***
В кинотеатре шумно и многолюдно — день премьеры. Народ кучкуется у дверей кинозалов, вынуждая работников протискиваться мимо; воздух пропитывается ароматом жареных кукурузных зерен, соли и карамельного сиропа; Очако и Тенья отправляются в очередь за билетами, а Изуку и Шото — за попкорном и напитками. Изуку нечастый гость таких заведений — толпа заставляет его чувствовать себя дискомфортно, уязвимо. Вот и сейчас он косится на компанию подростков, стоящую чуть впереди: трое парней и девушка с ярко-голубыми волосами со смехом обсуждают, получится ли незаметно протащить в зал пиво. Смутная тревога подсказывает Изуку держаться от них подальше, хотя они в его сторону даже не смотрят — только голубоволосая пару раз мажет оценивающим взглядом по Шото, но, к ревностному удовольствию Изуку, не получая ответного внимания, переключается обратно на своих товарищей. И всё же Изуку склонен доверять своему чутью — годы издевательств научили его обнаруживать потенциальные источники неприятностей до того, как те обнаружат его. Он предпочёл бы дождаться пиратки и посмотреть этот же фильм, но Очако так горячо уговаривала их пойти всем вместе, что пришлось сдаться. В целом кино, судя по трейлеру, обещает быть интересным, рядом с ним Шото, и проводить время с Очако и Теньей приятно — они хорошие друзья. И места, по мнению Изуку, они занимают удачные — самый конец последнего ряда. Так что с одного бока от Изуку — Шото, а с другого — пустой проход, и это почти дарит ему ощущение безопасности. Так что, может, всё пройдет не так уж и плохо? Он меняет свое мнение на примерно сороковой минуте сеанса. Главные герои в шаге от гибели, изранены, измождены, их корабль необратимо разваливается на куски, и, прощаясь со своими жизнями, они обнимаются, отчаянно вцепляясь друг в друга, готовые вместе принять смерть. Но не все зрители оценили душещипательность момента. — Пидоры, что ль? — громко гавкает мужской голос, и внимание зрителей переключается с экрана на ребят с шестого ряда. Компания взрывается гоготом: девушка с голубыми волосами смеётся пронзительно, почти истерично, один из парней веселится так сильно, что рассыпает попкорн. В просвете между сиденьями Изуку видит их зубоскалящие лица. Пальцы вцепляются в подлокотники, пульс подскакивает ближе к сотне, шумит в висках. Дурно, тошно, помещение сжимается до размеров спичечного коробка, а Изуку — жук в его ловушке. Вонь от попкорна душит, тяжёлая лапа паники обхватывает затылок, сдавливает до тёмных кругов перед глазами. Изуку судорожно пытается дышать, но лёгкие горят, и взгляды… на него направлено столько взглядов, Очако, Тенья, все в зале, сейчас кто-то встанет, ткнёт в него пальцем, скривится, назовёт педиком, оскалится, засмеётся, всем будет противно, он всем противен, он… — Хэй… Шото наклоняется к нему, перекрывая экран. Аромат его парфюма свежий, прохладный — Изуку делает вдох, понимая, что на самом деле может дышать, и запах Шото — одеколон, смешанный с ароматом его кожи, — знакомый, родной, как глоток студёной воды. Отрезвляет. — Всё хорошо, Изуку. Всё хорошо. Его руку находит чужая рука, мягко разворачивает скрюченные пальцы, переплетает со своими, заземляя в реальности. Накинутая сверху куртка закрывает жест от посторонних глаз. Изуку позволяет себе уткнуться носом в плечо Шото — ненадолго, ровно пока не почувствует, что готов продолжить делать вид, что кино его ещё волнует, а поведение компании на шестом ряду — нет. Он хотел бы просидеть с Шото вот так до конца сеанса, а затем встать в обнимку и пройти мимо этих идиотов — гордо и бесстрашно. Но правда в том, что он не может себе этого позволить. Это недоступная ему роскошь, но когда он отстраняется от Шото и пытается выпутать свои пальцы из его — тот не пускает. Смотрит прямо на Изуку, затем на накинутую на их переплетенные руки куртку, и когда Изуку перестаёт