался, что все посольство на тот свет и отправил, приговаривая, что больше Русь басурманам не станет кланяться. Хану Ахмату не по вкусу сие пришлось, но прогнали его за границы русичи вместе с войском его поганым. С той поры Василий осел в Новгороде, но часто в Сарай ездить стал: когда торговать, когда посмотреть, что на свете делается, по просьбе светлого князя. Берке лукавить не стал: — Полонянка. Отец мой с посольством в Крым ходил. Оттуда и привез жену себе добрую. Полюбились они друг другу, привыкли. Марфа нам свои песни пела, так он заслушивался. Поет она, а у отца в душе словно свечечка загорается. Видно, жребий на роду у нас такой — косу русую любить, — усмехнулся татарин, запустил руку Василию в волоса. Тот дернулся прочь, оттолкнул нахала. Буркнул: — Где ты косу тут нашел? У Берке очи вспыхнули, точно у черта. Не успел Василий опомниться, как дощечка дубовая лопатки ему ожгла, а татарин навис над ним, аки коршун, нашептывая горячо: — Ох, ведаешь же, что люб мне! Как увидал тебя на торжище, так пропал. Думал: отчего ты свободный? В полон бы тебя взял, любил бы, миловал да никому не показывал… Тут уж не выдержал Василий, пихнул охальника кулаком в грудь, расхохотался. — Меня? В полон? Куда тебе! Да я таких молодцов до седла разрубал! И тебя, коли язык свой бесстыжий не уймешь, не помилую. Не погляжу, что ты мне гость. Берке потупился, сдвинул разлетные брови, потемнел лицом. — Ежели обиду причинил — прости, не желал я этого. — Знаю я, чего ты желал, — хохотнул Василий уже без злобы. По душе ему пришлась смиренность татарина. Да надолго ли хватит? Ишь зенками сверкает. Как бы баню взглядом не поджег. — Пойдем-ка, охолонем, гостюшко, травы твоей чудной отведаем. А то, гляжу, тебе уж башку напекло, ум за разум зашел. — В своем я уме, и ведаешь ты это прекрасно. — Берке ухватил его за руку. — Ответ мне дай: люб я тебе? Да только правду сказывай. — Уж больно ты резов, — засмеялся Василий. — А все ж напекло тебе голову твою буйную, иначе смекнул бы, что не стал бы я терпеть речей твоих богохульных, а то и вовсе бы на порог не пустил. Знал ведь я, зачем прибыл ты в Новгород, к какому товару интерес имеешь. Губы у татарина тонкие, целовать их сладко. Теперь уж Василий его на лопатки уложил. А тот и куражиться не стал: обнял, ответил жарко, у Василия аж в голове помутилось. — Имей и терпение, гостюшко, — шептал он, посмеиваясь, а сам уд его восставший бесстыже наглаживал. Берке стоном зашелся, горло ему смуглое подставил. Василий не удержался, приник губами да след на коже соленой оставил. Будет знать. Какой ему полон, сам сдался. А сладко сдался, Василий еле утерпел. Отпустил его, обомлевшего, спрыгнул с полки дубовой да дверь отворил. Берке глаза открыл, мутные, невидящие, поежился от воздуха холодного. — Идем, чего зря жар выпускать, — Василий сжалился, руку ему подал. Татарин моргнул раз, другой да следом соскочил лихо. *** — А хорошо! — Василий хлебнул из глубокой глиняной кружки и блаженно откинулся спиною на стену. Во рту у него растеклась жаром терпкая горечь, согревающая и бодрящая. — Что же это такое будет? — То трава заморская. Из далеких земель я ее привез. Нелегко было, — Берке усмехнулся. — Не любят ее чужеземцам продавать. Василий тоже усмехнулся. Догадывался он, как трава сия в руки к Берке попала. — Экий ты разбойник. Одно слово — басурманин! — Что ты заладил? Басурманин, басурманин… Что с того? — обиделся Берке. — Ничего. Так, к слову, — проворчал Василий. Благорастворение банное тут же выветрилось без остатка. — Не любишь ты нас, — прозорливо заметил Берке. Посмотрел взглядом странным, темным, будто испытующим. Сказал вдруг: — А ведаю я, за что не любишь. Василий глянул на него удивленно. — Да что ты ведать можешь? — Все. — Голос татарина стал тих да серьезен. — Ведаю, что попался тебе на пути татарин Мунге, и что обиду от него потерпел весь твой род. Что сестру он твою извел, а тебя из дома родительского выжил. Что нашел ты его и зарубил однажды ночью на улицах Сарая. Как собаку порешил. Василий