***
Все драгоценности мира стоили бы того, чтобы отрубиться в лодке, но увы… Качка на качку — и никакого сна, только прежнее, привычное уже оцепенение с закрытыми глазами, немота всех чувств на грани обморока, в который невозможно провалиться. Бесконечно долго. И здесь-то почти ничего не держит, ничего, кроме… руки, которая настойчиво лезет под тряпки, проверяя пульс… пульс и ничего больше, но каждое касание воспалённой кожи ощущается как удар плетью. И дыхание совсем близко. Надо встать и научить его проверять дыхание с помощью зеркала. — Не поймите меня неправильно, — еле слышное бормотание, чтобы не выдать себя. После тошнотворного плеска воды и стука вёсел, напоминающего стук крови в ушах, — лучший звук в мире. — Но я боюсь. Того, что уже сделал, бояться глупо, но за вас… Не то чтобы меня страшили государственные кары за нечаянно угробленную жизнь Первого маршала, но… в ином смысле не хотелось бы. Совсем не хотелось бы. Говори… неважно, что, и неважно, о чём. При полной пустоте и редких вспышках пограничных видений только голос может вывести на свет. А чей, это уж как повезёт… хорошо, что не врага. — Мост впереди, сударь… — И что? — Да низковат и узковат, вот что. Приберите голову-то… — А… — смешная растерянность в полувздохе и даже досада, но руки, не колеблясь, хватают за плечи и прижимают к себе. Ничего, кроме необходимости. Больно, но как об этом сказать и зачем? И почему это вообще в голову пришло? Тебе всю жизнь больно, и ничего… Тихо, слышен только плеск воды. Почему-то ты его не выносишь. Это прилив смерти. Вёсла — бой: однообразный, скучный. Вверх-вниз, вверх-вниз… а вода — перебор… В виски ввинчивают гвозди, вспышка огня сбивает мысли в кучу. Даже застонать не выходит, и хорошо; по всему судя, происходит тайное бегство. В следующий раз, если он, конечно, будет, никакого Данара. Мост давно должен остаться позади, но руки всё ещё держат и осторожно поглаживают по плечу. Потом уверенней и уверенней, будто шаловливое нарушение субординации, за которое ничего не будет. — Всё… — вокруг снова пустота, но теперь с ней легче жить. — Если я ещё так сделаю, вам не понравится. Скоро прибудем… — Вы нам чего, сударь? — Размечтался! Греби давай. Мелодия стихает, как на пороге смерти. Но и порога не видать. Перед тем, как тяжёлая прохлада утягивает в сон, ты вспоминаешь, что бормотал на кэналлийском. Если б он перевёл, руки бы точно не убрал… Но рядом, к счастью, не было никого, кто мог бы понять горячечный бред. Никого, кроме.***
Ты выныриваешь лишь сутки спустя, и воздух оказывается предательски тяжёлым: им тяжело дышать и в нём трудно переставлять ноги, но второе пока и не нужно, а первое пройдёт. Всё всегда проходит; это не утешение, а плевок в душу вечности, которая не слышит. Постепенно проясняется всё. Складывается в уме одно и другое, всплывают на поверхность памяти чужие жизни, смерти и убийства. И выходит, что в бывшей Олларии тебе сейчас нечего делать… всё уже решили и сделали другие: не те, кто должен был, но те, кто оказался под рукой. Смешно… Тебя всегда забавили благоговейные лица, не злые и не глупые, ждущие только указа или намёка на него. И сейчас они едут рядом, стараются не дышать и не чихнуть лишний раз, боясь спугнуть раздумья соберано. У соберано одно на уме — не свалиться с лошади, но кто ж спрашивает? Никто, поэтому лучше продолжать делать вид, иначе в этом мире снова что-то рухнет… Подумать и впрямь не помешает, но сначала — отдых, иначе в этом бегстве не было смысла. Дорога — почти на ощупь, наполовину по памяти, наполовину по наитию. Если ты понял всё правильно, это где-то здесь, если нет… что ж, спутники уже наловчились привязывать полутруп к лошади. Шеманталю не нравятся развалины, Марселю не нравятся кусты. Вишне тоже не нравятся кусты, но она фыркает и идёт дальше, проламываясь через последнее препятствие. Славная лошадь, она заслужила живых всадников. Осталось только спешиться и послать всех к кошкам. Мир накренился, и спасительные руины затянуло тошнотворной мутью. Это была плохая идея. — Капитан… — стая чёрных мушек перед глазами не торопится исчезать, и ты наугад кладёшь руку на чьё-то плечо. — Помогите мне спешиться.***