сопротивляться, проводит подушечкой большого пальца по его костяшкам — ласково, бережно. И произносит одними лишь губами: — Я тебя люблю. Это больно — ничего не ответить. Это не тупая, легко игнорируемая боль, как когда он годами притворялся перед матерью на её вопрос «как дела?», а боль, рвущая его грудь изнутри, острая темнота и ледяной ветер, беззвучный хруст его сердца, прогибающегося под этим весом. Почему-то эта боль даже выше его слез — больше всего ему хочется закричать. Он откидывается на спинку кресла и до конца фильма слепо пялится в экран, сосредотачиваясь на одном только ощущении руки Шото в его руке, но в горле жжётся подступающая желчь. Выходя из зала, Очако злится. — Нет, ну вы видели эту гопоту? Вот жопы тупые! Изуку хочет втянуть голову в плечи, но останавливает его лишь стоящий вплотную к нему Шото — он легонько толкается плечом, подбадривая. — Очако! Выбирай, пожалуйста, выражения, — возмущается Тенья, едва не роняя с носа очки: в его интеллигентной семье слово «жопа» из разряда тех вещей, которыми пятнают себя только потерянные для общества люди. — Точно, сорян. Вот же мудачьё! — Очако! — Что? Скажи еще, что я не права. — Ладно, ты права, но давай потише, тебя могут услышать. — Да и пусть слышат! Мне ещё много чего им хочется сказать! Нити, душащие Изуку, ослабевают. Друзья не знают о нём, но их реакция всё же внушает надежду, что однажды он сможет им признаться. Открыться. Но точно не сейчас. Они покидают территорию кинотеатра и садятся на автобус. Изуку занимает место у окна, прислоняется к прохладному стеклу лбом; Шото садится рядом, их руки соприкасаются — плечами, локтями, но их ладони врозь. Кажется — всего пара сантиметров воздуха, но пока их не скрывает тьма или уединение, это непреодолимая стена. «И всё же, — думает Изуку, провожая взглядом огни едущих по встречной машин, — почему я просто не могу свободно выражать свои чувства к тому, кого люблю?»***
Он задаётся этим вопросом ещё не один день, и гадкий голосок в его голове твердит, что так будет всегда, что эта несвобода берёт начало изнутри — она напоминает о себе ежедневно, вытягивает силы, не позволяя облечь чувства в плоть из слов. Но всё его нутро противится этому голоску, отторгает его, борется, желая хотя бы наедине с Шото открыться в своей любви. И вечером, скользя по его телу, вбиваясь в него словно волна, налетающая на скалы — сильно, неумолимо, — слыша у самого уха «не останавливайся, Изуку, боже!..», чувствуя губы, зубы, ногти на коже, вплетаясь в Шото всем естеством, пока тот жмётся крепче, давит сцепленными лодыжками на поясницу, впивается пальцами в бёдра, направляя, и продолжает умолять «ещё, ещё», Изуку ловит ртом блестящую каплю пота на тонких жилах его шеи, и чувства в груди разбухают, давят на рёбра, словно разрастающиеся побеги, которым стало слишком тесно в клетке его тела. А Шото, изогнувшись под ним, с рваным стоном кончает, и Изуку срывается следом, вылетает из собственного тела, объятый слепой волной оргазма, и знакомый рывок в солнечном сплетении заставляет заполошно бьющееся сердце пропустить удар: слова рвутся наружу, зреют в горле, просятся с языка, и глаза Шото так близко, затуманены послесвечением экстаза, и весь он податливый и мягкий, пахнет потом, жаром и сексом, его хочется вмять в себя, срастись с ним и целую вечность говорить, как он любим — бесконечно, бесконечно, бесконечно… Но вместо этого Изуку прикусывает язык, опозорено прячет лицо в изгиб бледной кожи между шеей и плечом Шото и не может произнести ни звука. — Всё хорошо? — шепчет Шото. Его длинные пальцы мягко накрывают затылок Изуку. Изуку ненавидит себя, но кивает. Поднимает голову, натягивает улыбку. И вместо правды, вместо того, что действительно хочет сказать, выдавливает из себя: — Душ? Шото знает. Он видит притворство Изуку насквозь — хмурится, настороженно изучая