ID работы: 12704332

Мёртвым цветочки ни к чему

Джен
PG-13
Завершён
32
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 3 Отзывы 7 В сборник Скачать

Мёртвым цветочки ни к чему

Настройки текста
      Ноябрь в Париже — это, право, всегда жестокое проклятье. Если сентябрь с добродушной щедростью раздавал горожанам тёплые солнечные деньки в память о жгучем лете, да и от октября можно было ожидать того же, но с большей редкостью, то ноябрь с первого же дня натягивал безоговорочную сизую маску холода и строгой серьёзности. У ноября не забалуешь — мёрзни, запахивай плащ потуже, шагай по лужам, проклинай погоду и жди декабря, когда выпадет первый снег, снова разрешая радоваться жизни. Ноябрьский Париж напоминал хищнически обглоданный скелет; белые дома становились торчащими костями на фоне чугунного неба. Кое-где ещё неразумно торчали своей алой листвой деревья в последней попытке приберечь хоть что-то живое, но и они суматошно предавались настойчивому бегу природы. Город примерял траур как внезапно овдовевшая девушка — быстро, вычурно и аляповато. Город ждал зиму.       Сентябрь был про болезнь. Октябрь был про агонию. Ноябрь был про смерть. С первого же своего дня, когда артерии улиц и капилляры подворотен разбухали скорбными толпами букетов хризантем. Весь день бесконечные церкви выплёвывали людей, и они рассыпались в переулках: кто победнее шагал на Монмартр, кто побогаче — на Пер-Лашез. У всех же найдётся хоть кто-то, кому стоит положить издевательскую хризантемку возле могильного камня, а потом — забыть о нём ещё на год. Традиции, как-никак. Сполна хлебнувший всех этих традиций в своём католическо-приютском детстве Бенедетто на дух их не переносил.       Каждое первое ноября мальчишки были освобождены от учёбы. В этом был определённо большой плюс, но плюсы этим же и ограничивались. С раннего утра их выстраивали в аккуратную шеренгу, совали каждому в руку по хризантеме и через весь город тащили пешком на этот проклятый Пер-Лашез, чтобы показать тоскующим там богачам: смотрите, мол, это безнадёжные оборванцы-сиротки, а всё равно мёртвых чтят и Бога — может, дадите нам денег? И только посмей улыбнуться или засмеяться — ни в коем случае, это траурное шествие! И никого, конечно, не волнует, что некоторые имена на могилах просто уморительные, а тебе семь лет. Те из мальчишек, кто поподатливее и помягче, убеждали себя, что они символично несут цветочки своим мёртвым семьям — даже если никто их и знать не знал — и что в этом есть хоть какой-то смысл. Но Бенедетто был из тех, кто поершистее и погрубее. Свою хризантему он неизменно лепесток за лепестком обдёргивал по дороге и добирался до кладбища с гордо голым стебельком в руке и десятком злобных комментариев в голове. Совершенно бессмысленный поход.       Разумеется, после побега из приюта традиции этой в жизни Бенедетто больше не было. Он и на кладбище-то больше ни разу и не был: хоронить некого, поминать — тем более. Да и мёртвым цветы вообще не нужны — они нужны либо особо сентиментальным, либо особо лицемерным живым. А Валентина всё-таки скорее относилась к первым.       — Слушай, разве это так нужно сделать сегодня? — взмолился Бенедетто, пока они стояли с сестрой ждали извозчика под козырьком дома, раньше принадлежавшего королевскому прокурору, а теперь — отошедшего к его дочери. В руках у обоих были небольшие букетики хризантем. — Ну ты посмотри, какой дождь льёт! И холодно. И мерзко. Может, в другой день сходим? Или ты потом вообще без меня сходишь…       Для Валентины этот праздник оставлял воспоминания куда более горькие, нежели у Бенедетто. Осень никогда ей не нравилась, несмотря на золотое очарование и распространённое суждение, что в этих опадавших листьях таилась красота. Валентина видела уходившую жизнь. Бесцветную, умиравшую на глазах, ускользавшую под дуновение холодных ветров. А ноябрьский праздник это дело усугублял и обращал настроение в навязчивую горечь.       Она помнила, как отец водил её на Пер-Лашез. В руках у неё всегда был пышный букет хризантем. Неизменно кучер останавливался у ворот кладбища, Валентина выходила из экипажа с ничего не выражающим видом и так же спокойно — на первый взгляд — возлагала цветы. Вместе с Вильфором она хранила молчание, и они, облачённые сплошь в чёрное, чем-то напоминали ворон, как тех самых, притихших на деревьях. Валентине всегда казалось, что птицы наблюдали за ней своими хищными глазами-бусинами, и от этого ей становилось почему-то страшно. В некоторых жутких сказках выдумщики описывали, как эти самые птицы заклёвывали людей.       