журавль в руках
25 октября 2022 г., 19:39
Примечания:
работа написана в рамках фикрайтерского челленджа в паблике лоция-семпай <З https://t.me/lotsiya
ключи для данной работы: ust, омегаверс, ангст, свадебный торт, «посторонись», второй шанс, гендерсвап.
!настоятельно рекомендую перед прочтением её раз внимательно просмотреть шапку, чтобы потом не было супернеожиданных сквиков!
Над самым ухом рявкают: «Посторонись!» — Тома прижимает ладонь к уху и буквально отпрыгивает в сторону, врезаясь спиной в стену, чтобы мимо него могли деловито прошуршать двое слуг, неся между собой высокий торт — три яруса цвета слоновой кости, ярко-зелёные заострённые листья, вставленные по окружности в основании каждого яруса, и сахарные изящные каллы между ними.
Тома цепляется взглядом за каллы и не отрывает его, пока слуги не заворачивают за угол, исчезая из поля зрения. Под сердцем пронзительно больно тянет.
Каллы — свадебные цветы, цветы счастливого и крепкого брака.
Для Томы они принимают своё второе значение: цветы смерти.
— Тома, — окликающий голос Аяки заставляет вздрогнуть, а занывшее сердце — гулко удариться о грудину и забиться учащённее. Сделав глубокий вдох, Тома принуждает себя улыбнуться и поворачивается к ней, участливо склонив голову к плечу:
— Да, моя леди?
У Аяки сдержанная улыбка, чуть трогающая щёки ямочками. Её руки элегантно сложены перед собой, сжимая веер. Она уже одета в традиционный праздничный наряд, отчего сердце Томы всё-таки на мгновение сжимается, а улыбка — предательски дрожит, но он собирается с силами и продолжает выжидающе смотреть на Аяку.
— Братец Аято звал тебя. Ему нужна твоя помощь.
Сглотнув, Тома кивает и тут же разворачивается, быстрым шагом направляясь в сторону покоев Аято, но у самых дверей резко замедляет шаг и останавливается чуть поодаль. Привалившись к стене, потому что ноги внезапно перестают держать, налившись свинцовой тяжестью, он громко вздыхает. Заходить в покои и видеть Аято отчаянно не хочется, и будь возможность избежать этого — Тома сделал бы, однако только он может помочь Аято, поэтому заставляет себя выпрямиться и дойти до покоев, входя внутрь.
Аято стоит у окна, привалившись плечом к стене, и наблюдает за тем, как во дворе суетятся слуги, украшая деревья имения Камисато музыкой ветра, чтобы во время торжественного банкета только она мягко мелодично позвякивала, окутывая молодожёнов и гостей и никак не мешая им разговаривать или произносить тосты.
— Мой лорд, вы звали? — в горле становится ком, когда Тома улавливает заполняющий покои цветочный запах — тонкий и терпкий, а ещё до боли знакомый. Прикрыв глаза, он одёргивает себя не думать об этом.
— Мне нужна будет твоя помощь до и после омывания, — с задержкой Аято отрывает взгляд от окна и переводит его на Тому, заставляя того собрать пальцы в кулаки, впившись ногтями в ладони, чтобы не вздрогнуть. На боковинах языка уже зудят слова отказа: попросите кого-нибудь другого; разве вы не справитесь сами; кажется, кто-то из слуг просил о моей срочной помощи в приготовлениях…
Ни одного из этих слов Тома не произносит, потому что знает, что никто другой не может оставаться с Аято, когда тот беззащитно раздетый во время омывания или переодевания — это было первое и самое главное условие, которое ему озвучили перед тем, как принять на службу в имение Камисато, и ни разу ещё Тома не подводил его. Не может подвести и теперь. Особенно теперь.
— Конечно, мой лорд.
Аято мягко улыбается и кивает, и от этой улыбки щемит в груди с такой пронзительностью, что у Томы не получается сделать вдох — воздух не протискивается в пространство рёбер, которые стягивает и стискивает до боли, пока Аято отводит взгляд и снимает фрак, чтобы Тома в пару широких шагов оказался рядом и перехватил его, укладывая на постель — временно, пока Аято не уйдёт за ширму омываться, оставив время и пространство бережно расправить и сложить вещи. Тома не поднимает взгляда на его лицо и смотрит только на обхватывающие талию пластины брони, которые ему нужно расстегнуть, когда Аято поворачивается спиной. Тома делал это множество раз, так что, даже если мысли норовят уплыть, как сейчас, то пальцы безошибочно помнят, как расцепить все крючки, и двигаются машинально, в то время как сам Тома смотрит на идеальные расправленные плечи Аято и думает о том, как сейчас, слой за слоем, тот снимет косоде, обнажая свои на самом деле узкие плечи, выглядящие почти хрупкими и с лёгкостью ломаемыми.