поднял на него недобро горящие очи, жалея, что под рукой ни сабли, ни меча нет, ибо прав был Берке во всем. Внутри охолонуло все, злость заклубилась горькая, а все более на себя: зря, дурень, соблазну поддался... — Откуда сие ведаешь? Отвечай! — повелел грозно. — А оттого ведаю, — молвил Берке, — что Мунге братом мне был. Вскинулся было Василий, глазами комнату обшарил в поисках, чем сподручнее басурманина завалить. Тот не шевельнулся, посмотрел покойно, с ласкою. — Ты не бойся меня, Васил Иваныч. Не для того я в твой дом пришел, чтобы счеты сводить. Есть у меня самого обида на брата лютая. Зверь то был, не человек. За избавление от него благодарить тебя надобно. Об одном лишь жалею, что не достало мне сил в свое время его убить. Не обидел бы он тогда сестры твоей. Василий глядел на него недоверчиво. — Обо мне откуда узнал? Раз начал разговор — будь ласков, до конца сказывай. — Все расскажу без утайки, — не стал отпираться Берке. — Было это так… …Мунге минула двенадцатая весна, когда умерла их мать. Отец, уезжая в походы, оставлял его за старшего. Несладко жилось Берке с братом: уж больно буен и несдержан тот был, да на расправу скор, а сам Берке мал и слаб: было ему вполовину меньше, чем Мунге. Невзлюбили братья друг друга. А тут отец из похода вернулся с полонянкой. Коса у нее длинная была, русая, очи светлые, печальные. Отец ее в шелка наряжал да в серебро, а она плакала украдкой да пела песни свои тоскливые, чужедальние. Мунге на отца обозлился: прах матери не остыл, а он уже привез другую, да еще и женой назвал, будто полонянка русская ему, ханскому родичу, ровня. А Берке жалко ее было. Поет она, бывало, да плачет, а он тихо сядет рядышком, то горсть сушеных фруктов заморских ей принесет, то зверушку какую из степи чудную. Улыбнется она невольно сквозь слезы да его приласкает. Так поладили они, а потом и к отцу Марфа привыкла, привечать его стала. Да только сына родить не смогла, скинула. После уже Берке узнал, что то была проделка его брата: дал он Марфе травы особой, чтоб младенца потравить. Думал, что бросит ее отец после этого, а тот полонянку пуще прежнего любить стал. И затаил Мунге недоброе. Берке с Марфой весело было, она его и языку своему научила, и песням. Любил он слушать сказы про далекий ее край. Грезил, как сам там побывает, да не с мечом, а гостем. Как минуло ему двенадцать весен, повадился Берке к караванам торговым, что в Сарай стекались, шастать, слушал речь иноземную, рассказы чудные, видел диковины разные. Обуяло его желание мир посмотреть, себя показать. Через две весны не утерпел, испросил у отца дозволения в путь с караваном отправиться. Тот отпустил. Долго странствовал Берке, побывал, как блазнилось ему, в странах чужедальних, повидал всякое, богатством разжился. Домой воротился лишь спустя четыре весны — да пуст оказался дом, город пожжен, только отстраиваться начал. Узнал Берке, что пришли в Сарай лихие люди с Руси да разграбили, а отца его убили. Защитил он дом свой, но сам пал от ран. Тогда спросил Берке, где мать его. Ответили ему, что вторая мать его там же, где первая, ибо Мунге, брат его родной, едва отца схоронив, объявил ее рабыней своей да сгубил. Ничего не могли сделать люди, и не пытались, ибо был Мунге в своем праве, и другие в Сарае были печали. Тогда спросил Берке, где брат его. Сказали ему, что брат его уехал на Русь с ханскими посланниками. Поблагодарил Берке добрых людей, помянул отца да матерей своих и поехал следом. Вскипела кровь у него в жилах, сабля сама так в руках и вертелась, жаждала крови проклятого Мунге. Но опоздал Берке. Прибыл в стольный град Москву, да не нашел там брата. Покинул тот посольство ханское, оставив за собой славу худую. Прознал Берке, что брат его коварный урусов перессорил между собой и с татарами, девицу рода высокого погубил да скрылся, аки тать. Князь русский гневается, головы послов ханских на пиках развешивает. Решился Берке дальше пойти за братом, выследить его, отыскать да закончить дело начатое. Долго ли, коротко, а