ID работы: 12733103

Ночь Цзян Чена

Слэш
NC-17
Завершён
833
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
833 Нравится 52 Отзывы 189 В сборник Скачать

Лотос

Настройки текста
Лань Сичень сидит на краю кровати и смотрит, как Цзян Чен медленно подходит к нему. Цзян Чен почти спокоен. Спокоен тем удивительным видом спокойствия, которое, словно тонкий лед на реке, скрывает бушующий под ним уверенный ровный поток. Лань Сичень чувствует его восторг. Его волнение. Его возбуждение, пока еще не проявившееся физически, но исходящее волнами, заряжающее старшего, пускающее дрожь по задней части его шеи, клубком змей ворочающееся у него в животе. Лань Сичень знает, что сегодня все будет по-другому. И тем не менее уверен, что это другое будет прекрасно. Сложно представить, что будет иначе, когда Цзян Чен так смотрит на него. Лань Сичень полностью одет – от фигурной заколки в волосах и ленты на лбу до безупречных сапог на ногах, тогда как Цзян Чен… Что ж, сложно сказать, одет глава ордена Цзян или нет. Он прикрыт, но и только — единственное длинное нижнее одеяние, — сиченево одеяние, если мы будем действительно внимательны к деталям — стекает с его плечей, небрежно подвязано на талии. Слишком широкое для Цзян Чена, слишком длинное, оно распадается на груди до самых завязок; слегка волочащийся по полу подол то и дело распахивается, открывая на мгновение проблеск великолепных сильных ног. Цзян Чен слишком груб для постельных манер, слишком прямолинеен для флирта, слишком горд для постепенных уговоров и ласкового утягивания партнера на ложе. Способ Цзян Чена — «Хочу тебя» вместо «Хочешь меня?», требование, а не просьба, предложение сделки вместо дипломатических уловок. Но сейчас, в этом одеянии, не открывающем ничего прямо, не скрывающем ничего намеренно, он — олицетворенное соблазнение. И кровь Лань Сиченя горит. Он подходит к нему, сидящему на кровати, удивительный мужчина, которого Лань Сичень по безумной прихоти судьбы теперь может называть своим. Улыбается уголком губ, решительный, уверенный, тянет руку к сиченеву лбу. Говорит: — Можно? Лань Сичень выворачивает голову. Тянется вверх. Целует протянутую ладонь. — Тебе ли спрашивать? Ловкие пальцы развязывают ленту, не дернув ни волоска, откладывают на кровать. Лань Сичень чувствует почти физически, как самоконтроль стекает с него вместе с вышитым шелком, и голова кажется непривычно легкой без постоянного давления на лбу и висках. Цзян Чен наклоняется к нему, прижимается губами к его лбу, целует след на коже. Тяжелая серебряная заколка ложится на кровать рядом с лентой — еще больше легкости, еще меньше сдержанности. Наверное, потому что обычно Лань Сичень остается в одеждах насколько возможно долго, сейчас, когда контроль в его руках, Цзян Чен превращает его раздевание в подчеркнутую церемонию. Но Лань Сичень не против. Это удивительно до немыслимой крайности, какими нежными могут быть руки, какими осторожными — движения у такого резкого, несдержанного человека, как глава ордена Цзян. Цзян Чен опускается на колено, чтобы стянуть с Лань Сиченя сапоги и носки. Встает, захватывая по пути заколку, но оставляя ленту, относит к столу. Возвращается, протягивая старшему руку, предлагает подняться. Возится с поясом, хмурясь и кусая губу, бурчит что-то злобное насчет ланьских обычаев. Мягко, но решительно отводит сиченеву ладонь, когда тот молчаливо предлагает помочь, и Лань Сичень хмыкает, не сдерживая улыбку, наблюдает с нежностью. Все лицо Цзян Чена озаряется изнутри, когда находится искусно спрятанный в ткани конец ленты, когда поддается хитроумный узел, когда весь сложный пояс оказывается у него в руках — озаряется самодовольным торжеством. — Не так уж много людей с первого раза могут справиться с нашим способом подпоясаться, А-Чен, — хвалит Лань Сичень мягко, и Цзян Чен хмыкает, ухмыляется, дерзко смотря старшему прямо в глаза, снимает верхнее одеяние с широких плечей. — Ничто не сможет удержать мое желание как можно скорее раздеть тебя. Цзян Чен разоблачает его слой за слоем, вытаскивает на теплый свет свечей из тяжелых зимних одежд. — Поцелуй меня, — говорит Лань Сичень, и Ваньин ухмыляется шире. — Не раньше второго слоя, Лань Хуань. Лань Сичень не может не заметить, как бережно Цзян Чен обращается с его одеждой. Как аккуратно складывает объемные ткани, как двигается неспешно, чтобы ничего не порвать. Словно эти чжаны материи, ленты и застежки, шнурки и украшения все еще являются продолжением его тела, словно не потеряли связи с ним, даже снятые. Словно Лань Сиченю будет больно, если Цзян Чен повредит им даже самую малость. — Второй слой, — говорит Лань Сичень. Верный своему слову, Цзян Чен подходит ближе. Немыслимо близко. Так близко, что Лань Сичень чувствует легкий запах лотосового масла от его волос. Ладони Ваньина находят свое место у Лань Сиченя на талии, встают туда гладко и точно, прожигают старшего через два слоя тонкой ткани. Обычно они не делают это так. Обычно Лань Сичень держит за талию, ведет в поцелуях, но сегодня — ночь Цзян Чена, и смена ролей будоражит. Возбуждает. Цзян Чен целует его, и, несмотря на то, что ему приходится встать на цыпочки, а Лань Сиченю — слегка наклониться, не остается сомнений в том, кто здесь главный. Цзян Чен целует властно, покусывает старшему губы, вылизывает рот языком. Лань Сичень обнимает его за шею. Впутывает пальцы обеих рук в шелк распущенных волос, тянет легонько, как Цзян Чен любит, и тот рычит в поцелуй, вибрации отдаются у старшего в горле, перетекают туда, как пряный, вязкий осенний мед. Руки Цзян Чена становятся жадными. Сминают Лань Сиченю бока, соскальзывают на спину, очерчивают лопатки. Ныряют во впадину позвоночника. Ваньин прижимает старшего к себе крепко, как самое большое сокровище, словно они не виделись десять лет, и его полувозбужденное естество наливается до полноты у сиченева бедра. Цзян Чен рычит снова, разрывает поцелуй. Отталкивает старшего от себя, тянется к завязкам его одежд, теребит их нетерпеливо, злобно, словно желая, чтобы оставшиеся ткани просто исчезли сами собой без следа. — Никогда не понимал, зачем вам, Ланям, столько слоев в одежде, — выпаливает, и Лань Сичень