Так и происходит, когда броня укладывается на постель поверх фрака, а Аято разворачивается к Томе лицом, приподняв руки и позволяя распустить косоде. Снимать их — тоже выучено наизусть до того, что Тома может сделать это в темноте с закрытыми глазами, ни разу не запнувшись. Нежно-сиреневый, белоснежный и, наконец, небесно-голубой — на последнем косоде Тома замедляется, прикусив щёки, и не спешит разводить его края, снимая. Аято не торопит и смотрит в сторону, чуть отвернув голову. Слышно, как он сглатывает, когда пауза чересчур затягивается.
— А ваша невеста знает?.. — слова даются с трудом, протискиваясь вверх по горлу, точно оно разом сузилось, кое-как пропуская через себя звуки и тем более — целые слова. Новость о женитьбе Аято давно расползлась по всей Инадзуме, а Тома, как доверенное и максимально приближённое лицо, узнал об этом ещё раньше — одним из первых, и всё равно больно точь-в-точь, как впервые услышал.
Аято тихо цыкает.
— Я поговорю с ней после свадьбы. Условия нашего брака таковы, что она при всём желании не сможет взять и сразу расторгнуть его, тем более, по такой причине. Возможно, даже не придётся объясняться — это ведь политический брак.
Тома сжимает челюсти, а вместе с ними — пальцы, комкая последнее косоде.
— Наверное, она будет очень расстроена в брачную ночь, — отмечает Тома, зная, что его слова звучат едко, почти саркастично, и также зная, что любой другой господин уже одёрнул бы его или даже влепил пощёчину, но только не Аято, который смотрит по-прежнему в сторону и с нескрываемой горечью произносит:
— Прости. Я знаю, для тебя было важно быть единственным, кто знал об этом.
Тот факт, что, говоря это, он не смотрит на Тому, проезжается по сердцу куда острее, чем всё остальное. Он может справиться с чем угодно, кроме чужой отстранённости, и поэтому вся накопленная за последнее время тяжесть и боль поднимаются изнутри, начиная желчно бурлить и клокотать прямо в горле.
— А теперь мне нужно посторониться, — медленно кивая сам себе, усмехается Тома. Его взгляд застывает направленным в пустоту и не может сфокусироваться ни на чём конкретно. Расползшийся по комнате яркий цветочный запах, как будто прямо здесь стоят цветущие каллы, жжёт нос при каждом вдохе, и Тома начинает всерьёз думать о нём как о пытке — о самой жестокой насмешке, потому что этот запах преследует его с самого первого дня в имении Камисато, когда он только пришёл поступать на службу и впервые увиделся с Аято, и с того же дня, встретив такой же ошарашенный распахнутый взгляд понял, что и он чувствует запах Томы — то, что не должен чувствовать никто, кроме истинной пары.
Аято вздыхает и, прикрыв глаза, морщится, потирая шею, как только Тома снимает с него последнее косоде и откладывает к остальным вещам.
— Прекрати.
Такие откровенные одёргивания с его стороны — редкость, по отношению к Томе — тем более, поэтому ощущается как звонкая ментальная пощёчина. Остальную часть одежды они снимают совместно в молчании, после чего Аято уходит за ширму, за которой угол для омывания, и тогда Тома выдыхает и ссутуливается. Оказывается, что в теле у него собрана безразмерно огромная концентрация тяжести, так что и стоять в ожидании сложно — потерев глаза и почувствовав облегчение от прохлады кончиков пальцев, Тома опускается прямо на пол и подбирает ноги, чтобы сложить на коленях перекрещённые руки и пристроить поверх подбородок. Узорчатая ширма — вверх от нижнего края по диагонали раскидывают крылья журавли, от вида которого тянет почти голодно в желудке, а на самом деле — под самым сердцем — непрозрачная, и за это Тома благодарен, потому что видеть сейчас силуэт Аято будет невыносимо в крайней степени — достаточно того, что слух задевает вкрадчивое журчание и всплески воды. Воображение и без того с лёгкостью достраивает картинку того, как он ведёт ладонями вверх по плечам, намыливаясь, или задерживает дыхание и жмурится, умываясь, а потом оставляет ладони прижатыми к щекам и несколько секунд сидит, глубоко дыша, хотя воздух вокруг — нагретый и густой от влажности. Тома столько раз оказывался во время омывания рядом, бережно подхватывая волосы Аято и закрепляя на затылке, чтобы затем размеренно вести намыленной губкой по его шее, спине и плечам — расправленным даже в этот момент, словно эта прямота неисправимо закостенела в нём, а теперь он сидит и ждёт позволения зайти за ширму, потому что предупреждение оставаться на расстоянии повисло в воздухе гулким, эхом внутри головы повторяющимся «прекрати».
