***
— Паспорт, водительские права, билеты? — Права в чемодане, билеты и паспорт, — лезу во внутренний карман пиджака, выуживая оттуда и проверяя наличие документов, — с собой. Оглядываю полупустую квартиру, которую обжить и заставить нашими мелкими вещами мы умудрились с Реджиной за первые два месяца съема. Сейчас же от нас осталась только рамка с фотографией, которую Джина заберет с собой в Париж, да пакет с ненужными вещами и полутораметровый плюшевый заяц — мой пьяный подарок из дартса, — что сегодня после моих проводов она обещалась отнести в комиссионный. — Если вдруг ты что-то забыла, я по возможности отправлю тебе сегодня или завтра перед своим отъездом по почте. Реджина скрупулезно проверяет последние полки в шкафу, закусывает губу, когда не находит ни одной мелочи, что могла бы нас задержать от поездки в аэропорт, и вздыхает. Закрывает с хлопком створки и, обернувшись ко мне, вяло улыбается. — Вроде как все. За один день успели собрать целый чемодан. — Да уж. Вся жизнь в одной сумке. Она, наконец, обращает внимание на мой пустой взгляд, направленный в точку узора на ламинате, и, приблизившись, обнимает. Гладит ладонью круговым движением по спине, стараясь не замечать влагу на своей футболке, и мягко целует. — Это ведь не навсегда, слышишь? Я постараюсь уложить все проблемы с визой в самые кратчайшие сроки. — Именно поэтому тебе начальство выделило место в кабинете в Париже? Потому что удастся уложиться в срок меньше пяти лет? — Эмма… — Все-все, не начинаю. — Мы должны были быть к этому готовы. — За неделю привыкнуть к скорому расставанию? Пф, ну уж нет. С такими переменами я нескоро еще научусь мириться. Реджина смеется в ответ на мое беззлобное фырканье и, отстранившись, пальцами вытирает выступившие на моих щеках слезы. Ее губы чуть подрагивают, хотя глаза сухи — она наскоро поправляет на мне пиджак, будто мелкая складка нарушит весь мой комфортный полет домой, и отходит чуть дальше, чем мне бы того хотелось. — Пора выезжать. Вылет в 7:45, зарегистрироваться нужно раньше. — Да, пора. В последний раз оглядываю квартиру — небольшой коридор, ранее заставленный обувью, а сейчас красующийся лишь найками Реджины, кухня со злосчастной кофеваркой, которую по коллективному решению решили оставить следующим съемщикам, спальня, из приоткрытой двери которой видна лишь часть кровати и рабочий стол Джины. Все пустое и словно чужое — будто и не было никаких четырех лет, наполненных теплом, светом и нежностью. — Пора, — повторяю пусто, хватаюсь за ручку чемодана и, более не оглядываясь назад, выхожу на лестничную площадку. Не хочу ничего видеть, не хочу осознавать этот совершенно не подходящий для нашей с Джиной истории конец. Словно все предопределено — такси останавливается ровно тогда, когда я ставлю на асфальт чемодан и выпрямляю спину. Будто весь мир сговорился развести меня с моим смыслом по разные берега континентов как можно скорее — молодой таксист понимает без слов, что уезжаю, по одному только взгляду читает, что мне пора в скорый полет вон из Бостона. — Могу ли я взять ваш чемодан? Так вежливо, когда хочется грубо; чтобы не зря сорвать злость на чужого человека и выпустить всю обиду на судьбу, которая подкинула неверные комбинации карт. Но только скованно улыбаюсь, не без тяжести на сердце отдаю кладь и засовываю руки в карманы джинс. Все неправильно. Все слишком быстро и совсем не так, как положено в сказочных историях. Ведь наша жизнь с Реджиной — четыре, мать его, года! — и была самой сказкой, самим волшебством… так на кой черт у этой повести совсем другой, не типичный для ей подобных историй, конец? Перевожу дыхание, откашливаясь, когда кислорода оказывается слишком много для легких. — Эмма. Зовет ласково, но я не решаюсь на родной голос обернуться. Теплая ладонь на предплечье твердо разворачивает к себе, и я не сопротивляюсь напору, хотя глаза закрываю и запираю на засовы ресниц холодную влагу. — Эмма, милая, посмотри на меня, пожалуйста. Мягкий тон. Бархатный. Будто в тот день — в самую первую и неловкую встречу. У меня трещина в кости, а у нее слишком карамельные глаза, в которых одна блажь да спокойствие, — и, кажется, я полюбила уже тогда незнакомку в теплом пальто, но в нелепой, совершенно не прячущей ноги от зимнего ветра