привела дорожка Берке обратно в Сарай. Там и настиг он брата своего. Тот в доме отчем жил припеваюче, в ус не дул. Знал, что хан нынче слаб и не указ ему больше — урусы его эвон как разбили. Так сказал он Берке, когда они встретились. Берке брату ничего не ответил, стал добрым да ласковым, будто и камня за пазухой не держал. По нраву это Мунге пришлось. Сказал он, что теперь стали они мужами, и негоже им доле жить под одной крышей. Стало быть, следует разделить наследство отцовское. А коли Берке, как вольный ветер, по свету гуляет и тем счастлив, то почему бы ему не оставить дом брату да не ступать по добру по здорову? Разозлился Берке пуще прежнего, но виду не подал. Попросил дать три луны на раздумья да на сборы. Подобрел Мунге, согласился. Сам стал каждый день по гостям ходить, деньгами сорил да богатствами, все больше теми, которые брат привез. Но и это стерпел Берке, дабы совсем Мунге страх да совесть потерял. Стал Мунге ходить в купеческие кварталы, пить хмельное да гулять безобразно. Слава о нем и до того дурная ходила, а тут уж совсем он беспутным сделался. Возвращался Мунге по обыкновению за полночь, пьяный, одурманенный. И вот однажды решился Берке. Взял саблю острую, кинжал верный, лук со стрелами и стал поджидать. Ночь, луна по небу движется, звездочки поблескивают, а не идет Мунге. Верно, крепко загулял. Был Берке терпелив, и за терпение Аллах воздал ему: вдруг увидел он, как бредет-покачивается по улице человек виду непотребного, песни срамные орет. Один бредет, без челядинцев. Схватился Берке за лук, да близехонько было. Вынул тогда он саблю, но сверкнула она в лунных лучах. Мунге хоть и пьяный был, а заметил, хвать за пояс — а сабли нет! Пошатнулся он, попятился, да вдруг глотка его поганая точно от непотребной брани и лопнула. Кровь хлынула на одежды богатые, в пыль дорожную. Хрипел да бился Мунге, а Берке сжал покрепче саблю, навострился весь, аки кот перед прыжком: увидал он, как сверкнули позади брата злые светлые очи. Но вот луна за тучку спряталась — и растворилась в ночи тень, аки дух карающий. Воротился Берке домой как ни в чем не бывало, а Мунге так и провалялся до зари на дороге, издохнув, точно пес. Недобрые думы думал Берке. Ярился он, что не сумел сам брата порешить, что обскакал его кто-то ловкий да светлоглазый. Решил он убийцу брата непременно сыскать, с него спросить за отца да мать. Побродил он по улицам торговым, поспрашал людей добрых, но те дать ответ ему не смогли али не захотели: не любил никто Мунге. Закопал Берке брата, как собаку, без обряда, без очищения, и пошел вновь по свету бродить, тоску свою заговаривать. Долго ли, коротко, а привел его путь на базар в один город русский. Бродил он по рядам, товар приглядывал, вдруг словно стрела ему спину пронзила. Оборотился Берке, увидал уруса молодого да статного, что с воза пушным зверем торговал. Подошел поближе, сделал вид, что товаром любуется, а сам все в очи светлые поглядывал. Сдавило его сердце мукой страшной, плюнул он да пошел прочь. Разузнал все о купце русском, решил поближе сойтись, поглядеть, что за человек такой его брата порешил, помешал за отца-мать отомстить. Пошел Берке на следующий день на базар да сторговал у купца пушнину за ткани шелковые. Так с тех пор и повелось. Как Берке узнал, кто таков враг его, о мести своей и думать забыл, поскольку была у уруса своя причина праведная Мунге ненавидеть. И все чаще думалось ему о купце чужедальнем. Видались они на торжищах, и жгло сердце Берке непонятной тоскою. Рука его больше за саблей не тянулась, не крови сердце просило, а чтоб не зло посмотрели ясны очи, но с ласкою. Три весны он промаялся, никто его сердце вольное прежде так не прихватывал, а тут какой-то урус раз — и прихватил, как товар, в мешок положил не глядючи, тканями драгоценными укутал да домой увез, в земли свои студеные. Боязно было Берке и сладко об этом думать. Да чем больше думал, тем сильнее кровь в жилах кипела, мучила его, изводила. «А коли не люб я ему?» — и смеялся зло над собою. А с чего