— Тома. Подойди.
От этих слов по позвоночнику пробегают мурашки. Встрепенувшись, Тома распрямляет пальцы, которые сам не заметил, как собрал в напряжённо подрагивающие кулаки, и вытирает влажные вспотевшие ладони о штаны перед тем, как подняться и на ватных в буквальности ногах приблизиться к ширме. Шагнуть за неё он решается не сразу — прикрывает глаза и делает глубокий вдох, отчётливо различая среди плотной раскалённости влажного воздуха нотки пронзительно-тонкого цветочного запаха, который не может заглушить ничто на свете. Чувствовать этот запах — самая мучительная пытка из всех возможных в мире.
— Тома.
Холодное суровое недовольство интонаций заставляет Тому расправить плечи, ощутив ноющую протяжность в костях, и шагнуть, наконец, за ширму, где Аято стоит спиной к нему, замерев в ожидании. Он уже одет по пояс, и Тома застывает, скользя взглядом по обнажённой спине с узкими плечами и изящной талии — то, что можно скрыть одеждой и подкладками, но не от его глаз, когда они наедине и когда Аято раздет.
— Вы ведь уже давно можете справиться с этим самостоятельно, — сглотнув, бормочет Тома, приближаясь к нему и останавливаясь буквально в шаге от, выдыхая прямо в затылок, и видит посекундно в моменте, как тот ёжится, покрываясь мурашками, точь-в-точь шерсть у кота встаёт дыбом вдоль хребта. Аято чуть поворачивает голову, искоса глянув через плечо, и разводит в стороны локти, продолжая при этом прижимать ладони к груди. Тома видит свисающие белые концы утяжки и, подхватив их, бережно натягивает, застёгивая сзади на каждый крючок, а потом проходится осторожно ладонями по туловищу Аято, расправляя малейшие складки и проверяя, чтобы утяжка везде плотно прилегала. Голову приходится держать чуть откинутой, чтобы случайно не прикоснуться подбородком к плечу, когда ладони скользят дальше, проверяя, как легла утяжка на груди — слышно, как Аято шумно втягивает носом воздух и задерживает дыхание, пока пальцы Томы осторожно ощупывают утяжку, а сам он старается не задумываться о том, что под её плотностью прощупывается едва заметная мягкая округлость груди. — Кажется, всё в порядке. Дышать не тяжело? — бормочет он, отстраняясь, и только тогда Аято выдыхает, опуская напряжённые всё это время плечи, и рвано кивает.
Не произнеся ни слова, он сам повторно проходится ладонями по утяжке, после чего заводит руки чуть назад. Тома вздыхает и подхватывает косоде с традиционным узором герба семьи Камисато на нём, помогая надеть. После этого Аято разворачивается и приподнимает подбородок, нарочито смотря поверх Томы, пока тот зависает взглядом на складке кожи у подмышки, передавленной утяжкой, и тянет косоде, затем почти вплотную прижимаясь к Аято и заправляя его в хакама. Кончик носа едва не касается его кожи, зато её аромат успевает проникнуть в ноздри, и Тому в буквальности ведёт, так что он мысленно перекрикивает возникший шум в ушах и приказывает себя собраться. Собственные руки не ощущаются, пока он кое-как заправляет косоде до конца и торопливо отшатывается, увеличивая дистанцию между ними.
— Ты от меня шарахаешься, как от заразнобольного, — кривая усмешка судорогой передёргивает всё невыносимо красивое лицо Аято.
В каком-то смысле его можно назвать болезнью Томы — личной, только для него одного во всём Тейвате предназначенной.
Мысль о предназначении сейчас вообще некстати.