юбке. — Эмма. На ней моя куртка. Та самая, которую я отхватила полтора года назад на турецкой барахолке, и которую Реджина благополучно по моему приходу в номер обсмеяла. — Слава богу, что хотя бы натуральная кожа. Пусть и нелепо красная, но… — Мне нравится, — канючу, и Джина идет на уступку — осторожно проводит ладонью по вороту, чуть отходит назад и, прищурившись, согласно кивает головой. — Ладно. Моему недоразумению она очень идет — оставляй. Я тогда улыбнулась — ярко-ярко, — и она рассмеялась. — Ну какой же ты еще у меня ребенок, боже, — целует обожаемо в нос и, пропустив руки под полы куртки, обнимает меня за талию. — Ой, она еще и теплая — ну хоть какой-то плюс в этой бездумной, совершенно безвкусной покупке. — Ну Джинааа… мне же нравится! Она целует, и я забываюсь. Счастье одно — и зарывается оно носом в мою шею, а пальцами под тонкую футболку, чтобы быть ближе, через поры в самое сердце. — Ты все-таки ее надела? Ухмыляюсь криво, а Реджина, скромно убрав ладони в широкие рукава кожанки, становится такой маленькой, беззащитной и пугливой, что в привычке невольно поддаюсь к ней вперед с желанием защитить и крепко обнимаю. — В последний раз. Ведь она твоя любимая. — Ты моя любимая, Джина. А куртка… тебе тепло? — Очень. Хотя теперь я даже не знаю, от нее ли или от тебя рядом. Она смеется, и в груди ее смех отдается щекоткой. И слезами на роговице. Да пусть будет проклято сердце, что умеет любить! — Оставь. Во Франции гораздо холоднее, чем в Лос-Анджелесе, да и потом она все еще пахнет мной. Пусть хоть что-то от меня тебе останется. — Ты как всегда все преуменьшаешь, да? — целует куда-то между ухом и виском и после оставляет свой лоб на моем, крепко прижимаясь. — Ты себя мне оставляешь — и никакая куртка, даже пусть она бы была черной, а не нелепо красной, не заменит тебя. Никогда, слышишь? — Мы точно прощаемся не навсегда? — Я не хочу в это верить, — обрывает категорично Реджина, мотая для пущей убедительности головой. — По приезде в Париж сражу займусь визой. Возможно, мне уменьшат запрет на въезд в Штаты с пяти на три, а может и двух лет. — Я не знаю, насколько плоха мама, но… — Свон, даже не смей ставить здоровье матери превыше меня. Слышишь? Пусто болванчиком киваю головой, и в ответ Джина согласно кивает тоже. — Все будет хорошо, — хватает мои ладони прежде, чем таксист, справившись с вещами, тихим кашлем напоминает о себе. — Ну, поехали? А у меня есть иной ответ, кроме необходимого, но такого чертовски неправильного «да»? — В аэропорт, пожалуйста, — озвучивает за меня Реджина, стараясь не подавать виду, когда отнимаю руку и, чуть отодвинувшись, вглядываюсь пристально в окно. Я не хочу слез, но, поняв, что их не избежать, принимаю верное решение утонуть в них в одиночестве. Не топя за собой Джину. Не убивая в них свой главный смысл. Теплая ладонь на моем бедре — и я словно по стенке размазанная судьбой букашка. Я совсем не хочу прощаться с землей.***
Она держит так крепко, что уже на вторую минуту я не чувствую своих пальцев. Двигается со мной в сторону пунктов предполетного досмотра и выдыхает, когда видит длинную очередь из торопящихся пройти к своим выходам на посадку людей. — Ты готова? — спрашивает так, словно может быть иначе. Глаза пекут и чешутся от того, сколько слез уже было пролито. Желание одновременно все поскорее закончить и не приближаться к разделяющим нас металлоискателям никогда так больно стучат по голове, что даже нурофен, ранее данный Реджиной, не спасает. Я пусто и устало угукаю и, заняв самый конец очереди, за запястье приближаю Джину максимально к себе близко и обнимаю за шею. Она цепляется за мои плечи и тяжело сглатывает — промолчавшая и не проронившая ни слезы в такси, сейчас вместо меня Реджина поддается панике последних оставшихся нам минут и хватается за последние возможности меня ощущать под своими ладонями. — Я так не хочу тебя никуда пускать. И сама не хочу ни в какой чертов Париж ехать, — отчаянно и так напоминает мои ночные слова, что я, наконец, понимаю, насколько беспомощной в попытке успокоить меня вчера чувствовала себя Реджина. — Солнце… — Давай договоримся, что это не навсегда, хорошо? Давай… — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес авиакомпании American Airlines — пройдите на посадку к