бы он полюбился светлоглазому урусу? Чай не девка красная. И куда удаль молодецкая девалась? Не иначе Небо помогло, траву чужеземную под руку подбросило, а то терзаться бы Берке до скончания дней своих. Тут не утерпел, сказал сгоряча — и углядел в любимых очах ответное. Миг всего — и что было, что не было — все едино. Уехал урус. Берке думал, думал да решил отправиться следом — авось и дальше Небо милостью не оставит. — Вот так все и было, — завершил он свой сказ. — Теперь ты все ведаешь. Сказывай нынче как есть, всю правду: люб я тебе? Василий очи отвел, не в силах смотреть на татарина. Люб, не люб, — а Мунге проклятому он брат родной. Как стерпеть эту муку? Как такое на душу взять? Был бы просто басурманин — и черт бы с ним, сладили бы. Но тут сердце болью сжалось: ни принять, ни отпустить не может. — Пойдем-ка спать, гостюшко, — молвил Василий устало. — Утро вечера мудренее. — И то верно, — уступил татарин, но брови черные насупил. Тяжко Василию. Но и ему тяжко. Да только не спалось на перинах пуховых. Как заснешь теперь, когда растравил гость раны болючие? Вздыхал Василий, с боку на бок ворочался да думу думал. Не о татарине, что за стенкой маялся, лавкой скрипел, а о доме родном, что в Москве остался. О князе, что скоро прикажет ко двору воротиться. Мол, отец у тебя, Василий, уж старехонек, мать тоже, пора бы оставить жизнь вольную да принять, что тебе на роду написано твоем боярском. Затевает что-то князь, это Василий чуял. Уж не поход ли новый? Да хоть и поход, а не пристало князю отказывать, терпение его испытывать. Но куда воротиться? В дом старый, к отцу на поклон? Как в глаза ему смотреть, губителю? Наблюдать, как он ест, пьет, небо коптит, а Настасья уж который год в земле сырой лежит. И ведь ни слова, ни полслова за три весны Василий от него не дождался. Да и достало бы сил простить? Оно, конечно, по-христиански, прощать-то, да пускай отца Бог и прощает. Хоть бы в монастырь, что ли, ушел, черт старый, грехи замаливать. Василий вздохнул и на другой бок поворотился. Нет, не пойдет отец в монастырь, разве что князь его силой ушлет, от козней неустанных утомившись. А может. Орда-то нынче слаба, а отец все по старинке думает, мол, сколько раз уж татар лихорадило, и в этот раз подымется. Не подымется, это Василию ясно было как божий день. А коли так, пора и от старых порядков избавиться. Так мысль его к Берке и воротилась. Кончится жизнь вольная — и встречам их наступит конец. Да и какие уж встречи. Как сомкнет он уста с братом убийцы? Да что там, как в глаза ему смотреть будет, когда при виде его ком поперек глотки вырастает? Ох, и принесла же его нелегкая со своими кудрями черными, очами огненными да речами медовыми! Василий снова вздохнул и в потолок уставился. А все же хорош, черт. Сердце словно клеймом каленым прижгло, ажно дыхание сперло от мыслей греховных, с болью мешанных. Али закрыть на все глаза да и покуражиться? Так на так дорожки их расходятся: Василия — в Москву, Берке — в Сарай. Родич ханский. Василий усмехнулся. Сплюнул бы, да в доме родном плевать негоже. А гостей привечать следует. Лучина, что челядинцы оставили, прогорела давно, да в собственном доме Василию света и не надобно было, и так каждый угол знал, каждую половицу скрипучую. Накинул он на плечи шубу соболью, глянул тоскливо на образа, да темен был красный угол. Эх, прости, Господи, грехи тяжкие!.. Перекрестился Василий, дверь толкнул. Та тихо поддалась, не скрипнула. В доме стояла тишина. Ночка была глухая, лунная. Пол дубовый ноги босые холодом жег, да не чуял того Василий. Постоял, прислушался, спит ли татарин. Не спал Берке. Лежал, руки за голову закинув, но, едва Василия увидал, подобрался под одеялом медвежьим, точно пардус. — Не спится, гостюшко? — проговорил Василий. — Вот и мне не спится. Стало быть, вместе вечерять станем. Шуба соболья стекла по его плечам, легла у ног черным зверем. Глаза у Берке точно у кота лесного вспыхнули, по горлу ком прокатился. — Коли так, — ответил хрипло, — не побрезгуй, хозяин ласковый. И