Не только испуг помнила Валентина. Была и горечь, и апатия. Липкие, чёрные чувства затапливали её сердце, и девочка не замечала, как начинала потихоньку плакать. Сначала не понимала, почему глазам становилось больно и колюче. А потом хватала в беспомощности Вильфора за рукав, прятала лицо в ткань его шершавого пальто и всхлипывала, будучи уже не в силах смотреть на надгробие своей матери.       Которую она никогда не видела, но которая почему-то оставила в душе столько тепла, что Валентине порой становилось дурно: а не скучал ли по ней Вильфор? И какого это на самом деле — лишиться любимого человека? Что пережил Вильфор, когда потерял её, если Валентина, зная о ней лишь аморфное представление, теплившееся где-то глубоко-глубоко, не смогла сдержать слёз?       — Мы должны сходить, Бенедетто, — всё только начиналось, и Валентина надеялась, что сегодня она не заплачет. Украдкой взглянув на брата, она попыталась как можно добрее улыбнуться. Послышался цокот тяжёлых копыт и скрежет колёс по влажной брусчатке. — Вместе. Или ты не хочешь даже поддержать меня?       Дело было, конечно, не только в поддержке. Не только в том, что сестра желала провести с ним время, сделать первый шаг к восполнению всех тех двадцати лет, которые прошли так быстро и незаметно.       Ему бы стоило увидеть память о матери Валентины. Такая далёкая, расплывчатая как и для Валентины, но в то же время ощутимая грань его собственной семьи.       А заодно и своего отца.       Ничто на свете не стоило того, чтобы выходить из тёплого дома в такую поганую погоду. Никакие кладбища, никакие традиции и уж точно — никакие канувшие в Лету королевские прокуроры, даже если с ними вас связывает кровь. У Бенедетто был живой отец в течение… пары часов? И единственное, что он о нём узнал — то, что, если бы не Бертуччо, цветы бы благодаря замечательному любящему отцу пришлось бы нести самому Бенедетто? Да ему бы и цветов никто не принёс. Может, разве что сорняк какой-нибудь в саду у Монте-Кристо вырос на месте его погребения. И этому человеку теперь нужно было нести букеты в память?.. Нет уж. Баста.       Ничто на свете этого не стоило, но всё-таки Бенедетто открыл дверь повозки и, стоя под дождём, пропустил девушку вперёд. Потому что ничто на свете этого не стоило. Ничто, кроме Валентины.       — Чтоб ты знала, — начал он своим обычным ядовитым тоном, усевшись рядом и изо всех сил деликатно стараясь не залить водой ещё и сестру. А ему самому-то мокнуть уж точно не впервой. — Чтоб ты знала, «поддержать тебя» — это мой единственный повод согласиться на это мероприятие. Потому что есть тысяча и один способ провести первое ноября без кладбищ и могил, и цветов этих дурацких, и вообще…       Поймав глазами взгляд Валентины, он осёкся. Всю жизнь он привык только плеваться, хамить и не считаться ни с кем, кроме себя самого, но… но почему-то в отношении сестры плеваться и хамить не хотелось. Что-то останавливало этот колючий поток изнутри, не давая выплеснуться всему чёрному, жёлчному и мерзкому. Рядом с Валентиной, наверное, просто невозможно было быть чёрным, жёлчным и мерзким. Особенно рядом с Валентиной в момент горя. Он судорожно опустил глаза и вновь увидел свой скромный букет. Каждая хризантема вызывала в нём неутолимое желание повыдергивать каждый лепесток, уничтожив эти цветы, убив их. Всё прекрасное вызывало в нём желание его разрушить. Всё прекрасное, кроме Валентины.       — Ладно, — выдохнул Бенедетто. — Ничего. Забудь. Сходим на кладбище, положим цветочки, помолимся Господу нашему об упокоении прекрасных любимых святых душ… в лучшем виде.       Валентина поздно поняла, что была не права. Задумчивость притупила её чуткость, и она не заметила, как перешагнула допустимую грань. Не только ей одной было плохо и не только ей одной было в унисон дождливой погоде неприятно. Бенедетто, между прочим, тоже было паршиво. Если бы Валентину похоронили заживо ещё в младенчестве, а после она бы выросла в приюте отпетой воришкой, не знавшей никого из своей семьи, попала бы ещё после этого на каторгу… она бы реагировала точно также. И вряд ли бы вообще посетила это мрачное кладбище когда-нибудь.       — Прости меня, — шёпотом произнесла Валентина, когда экипаж с лёгким покачиванием двинулся по дороге. Тепло и сухость подействовали на неё расслабляюще, и она взглянула на Бенедетто, так забавно-деликатно пытавшегося не испортить её платье промокшей одеждой. — С моей стороны эгоистично вышло.       — Да нет, это… — Бенедетто поморщился и сжал цветы недопустимо сильно; стебельки хрустнули. И, не поднимая глаз, промямлил так, что слова было почти не различить: — Это я был неправ.       