— Не хочу создавать ситуацию, компрометирующую моего лорда, — поперёк горла у Томы стоит фантомная кость, через болезненное вздрагивание которой он проталкивает каждое слово. — Я ведь теперь на втором месте и не смею претендовать на иное, — за эти слова он бы сам себе отвесил звонкую оплеуху, потому что говорить подобное — наглость, хамство, нарушение субординации между ними и попросту не в характере Томы, привыкшего улыбаться и быть предельно вежливым с каждым, несмотря ни на что, но сейчас — весь день, несколько накануне, за неделю, две, месяц — настолько тошно и обидно до жгучих слёз, что желание заставить кого-то ещё разделить эти чувства становится чрезмерно сильным.
У Аято ожидаемо ожесточается линия челюсти, а ноздри раздуваются в резком громком выдохе.
— Да ты и!.. — Аято распахивает глаза и дёргает горлом, сглатывая и давясь на этом «и», за которым Тома без труда угадывает: «…и первым не был».
Только они оба знают, что настолько откровенно врать, ещё и вслух друг другу, а не самим себе, неправильно.
Потому что они оба помнят о том, как раскрываются их запахи и смешиваются между собой, образуя единый неразрывный узел, когда они переплетаются телами, отчаянно хватаясь друг за друга — за плечи, бёдра, пальцы, волосы, губы, языки, вжимаясь тело в тело, будто у них не существует никаких границ.
Тот день отпечатался в памяти намертво и вместе с тем вытеснился из неё, всплывая иногда вспышками и оглушая, пока Тома застывал посреди уборки или готовки и сверлил взглядом пространство, заново переживая момент, когда своенравно оттеснил Аято плечом в один из вечеров, когда тот не вышел к ужину, и принялся разбирать его стол, освобождая место под принесённые еду и чай, чтобы замереть в вытянутости тела и полуподхваченности листов документов, потому что вокруг обвился донельзя насыщенный запах Аято.
Настолько насыщенный, что могла разболеться голова.
В итоге сердце ускорило ритм своего биения до боли в грудине.
Может быть, если бы они тогда не посмотрели друг на друга, пересёкшись распахнутыми взглядами, то не позволили себе повестись на очередной приступ давно зудящего под кожей желания узнать, каково касаться того, кто предназначен тебе чем-то или кем-то свыше — каково касаться своего истинного и не быть при этом заключёнными в рамки социальных статусов и неравенства. Однако Тома сглотнул и, прикрыв глаза, потянул носом, а потом повернулся всем телом в сторону Аято, чтобы, открыв их, обнаружить на его лице растерянное выражение, зеркальное своему.
Хотелось — им обоим — найти оправдание в течке Аято или в гоне Томы, но закрывать глаза на факты было глупо. Это было… другое. Подрагивающее и потрескивающее прямо в воздухе между ними напряжение, выдержанное годами, но, в отличие от алкоголя, ничуть не прибавляющее в качестве — скорее, только набирающее в бурлении под плотно закупоренной крышкой, чтобы однажды — неизбежно — переконцентрироваться и выбить её ко всем предкам, выливаясь наружу всё такой же безостановочно бурлящей волной. Смотреть друг другу в глаза было невыносимо — и всё же они неотрывно смотрели, одинаково оба боясь моргнуть и рассыпать в труху особенную протянувшуюся между ними ниточку, чутко подрагивающую от напряжения и вместе с тем тянущую друг ко другу с настойчивой непреодолимой силой.
Суть работы Томы состояла в том, чтобы не видеть в Аято омегу. И если для остальных с этим безукоризненно справлялись подавители и лекарства, многочисленно принимаемые Аято для искусственного вызова феромонов альфы, то для Томы — единственного идеального кандидата на службу из всех и вместе с тем его истинного — это было невозможно ничем скрыть.
Со стороны Аято было бы разумно сразу выставить его из имения Камисато или вовсе убить, чтобы похоронить малейший риск на подрыв своей репутации, кропотливо выстраиваемой каждодневными усилиями на протяжении множества лет с самого детства — с тех пор, как погибли их с Аякой родители, оставив совсем крошечную Аяку и едва добирающегося к пубертату Аято наедине с грузом ответственности за свою семью.