к стенке подвинулся. Василий не стал упорствовать, скользнул под одеяла тяжелые да разом приник губами к смуглой шее. Берке только ахнул да выгнулся в его руках, точно лук степной. Тонок татарин, будто ивовый прут. В темноте этакой Василий бы ему двадцати весен не дал. Сладко было подмять его под себя, обратать, точно жеребца норовистого. Тело у Берке горячее, кожа гладкая, как шелк заморский, а все же в объятии ответном сила чувствовалась немалая. Как стиснул бока его коленями, так сам Василий себя тем жеребцом степным почуял. Рванул с него рубаху прочь, портки скинул. Тот знай в ответ ужом извивается, под поцелуи огненные подставляется да руками бесстыжими везде залезть норовит. Тяжко было оторваться от него, да пришлось. Берке рубаху ему в два счета стянуть помог, поцеловал сам, прильнул, за шею обнял. Василию на глаза точно пелена упала. Разом думы все из головы буйной выветрились, остался лишь голод звериный. Чужая кожа под губами алыми маками расцветает, уд восставший в уд вжимается. Сладко, ажно солнышки в глазах пляшут, а татарин знай себе навстречу подается, стонет, рычит задушенно, спину царапает, пальцы в волоса вплетает. Подхватил его Василий под лопатки, прильнул губами к распахнутому в стоне алому рту. Берке взвился под ним, бока коленями до хруста сжал — и обмяк на перину пуховую, да Василий следом за ним тяжело рухнул. Лежал в тишине, звезды в синем небе считал, пока в голове не прояснилось. Очнулся от толчка в плечо. — Ох, и тяжел ты да жарок, хозяин ласковый, — проворчал Берке, а у самого зенки довольные, улыбка — точно лунный серп. — Своя ноша не тянет, — буркнул Василий, но поднатужился и к стенке откатился. Берке тут же следом к нему прильнул, щекою горящей к груди прижался, обнял, ноги переплел, точно вьюнок обвился. Василий только одеяла повыше подтянул, дабы холодом не сквозило. Хорошо было лежать вот так, ни о чем не тужить, не печалиться. — Так бы и провел всю жизнь, — пробормотал Берке, точно мысли его услыхал. Василий ничего не ответил, только в сердце будто отравой горькой плеснуло. *** Утром один Василий проснулся. В доме дух блинный стоял, так, что слюни текли. Подали на стол к блинам и снедь разную. Хошь — с медом ешь, хошь — с маслом, а то и вовсе со сметаной свежей. В кувшине вместо кваса горячий сбитень. Хорошо! Да только как вспомнилось вчерашнее, так на душе у Василия снова кошки заскреблись. Приехал Артемий. Василий его за стол позвал блинами угоститься, а сам меж тем выспрашивал, что да как там в рядах торговых. — Басурман понаехало, — проворчал Артемий, сумрачно болтая в кружке сбитень. — Так что же? — засмеялся Василий. Хоть и тяжко ему было о Берке думать, а все же печаль друга его позабавила. — И мы к ним хаживаем. Такое уж наше купеческое дело. — Непонятно мне, Вася, твоего веселья, — разошелся тот пуще прежнего. — Да опосля того, что с Настасьей они сотворили, я бы весь их род поганый повырезал!.. Ругался Артемий, а Василий смурнел на глазах. Да, друг его долг помнил лучше него самого, брата родного. Любил Артемий Настасью, сватов зазывал, да отец — боярин знатный, что ему сотник войска княжеского? Смех один. Ему князей подавай али воеводу на худой конец. Так Артемий и остался с унижением да с раною болючей, что все покоя никак ему не давала. А коли прознал бы он правду про гостя басурманского, а паче того, что гостя этого Василий сам на перине пуховой приветил, так и другом бы назвать его стало б совестно. Все, все супротив этой глупой блажи… — …А как литовец-то вокруг них вьется!.. — меж тем Артемий сказывал. — Того и гляди — сговорятся да как попрут на Русь с двух концов! — Да у Ахмата и без нас своих бед довольно, — отмахнулся Василий. — Ну а коли и сговорится, нам-то что за печаль? Мы, Артемка, с тобой люди княжие. Что скажут — то и делать станем. Как пойдут на нас войною — так и мы за мечи возьмемся, авось не оплошаем. А покамест пускай посадник этих литовцев с басурманами гоняет. Наше-то с тобой дело нынче малое: стой да знай себе зазывалки ори