За окном неловко мелькали чёрные лапы парка Монсо, неловко тарабанил дождь, неловко фырчала лошадь — всё было неловко, или, по крайней мере, так казалось.       Может, это и правда была скверная идея. Что Бенедетто делать на кладбище? Вильфора он презирает так, как презирают французские монархисты республиканцев в извечном сражении, а Рене вряд ли чем-то могла его заинтересовать.       — Помню, как мы с отцом на кладбище всегда замечали приютских, — Валентина попыталась перевести тему на… да куда угодно, лишь бы отвлечь Бенедетто от отца. — Я тогда восхищалась их участием, а потом, чуть позже, думала: «зачем воспитательницы заставляют это делать?»       — Ага, а что наш дорогой отец тогда говорил?! — не сдержался, наконец, Бенедетто. Весь он — нерв оголённый, тронь его ненароком — мало не покажется. А терпеть больше не было сил. Яда стало слишком много. — Небось, что так нам и надо, да?! Что вот так в жизни случается, да?! Кому-то — всё, а кому-то — ничего, и вам с ним повезло?! Ещё, наверное, тебе к нам приближаться или на нас смотреть запрещал — мы ж все чумные! Так было, да? Ах да, участие не «их», оно — «наше». Моё.       Валентина поздно поняла, что задела беззащитный нерв. Наступила каблуком, надавила, причиняя острую боль. Бенедетто не излил ей душу. Бенедетто вылил кипящий котёл ей на голову, не спросив даже, а прав ли он в своих предположениях и отчаянных догадках и заслужила ли Валентина кипятка на своей коже. Заслужила ли этих неприятных ожогов, от которых ей стало стыдно: она не хотела, чтобы всё произошло так.       Валентина не заслуживала этого. И боль вместе с обидой смешались в ней, являя долгое, осуждавшее молчание. Валентина взглянула на Бенедетто резко, чуть ли не подняв подбородок, строго нахмурилась. Ей стало обидно. От слов Бенедетто, который примешивал её личность — её собственную! — к вязкому благородству аристократов. От его агрессии, обрушившейся шквалом на голову. От того, как рьяно он её возненавидел, судя по его смелому тону.       А более всего — от того, как же несчастен был Бенедетто. И как же глубоко на него повлияла мрачная тайна о происхождении.       Валентина не злилась. Она не отец, который решит резким словом, не терпевшим возражений, приструнить дочь за нелепый промах в поведении — Валентина ведь, кто бы что ни думал, не была идеальной с самого начала. Но она и не слепая мать, которая будет закрывать глаза и опускать руки без возражений. А Валентина возразить могла, хоть и не любила этого делать.       — Очень… самонадеянно и гордо с твоей стороны считать, — ровный, выверенный холодом голос в ответ на пылкую речь о несправедливости, — что я так думала. Ты похож на моих бывших подруг. Они тоже смеялись над тем, что я выбрала тебя и Альбера. Может, мой отец и говорил подобное о сиротах, но я никогда не думала об этом. И ты бы знал, с какой грустью я всегда смотрела на приютских. Одна лишь мысль, что дети не знали ни родительского тепла, ни уюта семьи уже давила на меня… и это не говоря о тех, кто… — голос слегка заложило, а глаза отвратительно защипало, но Валентина плакать не собиралась. Не сейчас и не здесь. Поморщившись и часто-часто заморгав, она сохранила уверенный, точно вильфоровский, взгляд. Только вот не была жестокой как отец, и пусть её слова были холодны, чувства, которые доносила она, были тёплым проблеском под хрупким льдом. — Кто был отправлен богачами как незаконнорождённые и никому не нужные. Моя воля, Бенедетто, будь моя воля… я бы выкупила все приюты во Франции, чтобы избежать той жестокости, с которой сталкиваются дети. Дети! И как аристократы лелеют своих любимых наследников, как воспевают о своём липком, как смола, благородстве, а сами нос воротят от приютов.       Валентина тоже выговаривалась. Тоже выливала кипящий, вонюче-древесный дёготь на голову Бенедетто. Потому что есть что сказать, а коль вечер стал походить на неудачные признания, то со всем стоило покончить прямо сейчас.       — Будь моя воля, я бы… я бы остановила отца! Я бы сделала всё, чтобы воссоединиться с тобой прежде, чем это произошло на маскараде! И я бы — уверена, что и Альбер тоже — рискнула. Я бы спорила с отцом и день и ночь, потому что так нельзя. И я вижу, насколько ты несчастен — и не смей перечить как воробьишка, — но изменить эту проблему уже я не могу. Только попытаться сделать хоть что-то.       Если после этого Бенедетто выскочит из экипажа на полном ходу и сбежит, навсегда оборвав все связи с Валентиной… нет, она не позволит. И Валентина потому насторожилась, готовая молниеносно отреагировать и заключить брата в объятия, если тот всё же решится. Пусть ненавидит, путь презирает её как оставшийся навсегда в детстве юноша, выпавший из гнезда кукушонок, озлобленный щенок, пусть хоть бьёт и кусает, но она никогда не отпустит его.       