смеется, гладит Ваньина по голове. — Я все еще могу помочь. Цзян Чен дергает головой в ответ, упрямец, снимает с Лань Сиченя два слоя сразу, и старший ежится от прохладного воздуха на разгоряченной коже. Но ладони Ваньина, горячие и ласковые и слегка шершавые, бегущие по обнаженному телу, распаляют старшего мгновенно. Не оставляют от холода и следа. Они словно одевают его обратно, одевают в касания и поглаживания, в настойчивые движения пальцев, впивающихся в упругие мышцы, вышивают узоры по невидимому полотну. Шея и плечи, грудь и бока, спина и руки — Цзян Чен гладит его везде, огонь обожания плещется в глубине его глаз. — Ты — самый красивый человек, которого я видел в своей жизни, — шепчет так тихо, так искренне, так, что щемится что-то в груди Лань Сиченя, тянет истомно и сладко. Старшему хочется что-то ответить, возразить, опровергнуть, но «Нет, это ты» разбивается мелко о зубы, горечью оседает на кончике языка. На старшем остались только штаны. Тонкий шелк натянут спереди туго, там, где результат ваньиновых усилий стоит гордо и твердо, там, где мокрое пятнышко расплывается по полотну. — Ложись, — бросает Цзян Чен, толкает легонько старшего в грудь открытой ладонью. Движения Ваньина резкие, деловитые, словно у него есть задача, и он ее выполняет. Лань Сичень улыбается этой мысли, пока залезает на кровать, располагается полулежа, опираясь спиной на изголовье. Это ни капельки не возбуждающе, такое дерганое поведение, и тем не менее, возбуждает, как будто вопреки. Он ведь всегда такой, глава ордена Цзян. Суровый и строгий и прямодушный. Руководитель. Военачальник. Боец. У него есть и другая сторона, которую старший видит так часто, которую видит обычно, когда они встречаются наедине, но Лань Сичень думает, что если бы этой ночью Цзян Чен был ласков и кроток, мягок и обходителен, если бы соблазнял и очаровывал, это не был бы он. Ваньин дикий, грубый и неотесанный. И разве не эта дикость, не эта грубость и несдержанность в речах так привлекли Лань Сиченя тогда? Все эти буйные теплые чувства, цветущие пышно в груди старшего — к такому Ваньину. И в его ночь, когда Цзян Чен ведет, когда делает что ему вздумается, Лань Сичень не хотел бы другого. Цзян Чен забирается на кровать следом, седлает его колени. Цзян Чену… странно. Он хотел так давно, так долго придумывал, что мог бы сделать, так много раз представлял, как могло бы быть, если бы Лань Сичень позволил ему, разрешил ему, отдал ему… себя. И сейчас они здесь, и сидя на обтянутых шелком крепких бедрах, Цзян Чен чувствует, как волнение прокатывается по его телу вместе с возбуждением, как напрягаются плечи под грузом ответственности. Отдаваться Лань Сиченю просто. Так просто сказать: «Делай что хочешь со мной», расслабиться и раскрыться, выполнять четкие приказы, которые сделают приятно в процессе и непременно приведут их обоих к сытой посткоитальной удовлетворенности. Лань Сичень всегда знает, что делать. Куда надавить, где погладить, как укусить. Он направляет и помогает, настраивая их тела так же умело и тонко, как натягивает струны гуциня, пока они не зазвучат вместе, громко и ярко и правильно. Цзян Чен не умеет так. Не может играть, не знает, как направлять. У него на сегодня есть только цель и примерный план, и если он собьется, если Лань Сиченю не понравится, что он придумал, если Цзян Чен не сможет, не сумеет привести их обоих туда, где они хотят быть… Страх поднимается из его живота прямо к горлу, перехватывает там ледяной рукой. Ваньин хочет быть лучшим. Лучшим для Лань Сиченя, но не знает даже, как начать, ерзает в своей неуверенности, накручивает себя боязнью провала. Старший зовет его. Вытягивает тихим голосом из омута сомнений, и Цзян Чен поднимает глаза, тонет снова, но только теперь — в расплавленном золоте глаз напротив. — Волнуешься? Ваньин сжимает зубы. Выдерживает взгляд, хотя жаждет укрыться, спрятаться, уйти. Спрашивает прямо так, через стиснутые челюсти, комкает простыни в пальцах: — Что… Что, если тебе не понравится? Лань Сичень вскидывает брови слегка. Движение едва заметное, почти шутливое, но взгляд остается серьезным, спокойным и мягким. — А-Чен. Цзян Чен сглатывает тяжело. Сжимает плотнее губы. — Ты слишком много думаешь. Не думай. Просто делай. Что тебе хочется сделать? — Связать тебя… Лань Сичень хмыкает в ответ. Протягивает Цзян Чену запястья. — Цзян Чен, баобэй. Это твоя ночь, и ты главный, но так или иначе, мы вместе в этом. Понимаешь? — говорит Лань Сичень, пока Ваньин обматывает вокруг его запястий его же лобную ленту, пока поднимает руки старшего над головой, пока привязывает их к решетке изголовья. — Я не какой-нибудь император, которого наложница под страхом смерти должна удовлетворить. Хотя тебе бы пошло ципао. Попробуем как-нибудь? Ваньин краснеет и фыркает. Прячет улыбку, когда напряжение в груди и плечах растворяется от слов Лань Сиченя, от его тона, от его шуток, которые, как Цзян Чен уже знает, далеко не всегда только шутки. Облегчение сопровождается уколом разочарования, впрочем. Лань Сичень снова направил их. Снова взял на себя ответственность, наладил мелодию, подтянул струны. С другой стороны, старший прав, они в этом вместе, может быть, нет ничего плохого… Клубок мыслей снова раскручивается у Цзян Чена в голове, и он хмурится, пресекая процесс. Чувствовать. Делать. Не думать. Что ему хочется сделать?.. Цзян Чен садится обратно из позиции, в которую привстал, чтобы связать Лань Сиченя, и они оба вздрагивают и ахают, когда ваньинов зад опускается точно на выпирающий напряженный член. Кажется, Цзян Чен неосознанно подвинулся ближе на коленях и теперь, вместо того, чтобы безопасно и уверенно сидеть у старшего на бедрах, сидит на… На. Цзян Чен замирает. Он чувствует его под своими ягодицами, большой и горячий, обжигающий даже через два слоя ткани, такой же ошеломляющий, как во время их самых первых встреч. Эти ощущения так и не стали для Цзян Чена привычными, неважно, сколько раз они проводили ночи друг с другом, сколько раз делили ложе. Ваньин просто все еще не может… поверить. До глубины души удивляется каждый раз, что кто-то — глава ордена Лань, Цзэу-цзюнь, Лань Сичень — может так сильно