позатейливее. Помолчал Артемий, будто колючку на языке перекатывая, вздохнул и кивнул неохотно, кружку пустую отставил. — Не пора ли, Василий Иваныч? Солнце подымается. — И то. *** День выпал светлый, морозный. По улицам с гиканьем и звоном на лихой упряжке возили чучело. Детишки неслись следом с шутками да прибаутками, выпрашивая блины и баранки. Им вторили звонким лаем подзаборные псы. Девушки в ярких платках с добрыми молодцами пересмеивались. Праздник. Опостылела людям зима, все вокруг весны требует, а пуще всего — сердца людские. В рядах народу было — не продохнуть. Торг бойкий шел — только и успевай монеты считать да товар подвозить. Дважды уже гонял Василий челядинцев в закрома, а все не иссякал спрос. Знали его в Новгороде, мужики уважали, а девки любили, чего уж греха таить. Всегда лишнюю гривну припрячут, лишь бы у воза его покрутиться, очами пострелять, шуткой перекинуться. Василий знай с ними зубоскалит, да и только. Катюшка, дочка посадникова, уж на что была красавица, уж как глазами поводила, а Василий и не глянул на нее. Не стерпела, плюнула от досады, тятьке своему заявила: — У басурманина ткани брать буду! Хохот в толпе раздался. Берке ухмыльнулся, покосился на Василия и давай перед девкой соловьем разливаться. Грудь выпятил, пояс шелковый оправил, подбоченился, знай товар свой, а все более себя нахваливает. Василий в усы усмехнулся. Знала бы Катерина, какие песни этот соловей под добрым молодцем поет!.. Затемно ряды закрыли. Утомился Василий: хоть зима на дворе студеная, а ему жарко в тулупе, точно солнце уж к лету поворотилось. И не распахнуть никак: блюдут и челядинцы, и Артемий, чтобы снова он не обморозился. Пришлось до дому терпеть. Но тут уж он первым делом пояса развязал да скинул шубу долой, ополоснулся в сенях и лишь после этого в горницу вошел. Татарин был тут как тут. Сидел на лавке, точно кот пригревшийся, зенки свои щурил, улыбался радостно. Челядинцы перед гостем хлопотали, снедь на стол выставляли. Тяжело опустился Василий подле него, а Берке ему уже в кружке глиняной отвар свой горячий поднес: — Вот, изволь силы подкрепить, друг сердешный. Вижу я, умаялся ты серебро считать. Глянул на него Василий исподлобья. Буркнул: — Да уж торг вести — это тебе не перед девками красоваться. Засмеялся Берке пуще прежнего. — Ох, и речи у тебя, Васил Иваныч! Да на кой мне это девки сдались, когда?.. Осадил его Василий взглядом. Молвил сердито: — Когда русская коса тебе не пара! Замолчал Берке, отвернулся. Василия враз на себя досада взяла: что это он, право слово. Молчали, пока челядинцы не ушли. Тогда татарин тяжело к нему поворотился, поглядел хмуро. — Стыдишься меня? — Нет, — Василий потупился. «Не тебя я стыжусь — себя», — подумал горько. — Что ж тогда неласков, все обидеть норовишь? — ноздри у Берке так и раздулись, точно у жеребца норовистого. И хотелось бы его утешить, да нечем. — Прости, не желал я обиды учинить, — пробормотал Василий. Помолчали они, головы повесив. — Потерпи, свет мой ясный, — молвил татарин горько. — Праздники покуражимся, а там свободен будь, как ветер вольный. Больше на пути твоем не встану, не задену раны болючей. Глянул на него Василий удивленно, хоть сам давеча о том же думал. — Что это за речи ты завел, гостюшко? Только приехал — уже прощаешься. — Все к тому идет, Васил Иваныч, — усмехнулся Берке невесело. — Снег не стает, а буду я уже далеко отсюда, в землях южных, в славной крепости Кырк-Ер. — Что это тебя к Менгли-Гирею понесло? — вскинулся Василий тревожно. — А то не ведаешь? — взял Берке кружку, поболтал в ней остатки отвару да и допил одним махом. — Люди мы с тобой подневольные, куда скажут — туда нам и дорога легла. Василий брови насупил. — Что ж. Коли явитесь — найдется нынче, что ответить! — Ох, помолись, Васил, чтобы не попалися мы друг другу на поле ратном! — ответил Берке печально. — И я помолюсь о том же. Помолчали опять. Совсем Василию на душе тошно сделалось, как представил он, что врубится во вражье войско в удалой сшибке — да падет под его рукою буйна