А Бенедетто только слушал молча, крепко-накрепко сомкнув тонкие губы в своей бешеной, дикой ярости. Он неосознанно отодвигался от сестры всё дальше, и к концу её речи казалось, что он уже практически врос в стену экипажа, слился с ней, стал ей — уже и не «здесь», но ещё и не «там». Каждое слово её, брошенное тоном практически назидательным, задевало его глубоко-глубоко внутри, расползаясь по кишкам пронзительным цветком зла. Не нужна ему была проповедь. Не нужны были оправдания. Не нужно было доказательство его неправоты. Не нужно. Их-то он в своей жизни и так наслушался — всегда-то он был в чём-то неправ, всегда-то в чём-то виноват, всегда-то крайний. Не этого он хотел. Он всего-то хотел лишь, чтобы его выслушали, пожалели, поняли… хоть раз один проклятый раз. Но, видимо, судьба у него такая: вечно быть крайним и вечно же — непонятым. Бенедетто холодно молчал, а за стеклом уже замаячил холодный сквер Рокетт.       — Значит, видимо, я очень самонадеянный и гордый, — еле слышно произнёс, наконец, он, виском приложившись к окну и исступлённо глядя в одну точку. Не говоря ни с кем. Про себя. — А тебе же — очень просто сейчас размышлять о каких-то абстрактных детях и так же абстрактно их жалеть. О несправедливости рассуждать — красиво? Конечно, красиво, когда у тебя в жизни всё по справедливости было. Красиво, когда она где-то далеко и вообще про каких-то неизвестных возможных «детей», каких-то незнакомых «сироток». Красиво, когда они где-то там, бедные, наверное, один кусок хлеба на десятерых доедают, а ты — всегда в тепле да шелках. Только мы, мы — не циферки в церковной газете и не имена в некрологах. И «дети» эти не где-то там, а вот, вот он я, прямо перед тобой, вот он я, весь. И, знаешь, от твоей исповеди… а, впрочем, мы уже приехали.       Валентине было сложно его понять. На каком-то неосязаемом уровне, непроглядном, но она ощущала эту стену. И, к счастью, понимала, как её перейти. Не разбить, а мягко продавить, как плотную пелену. Но она не успела.       Экипаж действительно остановился у массивных кованых ворот, от одного вида которых Бенедетто выворачивало наизнанку. Серо-белые паршивые фамильные склепы и паршивые рыдающие ангелы тоже лучше не делали. А издевательски подброшенные к каждому участку букетики давили на голову набатом.       — Ну что, — безразлично кинул Бенедетто. — Веди.       Она вышла на этот раз первой. Даже как-то торопливо, позабыв о традиционных манерах. Дождь успокоился, остался лишь моросью на грязном небе и ощущением густой свежести. Вид кладбища сразу вверг Валентину в скорбное состояние, но долго об этом она не задумывалась. Как-то самозабвенно обернулась, всё прокручивая и прокручивая как нерешаемую головоломку лишь одну глупую идею, вспоминая, с какой отрешённостью Бенедетто повёл себя в экипаже и какое безразличие высказал ей в ответ. Пасмурность вмиг стала какой-то более серой, более тяжёлой и горькой. Валентине на мгновение искренне захотелось вернуться домой.       Чем она лучше отца и тех аристократов, которые только и могут, что распыляться о своём величии?       Сделав осторожный, но уверенный шаг к Бенедетто, не обращая внимания на траурный подол платья, дорогим атласом цеплявшийся за мокрую брусчатку, Валентина взяла букет в одну руку поудобнее и без лишних слов, как можно крепче, обняла Бенедетто. Своего брата.       Плохо они как-то поняли друг друга. Нужно начать сначала.       — Я тебе, наверное, напоминаю тех аристократов с маскарада, да? — приулыбнулась Валентина, признавая свою неправоту полностью. Бенедетто — поломанный ребёнок. Ребёнок, а не юноша. Выпавший кукушонок, отвыкший от всего тёплого. Не такой резкий подход нужен был к нему, казалось Валентине. Покрепче обнимая его поперек груди, стараясь букет, сжатый в кулаке, не мять, она не постеснялась прижаться носом в его промокшее плечо. — Я… я не хотела.       Первое желание — дёрнуться, вырваться, зашипеть, прогнать… никого к себе не подпускать. Лаять, кусаться, драться — но драться за своё одиночество. За свои раны, за свои обиды. Выпестовать их, наточить острым ножом. Как всегда, как положено. Но Бенедетто стоял в оторопи и не мог сделать и шага. В груди просыпалось что-то незнакомое, но тёплое, приятное. Тягучее. Цепеневшее каждую клеточку тела. Он улыбнулся криво, не зная, что в таком случае делать. Когда вечно получаешь только кнут, от пряника, поди, ещё воротить начнёт.       — Зачем… зачем ты это делаешь? — стушевался он. — Я же тебе настроение испортил, гадостей тебе наговорил, я же… я же всегда так делаю. Да ты ж должна была меня проклясть и больше никогда в дом не пускать. Я же мерзкий, злобный, грязный, такого не стою… зачем ты это делаешь?       — Ну что ты такое говоришь… Какое «испортил»? Какие «гадости»? — Валентина положила ладонь на его плечо и выпрямилась, размыкая объятия. Взгляд её растроганный до глубины, нежный, словно девушка поняла всё-всё и была тронута словами Бенедетто куда больше, чем он её действиями. Нет, она не должна расплакаться сейчас. — Оставь это, я ведь люблю тебя. Ты мой брат, такой… сизый бродяжка.       Кладбище, безусловно, не лучшее место для подобных нежностей. Но Валентина почему-то не обращала внимания на высящиеся по левую сторону от себя ворота, а смотрела только на Бенедетто и изнеженно улыбалась.       С ним иначе нельзя. Он ведь один из тех несчастных сирот, которых Валентина видела в детстве. Сетование на проблемы, долгие лекции и проповеди правильного поведения ничем не помогут и сделают только больнее. Валентина выдержит что угодно, хотя боли от кнута она не знала, а пряники давали ей чаще положенного. Она была готова ко всему хотя бы потому, что обладала достаточным терпением и стойкостью храброго солдатика.       А Бенедетто до глубины рассечён бороздами, и эти борозды нужно лечить.       — Идём?       Бенедетто никогда не делил мир на чёрное и белое; правда, и серые оттеночки не принимал. Для него он был всегда только чёрным, таким чёрным, хоть глаз коли. А теперь он сам уже не вполне понимал, что с ним происходит и чего ему хочется. К обидам он привык, к издёвкам — тоже, а бесконечные споры и вовсе были его родной стихией. Всё отрицательное Бенедетто знал и чувствовал; а вот положительное — нет. Ему хотелось и убежать, и остаться, и разорвать объятье каждую секунду, и чтобы оно длилось вечность. Непонятное чувство, странное. Но раз Валентина в нём эксперт, пусть всё и идёт под её контролем. Странные они, эти девчонки.       — Идём, — кивнул он и подставил локоть так, чтобы она могла за него поудобнее ухватиться. Ну, иногда всё-таки стоит выглядеть как пара нормальных воспитанных молодых людей из высшего общества, а босяцкую звериную душонку оставить про запас.       Пока они шли к богатому вильфоровскому склепу, Бенедетто не покидало ощущение, что ему снова лет семь, и они снова пришли на этот проклятый поклон. Кажется, даже той же дорогой. Фамилии на камнях по-прежнему были уморительными, выдавать шутки по-прежнему было не к месту, а цветок по-прежнему хотелось подрать. Но если тогда было злобно, сейчас — скорее неловко.       — А забавно, что мы с тобой на Пер-Лашез, да? — выдавил Бенедетто, оценивающе глядя на мраморный свод фамильного склепа. Забавно, правда, было только ему. Осознав это, он тут же стушевался, умолк и принялся ковырять ботинком землю.       — Ты давно здесь не был? Или… — до Валентины не сразу дошёл смысл колкости Бенедетто, но спорить с ним не стала. Тяжело вздохнула, не разделяя его веселья, и промолчала. Не осуждая, не попрекая. Пускай.       Этот красивый массивный склеп не мог не обижать его. Вот она — его семья, настоящая семья. Родная. Все они — бабушки, дедушки, отец — лежат в этом месте с огромными почестями. На их могилы приходят ценившие их знакомые. На их могилах плачут. У них это есть даже после смерти, а ему… а ему отец уготовал место под идиотским хилым кустом. Без камня, без похорон. Кому-то — мрамор, кому-то — куст на заднем дворе чужого дома. Злоба вновь закипала в нём, но тревожить ею Валентину было бы уже чересчур. Это её время скорби, оно ей причитается. Даже Бенедетто понимал, что нарушать его не стоит; по крайней мере, сейчас понимал.       — Я снаружи постою, ладно? Я… не готов. Я не хочу. Поэтому мешать тебе не стану, хорошо?       Валентина долго смотрела на него. Вдумчиво. Не решалась отпустить и взглядом спрашивала безмолвное «ты уверен?», словно Бенедетто просто боялся. Просто не хотел смотреть на то, что сейчас представлял из себя отец, а не ненавидел его самой жгучей, отвратительной злобой. Валентина стиснула букет. Она примерно понимала, что Бенедетто чувствовал. Только бы глупец не понял. Всей вильфорской семье плитку да надгробие, а незаконнорождённому сыну — местечко во дворе.       — Не хочешь ему ничего сказать?       — Сказать… ему? — ядовито усмехнулся Бенедетто, вперив глаза в холодный камень. — Валентина, он по… умер, в общем. А я не из этих, которые столы вертят. Поздно ему что-то говорить, а у него и раньше желания меня послушать особо не наблюдалось. У меня отца никогда не было и нет, мне ему говорить нечего, а у тебя был. Ты — иди. Это твоё время, а не моё, и твоя семья, а не… а не моя. Я тут только чтобы тебя поддержать, помнишь? А поддержать я и снаружи могу.       