AAL11 Бостон-Лос-Анджелес

R
Завершён
68
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 4 485 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
68 Нравится 3 Отзывы 14 В сборник

.

Настройки
Примечания:
      Четыре года — и последняя ночь, в которую я могу ощущать тепло ее кожи, видеть блеск в прикрытых от блаженства глазах и на плоти ее нижней губы чувствовать каплю крови вкуса смиренного сожаления.       — Эмма, — выдыхает она в терпкую горечь нашей спальни одновременно с тем, как мои поцелуи останавливаются в районе ключиц и вновь кривой дорожкой по челюсти возвращаются к ее влажным от слез ресницам, теплому кончику носа, пахнущему персиковым кремом лбу, границе роста бархатных волос…       — Я не хочу никуда уезжать.       Мой шепот бьет набатом — громче, чем резкий вскрик, когда большой палец размашистым движением проходится по клитору, а коленка в помощь пальцам выбивает из Реджины последние слезы.       — Замолчи, — приказывает она с придыханием и, найдя утешение в больном укусе в моё плечо, прижимается ко всему моему телу подобно согревающему пластырю.       Мягкая, податливая, ласковая. Самая любимая и родная. Четыре года и одна ночь — и это всё, что остаётся нам от нашей совместной жизни.       — Я не хочу. Не хочу…       Реджина не шепчет в ответ своё избитое «надо», но утешающе зализывает наливающийся иссиня-красным по контуру зубов синяк и нежно-нежно целует шею, у самой мочки по нарастающей начиная громче стонать.       Финал близко, — а за ним одиночество и уверенность в принятии решения. Даже если это решение не годится для нашего эпичного счастливого конца.       Она крепче сжимает мои плечи, закидывает правую ногу на поясницу и приподнимается нижней частью тела сама. Зарывается в мои волосы пальцами, потом оставляет губы на виске и говорит с надрывом:       — Эмма, я так тебя люблю. Боже, я… ох, боже!       Моя клаустрофобия, которая совсем не распространяется на пальцы, что в жаре её плоти, как кролик в капкане. Я выдыхаю в её шею, собирая поцелуем тонкую солёную плёнку пота, и последний раз прохожусь пальцем по клитору прежде, чем аккуратно оставляю тепло ее страсти и руку перемещаю на ее бедро.       — Джина, я не могу без тебя. Не после того, что мы пережили. Не смогу.       — Я знаю, моя милая. Знаю, — её мягкие щеки мокрые от слез, а губы, что находят мои, полны отчаяния. — Слишком… много воспоминаний и… Но так надо, моё солнце. Так надо.       Она держится, когда я ломаюсь: прячусь в основании ее плеча и шеи, накатившую истерику скрывая в измятой подушке под её головой. Я обнимаю так отчаянно и крепко, что перестаю чувствовать холодный сентябрьский ветер, несладко терроризирующий Бостон вот уже третий день.       — Тише, Эмма, ну что ты?       Как к ребёнку — и бархат и снисходительность её тона прибивают морской волной воспоминания меня к первому дню нашей встречи, в котором я, неловко поскользнувшись в гололёд, получаю трещину в крестце, а мимо проходящая незнакомка в теплом пальто, но короткой лёгкой юбке, присаживается рядом и бережно держит за руку до тех пор, пока не приезжает «скорая». Тогда-то всё и началось — от неловких разговоров и благодарностей за помощь до тихих вечеров на диване и сумасшедших поездок по Европе; тогда-то и случилась моя жизнь — в глазах цвета мокачино и в губах аромата пряной вишни я нашла своё спокойствие и маленькое скромное счастье.       — Может, не всё потеряно. Может, мы ещё и встретимся. Представь, — мечтательно тянет Реджина, накрывая нас одеялом и чуть уходя из-под веса моего тела вбок, но всё продолжая дальше держать в объятии меня у себя на сердце, — я прилетаю в Лос-Анджелес — жара, я в коротком топе и тех самых джинсах, что мы купили в Милане, ты в шортах и своей извечной майке с Лейкерс. Фургон с мороженым, солнце и одни семьи с шумящими детьми и своими собаками вокруг. Ты идешь навстречу с самой ласковой, какую только можно представить, и счастливой улыбкой, держа наготове уже два рожка — один с твоим фисташковым, а второй мне с карамелью, — и я обнимаю тебя так крепко-крепко, чтобы больше никогда не отпустить.       — Как сейчас?       Вопрос с подвохом, на который Реджина не решается ответить, затравленно резко замолкая. Потому что через три часа ей всё же придётся разъединить руки, чтобы отпустить, чтобы попрощаться, чтобы произнести вопросительно и неуверенно «до встречи?»…       — Пять лет…       — В которые ты не сможешь покинуть Париж из-за визы, а я Америку из-за матери.       — У нее Альцгеймер, Эмма. Твоей отец самостоятельно с ней больше не справляется, поэтому ты нужна ей гораздо сильнее, чем мне в Париже, — как всегда логична и лаконична — даже если голос чуть дрожит от неуверенности, от нежелания принимать вырисовывающуюся впереди действительность. — Я постараюсь быстрее уладить проблемы с визой и приехать.       — Пять лет…       — Это еще не конец. Не говори «навсегда» так рано — не нужно.       Всегда умнее, всегда спокойнее и никогда не теряющая надежду. Покачивает в руках, как в колыбели, и я забываю совсем, что значит расставание.       Сейчас Реджина со мной — и ничего не страшно. На душе также спокойно, как в день моего падения — у меня трещина, а в ее пальцах моя замершая ладонь, которую та старательно греет, хотя мне не пять, да и ее костюм Шанель не предполагает наличие лишнего времени на упавших из-за собственной неуклюжести и невезучести незнакомцев.       — А помнишь, как мы нашли эту квартиру?       Отвлекает. Как и всегда — берет всю оборону на себя, принимая удары, защищая своим теплом и пониманием. Ей больно вспоминать — слышу по короткому надрыву в голосе, — и потому беру хоть каплю смелости перенять инициативу ответа на себя.       — Я не захотела жить в твоем безумно дорогом пентхаусе, который бы точно не потянула даже вся моя зарплата. Мне не хотелось жить в удобстве и быть тебе обязанной в своем комфорте.       — На самом деле, забавные размышления, потому что мне для тебя никогда ничего не было жаль, — фыркает Реджина, поворачиваясь ко мне лицом и оставляя поцелуй на кончике носа. Смешной и совсем детский ритуал, — но мне нравится та беззаботность, которая проскальзывает в улыбке любимой, когда она, как мать дитя, балует меня своей радостью. — Ведь моя должность с лихвой покрывала все расходы. И даже полеты в бизнес-классе.       — Вот от мест в бизнесе я не готова отказываться, — фыркаю с примесью остаточных слез, и Джина подхватывает мой смех, по привычке закидывая ногу мне на спину, словно и не было десять минут назад никакого секса, и мы всего лишь по обычаю готовимся ко сну. — Но ведь нам и здесь было неплохо?       Она грустно улыбается и, чуть помедлив, медленно кивает головой.       — Нам здесь было очень хорошо.       — Даже несмотря на то, что всего лишь одна комната вместо тех больших четырех?       — Да, даже несмотря на это.       — И кухня не из массива дуба, а из обычного пластика?       — И как часто мы на ней готовили, скажи на милость?       Я смеюсь, потому что ни разу. Кофеварка — то единственное, для чего мы заходили туда; она — наше место утренней встречи для самых искренних пожеланий отличного дня и ленивых и совсем не торопливых поцелуев.       — А кровать? Она не столь шикарная, как в твоем бывшем…       — Ну, матрас-то старый, — а для моей прихотливой поясницы важно только это, а не наличие или отсутствие балдахинов над головой.       — Говоришь так, словно тебе пятьдесят.       — Так-то мне уже тридцать один, Эмма.       — Ох, серьезно? — хмыкаю шутливо и, пробежавшись ладонью от бедра до груди, аккуратно и щекотливо касаюсь мягкого бархатного ореола. — А ведь еще упругие.       — Свон, боже! — Реджина хохочет, и ее смех, разбивающийся миллиардом солнечных осколков сквозь призму недавней душной истерии, как для потерявшегося мотылька свет. — Ну ты как маленькая, честное слово.       — Ну, мне всего лишь двадцать шесть. В сравнении с тобой, совсем еще молодая.       — И глупенькая, — Джина целует опять мой нос и довольствуется тем, что на моем лице наконец за последние сутки играет улыбка. — Но я так тебя люблю, Эмма.       — Правда?       — Угу. Вот такую несмышленую, неуклюжую и взбалмошную. Люблю и…       Я знаю, что она хочет сказать. Вижу по тому, как в секунду губы складываются в слова и в тоже мгновение теряют очертания знакомых мне букв. «Не хочу отпускать», — как всегда недосказано, пропущено. Терзания ее души в обмен спокойствия моей — и весь ее смысл, вся ее натура, вся она в глупом замалчивании явного, замыливании неудобных для понимания смыслов. И все только ради меня.       Ради меня одной.       На кухонном столе — том самом, за которым мы всегда сидели реже всего, но в самое важное время суток — лежат документы и список всех тех вещей, что Реджине предстоит вынести в комиссионку или забрать с собой в Париж после моего отъезда.       У порога собранный мой и полупустой ее чемоданы. Моя выглаженная до каждого шовчика рубашка на вешалке, словно в командировку, а не в вечный полет в неизвестность отправляюсь. Куртка, которая Реджине совершенно не нравится, но которую она точно оставит себе, «потому что теплая и хранит твой запах».       Я чувствую в уголке глаза собирающуюся соленую влагу и, аккуратно прикоснувшись губами к ее губам, начинаю осторожно и тихо:       — Ты уверена, что наши с тобой четыре года совместных отношений не пролетят мимо, как только я прилечу в Лос-Анджелес, а ты во Францию? И какова вероятность, что по приезде к тебе я не встречу на пороге твоей квартиры кого-то, с кем ты будешь счастливее, чем со мной? Кого-то, кто будет мил и добр с тобой настолько, что с ним ты сможешь про меня забыть?       — Ты ведь понимаешь, что звучишь эгоистично и совсем ко мне сейчас несправедливо? — отстраняется Реджина, и прежде, чем она успевает завернуться в свою половину одеяла, я перехватываю ее за талию и, уткнувшись в шею, начинаю лепетать:       — Стой, подожди. Я была неправа, Джина. Неправа.       Реджина тихо вздыхает, кладет ладонь мне на макушку и понимающе целует мои волосы. Этот разговор — именно эти досаждающие мою душу последнюю неделю вопросы — происходит не впервой, а скорость, с которой я принимаю поражение и прошу искренне прощение, говорит лишь о моей эмоциональной нестабильности и потерянности.       Ведь я правда уже ни в чем не уверена — потеряла земную опору, забывши совсем, что значит одинокий полет.       — Я неправа, только не уходи. Прошу.       — Я здесь. Я рядом.       — Просто…       — У нас у обеих нет полной картинки происходящего. Потому ты и нервничаешь и не можешь собраться с мыслями, — Реджина думает с минуту, чтобы после сказать твердое и уверенное: — А ответ на твои вопросы у меня лишь один — если и ты, и я сможем позабыть друг друга так скоро, что больше никогда не наладим мосты общения, то была ли тогда между нами вообще любовь? Эти четыре года… что они тогда?       — Я не хочу быть без тебя.       — Я тоже. Но… ох, так ведь надо, малыш. Так надо.       Успокаивает. Пусть сейчас нам обеим слишком тяжко эту необходимость признавать, пусть когда хочется ощущать фатальность всей сложившейся ситуации во всём его драматизме — Реджина как всегда принимает верное решение не давать разгораться огню, хотя ветер уже близко и горелым пахнет так, что легкие забиваются.       — Четыре года, Эмма.       — И одна ночь.       — Которая абсолютно ничего не решает.       — Ты ведь понимаешь, что существует вероятность, что я больше тебя никогда не увижу? И ты меня никогда тоже?       Приподнимаюсь на локтях и, прижавшись скулой к теплой ладони, потянувшейся за спавшей мне на лицо пряди, вглядываюсь в любящие глаза. Они горят так ярко невыплаканными слезами в свете осеннего фонарного луча, что я не могу не прикоснуться поцелуем к бархатному ряду ресниц.       — Прости. Боже, Джина, прости меня за такие глупости. Я такая…       — Ты будешь же мне писать?       — Твой мейл знаю лучше своего домашнего адреса, — улыбаюсь, мягко окутывая контуры лица бесконечным потоком прикосновений. — А ты по возможности звони по межгороду.       — Девять часов для нас не помеха?       — Абсолютно нет, — отражаю ее слабую улыбку и позволяю, несмотря на предыдущую свою ведущую позицию, прижать себя к постели.       Одеяло комкается само собой — под тягучим действием, растянутым до смертельно скоро приближающегося к кромке горизонта рассвета. Пальцы зарываются в жидкий нефрит, когда неспешной дорогой поцелуев ускользающий смысл моей жизни достигает желаемого и доводит меня до нового пика взбудораженной истеричной радости. Сладкий укус на кромке сна и яви — на шее, где виднее всего и заживает дольше.       — Я люблю тебя, — в самые губы и так тихо, что приходится ловить слова еще в воздухе.       — И я тебя люблю, — у самого сердца раз и навсегда.       Четыре года — и последняя ночь. Больше нам ничего не осталось.

***

      — Паспорт, водительские права, билеты?       — Права в чемодане, билеты и паспорт, — лезу во внутренний карман пиджака, выуживая оттуда и проверяя наличие документов, — с собой.       Оглядываю полупустую квартиру, которую обжить и заставить нашими мелкими вещами мы умудрились с Реджиной за первые два месяца съема. Сейчас же от нас осталась только рамка с фотографией, которую Джина заберет с собой в Париж, да пакет с ненужными вещами и полутораметровый плюшевый заяц — мой пьяный подарок из дартса, — что сегодня после моих проводов она обещалась отнести в комиссионный.       — Если вдруг ты что-то забыла, я по возможности отправлю тебе сегодня или завтра перед своим отъездом по почте.       Реджина скрупулезно проверяет последние полки в шкафу, закусывает губу, когда не находит ни одной мелочи, что могла бы нас задержать от поездки в аэропорт, и вздыхает. Закрывает с хлопком створки и, обернувшись ко мне, вяло улыбается.       — Вроде как все. За один день успели собрать целый чемодан.       — Да уж. Вся жизнь в одной сумке.       Она, наконец, обращает внимание на мой пустой взгляд, направленный в точку узора на ламинате, и, приблизившись, обнимает. Гладит ладонью круговым движением по спине, стараясь не замечать влагу на своей футболке, и мягко целует.       — Это ведь не навсегда, слышишь? Я постараюсь уложить все проблемы с визой в самые кратчайшие сроки.       — Именно поэтому тебе начальство выделило место в кабинете в Париже? Потому что удастся уложиться в срок меньше пяти лет?       — Эмма…       — Все-все, не начинаю.       — Мы должны были быть к этому готовы.       — За неделю привыкнуть к скорому расставанию? Пф, ну уж нет. С такими переменами я нескоро еще научусь мириться.       Реджина смеется в ответ на мое беззлобное фырканье и, отстранившись, пальцами вытирает выступившие на моих щеках слезы. Ее губы чуть подрагивают, хотя глаза сухи — она наскоро поправляет на мне пиджак, будто мелкая складка нарушит весь мой комфортный полет домой, и отходит чуть дальше, чем мне бы того хотелось.       — Пора выезжать. Вылет в 7:45, зарегистрироваться нужно раньше.       — Да, пора.       В последний раз оглядываю квартиру — небольшой коридор, ранее заставленный обувью, а сейчас красующийся лишь найками Реджины, кухня со злосчастной кофеваркой, которую по коллективному решению решили оставить следующим съемщикам, спальня, из приоткрытой двери которой видна лишь часть кровати и рабочий стол Джины. Все пустое и словно чужое — будто и не было никаких четырех лет, наполненных теплом, светом и нежностью.       — Пора, — повторяю пусто, хватаюсь за ручку чемодана и, более не оглядываясь назад, выхожу на лестничную площадку. Не хочу ничего видеть, не хочу осознавать этот совершенно не подходящий для нашей с Джиной истории конец.       Словно все предопределено — такси останавливается ровно тогда, когда я ставлю на асфальт чемодан и выпрямляю спину. Будто весь мир сговорился развести меня с моим смыслом по разные берега континентов как можно скорее — молодой таксист понимает без слов, что уезжаю, по одному только взгляду читает, что мне пора в скорый полет вон из Бостона.       — Могу ли я взять ваш чемодан?       Так вежливо, когда хочется грубо; чтобы не зря сорвать злость на чужого человека и выпустить всю обиду на судьбу, которая подкинула неверные комбинации карт. Но только скованно улыбаюсь, не без тяжести на сердце отдаю кладь и засовываю руки в карманы джинс.       Все неправильно. Все слишком быстро и совсем не так, как положено в сказочных историях. Ведь наша жизнь с Реджиной — четыре, мать его, года! — и была самой сказкой, самим волшебством… так на кой черт у этой повести совсем другой, не типичный для ей подобных историй, конец?       Перевожу дыхание, откашливаясь, когда кислорода оказывается слишком много для легких.       — Эмма.       Зовет ласково, но я не решаюсь на родной голос обернуться. Теплая ладонь на предплечье твердо разворачивает к себе, и я не сопротивляюсь напору, хотя глаза закрываю и запираю на засовы ресниц холодную влагу.       — Эмма, милая, посмотри на меня, пожалуйста.       Мягкий тон. Бархатный. Будто в тот день — в самую первую и неловкую встречу. У меня трещина в кости, а у нее слишком карамельные глаза, в которых одна блажь да спокойствие, — и, кажется, я полюбила уже тогда незнакомку в теплом пальто, но в нелепой, совершенно не прячущей ноги от зимнего ветра юбке.       — Эмма.       На ней моя куртка. Та самая, которую я отхватила полтора года назад на турецкой барахолке, и которую Реджина благополучно по моему приходу в номер обсмеяла.       — Слава богу, что хотя бы натуральная кожа. Пусть и нелепо красная, но…       — Мне нравится, — канючу, и Джина идет на уступку — осторожно проводит ладонью по вороту, чуть отходит назад и, прищурившись, согласно кивает головой.       — Ладно. Моему недоразумению она очень идет — оставляй.       Я тогда улыбнулась — ярко-ярко, — и она рассмеялась.       — Ну какой же ты еще у меня ребенок, боже, — целует обожаемо в нос и, пропустив руки под полы куртки, обнимает меня за талию. — Ой, она еще и теплая — ну хоть какой-то плюс в этой бездумной, совершенно безвкусной покупке.       — Ну Джинааа… мне же нравится!       Она целует, и я забываюсь. Счастье одно — и зарывается оно носом в мою шею, а пальцами под тонкую футболку, чтобы быть ближе, через поры в самое сердце.       — Ты все-таки ее надела?       Ухмыляюсь криво, а Реджина, скромно убрав ладони в широкие рукава кожанки, становится такой маленькой, беззащитной и пугливой, что в привычке невольно поддаюсь к ней вперед с желанием защитить и крепко обнимаю.       — В последний раз. Ведь она твоя любимая.       — Ты моя любимая, Джина. А куртка… тебе тепло?       — Очень. Хотя теперь я даже не знаю, от нее ли или от тебя рядом.       Она смеется, и в груди ее смех отдается щекоткой. И слезами на роговице. Да пусть будет проклято сердце, что умеет любить!       — Оставь. Во Франции гораздо холоднее, чем в Лос-Анджелесе, да и потом она все еще пахнет мной. Пусть хоть что-то от меня тебе останется.       — Ты как всегда все преуменьшаешь, да? — целует куда-то между ухом и виском и после оставляет свой лоб на моем, крепко прижимаясь. — Ты себя мне оставляешь — и никакая куртка, даже пусть она бы была черной, а не нелепо красной, не заменит тебя. Никогда, слышишь?       — Мы точно прощаемся не навсегда?       — Я не хочу в это верить, — обрывает категорично Реджина, мотая для пущей убедительности головой. — По приезде в Париж сражу займусь визой. Возможно, мне уменьшат запрет на въезд в Штаты с пяти на три, а может и двух лет.       — Я не знаю, насколько плоха мама, но…       — Свон, даже не смей ставить здоровье матери превыше меня. Слышишь?       Пусто болванчиком киваю головой, и в ответ Джина согласно кивает тоже.       — Все будет хорошо, — хватает мои ладони прежде, чем таксист, справившись с вещами, тихим кашлем напоминает о себе. — Ну, поехали?       А у меня есть иной ответ, кроме необходимого, но такого чертовски неправильного «да»?       — В аэропорт, пожалуйста, — озвучивает за меня Реджина, стараясь не подавать виду, когда отнимаю руку и, чуть отодвинувшись, вглядываюсь пристально в окно.       Я не хочу слез, но, поняв, что их не избежать, принимаю верное решение утонуть в них в одиночестве. Не топя за собой Джину. Не убивая в них свой главный смысл.       Теплая ладонь на моем бедре — и я словно по стенке размазанная судьбой букашка.       Я совсем не хочу прощаться с землей.

***

      Она держит так крепко, что уже на вторую минуту я не чувствую своих пальцев. Двигается со мной в сторону пунктов предполетного досмотра и выдыхает, когда видит длинную очередь из торопящихся пройти к своим выходам на посадку людей.       — Ты готова? — спрашивает так, словно может быть иначе.       Глаза пекут и чешутся от того, сколько слез уже было пролито. Желание одновременно все поскорее закончить и не приближаться к разделяющим нас металлоискателям никогда так больно стучат по голове, что даже нурофен, ранее данный Реджиной, не спасает.       Я пусто и устало угукаю и, заняв самый конец очереди, за запястье приближаю Джину максимально к себе близко и обнимаю за шею. Она цепляется за мои плечи и тяжело сглатывает — промолчавшая и не проронившая ни слезы в такси, сейчас вместо меня Реджина поддается панике последних оставшихся нам минут и хватается за последние возможности меня ощущать под своими ладонями.       — Я так не хочу тебя никуда пускать. И сама не хочу ни в какой чертов Париж ехать, — отчаянно и так напоминает мои ночные слова, что я, наконец, понимаю, насколько беспомощной в попытке успокоить меня вчера чувствовала себя Реджина.       — Солнце…       — Давай договоримся, что это не навсегда, хорошо? Давай…       — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес авиакомпании American Airlines — пройдите на посадку к выходу…       Монотонный голос, что вместо предвестника нашего приговора, — Джина еще крепче сжимает меня в объятии и лепечет еще быстрее:       — Давай договоримся, пожалуйста. Что это не навсегда, хорошо?       — Конечно, не навсегда. Мы еще увидимся, вот увидишь, — целую висок, ощущая лишь плотью губ жар. — Пожалуйста, не волнуйся так. У тебя уже поднялась температура. Эй, давай только сейчас без болезней, хорошо?       — Не навсегда же?       