голова басурманина. Да и на кой ему в дали дальние все же понадобилось? Какие такие думы нынче хану почивать не дают? Как бы перекинуться завтра парой слов с посадником, мабуть, какие вести до него из Москвы долетели? А то и самому кого послать порасторопнее с грамотой. За думами о делах улеглась тревога на душе. Вспомнил Василий, что с утра маковой росинки во рту не держал, стал на кушанья налегать. Подлил себе сбитня горячего да кликнул челядинцам еще принести. — Ты, чай, не пьешь хмельного? — спросил у Берке. Тот тряхнул чубом черным да ответил залихватски, точно закон свой забыл: — С тобою грех не выпить, хозяин ласковый! Налей, сделай милость. Авось опосля и спать слаще станет. — Рано ты что-то почевать навострился, — усмехнулся Василий. Хмельное враз ему голову вскружило, в крови разгулялось. Темное, злое веселье взяло пополам с кручиною. — Умаялся я нынче девок ваших считать, — полыхнул татарин в ответ бесстыжими зенками. — Вот жду, кабы теперича добрый молодец меня уважил. У Василия кровь пуще прежнего заиграла. — Как не уважить гостя дорогого? — И то верно!.. *** Понеслась неделя масленая, покатилась, точно колесо под горку, только лентами цветастыми мелькают дни да ночи огнем полыхают. На четвертую, как они в горнице затворились, одежу посымали да на перины рухнули, принялся Берке целовать жарко да нашептывать: — Что мы с тобой точно щенки неразумные? В первый раз будто кровь взыграла. Чай знал ты прежде добрых молодцев, да и я не первый день на свете живу. Отчего бы нам не сойтись, как подобает зрелым мужам? Василий от такого аж сомлел. Как вспомнил, что за сладость добра молодца обратать, точно жеребца норовистого, а то и самому подставиться, так Берке разом собою в перину вжал. — Не шутишь, гостюшко? А как отправишься в путь свой дальний, да в седле-то будет тяжеленько. — Так не завтра ж на коня ретивого, — оскалился охальник, волоса Василию пальцами прочесал, того аж тряхнуло всего от макушки до пяток, только уд к животу прижался. — А коли так, стану ехать да тебя вспоминать, — шепнул, точно стрелу пустил без промаха. Василий на него накинулся, стал целовать-миловать да приговаривать: — Кто ж послал мне тебя, за какие грехи тяжкие? Вроде глянешь — на вид добрый молодец. Управишься и с саблей востой, и с луком степным, коня любого шелковым сделаешь, а раскроешь рот — точно не муж, а мальчишка бесстыжий. Ну уж я управу на тебя найду, друг сердешный. До самых своих земель басурманских будешь ехать да поминать, как на ином жеребце скакал. Берке целовал в ответ жарко, за шею обнимал, притерся весь, ногами обхватил, будто и впрямь на скачку нацелился. — Сладки твои речи, Васил Иваныч. Ты уж, любый мой, слово свое сдержи. Век тебя помнить хочу! Тут Василий уже сам его поцеловал, чтобы не болтал лишнего. — Охолони, душа моя, — прошептал ласково. — Небось, не каждую ночку молодца привечаешь. Берке в ответ взмолился: — Не томи, друг мой ласковый! Мочи нет, как тебя желаю! Василий взглядом его смерил. — Ну держись, коли так. Берке ему весь подставился, застонал, заерзал жадно. Молодца, верно, принимал он не часто, да ведал, как это делается, готовился, дожидался. Да и сам Василий был не промах. Быстро полюбовник в руках его сделался точно воск текучий, голову откинул, шею под поцелуи подставил да все подгонял-поторапливал. Василию самому уже невмоготу стало терпеть, когда под ним такой молодец весь извелся, да все песню свою сладостную поет, не уймется. Недолго скачка длилась, перед глазами полыхнуло жарко, да крик ворвался в темную, студеную ночь. — Ну, что, гостюшко, уважил тебя? — прошептал Василий, посмеиваясь, когда муть в голове рассеялась. Берке, весь красный, влажный, потянулся сладостно, руки на плечи ему закинул, притянул для поцелуя жаркого. — А ты еще уважь, хозяин ласковый. И как ему такому отказать? Кровь по новой взыграла немедля. Тут Берке сам его на лопатки опрокинул, сверху оседлал. Василий только шумно дышал от жара нестерпимого да гладил шелковые бедра, пока звездочки в очах не засияли. Берке