Ноги его словно бы вросли в землю, не давая сделать и шага. Склеп с чудовищной силой отталкивал от себя, ворошил внутренности, завязывал их в крутой узел. Голова заболела; защипало в носу. Ну вот ещё, только этого не хватало. Разы за всю жизнь, когда Бенедетто плакал, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Чтобы пересчитать разы, когда он строго запретил себе это делать, не хватило бы, наверное, всей бесконечности чисел. Он с грубой яростью посмотрел на сестру; нездорово яркая голубизна его глаз блестела под занавесом немых отчаянных слёз.       — Ну, чего ты стоишь? Иди!       Но Валентина была упорна. Была непробиваема, настойчивой в своем мнении. И неважно то, как Бенедетто ругался на отца, как лаял непослушной дворнягой. Ударит — пускай. Заплачет — хорошо, даст выход закоптевшим эмоциям. Изойдёт на яд, стоя перед могилой Вильфора — ещё лучше, так, кажется, люди отпускают всю ненависть. Она не могла утверждать, что знала происходящее лучше Бенедетто, что уверена в том, что делала. Они вдвоём были из разных миров, и между ними зияла очевидная пропасть. Но сердце пело, сердце обозначало, сердце горело, и Валентина под свободу эмоций ухватилась за запястье Бенедетто и потянула за собой.       Она поможет ему перейти эту пропасть, даже если этот провал оказался не таким широким как в фантазиях. Всего лишь пара шагов, чтобы отворить тяжёлую скрипучую дверь и спрятаться под высокими сводами склепа от дождя.       — Идём. Я буду рядом и… я ничего не скажу. Сейчас именно твоё время и твой шанс.       И он послушно зашагал вслед за сестрой, вновь и вновь заставляя себя отрешиться и перестать чувствовать что-либо. Так было гораздо проще — и так казалось правильнее; в старинном склепе пахло сыростью, затхлостью и смертью. Нет, вернее смерть пахла затхлостью и сыростью. Среди аккуратно точёных мраморных плит и неизвестных имён Бенедетто ощущал себя по-особенному лишним. Проклятый букет дурацких хризантем теперь досаждал с ещё большей силой.       Звала его к себе, конечно, только одна плита. Самая новая, ещё не успевшая потемнеть и зарасти паутиной. Приторно белая. Ненавистно яркая. С припиской «королевский прокурор».       Слёзы уже бесконтрольно катились по щекам. Ничто другое в лице его не поменялось, оно было по-прежнему злобным, ехидным и отрешённым, но два этих тонких ручейка говорили обо всём куда красноречивее чего угодно. В голове метались разные фразы; «Я тебя ненавижу»; «За что?»; «Почему я?»; но ни одна из них не была точной. Ни одна не подходила. Ни одна не успокаивала.       — Ну и? Чего прикажешь делать? Вслух говорить, что ли? Глупо это как-то, не находишь?       Увиденное сначала никак не отразилось в душе Валентины. Очевидная реакция на то, что уже утеряно безвозвратно и закреплено всего лишь каким-то памятником. Абсурдно — разве можно память о ком-то, весь тот вклад, который отец вложил в дочь, в семью, закрепить холодным мрамором? Сравнить всю жизнь с камнем. Валентина остановилась позади Бенедетто, ощутив, как у самой все движения занемели. Она не могла отвести взгляд куда-то в сторону и смотрела на могильную плиту так глупо и по-детски, словно разучилась понимать всё на свете: что Бенедетто сейчас действительно плачет, что Вильфора-то уже нет и больше никогда не будет, что горькая тоска только-только пробуждалась.       Она больше не сможет прийти домой и сказать отцу о том, как забавно прошёл вечер в компании тех аристократов. Она больше не попросит его совета, когда завяжется с кем-то конфликт. Она больше не увидит его уставшего взгляда, тяжелого такого, но тёплого и доброго, стоит ей предложить чашку горького чая. Погасшая забота закоптеет угольной пылью на пальцах, которая совсем скоро перестанет греть окончательно и развеется по времени. Больше Валентина не поведёт его за собой на какой-нибудь бал или ужин, да и всё уже, покончено со всеми выходами в свет.       Валентина не сразу поняла, что это всё — на самом деле.       — Говори вслух. Я могу уйти, — сглотнула стоявший в горле ком, вспомнив наконец-то о Бенедетто. Но не обернулась к нему, побледнев от столь долгого разглядывания могильной плиты.       Как-то дурно осознавать, что последний с ним разговор был… ссорой. Настоящей ссорой, стремлением воссоединиться с Альбером, от которого Вильфор так настойчиво уводил Валентину. Если бы у Валентины была возможность — если бы да если бы! — она бы не смотрела на Вильфора с такой неприязнью и ужасом, услышав тайну о Бенедетто. Если бы знала, что эти мгновения будут последними, которые Вильфор запомнит.       