Ощущаю, как под руками дрожит тело — в моей чертовой красной куртке, которая не нравилась ей только из-за ее природной детской вредности, — и, больше не ощущая себя способной удержать тот маленький комок истерики, в которую превратилась моя любимая, плюю на очередь и выхожу из нее к дальней стене.       — Эмма. Не навсегда же, правда?       — Джина, милая, посмотри на меня. Ну же, солнышко.       Отнимаю от себя и приподнимаю за подбородок милое личико своего смысла — моей любви, которой буду посвящать бессонницы и все ассоциации, что будут приходить при звуке слова «дом».       Ее губы дрожат. Красные от постоянных покусываний и гораздо больше, чем в обычном спокойном состоянии. Глаза бегают под пеленой невыплаканных слез скоро и пугливо, истерично и совсем потеряно. Пальцы крепко держат меня за предплечья, не отпуская даже тогда, когда я тянусь к ее лицу.       Маленький беззащитный ребенок в одном из рядов в Волмарте, потерявший родителей, — милая картинка, от которой совершенно не мило сердцу и очень больно свербит в груди.       — Раз я выплакала все слезы, решила теперь забрать мою прерогативу себе? — усмехаюсь, пытаясь перевести все в шутку, и аккуратно заправляю прядь волос Реджине за ухо. — Солнце, это не навсегда. Сама мне ведь вчера об этом говорила.       — А вдруг я была неправа? Вдруг сейчас — вот прямо здесь и в данный момент — я вижу тебя в последний раз? Вдруг случится так, что я не смогу до тебя дозвониться или письмо не дойдет, и случайность расстояния станет большой ошибкой в тепле наших отношений? Вдруг за два года — что уж говорить о пяти — ты совсем ко мне охладеешь и не встретишь меня с карамельным мороженым летом в парке в Лос-Анджелесе? Вдруг?...       Захлебываясь в слезах, мотая головой так сильно, что волосы выбиваются из укладки, которую Реджина методично медленно сегодня делала, она перечисляет все мои страхи, преумножая силу их действия своей паникой в десятки раз.       Я перешагиваю себя и свое желание сейчас взвыть, бросить больную мать и отца на течение судьбы, а самой схватить свой смысл за ладонь и умчаться с ним туда, где ему требует находиться чертов закон о депортации, — я перешагиваю собственный эгоизм и иду против желаемого к необходимому, к тому, что общество считает верным.       — Милая, хорошая моя! — притягиваю к себе и, словно младенца по спине похлопывая, продолжаю ласково мурлыкать: — Ты просто боишься. Как я вчера или, что уж тут таить, сейчас. Но ты ведь правильно сказала — четыре года не пустяк. Мы справимся, слышишь? Справимся…       — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес авиакомпании…       — Эмма, я так не хочу…       — Мы не умираем, Джина. У нас еще все впереди. Кому-то, конечно, уже тридцать один — серьезный возраст... — Реджина хрипло хихикает, легонько ударяя своим кулачком меня по груди, и я смеюсь в ответ, — но грудь все еще упругая — я вчера только проверила — и в сексе не дуреха — это тоже я напоследок испытала, — а потому не беда. Ты из той породы, которая быстро не сдается, да, Миллс?       — Ты такая дурочка, Свон. Просто ужасная!       — Зато любимая, верно?       Джина кивает головой, вновь обвивает мою шею руками и судорожно выдыхает. Короткие порывы теплого ветра щекочут виски, и я вновь чувствую себя живой. Как в тот день нашей первой встречи, — когда мой крестец был разбит о мерзлый асфальт, а горячий воздух, клубами идущий из ее рта, постоянно складывающего слова в отвлекающие забавные истории, согревал невольно мои раскрасневшиеся от мороза щеки.       — Пока мы живы, возможно все. И потому мы встретимся — обязательно встретимся. Веришь мне?       Реджина молчит с минуту — осторожно, словно боясь от меня негативных действий, касается губами костяшки уха — и после говорит, будто сакральную тайну:       — Верю. Я всегда тебе верю, Эмма.