хотеть его. Что это идеальное, божественное, практически нереальное в своей неземной красоте существо, этот добрый, нежный, любящий человек желает его. Нескладного, грубого, сломанного, жестокого и несдержанного. Ни в одной части тела не красивого. «Почему я?» — хочет спросить и не спрашивает, никогда не осмелится спросить. Потому что на самом деле ему вовсе не нужен ответ. Цзян Чену легче воспринимать это как чудо. Купаться незаслуженно в этом внимании, в этом желании, впитывать его, запасать на будущее, запоминать каждое мгновение. Ему так приятно чувствовать себя, наконец-то, — любимым, обожаемым, нужным. И острее всего он ощущает это, когда сиченево возбужденное естество касается его. Ваньин хочет отблагодарить. Хочет больше всего на свете, чтобы Лань Сичень стонал под его руками, сходил с ума, хочет видеть его раскрасневшимся, растрепанным, сгорающим от желания из-за него, просящим и сломленным… Что возвращает его к основному вопросу. Что ему хочется сделать? И ответ приходит почти мгновенно, такой естественный в своей простоте. Цзян Чен двигает бедрами — крошечное движение, вперед и назад по выпуклому, твердому, жаркому, но Лань Сичень выдыхает шумно, сжимает связанные руки в кулаки. И Цзян Чен делает так еще. Еще и еще, медленно, очень медленно. Один толчок за раз. Взгляда не отрывая от сиченева лица, на котором — смятение и наслаждение и мука, на котором начал уже расцветать робкий румянец. Удлиняет движения, наклоняется чуть вперед, чтобы прижаться своим возбужденным членом, чтобы дать проскользить по нему, вдоль яиц, ниже, до самых ягодиц и между ними. Туда и обратно, дразняще неторопливо, кусая губу, пока лавовое озеро заполняет низ живота, пока гладкий шелк сиченевых штанов трется о его обнаженные бедра, кажется жесткой мешковиной для нежной, чувствительной кожи там. — А-Чен… — выдыхает Лань Сичень. Звук так похож на стон, но все же не вполне, и Ваньин думает, что он на верном пути. — А-Чен, ты… — Ммм? — тянет Цзян Чен. Улыбается, нижнюю губу продолжая кусать, смотрит исподлобья. — Дразнишься… — произносит старший обиженно, словно не веря. Всхлипывает и толкается вверх, когда Ваньин привстает, чтобы опуститься основательнее, притереться плотнее, прижаться крепче. Цзян Чен замирает снова. Продолжает сидеть неподвижно, несмотря на протестующий всхлип, сжимает Сиченя своими бедрами. Позволяет себе, наконец, разглядеть его как следует. Света свечей как раз хватает, чтобы заметить, как покраснели сиченевы уши, этот безошибочный признак ланьского смущения, ланьской страсти. И Цзян Чен на этот раз даже не спрашивает себя, что хочет сделать, он просто делает. Наклоняется к правому ушку, нежному и аккуратному, шепчет, выдыхая жарко, влажно, возбужденно: — Ты совершенно прав. Лань Сичень выдыхает шумно в ответ, и Цзян Чену хочется получить больше. Больше звуков и больше дрожи. Хочется узнать, настолько ли чувствительны эти уши, как выглядят. И оказывается, что следовать своим желаниям так просто. Нос трется там, сминает мягкую мочку, скользит выше за ухом вдоль плавной округлости хряща, и дыхание Лань Сиченя сбивается. Губы прикасаются следом, так осторожно, пока Цзян Чен жмурится, потому что его ведет, ведет совершенно физически, словно он перепил вина, от этого запаха — кожи и волос и масла. Ваньину кажется, что даже если он ослепнет, если его глаза больше никогда не увидят, по одному этому запаху он узнает его, господина сердца своего. Язык затем скользит уже знакомым путем, робкий и нерешительный вначале, но первое же прикосновение за мочкой вырывает у Лань Сиченя ах, хриплый, гортанный, и Цзян Чен улыбается. Цзян Чен лижет дальше. Сильнее надавливая по краю хряща, обводя каждую возвышенность самым кончиком языка, и ахи старшего становятся чаще, резче, его твердый член дергается у Ваньина под ягодицами, а потом… Зубы смыкаются на мочке, оттягивают совсем чуть-чуть, и Лань Сичень стонет. Стонет так глубоко и протяжно и полно Цзян Чену в плечо, руки напрягаются в хватке ленты, бедра вскидываются вверх с силой достаточной, чтобы Ваньина подбросило, и он поднимается снова. Сидит, ошалевший от мощи своих открытий. — Ты такой… такой… чувствительный… там… — выдыхает, взгляда не в силах отвести от Сиченя, распаленного и раздразненного и, похоже, такого же ошеломленного. — Цзян Ваньин, ты меня убиваешь, — рычит Лань Сичень, повисает на руках, голову откидывает, открывая шею, и Цзян Чен знает, где окажется в следующий миг. — А-Чен… только не прекращай… Горячие губы, мягкие, исследующие, прикасаются к шее, спускаются по ней до самых ключиц, с длинным движением языка возвращаются наверх, под самую челюсть, и Лань Сичень закусывает губу. Так хорошо. Так безумно, безумно хорошо. Он был жадным. Жадным до тела Ваньина, жадным до власти над ним. Он был жадным и потому столько времени упускал это, то, что сейчас происходит. Не запрещал, но и не побуждал Цзян Чена к инициативе, к чему-то решительному и бурному и целеустремленному. И каким же дураком он был, в погоне за одним видом удовольствия отказывая себе в другом. Сейчас — хорошо. Сейчас — так, как надо. Но ведь вполне может быть, что нужное для «как надо» время пришло только что. Ненасытный рот у его кожи становится требовательным, намеренный вырвать из Лань Сиченя еще один стон. Язык, все более смелый, вылизывает пот из яремной впадины, зубы подхватывают тонкую кожу на ключицах. Сичень всхлипывает, теряя нить рассуждений. Со стоном, которого Ваньин ждал, снова подает бедра вверх в поисках другого тела, в попытке прижаться, притереться, снять тянущее напряжение в возбужденном естестве. Цзян Чен привстает тут же. Безжалостный, не дает облегчения, возвышается над ним на коленях, покачивая головой. — Лань Хуань, Лань Хуань… Мы едва начали, а ты уже так распалился. Тебе нравится то, что я делаю? Как ласкаю тебя? Я хорошо справляюсь? Острая, злая игла пронзает сиченево сердце от неуверенности, звучащей в развратных вопросах. Сам Лань Сичень произносил бы их, те же самые слова, с гордостью и самодовольством, заранее зная ответ. Цзян Чен же спрашивает, потому что ему нужно знать. Потому что ему нужно подтверждение. Лань Сичень хочет сказать. В который