Бенедетто скомкано вдохнул и, уперев большой палец в висок, потёр лоб ладонью в попытке хоть как-то обуздать мысли. Выходило погано. Впрочем, «выходило погано» вполне могло стать девизом всего сегодняшнего дня.       — Нет уж, останься. Если тут будет хоть кто-то помимо меня, мне будет меньше казаться, что я с глузду двинулся и веду беседы со жму… мёртвыми, да, — гоготнул он судорожно. — Ну… так вот… что говорить-то?..       Всё это очень напоминало бесславные приютские деньки, когда мальчишек выстраивали в ряд на коленях перед иконой или статуей и заставляли вести диалог с очередным святым. Это тоже было паршиво и непонятно, но тогда хотя бы картинку давали, а тут — только белая плита с десятком слов о человеке, которого ты раньше знал только по криминальным сводкам да боялся как огня. Какие уж тут разговоры? Но обида внутри зудела, настойчиво пробираясь наружу, рвясь прочь из грудной клетки, раздирая её на части.       — Так вот. Наверное, здороваться в таких случаях не положено — какое уж тебе теперь здоровье, а? — и я не буду, — он снова злобно усмехнулся, чрезвычайно довольный своим каламбуром. — Никакого тебе здоровья. Все сейчас здесь молятся, чтобы твоя душа поскорее да поудобнее в Раю обустроилась, а я вот этого не хочу вовсе. Хочу, чтоб тебя в Аду черти драли так, что ты имя своё позабудешь. А ты ж наверняка в Аду уже, уж я-то знаю, уж получше других плакальщиков. Скольких ты на гильотину отправил, а? А на каторгу пожизненную? А? Сотню? Тысячу? А у них тоже были семьи. А их тоже кто-то любил. Да, представляешь, их тоже может кто-то любить. Нас может… их может кто-то любить.       Он в сердцах саданул кулаком массивную стену; по руке тут же пробежала острая боль, но Бенедетто вовсе её не заметил. Только всхлипнул. Чем дольше это продолжалось, тем хуже Валентина себя ощущала. И не от откровений Бенедетто и его настоящих слёз, которые, будто какая-то злая шутка, драли не Вильфора, а именно её изнутри. Как-то она слышала, что к истинному горю человек приходит не сразу. Через время, спустя длительное ожидание, когда появляется возможность вовсю насладиться потерей. Валентине стало ещё более холодно на душе: если сейчас ей всего лишь «плохо», то что будет потом?       — В общем, надеюсь, тебя там черти уже дерут и драть будут до конца дней, когда ты имя своё позабудешь, зато будешь помнить имена тех, кого ты… ты погубил! Каждого казнённого, каждого каторжанина и… и меня! Меня, меня-то за что?! Я-то тебе что сделал?! Родился?! Вот те на! Знаешь, мне бы на твоём месте хотя бы сил дело до конца довести хватило! А ты со своей хилой душонкой даже младенца убить не смог. Доволен, а? Рад? Счастлив? — он уже не говорил, он рычал — одичало, утробно, напролом. — А я вот никогда счастлив не был — тебе спасибо большое! И, знаешь, раньше я думал, что ненавижу всех, но теперь… теперь-то я понимаю, что ненавижу я только тебя. Тебя одного против всего мира. Ненавижу, ненавижу, проклинаю!..       С губ его сорвался истошный не крик, но вопль. В вопле этом была сосредоточена вся боль, все раны, все обиды, копившиеся внутри всю долгую паршивую жизнь. Каждый удар, каждая ссадина, каждый шрам звучал в этом вопле. Кошмар каждой ночи и ужас каждого дня. Вся злоба и вся ярость. Всё, что человек не должен был чувствовать никогда — но чувствовал постоянно. Слишком много. Слишком много всего. Слишком много всего для одного человека; и человек не выдержал. Резко ослабев, Бенедетто упал на колени и схватился за голову. И зарыдал. Беспомощно, пронзительно, совсем по-детски. Ненависть оказалась сильнее.       Валентине не впервой видеть, чтобы кто-то так надрывно плакал и впадал в беспросветную тоску. Валентина знала точно — в такие моменты поддержка необходима как воздух. Обеспечить промозглый склеп свежим воздухом она никак не могла, но ломким шагом подойти к Бенедетто со спины и положить ладони на его плечи — с легкостью. А секундой позже, ощутив и свои слёзы, стремительно сбегавшие по щекам, она осторожно опустилась рядом, укладывая букет сбоку на плитку, и крепко обняла Бенедетто, прижимая его виском к своей груди.       Она сдержала своё обещание. Не произнесла ни слова, всего лишь была рядом и сорвалась в тот невыносимый момент, когда эмоциональная пытка подошла к концу. Бегло пригладила ладонью по спине, как если бы успокаивала самого настоящего ребёнка или раненого зверька. Уткнулась лицом во взлохмаченную макушку, сморгнула слёзы и вздрогнула, стараясь сдержать отчаянный всхлип. Если не Валентина будет сильной здесь и сейчас, то кто?       