его лицо, упирающиеся в кровать предплечья, ища подсказки, намёки откуда ждать беды на этот раз. Изуку омывает волна стыда, особенно — когда взгляд Шото пробегается по его шрамам, ища новые, но Изуку долго держался — достаточно, чтобы любые оттенки красного стёрлись с полос, корежащих его кожу. Взгляд Шото возвращается к его глазам, в нём чуть меньше хмурости, чуть больше облегчения, но Изуку видит, как на его губах зарождается новый вопрос. Желудок сжимает ледяной кулак: Изуку не готов, не готов снова врать, не готов всё рассказать, пожалуйста, пожалуйста, не спрашивай, не дави, дай мне время, пожалуйста, Господи… Шото замирает на несколько страшных секунд, выискивая ответы на его лице и не находя их. Но такой добрый, такой заботливый, терпеливый — он больше не наседает. Лишь тянет лицо Изуку к себе, целует уголок губ, и, погладив по вспотевшим волосам, нетребовательно произносит: — Душ мог бы подождать. Изуку моргает, смотрит на озорную полуулыбку и чувствует, как хватка в животе ослабевает. Шото доверяет ему. Верит в него. Знает ли он, как много это значит для Изуку? Изуку скажет ему об этом, он обязательно всё ему скажет. Изуку улыбается в ответ — на этот раз искренне, ловит губы Шото в поцелуй, и решает, что, пожалуй, да — перед душем можно было бы «испачкаться» ещё разок.***
На кремово-желтой странице карикатурный Котлетос буравит взглядом муху на окне. Рисунок крошечный, едва ли десятая часть листа; чуть пониже скетчевый набросок — всё то же окно, но на подоконнике Шото с книгой. Весь такой небрежно-расслабленный, прядь волос выбилась из-под ободка и мягкой дугой свисает вниз, слегка загораживая глаза, феньки и браслеты на правой руке сползли до локтя. Карандашные линии невесомы, словно дымка, и детали рисунка размыты, но Изуку хорошо помнит этот момент. Через минуту после того, как его карандаш заскользил по бумаге, Шото задумчиво хмыкнул, перелистнул страницу, его пальцы слегка изменили положение под переплетом, и Изуку пришлось быстро подправить набросок. Тишина уютна. Их вечер прошёл почти безмолвно, но Изуку на это ни разу не пожаловался — ему понравилось уйти в тень, затаиться сторонним наблюдателем, тихо запечатлевая момент. Шото тогда перевёл на него взгляд и уставился на скетчбук в его руках. Изуку поспешно спрятал карандаш — глупость, конечно, просто старые привычки умирают с трудом, — но Шото не заострил внимания. Лишь улыбнулся — одними глазами, как умеет только он, — даря позволение продолжать без утайки, и снова вернулся к книге. А у Изуку защемило в груди, как бывало и будет ещё много раз: в обожании, восхищении, благодарности, любви, но появилось кое-что ещё, пока робкое, неоформленное — ткнулось в сердце, словно слепой котенок. Изуку застыл, попытался прислушаться к себе, осознать. Но понял лишь тогда, когда вновь посмотрел на Шото — как идеально было бы в тот момент без предисловий просто сказать ему: «Я тебя люблю.» Но их вечер прошёл безмолвно.***
Невысказанность мучает его. Заставляет ворочаться по ночам с бока на бок, лишает удобства его постель, обувь, тело — словно его обрекли на вечные крошки на простыне, камешек в ботинке и раздражение на коже. Он снова и снова возвращается к рисунку Шото, но не доделывает — просто смотрит и до боли дёргает волосы, сжимая зубы. Почему, ну почему он тогда упустил тот идеальный момент? Изуку делает отступ от рисунка, ручка замирает над бумагой. Мысли никак не хотят выцепляться из хаотичного роя. Забавно, как он, печально известный любитель уйти в дебри россказней о том, что ему интересно, не способен подобрать и слова, когда дело касается чего-то по-настоящему важного. Но Изуку упрямо давит стержнем на лист — пишет, зачёркивает, матерится на себя, снова пишет. Он таскает листок с собой, день за днем пытаясь дождаться нового идеального момента, в котором не застесняется, не струсит. Но почему-то тот всё никак не приходит.***