Аято позволил поцеловать себя тем вечером — неуклюже от волнения, а не вовсе неопытности, потому что Тома целовал многих, а Аято, судя по вздрагиванию плечами и робкому запоздалому ответу — никогда и никого. Переступив крайнюю грань терпения, они не смогли остановиться и разорвать цепочку из множества поцелуев, беспрерывно переходящих из одного в другой, а потом — в шорох падающих со стола документов, когда Аято подался всем телом вперёд, цепляясь пальцами за загривок Томы, а тот подхватил его под ноги и усадил на стол, налегая ответно телом на тело. Пальцы путались в одежде друг друга, как и губы не отрывались от губ, а потом — от кожи, отпечатывая поцелуи и мельком влажно промазывая следом за тем, как сползала одежда. Особенно нежно губы Томы прошлись по красным глубоким отпечаткам, обнажившимся вместе с соскользнувшей утяжкой — глубокий облегчённый вздох Аято шевельнул волосы у Томы на макушке, когда он спустился ниже, проскальзывая носом между миниатюрных грудей, которые накрыл ладонями, плавно и с крайней бережностью оглаживая — множество раз он помогал Аято надевать утяжку, видел его обнажённым во время омывания, но никогда не смел прикасаться даже мельком и старался по возможности скользить взглядом мимо, с первых же дней заметив, как Аято сутулился, оставаясь до основания раздетым, или чуть сводил руки, стараясь прижать малейшую округлость.
Тогда Аято позволял касаться его везде — откровенно, безропотно, вволю кипящего под кожей желания, и сам охотно обнимал Тому ногами, позволяя вклиниться между своих бёдер, огладить пальцами промежность, толкнуться в скользкую влажность нутра сперва ними, а потом — членом, уткнувшись носом в чужое плечо и надрывно всхлипнув.
Тома и сам был готов взвыть и разреветься от зашкаливающего ощущения истоскованной долгожданности, о которой не подозревал до момента, пока не потянулся к Аято, по-щенячьи умоляюще тычась в его губы своими и замирая всеми внутренностями в ожидании оглушительной пощёчины.
А ему позволили снять с Аято слой за слоем одежду и прильнули всем телом в ответ, будто бы так и надо было, чтобы изгибы их тел тютелька в тютельку совпали.
— Извини, — отрывисто выпаливает Аято, выдёргивая Тому из воспоминаний в реальность, где он стоит напротив в наряде жениха.
А на Томе этого наряда нет.
— Не стоит, мой лорд. Это мне нужно просить прощения за нарушение субординации, — по лицу Аято проходит такая рябь, словно его с размаху ударили, и в глубине души Тома чувствует от этого гадостное удовлетворение, что не ему одному хочется со скулежом лезть на стену. Он склоняет голову, лишь бы спрятать взгляд, и бормочет: — Вам ещё нужна моя помощь или я могу идти?
Пауза настолько громкая в своей беззвучности, что Тома прямо-таки слышит, как Аято проскрипывает зубами перед тем, как ответить:
— Ты свободен.
Каллы намертво вбиваются ароматом в нос и отдаёт такой горечью, что Тома чувствует её прямо на языке. А ещё знает, что Аято ощущает ровно то же самое, когда Тома повторно кланяется и разворачивается, торопливым шагом пересекая покои и практически выскакивая из них в коридор, чтобы только до угла пройти спокойно, а потом осесть на пол и спрятать лицо в ладони, уперевшись затылком в стену.
Будь у него возможность вернуться в прошлое, то за шкирку выволок бы себя из имения Камисато и строго-настрого запретил бы к нему приближаться. Казалось, что жить бок о бок со своим истинным и не переступать границы будет несложным, и это почти было таким.
Не считая вечера, когда они оба были слишком измотаны днём, чтобы не потянуться вслед за влечением, которое выматывало каждодневно не меньше должностных обязанностей — как выяснилось.
И не считая дня, когда оказалось, что воздержание друг от друга не означает воздержание от политически выгодного брака Аято с одной из дочерей соседнего клана.
У Томы никогда не было жалоб на своё здоровье, но в эту самую секунду за грудиной, в области сердца, болит так, что трудно дышать.
— Братец Аято не сказал тебе, верно? — голос Аяки раздаётся настолько рядом и неожиданно, что Тома в буквальности подскакивает и отпрыгивает в сторону, ошалелым взглядом впериваясь в неё, остановившуюся совсем рядом. Её руки сложены за спиной, а взгляд опущен, изучая носки ног с таким вниманием, будто на ней не обыкновенная праздничная обувь, а что-то исключительно удивительное — например, привезённые из далёкого Сумеру туфли.