В этом неприятном холоде, посреди одинокого мрамора, напротив мёртвого отца, которого сын ненавидел, а дочь лелеяла и понимала, что мир до безумной одури неоднозначное явление.       Его угловатые плечи всё дёргались и дёргались, резали звенящую тишину и пустоту склепа. Он всё пытался поймать воздух ртом, всё пытался наполнить грудную клетку им; остановиться, положить конец этой унизительной сцене, но не мог. Что-то внутри было гораздо сильнее — и этому зверю, которого он сам же и взрастил, были в высшей степени безразличны все приличия, нормы, порядки. Ему нужно было только одно — вырваться наружу и наполнить своей чернотой сперва весь этот склеп, а затем — и весь этот мир. Бенедетто уже не был в силах ему противиться; зато была Валентина.       И вдруг под её тёплыми нежными руками ему стало бесконечно стыдно. Стыдно — но неуловимо спокойно. Так, будто всё правильно и закономерно. Приятно. Светло. Оказалось, что сказки не врали: даже самого дикого зверя действительно можно приручить любовью. Бенедетто этого не умел. Зато слишком хорошо умела Валентина.       — П… прости. Не знаю, что на меня нашло, — тихо, едва слышно шепнул он, по-босяцки утирая глаза рукавом пальто. Говорить громче он уже физически не мог; слишком много было сказано громкими лозунгами, и слишком мало — тихими истинами. — Прости. Паршивая из меня поддержка вышла, да?       — Тише-тише, ну, тише… — зашептала Валентина в его холодную макушку, прикрывая глаза и почти покачивая его в своих объятиях. Ладонями она продолжила гладить Бенедетто по спине, по сгорбленным плечам, и как-то уже не до собственной боли было, которая возникла отнюдь не от слов Бенедетто, а от собственного осознания, какое же бесчинство совершил отец.       Она ещё будет плакать. Завтра поплачет, послезавтра. Через неделю, как это бывает со всеми, ударится в самый молчаливый и ледяной траур. Запрется в комнате и не будет есть целыми днями, вспоминая прозрачные моменты детства, проведённые с отцом. Понимая, что теперь это так и останется в холодном прошлом, и она не услышит ни ласковость отцовской похвалы, ни его горький, но верный укор.       Хотелось сидеть так всю вечность, прижавшись друг к дружке как выпавшие из гнезда птенцы, наблюдая за безмолвной могильной плитой. И тепло, и холодно, и страшно — а что же будет дальше? Вопросов много, а уверенности, что Валентина всё разрешит, совсем мало.       — Вернёмся домой? Или побудем ещё?       — Вернёмся, — кивнул он. Оставаться здесь дольше было бы уже слишком тяжело. Невыносимо тяжело. — Только…       Он кое-как поднялся на ноги. Стряхнул с одежды пыль. Нагнулся за своими отброшенными куда-то в темноту склепа цветами. Расправил их, приводя в менее похожий на веник и чуть более — на букет вид. Сделал пару верных шагов к противоположной стене фамильного склепа, оставляя за спиной проклятое «королевский прокурор». И аккуратно, с особенной чинностью, так, будто это была самая важная, самая святая реликвия, положил букет под другую надпись, аккуратно выбитую в мраморе. «Рене де Сен-Меран». Жертве от жертвы.       Валентина, верно последовавшая за ним и также провозившаяся над одеждой, отряхивая её, молчаливо стёрла слёзы и подняла букет. И стоило ей обернуться, удивлённой неожиданным отступлением Бенедетто в сторону и его действиями, как весь мир для неё снова перестал существовать, а ноги почти подкосились.       Он закрыл глаза и, кажется, впервые в жизни по-настоящему помолился. Не так, как учили в приюте, не так, как настаивали в церкви — а так, как хотел только он. Искренно и чисто. Молчаливо. А затем — мягко вышел на улицу. В голове стояла только одна мысль. Воспоминание о том же самом дне бесконечное количество лет назад; те же чёрные ветви голых деревьев, тот же мерзкий дождь, те же проулки государства Пер-Лашез. И маленькая светловолосая девочка в тоненьком платьице, плачущая на груди у сурово-безразличного мужчины в толстом шерстяном пальто.       — Бенедетто! — вскрикнула Валентина, оставив букет на могильной плите отца и спешно выскочив следом за братом из промозглого склепа. Не успел Бенедетто обернуться, как Валентина в глухом отчаянии сдавила его в объятиях в очередной раз и заплакала.       Теперь сорвалась она. Судорожно, надрывно и ломко, понимая, какой же запутанной была её семья и как же осторожным был Бенедетто, проявив такую гордость перед покойным отцом, но трогательное, искреннее участие перед неизвестной для него женщиной.       Сердце в судорожных вздохах рвалось на кусочки, и Валентина ощутила себя слабой и беспомощной, теперь вспоминая, почему этот праздник был для неё одним из самых нелюбимых.       А может, наверное, самым нелюбимым.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.