Однажды он не выдерживает: сминает листок, отшвыривает в сторону, словно ядовитого паука, и тут же бросается за ним, подбирает смятый комок, разглаживает на коленях. Сердце рвётся на части, руки дрожат, кожа зудит, горит, натягивается на костях и мышцах — неудобная, чужеродная, её хочется содрать и отшвырнуть в сторону, ровно как он сделал это с рисунком. Мысли опасно мечутся по углам комнаты, может, остались ещё где-то запрятанные лезвия, может, он выкинул не все?.. Жужжание телефона выдёргивает его сознание наружу. Шото скидывает какую-то песню, и Изуку цепляется за сообщение, как за спасительную соломинку — он не хочет обратно в бездну. Быстро надевает наушники, мажущими пальцами с третьей попытки запускает трек. Поёт Шото. Запись не лучшего качества, но гитарная мелодия и голос Шото — волшебны. Изуку сползает на пол, ложится на спину и смотрит в потолок. Трещина над его головой похожа на улыбку. Магия слов и музыки обволакивает, струится сквозь тело; под её силой тени подступавшей бездны рассеиваются. Шото поёт о любви. Изуку открывает окно сообщений, печатает «Погуляем?» и почти мгновенно получает ответ: «Через 15 мин буду у твоего дома». Изуку поднимает с груди мятый листок. Края потрёпанные, местами слегка надорванные, грязные. В мешанине написанного едва можно прочесть что-то связное. Он не успеет добавить что-то ещё до прихода Шото, но может это и к лучшему — не напортачит ещё больше. Изуку рывком поднимается с пола и начинает собираться. Они занимают давно облюбованное местечко — заброшенную детскую площадку, никому не нужную и укромно прикрытую разросшимися кустами от посторонних глаз. На улице темно, фонарь на площадке не работает, но света хватает и от соседнего, стоящего чуть поодаль, да от окон ближайших панелек. Видео с котятами, перепачкавшимися в торте, заканчивается, и Шото убирает телефон в карман. Изуку отступает на шаг, прислоняясь спиной к вертикальной лесенке, но Шото скрадывает расстояние между ними, кладёт руки на ступеньку по бокам от головы Изуку и делает ещё один крошечный шажок, пока их торсы не соприкасаются. Изуку чувствует его тепло сквозь одежду. В этом коконе из прикосновений и взглядов уютно; Изуку смотрит снизу вверх в завораживающие разноцветные глаза, и руки сами собой проникают под расстёгнутую рубашку и смыкаются на пояснице, греясь через ткань футболки. — Твоя песня прекрасна. Шото отводит взгляд, прикусывает нижнюю губу. Нечасто можно увидеть его смущённым, и Изуку чувствует гордость за то, что именно он удостоен чести быть виновным за такое очаровательное зрелище. — Это правда. Если запишешь альбом, от фанаток отбоя не будет. — Тогда точно ни одного альбома не запишу, — кривится Шото. Изуку с хохотком мягко толкает его лбом в подбородок на манер кота. — Запиши только для меня. Я стану твоим единственным и самым преданным фанатом. — Он трётся носом о шею Шото, утопая в его аромате. — Буду визжать, как малолетка, и задирать майку, чтоб ты расписался у меня на груди. Шото опускает подбородок ему на макушку, обвивает руками. Их тела слегка покачиваются на месте, баюкая друг друга в тонком пузыре близости. — А сталкерить, ночуя под моими окнами? — Угу. И трусы свои тебе по почте пришлю. Ты как раз о них мечтал. Шото смеётся. Изуку поднимает на него взгляд, и внезапно всё встаёт на свои места: прохладный апрельский вечер, далёкий шум проезжающих машин, рассеянный свет фонаря, и во всём этом — смех Шото, прячущиеся в уголках его глаз морщинки, тепло его обнимающих рук. Изуку чувствует себя в безопасности, чувствует себя целым, спокойным, счастливым и таким, таким свободным. — Я люблю тебя. Плохо. Выходит хрипло, надрывно — едва ли он хотел, чтобы это прозвучало так. А лицо Шото уже замерло, смех оборвался, веселящиеся морщинки сбежали. Это похоже на провал. Это крах. Катастрофа. Но