Когда глаза привыкают к темноте, становится виден идеально ровный круг колонн. Запах сырости и тухловатой воды держится за стены крепко, не позволяя себя прогнать ни времени, ни сквозняку. Если следить за прыгающим пламенем, можно разобрать, как Марсель идёт по кругу, поднося факел к абсолютно одинаковым колоннам. Плещется вода; несколько капель с постамента прыгают вниз, как птицы из гнезда. И разбиваются. — Тут лужа. Вы знали? И злые голодные лягушки. — Нет. — О том, что ты тут впервые, тоже говорить не стоит. — Можете забрать свой плащ и идти. — Я думал, мне уже разрешено остаться, — он пристраивается на глыбе напротив и какое-то время ничего не говорит. — Не для того я вас из города крал, чтобы оставить одного в каких-то развалинах. — Тогда подойдите ко мне. Возможно, глупость, но глупость необходимая. Онемевшие от холода пальцы нет сил размять. — Вот это хороший приказ, Монсеньор. Мне нравится… — беспечное бормотание то мешает, то развлекает, зависит от того, с какой оно стороны. Левый висок взламывается секундной болью и затихает. — Здесь промёрзнуть можно. Разрешите? Дополнительный плащ и чья-то шкура. Уже немного отсырела, но это не беда. Ты с усилием отодвигаешься от стены, чтобы позволить укутать плечи. Теплее не становится — дрожь замыкается в себе и словно бы усиливается под плащом. — Можно и поближе. Нас здесь никто не видит, кроме ваших лягушек, — какой всё-таки голос равнодушный, мёртвый. В сочетании с новым лицом, которое ты, к сожалению, видел, должно быть совершенно отвратительно. Это не беспокоит — войны выигрываются не голосами и не лицами, но на какое-то время наводит тоску. Тебя никогда не восхищала собственная красота, так что жалеть о ней было бы глупо, но всё же удобнее выглядеть живым. — Даже если им почудится что-то непристойное, они не донесут. — Могут и донести. При дворе не сыщется переводчиков с лягушачьего… Чужой взгляд царапает щёку. Его нерешительность умиляет: и это человек, который сжигает приказы, подделывает письма и без оглядки убивает королей ради маршалов! — Виконт, если вам неприятно на меня смотреть, никто не заставляет. — Проще всего закрыть глаза и спать, но, похоже, никто сегодня не заснёт. — Подлецу всё к лицу, — отшучивается Марсель. — Я не поэтому смотрю. Прошу прощения, это даже и не касается вас. — Тем более расскажите. Ты не выдерживаешь и подносишь ладони к лицу; дыхание хотя бы живое, если б и оно не грело — впору копать могилу. Допоручавшийся офицер без задней мысли тянется навстречу, потом изящно переводит этот жест в почёсывание собственного носа. Жалкие остатки церемонности после всего, что было, смешат, но ты не намерен этому мешать. Если ещё есть шанс сохранить ему жизнь, то лучше не баловать и оставаться скотиной. Сам не уйдёт, так хоть разочаруется… — Я думал об отце. Не только сейчас, раньше тоже… Вам наверняка известно, что мой почтенный батюшка энное количество лет не ходит. Естественно, когда у меня свалились вы, я подумал о нём… Это не помогло, хотя не могу сказать, что я рассчитывал. Я не сиделка и не врач, и это заметно. Вы помните что-нибудь? — Выборочно. Продолжайте. — Да что там… Я вспоминал батюшку и боялся, что с вами будет так же. Или иначе. Он никогда не позволял смотреть на себя, когда были приступы, и выгонял всех, даже слуг. Мы только ждали, матушка молилась и рыдала… — А вы? — Я? Занимался оптикой, — шаловливо-виноватая