прильнул, лицо горящее ладонями обнял, зашептал яростно: — До гроба любить тебя буду, душа моя, сердце мое яхонтовое!.. Нестерпимо Василию было слышать горькие его причитания. Чай не прощались еще, было времечко. Негоже память и душу травить, пока вместе они. Василий в перину его вжал, ласками да поцелуями без слов утешил. Засияли глаза любимые радостью, отступила кручина горькая. Отступила, да совсем не оставила. *** На «посиделки» вызвал Василия к себе посадник и сказал: — Ну, готовься, Василий Иваныч. Князь нонче в Новгород прибудет. Про тебя спрашивал. Чай и распрощаемся мы с тобой, в Москву тебя закличет. А пора, пора давненько тебе воротиться. Засиделся ты у нас, загостился, друг любезный. При дворе место тебе, подле князя, а не в торговых рядах с девками-охальницами. Покивал Василий, подивился, что сам Иван в Новгород пожалует. С какой такой оказией? Неужто войско собирать, народ усмирять перед новым походом? А по всему так. Вот и Берке со своими татарами в Крым навострился. Уж не от праздности едут они к Менгли-Гирею, да надо бы и русским послов заслать. Крымчаки, они такие: кто больше даст, за того и воевать станут. А то как еще с литовцами сговорятся — и впрямь с трех сторон Русь обложат. Посадник с ним согласился да добавил тоскливо: — При дворе княжьем — вот где битва нас ждет, ни на жисть, а на смерть. Ты уж, Василий Иваныч, не оплошай. Надоели татары, неча им более землю нашу топтать, кровь русскую проливать. — Глянул остро: — Али ты не так мыслишь, в басурманах силу видишь? Василий покачал головой, усмехнулся. — Сильна ныне русская земля, без татар сладим. Коли князь пожелает, не пощажу живота, а с врагом разделаюсь, пусть только слово молвит. Правда твоя, засиделся я в славном Новгороде, пора и честь знать. Да засиделся у него и татарин. Ночью Берке сказал: — Последний раз вечеряем, хозяин ласковый. Завтра поутру уеду прочь в страну чужедальнюю. — Что, — усмехнулся Василий, — даже торга праздничного не кончишь? Глянул татарин горько, губами к плечу приник. — Недосуг мне, любый мой. Сам все знаешь-ведаешь. Буря грядет большая. Дай нам Небо ее выстоять-выдержать. Обнял его Василий, прошептал, в глаза любые напоследок глядючи: — Аминь. Устами уста запечатал, да больше они уже не разговаривали. *** Затемно уехал Берке, словно не было его. Проснулся Василий в утренних сумерках, на душе тяжко, муторно. Пахла постель татарином, сердцу кровящему любым. Нестерпимо почивать стало. Вскочил Василий, облачаться принялся, да только заместо пояса своего шелкового чужой нашел. Сжал его в кулаке, прижал к губам в поцелуе горючем, так слезы и накатили. Утопил их Василий в шелке заморском, сундук открыл, другой пояс отыскал, этот на груди спрятал. День ясный был, точно само солнце над Василием потешалось. И ведь не выказать никому горя своего, не высказать всего, что на сердце делается. В «проводы» торг короток, да показался длиннее всей недели масленой. Артемий кручину его заметил, спросил: — Что приуныл, Василий Иваныч? Али худо мы наторговали? Закрома пустые стоят. Пора обоз собирать в земли басурманские. — Обоз сбирать пора, да не тот, — согласился Василий. — Нынче князя в Новгороде ждут. Посмурнел тут и Артемий, помрачнел. — В Москву, стало быть, сбираемся. — В Москву, — вздохнул Василий. Вот и кончилась жизнь вольная. В Москве отец, могила Настина да распри придворные. Будут бои в палатах княжеских да на поле ратном, и непонятно еще, где горячее. Исход один: не место больше на Руси басурманам. Вечор бродил он меж масленых костров полупьяный, в тулупе распахнутом. От людей знакомых шарахался, в тенях ночных прятался. На площади жгли чучело. Постоял Василий, посмотрел, как люди с гиканьем кидают в костер ветошь всякую, кукол обережных, печалями-тревогами повязанных. Вынул из-за пазухи пояс драгоценный, золотом шитый, подумал-подумал да и кинул с размаху в огонь. Вспыхнул шелк ярко, легко занялся. Поворотился Василий и, тяжко ступая, побрел к дому.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.