раз успокоить Цзян Чена, уверить его, как прекрасен он сам, как жарки его касания, как каждое его движение сводит с ума. Но слова не идут, застревают в тумане, заполнившем разум, и старший кивает, кивает неистово, выдавливая из себя только: — Еще… И слава бессмертным богам, что и этого Цзян Чену довольно. Он опускается снова, ягодицами к члену, губами к сиченевой широкой груди. Осыпает ее мелкими поцелуями, крошечными укусами, дразнящими прикосновениями самым кончиком языка. Оставляет метки. Добирается до соска, лижет и там, и Лань Сичень может поклясться, что еще палочку благовоний назад считал свои соски абсолютно ненужным дополнением к телу, глухим к любым видам ласк. Но ваньиново прикосновение заставляет его вздрогнуть и ахнуть, и он стонет снова, когда зубы смыкаются там. Лань Сичень хочет этот рот в другом месте. В нескольких разных местах, если быть абсолютно честным, но особенно сильно в одном, и он просит, хрипло и жалобно просит: — А-Чен, поцелуй меня… поцелуй, я хочу… мне нужно… Цзян Чен смотрит на него снизу вверх от груди. И это хищный взгляд. Он проскальзывает по телу Лань Сиченя чуть выше, выгибаясь в пояснице, его лицо оказывается у лица старшего, возбужденный член трется о точно такой же под ним, и Лань Сичень задыхается от того, насколько все это длинное, медленное, плавное движение сексуально. Насколько соблазнительно. И самое невероятное в этом, что Цзян Чен даже не старается. Не пытается привлечь и возбудить Лань Сиченя, просто делает, что ему хочется, и сиченевы коленки подкосились бы, если бы он не лежал. Так горячо. Цзян Чен прикасается к его губам своими и отстраняется. Сволочь! Кровь Лань Сиченя к этому моменту кипит настолько, что он злится, и эта эмоция, обычно подавляемая, настолько незнакома, настолько ярка, что командная натура берет свое, и Лань Сичень приказывает: — Цзян Чен! Целуй как следует! Две угольно-черных брови взлетают на лице напротив. Легчайшая из ухмылок рисуется на красивых губах. — Ох, Лань Хуань, досточтимый Цзэу-цзюнь… Думаешь, добьешься чего-то приказами? — пальцы выкручивают влажный от слюны сосок, Лань Сичень всхлипывает в ответ. — Тебе придется попросить. Вежливо. Лань Сичень рычит, откидывая голову назад снова, дергая связанные руки над головой, чувствуя, как губы Цзян Чена тут же целуют тонкую кожу под челюстью. Чему он только научил его! Давно забытое желание подчиняться бурлит в груди, перетекает волной в самый низ живота, и Лань Сичень принимает правила игры. Пожинает в точности то, что когда-то посеял. — Цзян Ваньин, глава ордена Цзян, Саньду Шэньшоу, пожалуйста. Пожалуйста, поцелуй меня правильно. Цзян Чен наклоняется к его уху, и, честное слово, Лань Сичень никогда бы не подумал, что он настолько мелочный, но… — Хороший мальчик, — шепчет Ваньин, и сиченев возмущенно-восхищенный вздох приходится уже в его губы. Он целует Сиченя жадно. Рот ему языком вытрахивает, вылизывает и высасывает. Ладонью ведет по руке вдоль внутренней части плеча, вдоль предплечья, до самой кисти, переплетает там пальцы. Губы кусает так, что в голове у Сиченя будто что-то взрывается, и все, что он может — лежать, подчиняться, давать себя целовать. Цзян Чен разрывает поцелуй внезапно. Садится на место, тяжело дышит. — Хочешь узнать, — говорит, — что я придумал? Поднимает правую руку, и тут Лань Сичень замечает. Цзыдянь. Он не снял его, как обычно, не оставил на столе. Тяжелое серебряное кольцо на указательном пальце поблескивает тускло в свете свечей. Догадка прошибает Лань Сиченя, кажется, до костей, сладчайшая, и он хочет. — Да, — выдыхает, едва найдя голос, — да. Бессмертные боги, да. Цзян Чен улыбается довольно. — Хорошо. Но сначала… Цзян Чен слезает с сиченевых бедер, сдергивает со старшего штаны. Его член тут же выпрыгивает, влажный и напряженный, чуть изогнутый, клонится к животу, и Ваньин уделяет порядочное количество времени просто тому, чтобы полюбоваться. Лань Сичень прекрасен всегда. Возвышен и изящен и чист в любой момент своей жизни. Но для Цзян Чена истинная его красота проявляется именно тогда, когда он обнажен, когда одежды не скрывают его, украшения не отвлекают от любования безупречным, божественной рукой вылепленным телом. Цзян Чен сглатывает тяжело, отводя взгляд от наваждения. Сбрасывает свой халат. Он, кажется, мог бы посвятить свою жизнь сугубо созерцанию, но у него есть задача, и пока что он едва начал ее выполнять. Задача есть, но есть и проблема. Ваньин забирается обратно, осторожно садится так, чтобы сиченево теперь обнаженное естество поместилось ровно меж его наконец-то тоже обнаженных ягодиц, кожа к коже, и оба вздрагивают от прикосновения — Цзян Чен хмурится и закусывает губу, Лань Сичень стонет несдержанно. Ваньинова рука тянется к его собственному члену, не менее напряженному, не менее влажному, обхватывает ствол, гладит слегка. Проблема заключается в том, что у Сиченя есть ланьская выдержка и едва ли не сверхъестественная способность оставаться возбужденным почти неограниченное количество времени. Но Цзян Чен всего лишь человек. И этому человеку позарез хочется кончить. Он откидывается назад, выставляя себя на обозрение, упирается левой рукой в сиченеву длинную голень. Правая рука все еще скользит по длине, все еще обводит выступившие вены кончиками пальцев, растягивает до самого основания стекающую смазку. Цзян Чен гладит себя бесстыдно, быстрее и быстрее, откидывает голову, тяжело дышит. Смотрит из-под ресниц на старшего, распахнувшего глаза, наслаждающегося представлением. Его естество снова дергается у Цзян Чена под ягодицами, и Ваньин стонет. Облизывается. Еще пара движений вверх-вниз, покружить ладонью по головке, и… Цзян Чен сжимает себя у основания, обрывая горячую волну, уже готовую растечься по низу живота, рычит болезненно. Чертыхается. Он хочет кончить. И он хочет кончить не так. Продышать пару мгновений, пока все тело жалобно ноет от отложенной разрядки, и он снова готов ласкать Лань Сиченя. Готов предложить ему главное блюдо. Цзян Чен садится ровнее, поднимает свою правую руку снова, сгибает в локте, держа кисть у лица. Ту самую руку, на которой мягким серебром сияет кольцо. Цзыдянь. Верный друг и товарищ в боях, слившийся с Ваньином на уровне глубже телесного, глубже духовного, глубже даже, чем слилось с ним чужое ядро, горящее в даньтяне, на три пальца ниже его пупка. Цзыдянь точно такой же, как и Цзян Чен, они одинаковы, как близнецы, неотличимы, едины. Цзыдянь, как и Цзян Чен, яростен в битве. Цзыдянь, как и Цзян Чен, может быть ласков. Ласков и дик. — Ты уже догадался? — шепчет Ваньин. Фиолетовые искры Цзыдяня обволакивают кисть руки сверкающей перчаткой, отражаются в сиченевых распахнутых глазах, почти черных от расширившегося зрачка. И Лань Сичень сглатывает и кивает. — Ты хочешь? Позволишь мне? — снова этот подтон в смелых словах, неуверенность и сомнения, и Лань Сичень слышит чересчур явно другой вопрос, сквозящий из-под них. «Ты доверяешь мне?» — Я доверяю тебе, — отвечает Сичень на него, отбрасывая ненужную, очевидную шелуху. Конечно, он хочет. Естественно, он позволит. — Я попробовал на себе, — продолжает Цзян Чен. Лань Сичень внезапно оказывается в плену картинки, возникшей в голове: Ваньин в своих покоях в Пристани Лотоса, обнаженный, как в день, когда был рожден, гладит свое тело этой искрящейся рукой. — Ты знаешь свое слово, если захочешь остановиться. А затем он касается его, его грудной мышцы чуть ниже ключицы, там, где кожа кажется толще, на пробу, неуверенно, не сильно. Лань Сиченя словно пронзает молнией… буквально пронзает молнией, звездопадом стекающей с кончиков ваньиновых пальцев. Судорожный вдох. За всю его жизнь Лань Сичень пробовал многое, пробовал более чем достаточно, но еще никогда… ничего подобного, и это, чем бы оно ни было, ощущается великолепно. Искры вошли в его кожу, подсветили ее изнутри, поселились там… истаяли. Точно выверенное количество остроты, точно выверенное количество боли, вот только… — Сильнее, — выдыхает Сичень, вздрагивает сам от того, насколько голос охрип, насколько умоляющий тон. — В то же место, Цзян Чен, еще раз, сильнее… Прошу… Все ваньиново лицо на мгновение озаряется радостью столь незамутненной, столь удивленной от его слов, выражения его страсти, тут же сменяется на что-то дерзко-уверенное от мольбы, и Лань Сичень думает: «Да. Да, вот так, А-Чен, будь уверен, будь дерзок и яростен и смел, тебе это так подходит, ты такой красивый, когда знаешь, что прав, что все делаешь верно». Искры сверкают сильнее на его руке — длинные линии вместо одиночных вспышек. Лань Сичень сглатывает в предвкушении. Касание. Мышца дергается непроизвольно, он вскрикивает, выгибается так сильно, что спина отрывается от кровати. Вот это было больно, больно по-настоящему, больно качественно по-другому, так, как он еще не испытывал никогда. Восхитительно сладко. — Еще, — выдыхает Сичень, дергает руки, подставляется весь. Его член, напряженный, чувствительный, влажный от смазки, трется меж ягодиц у Цзян Чена, и трение смешивается с болью от молний неописуемо, практически непереносимо прекрасно. — Боги, еще, в другое место, А-Чен, еще… И Ваньин касается еще. Он касается там, где ключицы слегка выпирают из-под кожи, и Лань Сиченю кажется, что каждая самая маленькая косточка в его теле зажглась. Он касается шеи, груди, пресса, любуется тем, как сокращаются мышцы от фиолетовых молний. Он усмиряет молнии до искр, касается там, где кожа нежнее, где чувствительность больше — внутренняя сторона руки, самый низ живота. Цзян Чен… заворожен. Он смотрит, не отрываясь, — он скорее умрет, чем отведет взгляд, — на Лань Сиченя под собой, задыхающегося, мечущегося, поглощенного блаженством. Он делает это с ним. Как бы там ни было, какие сомнения ни глодали бы его — он может. Он тоже умеет, и эта мысль, освобождающая, взрывается в его голове сумасшедшим, неистовым вдохновением. 

Ваньин ловит сиченев взгляд — расфокусированный, ничего не соображающий. Слизывает свои искры с руки. Целует старшего с этим сверкающим языком. Лань Сичень дрожит так неистово у него в руках, что Цзян Чен дает ему передышку. Позволяет молниям стихнуть, просто целует и целует его, лениво, расслабленно, медленно, гладит ласково по лицу. Целует, пока старший не начинает отвечать. — Лань Хуань, — зовет тихо, вкрадчиво, шепчет в губы, — Лань Хуань, ты в порядке? Могу продолжать? — Все… хорошо, — выговаривает Сичень, сглатывает и откидывает голову назад. Вдыхает и выдыхает глубоко. — Ох, А-Чен… Ваньин в ответ усмехается тепло, почти нежно. Лань Сичень прикрывает глаза на мгновение, распахивает их тут же, весь замирает, когда искроносные пальцы Цзян Чена массируют мочку его уха. Легчайшие из разрядов скорее щекочут, чем делают больно, но Лань Сичень понимает с поразительной ясностью, что если сейчас он расслабится, если даст себе волю, если хотя бы двинется — кончит в то же мгновение. И Цзян Чен чувствует это. Чувствует своим великолепным задом, который Лань Сичень хотел бы снова отшлепать до красноты, хотел бы мять в руках, словно тесто, хотел бы кусать и вылизывать и съесть без остатка, потому что Ваньин поднимается. Смотрит на старшего сверху вниз — игриво, дразняще, победно. Потому что говорит тихо и вкрадчиво и, бессмертные боги, так неимоверно чувственно: — Не кончай, Лань Хуань, потерпи. Разве не замечательно будет излиться у меня внутри чуть попозже? Звук, который Сичень издает в ответ, настолько тихий и тонкий и жалобный, что старший не может и поверить, что он сорвался только что с его губ. Лань Сичень скользит по Цзян Чену взглядом. Сверху вниз, медленно, от ярко-голубых глаз, в которых, кажется, тоже сверкают те же пурпурные молнии, вдоль шеи и груди, вдоль длинных шрамов, вдоль живота, к болезненно напряженному даже на вид члену меж его ног. Лань Сичень облизывается неосознанно. — Позволь мне… Позволь мне тогда хотя бы помочь тебе. Театр эмоций, расцветающих одна за одной на ваньиновом лице после этих слов, поистине завораживает. Сначала брови взлетают вверх удивленно, словно Цзян Чен понятия не имеет, о чем Лань Сичень толкует. Затем взгляд опускается вниз, на тот же предмет, который привлек внимание старшего, возвращается к его лицу. Брови хмурятся недоуменно, как если бы Цзян Чен обдумывал то, как именно Лань Сичень в его положении может помочь. Осознание выглядит почти что похожим на страх — глаза распахиваются широко, кадык дергается, когда Цзян Чен сглатывает, а потом… Огонь. Пламя желания столь сильное, что кроме него ничего не остается во взгляде, разгорается в нем, видимое отчетливо, ясно, и Лань Сичень понимает, что пропал. Что они оба пропали. — А-Хуань… — выдыхает Цзян Чен, так низко и хрипло, что почти что рычит, и Лань Сичень чувствует, что не может терпеть. — Иди сюда. Цзян Чен привстает на коленях, подбирается на них к Лань Сиченю, неловко, поспешно. Тот подтягивается чуть повыше на руках, чтобы больше сидеть, а не лежать. Они оба торопятся так, словно у предложения есть срок годности, словно он закончится вот-вот, если они не успеют. Рука Цзян Чена вплетается в сиченевы волосы на затылке, пальцы набирают их в горсть побольше, чтобы не сделать больно, но контролировать все равно. Он тянет назад, пока рот старшего не приоткрывается сам собой, прижимает истекающую головку к губам. — Открой пошире, — шепчет, толкается внутрь в то же мгновение, что Лань Сичень подчиняется куда как охотно, и они стонут оба. Глубже и глубже, успевая лишь выговорить, пока страсть не сожрала его целиком: — П-постучи по изголовью трижды, чтобы я прекратил, хорошо? А затем… Во вселенной Цзян Чена остается лишь Лань Сичень. Его волосы в обеих его руках теперь, за которые он тянет, насаживая его на себя, его рот, жаркий и влажный, в который он толкается все дальше, пока тугое горло не обволакивает головку, не останавливаясь даже после этого, его нос, прижатый к ваньинову животу, его глаза с непролитыми слезами в уголках, в которые Цзян Чен смотрит, не отрываясь, и тонет, тонет… Он выходит почти целиком и толкается снова, снова на всю длину, властно и грубо, не позволяя Сиченю и помогать, как он сам предложил, просто используя его, и это ощущается так… Цзян Чен чувствует власть, и она опьяняет. Будоражит до самых костей, до глубин естества. Власть двигает его телом, сжимает его пальцы, посылает его бедра вперед, резче, дальше, власть над человеком, который во всех смыслах сильнее его, и мысль возникает в его голове, абсурдная, незваная, ошеломляющая, раскручивающая его возбуждение даже сильнее. Гордился бы им его отец, в конце концов, думается Цзян Чену, если бы знал, что его сын «достиг невозможного» таким способом? Вытрахивая по-животному горло многоуважаемого и досточтимого, связанного своей же собственной лобной лентой Цзэу-цзюня? — Я всегда хотел сделать это, ты знаешь, — бормочет Ваньин, не слыша, что говорит, не осознавая, что вообще произносит слова, — с того самого первого раза, когда ты взял меня в этот рот тогда, перед зеркалом. Мы делали это и раньше, ты хочешь сказать? Конечно, ты прав, ты добр и щедр, ты делал это со мной с вершин своего благородства, и я кончал тебе в горло много раз, но никогда так… Ох, Лань Хуань… Цзян Чен изливается в тот же миг. Блаженство накрывает его, столь же сильное, столь же неумолимое, как приливная волна, и ему приходится выпутать одну руку, вцепиться в изголовье кровати, чтобы не упасть, пока другая рука продолжает держать, прижимать, подчинять Лань Сиченя ему… Ваньин падает на спину после, скатывается, вытягивается вдоль старшего, головой к его ногам. Они дышат жадно, словно нет столько воздуха в целом мире, чтобы насытить их. Цзян Чен разворачивается затем, когда дыхание восстанавливается, лениво, расслабленный и мягкий после своего пика. Подползает к Сиченю, тычется носом нежно ему в бедро, благодаря, извиняясь. Прижимается к коже губами. Скользит по боку рукой. Посылает ласковых крошечных молний по пути, добирается до соска, дарит молнию и ему. Оглаживает рукой широкую грудь, спускается к животу, и Лань Сичень подрагивает под его искрящейся ладонью, так сладко. Ведет рукой ниже и ниже, усмиряет молнии. Проводит кончиком пальца вдоль сиченева естества, от головки до самых яиц, смотрит на старшего хитро из-под ресниц. — Да или нет, Лань Хуань? — спрашивает, и есть ли хоть что-то на этом свете, что Цзян Чен предложит и от чего Лань Сичень откажется? — Да, — выдыхает, дрожит сильнее от предвкушения, — конечно же, да, да, ахххххххххх, да! Всего три искрящих прикосновения, легчайших, но острых, словно нож, обжигающих, словно пламя — к головке, влажной от смазки, к выпуклой венке на середине ствола, к туго поджатой к телу мошонке — и бедра Сиченя отрываются от кровати, выкручиваются сами собой, пытаясь скрыться, когда опаляющее наслаждение накрывает его. Наслаждение, удержать которое у него нет ни малейшей возможности. Но Ваньин помогает, успевает помочь. Возвращает дрожащие бедра к кровати снова, сжимает у основания готовый излиться член, и Лань Сичень вскрикивает и шипит и стонет. — Цзян Чен, ты жесток, — выговаривает он хрипло, жалобно, — ты бессердечный мучитель и ты пожалеешь, погоди только, ах… хн… Ты поцелуешь меня? Поцелуешь еще? И Цзян Чен целует. Целует с такой любовью, что Лань Сичень чувствует ее вкус на своем языке. Он мешается со вкусом ваньинова семени, порочно, страстно, невероятно. Цзян Чен слишком стесняется выражать свои чувства словами. Лань Сичень получал свое тихое, смущенное «люблю» всего дважды, и каждое из них хранит в своей памяти нежно. Но это… Их сегодняшняя ночь полна любви. Любовь сквозит в каждом действии Ваньина, в его смелости, в его неуверенности, в том, как его желания, тайные и скрытые, вырываются из него. Лань Сичень обласкан этой любовью. Она пурпурными искрами выписана у него под кожей, жемчужной густотой стекает по его горлу. Так много любви. — А-Хуань так хорош для меня, — бормочет Ваньин ему в губы, щекотно и нежно. — Я покажу тебе кое-что, что тебе понравится. Милое маленькое представление. Еще один крошечный поцелуй, и Цзян Чен соскальзывает с кровати. Подходит к столу, где его черно-фиолетовые одежды валяются небрежной кучей рядом со стопкой идеально сложенных бело-серых тканей Лань Сиченя — сложно поверить, что раздеванием их обоих сегодня занимался один и тот же человек. Цзян Чен копается в одежде, пока не выуживает склянку с маслом из какого-то из карманов, и Лань Сичень любуется его статной подтянутой фигурой все это время, не отрывая глаз. Ваньин возвращается, седлает бедра старшего снова — спиной