усмешка светится в темноте мотыльком, который понимает, что забрёл не туда, и быстро меркнет. — К тому моменту я уже затвердил навеки, что, как бы худо ни было батюшке, он придёт в себя и первым делом спросит с меня мои уроки… Проведя аналогию с вами, я предпочёл не рыдать, а действовать. — Похвальный выбор. В тишине с постамента продолжала капать потревоженная лужа. Капли-самоубийцы летели вниз и бились головой об пол, отдаваясь эхом в висках. — Мой маршал… Этого обращения раньше не было. Не от него. Веки поднять тяжело, словно они стали каменные. — Простите. Спите… — Я не спал. Вы что-то хотели? — Обнаглеть, и ещё спросить. — На здоровье. Деловитое шуршание приблизило тепло. Ты смеёшься про себя и молча позволяешь себя обнять. Когда же это было в последний раз? Чтобы не в детстве и не в постели… Не припомнить сходу, зато теперь память услужливо подсовывает беззаботные хорошие деньки в доме Савиньяк. Было время, когда они все не таскали судьбы мира, а смеялись, рассказывали сказки и обнимались, много-много раз, просто так; и плевать, видел кто-то посторонний или нет. Безвозвратно и мучительно хорошие дни, таких не бывает. Вот и маршала Арно не стало. — Так лучше или хуже? — У вас только этот вопрос? — Не только, — звонкий голос старательно заминает неловкость. Над самым ухом… но так действительно лучше, боль пройдёт, а согреться сейчас важней. — Вы не помните, что говорили в бреду? Боюсь, я недопонял несколько приказов, для офицера это негоже. — Сомневаюсь, что я бредил на талиг. — О, вы бредили на разном, я и языков-то таких не знаю. Там точно были Ундии, Данар и Рамон. Я не стал писать Альмейде, потому что дальше не разобрал… Альмейда… ты вспоминаешь всё. Это был не приказ и даже не просьба, воспоминанием это тоже не было. Побег, невыносимое желание закрыться от боли, спрятаться и переждать. Затаиться в тех временах, когда было легко и весело, когда единственной бедой были мозоли от канатов, зубодробительные названия парусов, которые ты так и не выучил, и неизбежная выволочка от отца. — Салиган. — Что? — Скорее, это был Салиган. Что-нибудь ещё? — Если вспомните. Я тут же запишу и по возможности… — Марсель завертелся в поисках бумаги, махнул рукой и сел тихо. Растрепавшиеся волосы настойчиво щекотали ухо. — Увы. Остальное — бред во всех смыслах этого слова… можете смело забыть. Кажется, не поверил, но промолчал. Ты не собираешься признаваться, о чём просил. Это было странно. Если долго гнать от себя людей, можно обмануть всех, но не себя… Подточенное болезнью сознание затрясло и вывернуло наизнанку самыми абсурдными просьбами. Не уходить. Остаться. Взять за руку. Показать, что за окном есть солнце и есть море. Пообещать, что всё будет хорошо. Не оставлять одного. Ты запрокидываешь голову, смотря на звёзды и хладнокровно разбирая по косточкам эту неожиданную слабость. Глупо, безнадёжно и глупо, хотя слова примитивные — даже странно, что Марсель их не понял, с другой стороны — наверняка он начинал учить с песен и военных докладов. Придурь больного организма проявилась в потаённой блажи сердца, которой, казалось бы, уж давно нет. Удивительно, но при всей браваде и при всей своей коллекции масок мы всегда остаёмся людьми — слабыми и беззащитными людьми, которым кто-то нужен. Если бы не проклятие, ты бы даже перевёл. Было бы забавно поглядеть на реакцию… Любую печаль можно обратить в шутку, особенно если она уже прошла. — Я это к чему, — напоминает о себе Марсель. — Если там было что-то вроде «уходи, видеть тебя не хочу», то я глух и слеп. А если что-то приятное, то я весь внимание. Вместо смеха получается сиплый кашель. — Ни то, ни другое. Будете гадать? — Нет, буду отдыхать и вам советую, — сказал как отрезал, даже забавно. Ещё немного таких приключений, и кто-то забудет