— Моя леди, вы меня напугали, — прикрыв на мгновение глаза и выдохнув, коротко смеётся Тома и качает головой, уперев руки в бока. Выглядеть непринуждённо-весёлым, ничем не обременённым, кроме списка рутинных дел по имению, для него часть ежедневных обязательств, поэтому изобразить беззаботность не составляет труда, как бы сильно не распирал горло липкий ком. — О чём вы, не понимаю? Свадьба лорда Камисато давно ни для кого не новость — конечно же, я знаю об этом, — иронично хмыкает он. От усмешки начинает сводить щёки и скулы, точно кожа максимально натянута и в любую секунду может лопнуть.
Смешок Аяки моментально разбивает всю его напускную беспечность.
— Его брак имеет срок годности. Видимо, братец не решился тебе сказать об этом, — Аяка поворачивается к Томе, поднимая на него взгляд, и делает шаг навстречу, сокращая расстояние между ними — ей приходится запрокинуть голову, и колокольчик на заколке, поддерживающей высоко собранные волосы, пронзительно звякает такт в так с ёканьем сердца Томы. — Они составили договор о браке и подписали его, когда приезжала делегация для обсуждения свадьбы. Когда срок действия договора закончится, то братец Аято станет свободен, как раньше.
Аяка смотрит напрямую в лицо Томы, будто хочет уловить реакцию, в то время как он не знает, как реагировать — всё тело цепенеет и замирает, включая дыхание, и только сердце выстукивает учащённую дробь в грудину. Раз Аято не сказал об этом сам, то означает ли это, что он в любом случае не собирается давать им с Томой второго шанса? Или Тома слишком резко вёл себя с самого начала, как узнал о свадьбе, и это дало повод Аято сомневаться в том, что их истинность стоит всех рисков?
— Братец Аято никому не доверяет так, как тебе. Даже мне, — Аяка мягко улыбается — на щеках вновь едва обозначаются бессовестно очаровательные ямочки, но вместе с тем в этой улыбке и в интонациях читается такая невыразимо сильная грусть, что Томе становится почти стыдно за свою приближённость к Аято, хотя для этого его и взяли на службу — быть доверенным, всецело преданным и безропотно служащим, а ещё никогда не распускающим язык и даже не задающим вопросы напрямую самому Аято.
Поэтому Тома смотрит на Аяку, чей взгляд уплывает в сторону, ему за спину, и впервые за всё время своей службы в имении Камисато задаётся вопросом, знает ли она о том, какую тяжесть несёт на себе Аято каждый день, если тот не подпускал Аяку, такую же омегу, к себе в дни, когда отлёживался в своих покоях, а она тогда из раза в раз грустно улыбалась, чуть поджимая губы, и вполголоса, заставляя Тому каждый раз наклониться, точь-в-точь они заговорщики, сообщала, что Аято нездоровится. Аяка никогда не волновалась о том, что эти недомогания происходят с определённой периодичностью и длятся по несколько дней. Раз от раза она ловила Тому за руку и качала головой, отмечая, что в один из периодов недомоганий Аято нужны обезболивающие отвары, а в другой — успокаивающие, и ни разу не называла их ни течкой, ни менструацией, но с такой точностью советовала, словно на самом деле обо всём знала или догадывалась. И молчаливо по-сестрински принимала тот факт, что Аято после смерти родителей вместе со всей управлеческой ответственностью взял на себя роль не просто старшего ребёнка клана, а сына прошлого лорда Камисато, выхватывая себе независимость и защиту, а заодно — уберегая клан от погребения под другими.
Взгляд Аяки, блуждающий за спиной у Томы, останавливается и фокусируется, а улыбка становится чуть менее печальной, и ему не нужно спрашивать, в чём дело, потому что цветочный запах распространяется по коридору настолько стремительно, что от него не сбежать и не успеть зажать нос.
— Тебе идёт свадебный наряд, братец Аято, — выдыхает Аяка, склоняя кокетливо голову к плечу и осматривая его с ног до головы, а потом переводит взгляд на Тому, кивает ему и проходит мимо, едва задев его руку своей. Возможно, это случайность. Возможно — вкрадчивое подбадривание. В любом случае, Аяка лёгким шагом уходит, оставляя их наедине, и каждый сустав в собственном теле протяжно скрипит, сопротивляясь, когда Тома заставляет себя развернуться и посмотреть на Аято.