Изуку ещё не готов сдаться. — Погоди, нет-нет-нет, пожалуйста, ничего не говори, пожалуйста! — тараторит он, быстро накрывая рот Шото ладонями — тот ведь уже готов был что-то сказать, наверняка собирался успокоить, уверить, что Изуку необязательно это повторять, что не обязательно вообще это говорить, что Шото и так это знал, что слова не так важны, но Изуку не согласен, нет. Сложенный вчетверо лист из скетчбука тяготит задний карман джинсов, напоминая, как много веса и силы бывает в словах. Они бьют наотмашь, ломают, развязывают войны. Но некоторые из них вселяют надежду. Пробивают стены. Исцеляют. Дарят счастье. Шото покорно молчит, только удивлённо хлопает глазами. Его губы на ощупь очень мягкие. Рука Изуку дёргается было за шпаргалкой, но замирает — так ясно и чётко он вдруг осознаёт: речь на бумаге ему не нужна. Он носит эти чувства в себе, они трепыхаются в его душе взволнованной птицей — лишь дай им выпорхнуть наружу. Вот прямо сейчас. — Я правда должен был сказать тебе это очень давно, — всё ещё хрипло, вполголоса начинает Изуку, заключая лицо Шото в ладони. В каком-то окне ближайшей пятиэтажки зажигается свет, рассеянно-тускло озаряя площадку. Шото чуть склоняет голову, нежно прижимаясь к руке щекой, в его глазах появляются блики, похожие на светлячков. Он прекрасен. — Я не хочу вспоминать, каким был, когда мы только познакомились, уверен, ты и сам помнишь, что это было жалкое зрелище, и нет, не надо, не спорь, ты ведь знаешь, что это правда, это не самобичевание, это факт. Я был сломлен, подавлен, меня почти уничтожило моё прошлое, я, блять, сам почти себя уничтожил, и я ведь не видел никакого выхода — ни лучшего будущего, ни света в конце тоннеля, ничего! Это всё ещё отравляет меня… — Изуку ненадолго прикрывает глаза, прижимаясь ко лбу Шото своим и кожей ощущая его дыхание. В нём до сих пор идёт эта борьба: прошлые страхи, боль и унижение не исчезли, но их уродливые головы поднимаются всё реже. И когда Изуку вновь открывает глаза, в них нет слёз. — Но теперь я чувствую в себе силы на борьбу. Это ты дал мне эти силы, Шото. Их руки синхронно взмывают друг к другу, переплетаются так крепко, жарко, что волна облегчения затапливает сердце Изуку. Он говорит, говорит всё то, что Шото заслуживает знать! И глаза Шото словно светятся изнутри. — Ты стал источником моей силы, моего вдохновения, смыслом всей моей чёртовой жизни, — Изуку шмыгает. Ах, он всё-таки начал плакать. — И я так, так долго хотел тебе всё это сказать, хотел, чтобы ты наконец это услышал, Господи, прости, что опять плачу… Изуку качает головой, пытается утереть слёзы плечом. — Да нет же, глупый, — Шото прижимается к нему такой же влажной от слёз щекой. — За что ты извиняешься?.. — Я х-хотел, чтобы это было красиво, — всхлипывает Изуку, позволяя тёплым рукам Шото утирать их слёзы, — даже речь заготовил, всё ждал подходящий момент… — Момент идеальный, — шепчет Шото совсем близко к его губам. — Это ты идеальный, — снова шмыгнув, с кривой улыбкой говорит Изуку. — Какой дешёвый флирт, — фыркает Шото. — Ой, да пошел ты! Они оба смеются, а когда замолкают, вновь соприкасаются лбами, и Шото мягко целует комок их переплетённых пальцев. — Я люблю тебя, — уверенно и отчётливо произносит Изуку. На этот раз его голос не ломается и не дрожит — в нём больше нет страха, что кто-то может услышать. Он готов заявить на весь мир. — Я люблю тебя и буду говорить тебе это всю оставшуюся жизнь. Шото улыбается и целует уголок его губ. — Я тоже тебя люблю. — Он снова прижимается к его губам своими, так сладко, трепетно, что у Изуку щемит сердце. — Спасибо, что сказал это. Изуку целует его снова. Может быть, момент и не был идеальным. Может, идеальным не был и Шото. И уж точно идеальным не был сам Изуку. Но тепло их обнимающихся тел, ощущение губ Шото на его губах, чувства в его груди… Идеальны.