своё место. Нет, скорее он скажет что-то вроде «моё место — это при вас, не знаю никакой субординации». И ты ведь даже не будешь возражать… потому что, как ни крути, не было никого, кроме, кто бы зашёл так далеко. Ты в очередной раз закрываешь глаза и почти бессознательно приваливаешься к чужому плечу, потому что темнота накрывает слишком быстро. Сейчас не время для дурацких условностей. Видимо, Марсель решает так же, потому что неуклюже, но настойчиво укладывает к себе на колени. Сцена для самых интригующих столичных картинок, которые разлетелись бы в считанные минуты. Это в самом деле забавно, что их перестали волновать приличия; обычно люди, воспитанные в светском обществе, доходят до такого на войне, когда приходится делить одну палатку и один котелок, и переходить на «ты» в бою. Они не на войне, а необходимости почему-то те же. Волны возвращаются вместе со струнным перебором, кружащая голову мелодия заполняет голову изнутри. Жар сменился холодом, только иногда через онемение пробиваются иглы боли, забывать о них было весьма самонадеянно. Один раз ты вздрагиваешь и шипишь, потому что становится невыносимо. Воспитанный больным отцом офицер ничего не говорит, только напрягается всем телом и ждёт, когда можно будет шевельнуться. Прав был Бертрам: сочувствие близких — это приятно, но иногда лучше не смотреть.***
Ты наконец вспоминаешь, что это за песня. Так бывает, когда мелодия, застрявшая в памяти, сплетается с ритмом собственной боли и растворяется в ней, становится ею. Играл однажды в Алвасете, очень давно… получилось не ахти, но тогда казалось, будто прогнал саму смерть. Сейчас больше всего хочется, чтобы она затихла. А если музыка в самом деле сторожит? Вряд ли. Сейчас сторожит не музыка. Руины, более древние, чем сама смерть, дают исцеление не задаром. Что бы они забрали, останься ты здесь один? Двоих они не ждали, и неведомая сила разбилась об колонны. Это она капала с постамента, притворяясь лужей. Если ты прав, легкомысленная привычка Марселя совать пальцы, куда не следует, спасла ему жизнь или что-то ценнее жизни. Всё, что руины могли с него содрать, они уже содрали… Боль проходит, а сумасбродные желания остаются. Можно позволить себе ослабить хватку и натворить ерунды, списав всё на болезнь. Можно, но зачем? Жесты поддержки имеют смысл, когда они действительно нужны, требовать к себе внимание после — лицемерный каприз. Боль приходит и уходит. В следующий раз — а он, кажется, непременно будет — стоит излагать свои абсурдные пожелания на талиг. Кто знает, может, в давно убитом стремлении к простой человеческой близости кроется какой-нибудь страшный секрет. Убитом… кто же его убил? Кто бы тебя ни воспитывал и как бы это ни было строго, ты всё равно довольно долго оставался человеком. Так долго, что успел наделать ошибок, непозволительных классическому талигойскому чудовищу, до того как оное чудовище закончило раскрашивать маску и прикручивать рога и клыки. Это было самоубийство. Правду говоря, это было самоубийство, умышленное и постепенное, как увядание цветка, как медленное захватническое движение инея по стеклу, как замерзающее сердце. Не воспользоваться правом победителя — как не воспользоваться поблажками для больного. В конце концов, для тебя это совсем не внове. И хватит себя жалеть. Рука, с запястья которой почти выветрился миндаль, медленно, но твёрдо съезжает вниз по вороху плащей и шкур и цепко хватается за узкую ладонь. Не в попытке проверить пульс и не в попытке согреть. — Перевели всё-таки? Молчание недолгое, но полно замешательства. Похоже, на этот раз Леворукому угодно нечто иное… — Не-ет, — с некоторым недоумением отвечают сверху. Тебе остаётся только рассмеяться. — Но я рад, что наши желания совпадают. Только, Рокэ, можно в следующий раз на талиг?