к нему на этот раз. Легкий звук открывающегося флакона, и тонкий запах лотосов разносится по комнате, точно такой же, какой Лань Сичень чувствовал от его волос ранее. Цзян Чен льет масло на свои пальцы, намеренно или неосознанно повторяя жест, который Лань Сичень уже делал — делится с другим своим ароматом, присваивает и объединяет через него. А затем Цзян Чен подвигается ближе, ложится на его бедра грудью, задирает зад высоко, и у Лань Сиченя мгновенно пересыхает во рту. — Нравится, что видишь? — спрашивает Ваньин, слегка поводит бедрами, будто маня. — Ужасно, — искренне отвечает Сичень. Цзян Чен хмычет протяжно, довольно, растирает масло меж своих ягодиц, обводит пальцами вход. Его член, уже снова полувозбужденный, твердеет сильнее у Лань Сиченя под взглядом, и это отчего-то наполняет старшего таким же удовлетворением, как если бы он был и правда причастен. Кончик среднего пальца надавливает на колечко пока еще сжатых мышц, в самый центр, проскальзывает внутрь, и Цзян Чен стонет тихо и тонко на выдохе, заметная глазу дрожь пробегает по задней поверхности его бедер, а Лань Сичень чувствует, что задыхается. Не то чтобы он не видел эту конкретную соблазнительную картину перед собой раньше — видел, еще бы, видел множество раз. Эти круглые, упругие ягодицы, которые идеально ложатся в его ладони, маленькое сокровище, скрытое между ними — лишь для его пальцев, его губ, его языка, его члена. Но, бессмертные боги, Цзян Чен, делающий это сам, прямо перед ним, раскрывающий себя для него, порочно и жарко и абсолютно бесстыдно — нечто совсем иное. То, каким раскрепощенным и уверенным в себе он, оказывается, может быть. Ваньинов изящный палец, скользящий глубже и глубже, костяшка за костяшкой, его неловко вывернутое запястье, пальцы второй его руки, сжимающиеся у Сиченя на голени… Милое маленькое представление, сказал он, и вот, оно едва началось, а Лань Сичень уже не уверен, что доживет до конца. Цзян Чен добавляет указательный почти сразу же, стонет протяжнее, громче, всегда так жаждущий растяжения, так откровенно наслаждающийся им. Разводит пальцы слегка, когда вынимает их, сводит, чтобы толкнуться обратно внутрь, дрожит ощутимее. Мысли разбегаются из сиченевой головы, оставляя ее почти абсолютно пустой. Почти, потому что одна мысль все-таки остается. У них не так много свободного времени для встреч — на каждом из них по ордену, в конце концов, и движения Цзян Чена не выглядят так, словно он делает что-то подобное впервые… — Ты занимаешься этим часто, А-Чен? Ммм? — произносит Сичень, вздрагивает сам от того, насколько его голос хриплый, насколько сочится желанием. — Часто трахаешь себя пальцами в одиночестве в своих покоях? Часто думаешь обо мне во время? Ваньин напрягается перед ним ощутимо, шумно втягивает воздух носом и задерживает дыхание от вопросов, но его рука не останавливается ни на мгновение, пальцы словно становятся еще более усердными, толкаются чаще, резче, сильнее. — Когда одинокие ночи длинны, — отвечает Ваньин, вкручивает в себя безымянный и стонет, стонет протяжно и громко, — аааххх, Лань Хуань… Когда только дождь стучит по крыше и тот, кто мог бы наполнить меня, так далеко… Что мне еще остается делать? — И тебе хватает? — спрашивает Сичень. Прежняя картинка в его голове — Цзян Чен на кровати в своих покоях, обнаженный, ласкающий себя — оживает деталями, действиями, грозой за окном, накладывается на то, что он видит прямо перед собой, и Лань Сичень жалеет, что нет зеркала, чтобы увидеть его целиком, со всех возможных сторон. — Тебе достаточно? — Никогда не достаточно… А-Хуань… А-Хуань, взгляни, я хорошо растянут? — дразнит Цзян Чен, оттягивает пальцами свой вход, раскрытый теперь, покрасневший, блестящий от масла, словно Лань Сичень имел хоть малейшее желание отвести взгляд все это время, и рот его, казавшийся таким пересохшим, наполняется слюной. Лань Сичень чувствует, как покалывает ладони. От оттока крови, очевидно, но ему кажется — от того, что не может потрогать. Не может сжать эти крепкие ягодицы, притянуть к себе ближе, смять, развести, скользнуть своими пальцами к пальцам Ваньина, чтобы раскрыть его сильнее, скользнуть языком туда же, заставить его задыхаться так же, как Цзян Чен делает сейчас с ним. Лань Сичень обдумывает свой ответ. Обдумывает его настолько тщательно, насколько только может его затуманенное сознание. Он хочет ужасно, ему кажется, что он буквально умрет, если Цзян Чен не впустит его в себя в самое ближайшее время, но с другой стороны… с другой стороны, кое-кто откровенно напрашивается. — Еще один палец, Цзян Чен, — говорит Лань Сичень, как только может твердо и непреклонно, и Ваньин замирает. Он явно не просчитал последствия своих заигрываний, как ему стоило бы. — Если, конечно, ты хочешь быть как следует расслабленным для меня. Удовлетворение, темное, кипящее, растекается у Сиченя в животе, когда Цзян Чен подчиняется. Когда позволяет ему этот единственный приказ, когда умещает в себе и мизинец, когда поскуливает от растяжения, согревает жаркими короткими выдохами сиченево бедро. — Тебе нравится, Лань Хуань? — бормочет Ваньин, ерзает на коленях. Он возбужден уже целиком — тяжелые капли смазки падают на сиченев собственный уже так долго напряженный член, твердые соски трутся о его бедра там, где Цзян Чен прижимается грудью. — Расскажи мне, как сильно хочешь меня, и я… хнн… Лань Хуань, прошу… Честно говоря, Цзян Чен и сам не понимает, что несет. Честно говоря, то непередаваемо огромное количество храбрости, которое он потратил на то, чтобы воплотить в жизнь это, свою самую смелую, самую откровенную, самую развратную задумку… Он заплатил своей храбростью, и в довесок отдал все свое самообладание. Весь свой разум. Получил это сжигающее его изнутри возбуждение взамен. Честно говоря, Цзян Чен до смерти возбужден. Еще и так быстро после первого раза, что вся кровь, кажется, просто схлынула вниз. Цзян Чен возбужден так, что кружится голова, возбужден так же невыносимо, отчаянно, как и когда Лань Сичень предложил ему помочь, словно и не было того раза, той кратковременной передышки. Его возбуждение подхлестывается стыдом на этот раз. Цзян Чену невообразимо