***

      — Не провожай меня. Мне станет легче, если я не буду видеть тебя рядом, когда пройду к металлоискателю.       Передо мной два человека — торопятся так скоро, словно несчастный 11 рейс улетит раньше положенного в графике времени.       Джина судорожно выдыхает — мои пальцы до последнего не разжимает — и несогласно мотает головой. «Я не хочу тебя отпускать до самого последнего конца» остается невысказанным — впрочем, по тому, как мой смысл хватается из последних сил за пиджак и мнет под ним сутками ранее старательно выглаженную рубашку, все более чем понятно.       — Милая, так будет легче. Нам обеим — слышишь?       — Эмма…       — Иди. Я хочу сделать вид, что все хорошо.       Улыбаюсь мягко и осторожно, мазнув лишь по поверхности плоти, целую губы. Касание иррационально моим ожиданиям не отдает горечью, но сладостью вишни и кислинкой мятной пасты. Маленькое счастье — мое счастье рядом.       — Я люблю тебя, Эмма.       — И я тебя.       — Буду безумно скучать.       — Я тоже, солнце. Я тоже, — повторяю глухо уже в плечо обнявшей меня напоследок Джины и, словно от подсохшей раны бинт отрываю, отпускаю для того, чтобы в следующее мгновение без раздумий отстраниться.       Нет тепла — и на душе спокойно. Потому что теперь больше не терзаюсь сомнениями, потому что на двоих нам остались одна только тоска и печаль.       Красная куртка пропадает из поля моего зрения — где-то маячит маленьким светлячком за спиной, подальше от пункта досмотра, подальше от готового к полету самолета.       — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес…       И я не оглядываюсь, чтобы посмотреть, провожает ли меня она дальше или на благо сердцу своему и душе моей ушла на стоянку, подобно Орфею на свою Эвридику не оборачиваясь.       — Доброе утро! — произносит твердо и бодро мужчина за постом, принимая из моих ослабших пальцев паспорт и внимательно вглядываясь в мои опухшие, потерявшие привычную угловатость и резкость, черты. — С какой целью летите в Лос-Анджелес?       — Мама больна. А отец сам не справляется.       Работник удовлетворительно хмыкает и, вдруг решив, что мне это важно, произносит ненавязчиво, пока проверяет посадочный талон:       — Расставаться с любимыми непросто. Успокаивает только, что в современном мире живем и всегда есть возможность связаться с ними чуть быстрее, чем по голубиной почте, — улыбается мне мягко, в ответ на что я давлю ломкую улыбку и прикрываю глаза. Роговицу опять щиплет. — Парень?       — Девушка.       — Ох, в два раза тяжелее, верно?       — Ну, она у меня стойкая, — прокашливаюсь, выпрямляя спину и перевожу дыхание. — И потому мне тоже стоит быть твердой и решительной. Верно?       — Главное, дождаться друг друга. А остальное — сущий пустяк. Время — пространственная мера исчисления, а потому всегда можно сделать так, чтобы оно пошло быстрее, — улыбается поддерживающе, и мне вдруг становится так щемяще тепло от неожиданной поддержки чужого человека, что, правило собственное нарушая, я оборачиваюсь.       Красная кожанка. Ненавистная ею красная куртка. Но она собирает руки на груди, ближе к сердцу прижимая ткань и поддерживающе улыбается — мягко, любяще и вместе с тем с уверенностью, что нашей истории еще не конец.       И я люблю. Словно в первый день нашей встречи — моя боль от сломанной кости и ее тепло от пристального нежного внимания, — искренне и благодарно.       Мое счастье шепчет мне по слогам «я тебя люблю», на которое я отвечаю только улыбкой и кивком головы.       Слез больше нет.       — Рейс 011 Бостон-Лос-Анджелес. Мисс Свон, ваш гейт В12. Приятного полета!       Мужчина в последний раз мне улыбается, возвращая назад документы, и приветственно машет следующему подходящему человеку.       Я твердо и уверенно прохожу через досмотр — металлоискатель уже не так мерзостно бьет по ушам писком, а сердце более так сильно по грудным ребрам не долбит, когда захожу за разделительное матовое стекло и вижу за ним размытое пятно ее красной куртки.       Моя любовь. Мое счастье. Мой смысл.       И встретиться мы обязаны как минимум для только, чтобы я осмелилась вслух произнести, наконец, это важное, но так и невысказанное — в шортах, излюбленной майке Лейкерс и с двумя рожками мороженого — карамельным для нее и фисташковым для меня, — и коснуться молитвенно дорогих теплых губ.       Чтобы произнести «я люблю тебя» и руку ее, как после первого дня нашей встречи, более не отпускать.       — Пассажиры рейса 011 Бостон-Лос-Анджелес авиакомпании American Airlines — пройдите на посадку к выходу В12. Желаем вам приятного полета!
68 Нравится 3 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (3)