выходу… Монотонный голос, что вместо предвестника нашего приговора, — Джина еще крепче сжимает меня в объятии и лепечет еще быстрее: — Давай договоримся, пожалуйста. Что это не навсегда, хорошо? — Конечно, не навсегда. Мы еще увидимся, вот увидишь, — целую висок, ощущая лишь плотью губ жар. — Пожалуйста, не волнуйся так. У тебя уже поднялась температура. Эй, давай только сейчас без болезней, хорошо? — Не навсегда же? Ощущаю, как под руками дрожит тело — в моей чертовой красной куртке, которая не нравилась ей только из-за ее природной детской вредности, — и, больше не ощущая себя способной удержать тот маленький комок истерики, в которую превратилась моя любимая, плюю на очередь и выхожу из нее к дальней стене. — Эмма. Не навсегда же, правда? — Джина, милая, посмотри на меня. Ну же, солнышко. Отнимаю от себя и приподнимаю за подбородок милое личико своего смысла — моей любви, которой буду посвящать бессонницы и все ассоциации, что будут приходить при звуке слова «дом». Ее губы дрожат. Красные от постоянных покусываний и гораздо больше, чем в обычном спокойном состоянии. Глаза бегают под пеленой невыплаканных слез скоро и пугливо, истерично и совсем потеряно. Пальцы крепко держат меня за предплечья, не отпуская даже тогда, когда я тянусь к ее лицу. Маленький беззащитный ребенок в одном из рядов в Волмарте, потерявший родителей, — милая картинка, от которой совершенно не мило сердцу и очень больно свербит в груди. — Раз я выплакала все слезы, решила теперь забрать мою прерогативу себе? — усмехаюсь, пытаясь перевести все в шутку, и аккуратно заправляю прядь волос Реджине за ухо. — Солнце, это не навсегда. Сама мне ведь вчера об этом говорила. — А вдруг я была неправа? Вдруг сейчас — вот прямо здесь и в данный момент — я вижу тебя в последний раз? Вдруг случится так, что я не смогу до тебя дозвониться или письмо не дойдет, и случайность расстояния станет большой ошибкой в тепле наших отношений? Вдруг за два года — что уж говорить о пяти — ты совсем ко мне охладеешь и не встретишь меня с карамельным мороженым летом в парке в Лос-Анджелесе? Вдруг?... Захлебываясь в слезах, мотая головой так сильно, что волосы выбиваются из укладки, которую Реджина методично медленно сегодня делала, она перечисляет все мои страхи, преумножая силу их действия своей паникой в десятки раз. Я перешагиваю себя и свое желание сейчас взвыть, бросить больную мать и отца на течение судьбы, а самой схватить свой смысл за ладонь и умчаться с ним туда, где ему требует находиться чертов закон о депортации, — я перешагиваю собственный эгоизм и иду против желаемого к необходимому, к тому, что общество считает верным. — Милая, хорошая моя! — притягиваю к себе и, словно младенца по спине похлопывая, продолжаю ласково мурлыкать: — Ты просто боишься. Как я вчера или, что уж тут таить, сейчас. Но ты ведь правильно сказала — четыре года не пустяк. Мы справимся, слышишь? Справимся… — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес авиакомпании… — Эмма, я так не хочу… — Мы не умираем, Джина. У нас еще все впереди. Кому-то, конечно, уже тридцать один — серьезный возраст... — Реджина хрипло хихикает, легонько ударяя своим кулачком меня по груди, и я смеюсь в ответ, — но грудь все еще упругая — я вчера только проверила — и в сексе не дуреха — это тоже я напоследок испытала, — а потому не беда. Ты из той породы, которая быстро не сдается, да, Миллс? — Ты такая дурочка, Свон. Просто ужасная! — Зато любимая, верно? Джина кивает головой, вновь обвивает мою шею руками и судорожно выдыхает. Короткие порывы теплого ветра щекочут виски, и я вновь чувствую себя живой. Как в тот день нашей первой встречи, — когда мой крестец был разбит о мерзлый асфальт, а горячий воздух, клубами идущий из ее рта, постоянно складывающего слова в отвлекающие забавные истории, согревал невольно мои раскрасневшиеся от мороза щеки. — Пока мы живы, возможно все. И потому мы встретимся — обязательно встретимся. Веришь мне? Реджина молчит с минуту — осторожно, словно боясь от меня негативных действий, касается губами костяшки уха — и после говорит, будто сакральную тайну: — Верю. Я всегда тебе верю, Эмма.***