Тот выглядит — впервые на памяти Томы — растерянно и даже хрупко, когда цепляется одной рукой за другую, оттягивая и теребя рукава косоде.
— Леди Аяка сказала мне, — Тома не уточняет, что именно, но судя по тому, как Аято прикусывает изнутри щёку и забавно чуть вытягивает губы, как пристыженный ребёнок, становится понятно, что он и без пояснений улавливает. Шаг навстречу к нему, сокращая расстояние между, даётся тяжело, потому что это расстояние мерещится безразмерной и бесконечно глубокой пропастью. Подобрать дальнейшие слова сложно — в общем-то, Тома и не знает толком, что хочет сказать, потому что уже отнюдь не пылкий подросток, способный разбрасываться словами направо и налево, не задумываясь об их реальном весе и накладываемой ими ответственности. — Я поклялся вам в верности и собираюсь продолжать служить этой клятве, несмотря ни на что. Я буду рядом, пока длится ваш договор о браке, сколько бы это не заняло. Даже если он окажется бесконечным, я буду рядом, — мышцы сводит, когда Тома протягивает руку и перехватывает Аято за запястье. Его кисти и тем более пальцы — ледяные, а виднеющиеся из-под рукавов волоски — вставшие дыбом из-за мурашек.
Они одного роста и смотрят друг другу прямо в глаза, когда синхронно поднимают взгляды. Прогорклый цветочный запах смягчается, теплеет и наполняется слабостью по мере того, как напряжённые плечи Аято плавно опускаются и расслабленно распрямляются. Зачастую рядом с Томой он всегда такой — отпустивший себя и немного вальяжный, устало усмехающийся, отпускающий язвительные комментарии, с нарочито трагичным видом заваливающийся на кровать и таким же наигранно умирающим тоном просящий сделать ему прохладный компресс на лоб.
Тома сжимает пальцы Аято — тонкие, шероховатые и абсолютно чистые, в то время как Тома привык по вечерам оттирать их от чернил после занятий по каллиграфии.
— Ваш запах похож на каллы, — бормочет Тома. К щекам тут же приливает жар, а по позвоночнику вразрез пробегает холодок, потому что запахи — это про личное. Для истинных он в принципе особенный, раскрывающийся в новой грани только для одного-единственного предназначенного человека.
Они никогда не озвучивали факт своей истинности вслух, словно бы он может раствориться и исчезнуть, если сделать вид, что его не существует и в помине. Однако сейчас они в точки наивысшего напряжения — и наивысшей ломкости, одна мысль о которой причиняет мучительное скручивание всех внутренностей.
— Твой тоже, — уголок рта Аято несимметрично подёргивается вверх, цепляя на лицо кривую усмешку.
— Тогда почему… — Тома теряется, вспоминая свадебный торт, украшенный сахарными каллами сверху донизу, и сразу же осекается, когда перехватывает взгляд Аято, не перестающего усмехаться.
Действительно, глупый вопрос. Ведь Аято всегда всё делает по-своему. Даже соглашаясь на чужие условия и переступая через себя, он остаётся своевольным, и если гости и другой клан не поймут, что означают выбранные каллы, то об этом знает сам Аято и чувствует в этом свою силу.
Теперь знает и Тома — снова единственный доверенный.
Он сжимает пальцы Аято чуть сильнее, заставляя того качнуться и сделать ещё полшага навстречу. Желание ткнуться губами в губы, в лоб, в шею, в плечо, в ключицы растёт с пугающей стремительностью.
Аято прикрывает глаза, делает глубокий вдох и громко сглатывает. Его выдох щекотно задевает губы Томы — и хочется застонать, заскулить, хныкнуть и всхлипнуть от этой разрушительной невозможности, звенящей в оставшемся считанном расстоянии между ними.
— Немного. Совсем немного, — шепчет Аято, сведя брови, что между пролегает глубокая мученическая складочка.
— Не так долго, как уже приходилось ждать, — кивает, хмыкнув, Тома, и выпускает пальцы из своих, отступив. — Я ведь обещал всегда быть рядом. И буду. Куда вы без меня, мой лорд.
Пройдясь судорожно языком по губам, Аято медленно кивает. Запах калл настолько сконцентрирован вокруг них, что ощущается на языке — сладко, как таящие сахарные лепестки, и впервые за многие дни, недели и месяцы Тома чувствует себя внутри устаканено спокойно, потому что смерть на вкус оказывается вовсе не такой, как думалось.