— Не провожай меня. Мне станет легче, если я не буду видеть тебя рядом, когда пройду к металлоискателю. Передо мной два человека — торопятся так скоро, словно несчастный 11 рейс улетит раньше положенного в графике времени. Джина судорожно выдыхает — мои пальцы до последнего не разжимает — и несогласно мотает головой. «Я не хочу тебя отпускать до самого последнего конца» остается невысказанным — впрочем, по тому, как мой смысл хватается из последних сил за пиджак и мнет под ним сутками ранее старательно выглаженную рубашку, все более чем понятно. — Милая, так будет легче. Нам обеим — слышишь? — Эмма… — Иди. Я хочу сделать вид, что все хорошо. Улыбаюсь мягко и осторожно, мазнув лишь по поверхности плоти, целую губы. Касание иррационально моим ожиданиям не отдает горечью, но сладостью вишни и кислинкой мятной пасты. Маленькое счастье — мое счастье рядом. — Я люблю тебя, Эмма. — И я тебя. — Буду безумно скучать. — Я тоже, солнце. Я тоже, — повторяю глухо уже в плечо обнявшей меня напоследок Джины и, словно от подсохшей раны бинт отрываю, отпускаю для того, чтобы в следующее мгновение без раздумий отстраниться. Нет тепла — и на душе спокойно. Потому что теперь больше не терзаюсь сомнениями, потому что на двоих нам остались одна только тоска и печаль. Красная куртка пропадает из поля моего зрения — где-то маячит маленьким светлячком за спиной, подальше от пункта досмотра, подальше от готового к полету самолета. — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес… И я не оглядываюсь, чтобы посмотреть, провожает ли меня она дальше или на благо сердцу своему и душе моей ушла на стоянку, подобно Орфею на свою Эвридику не оборачиваясь. — Доброе утро! — произносит твердо и бодро мужчина за постом, принимая из моих ослабших пальцев паспорт и внимательно вглядываясь в мои опухшие, потерявшие привычную угловатость и резкость, черты. — С какой целью летите в Лос-Анджелес? — Мама больна. А отец сам не справляется. Работник удовлетворительно хмыкает и, вдруг решив, что мне это важно, произносит ненавязчиво, пока проверяет посадочный талон: — Расставаться с любимыми непросто. Успокаивает только, что в современном мире живем и всегда есть возможность связаться с ними чуть быстрее, чем по голубиной почте, — улыбается мне мягко, в ответ на что я давлю ломкую улыбку и прикрываю глаза. Роговицу опять щиплет. — Парень? — Девушка. — Ох, в два раза тяжелее, верно? — Ну, она у меня стойкая, — прокашливаюсь, выпрямляя спину и перевожу дыхание. — И потому мне тоже стоит быть твердой и решительной. Верно? — Главное, дождаться друг друга. А остальное — сущий пустяк. Время — пространственная мера исчисления, а потому всегда можно сделать так, чтобы оно пошло быстрее, — улыбается поддерживающе, и мне вдруг становится так щемяще тепло от неожиданной поддержки чужого человека, что, правило собственное нарушая, я оборачиваюсь. Красная кожанка. Ненавистная ею красная куртка. Но она собирает руки на груди, ближе к сердцу прижимая ткань и поддерживающе улыбается — мягко, любяще и вместе с тем с уверенностью, что нашей истории еще не конец. И я люблю. Словно в первый день нашей встречи — моя боль от сломанной кости и ее тепло от пристального нежного внимания, — искренне и благодарно. Мое счастье шепчет мне по слогам «я тебя люблю», на которое я отвечаю только улыбкой и кивком головы. Слез больше нет. — Рейс 011 Бостон-Лос-Анджелес. Мисс Свон, ваш гейт В12. Приятного полета! Мужчина в последний раз мне улыбается, возвращая назад документы, и приветственно машет следующему подходящему человеку. Я твердо и уверенно прохожу через досмотр — металлоискатель уже не так мерзостно бьет по ушам писком, а сердце более так сильно по грудным ребрам не долбит, когда захожу за разделительное матовое стекло и вижу за ним размытое пятно ее красной куртки. Моя любовь. Мое счастье. Мой смысл. И встретиться мы обязаны как минимум для только, чтобы я осмелилась вслух произнести, наконец, это важное, но так и невысказанное — в шортах, излюбленной майке Лейкерс и с двумя рожками мороженого — карамельным для нее и фисташковым для меня, — и коснуться молитвенно дорогих теплых губ. Чтобы произнести «я люблю тебя» и руку ее, как после первого дня нашей встречи, более не отпускать. — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес авиакомпании American Airlines — пройдите на посадку к выходу В12. Желаем вам приятного полета!