стыдно стоять так, целиком на виду, трогать себя, готовить себя, позвоночником чувствовать на себе сиченев взгляд — от затылка до самого копчика и ниже, там, где двигается рука. И, как и всегда, стыд опаляет его, великолепный, желанный, как опаляет язык острое блюдо, как опаляет желудок крепкий алкоголь. Вместо разума — лишь похоть, дымом клубящаяся за глазницами. И он пытается, пытается изо всех сил держаться курса, вести и контролировать, но… соскальзывает в привычное, в мольбы и просьбы, и эти два состояния мешаются в нем, переплетаются, становятся чем-то единым. Прошу, Лань Хуань… Прошу, помоги мне, направь меня, чтобы я мог продолжать направлять тебя… И Лань Сичень не подводит. — Больше всего на свете, Цзян Чен. Ты нужен мне… всегда… но сейчас… больше воздуха, больше воды, о, какое бы из сокровищ я не отдал, чтобы ты был со мной, чтобы быть в тебе, ох, А-Чен… Давай же… Есть ли на этом свете хоть что-то, чего Лань Сичень попросит и в чем Цзян Чен ему откажет? — Х-хорошо… — бормочет, вдыхает и выдыхает, стараясь собраться, как только может притворяется властным и серьезным, спокойным, тогда как на деле еще неизвестно, кто из них больше потерян в своем удовольствии, сильнее хочет его, наконец, получить. Цзян Чен убирает руку и садится, оставляет последний маленький поцелуй старшему у коленки. Двигается немного резко, переворачивается снова лицом, ловит сиченев темный, пылающий взгляд. Лань Сичень не отводит глаз, пока Цзян Чен выливает больше масла в ладонь, пока обхватывает его невозможно твердый член, пока разносит скользкое, густое и ароматное по нему. Ощущение настолько острое, что Сиченя ведет — он возбужден уже так долго, так сильно хочет. Но эта же острота отрезвляет, слегка рассеивает туман, клубящийся в голове. Взгляд проходится по всему телу Цзян Чена, выхватывает в который раз каждую маленькую деталь. Отмечает любовно шелковую гладь длинных волос, щекочущих кожу им обоим — Ваньин перекинул их вперед через правое плечо в какой-то момент, и они как раз достали до места, где их тела соприкасаются. То, как румянец с щек растекся до самой груди, и красные шрамы слились с ним, стали почти совсем не заметны. Россыпь родинок, созвездия которых Сичень знает лучше, чем небесную карту — на шее слева, под самой челюстью, две близняшки на левом плече, пятнышко под правым соском. Цзян Чен немыслимо красив, необычной красотой, далекой от того, что считается общепринято приятным глазу, красотой словно сотворенной исключительно для Лань Сиченя, чтобы он любовался, и эта его красота стрелой вонзается Сиченю в грудь, взрывается там чувством острым и разрушающим и сладким. Цзян Чен привстает на коленях, подвигается чуть вперед, и Лань Сичень продолжает смотреть. Он пристраивает головку сиченева естества к своему входу, раскрытому, растянутому так тщательно, только и ждущему, чтобы что-то вошло туда, заполнило его до краев. Лань Сиченя охватывает жаждой сказать, срочной, нетерпеливой, словно ему жизненно необходимо успеть до, и он говорит, тихо и жарко: — А-Чен… Люблю тебя… Эмоция пробегает по ваньинову лицу, легкая, сложная, почти неуловимая. Страх и надежда. Недоверие и желание поверить. Взгляд опускается вниз, густые ресницы скрывают глаза. Губы трогает легкая улыбка, затем они поджимаются, раскрываются… — Люблю тебя, Лань Хуань. Третий раз. А затем Ваньин двигает бедрами, ахает, опускается медленно, не останавливаясь, одним длинным движением принимает в себя Лань Сиченя всего. Замирает здесь, в самом низу, на дрожащих бедрах, прижимает ладонь к животу. Дышит. Лань Сиченю кажется на мгновение, на ослепляющий миг, что не только тело вошло в тело, но и душа вошла в душу, что так же сильно и крепко, почти до боли, как сжимает тело Цзян Чена его внизу, сжимается что-то в его груди. — Ммм, Лань Хуань… Такой большой. Так глубоко. — Цзян Чен поднимает взгляд. Вторую руку прижимает к груди, поверх шрамов, скрывая их почти целиком, смотрит пронзительно, остро, и старшему так горячо от огня, пылающего в этих глазах. — Я так полон тобой. Он двигается затем. Поднимается медленно вверх, расслабляется, позволяет телу под силой тяжести самому опуститься на сиченев член. Еще и еще, неторопливо, с точки зрения Лань Сиченя — мучительно медленно. Он откидывает голову назад от ощущений, от их интенсивности, яркости, силы, сжимает зубы, чтобы не выпустить стон. Выпускает его все равно. Цзян Чен и сам выглядит уже абсолютно затраханным, на грани помешательства от своей же игры, и все равно продолжает дразниться — выписывает бедрами плавный круг, опускаясь, вновь пробуждает ласковые искры на правой руке, дарит Сиченю чуть больше боли, чуть больше блаженства. С каждым прикосновением пальцев, с каждым неспешным движением, с каждым проблеском языка, которым Ваньин облизывает пересохшие губы, Лань Сичень все сильнее теряет контроль. Желание двигаться становится невыносимым, тело требует взять все и сразу, сейчас, и на каком-то толчке бедра дергаются вверх непроизвольно, когда Цзян Чен подает свои вниз, член входит в него до конца, резко и с силой, и оба вскрикивают, почти испуганно. Замирают. — А-Чен… — молит Сичень, заглядывает в ваньиновы темно-синие, бездонные глаза. — Да?.. Цзян Чен всем телом дрожит. Жмурится, всхлипывает почти с облегчением, кивает так часто и жарко. Выстанывает: — Да… И Лань Сичень рычит. Все происходит так быстро затем. Мгновение, чтобы упереться пятками в футон, мгновение, чтобы подтянуться на онемевших руках, схватиться за планку на изголовье. Мгновение, и Лань Сиченю становится все равно, успевает за ним Цзян Чен или нет, потому что любые заслонки самообладания сносит, и все, что он может — толкаться глубже, резче, быстрее в жаркое и тугое, гнаться и гнаться за своим удовольствием, ускользающим из хватки… Они и кончают так быстро, оба, измотанные, задразненные, перевозбужденные. Опьяненные друг другом. Ваньин тянет дрожащую руку вниз, к основанию бешено бьющегося в нем естества, выпускает последнюю молнию, свой финальный аккорд. Сичень захлебывается криком, изливается в нем в тот же миг, и… — Ах, блядь! — взвывает Цзян Чен, когда его собственная искра прожигает его изнутри, толкает его за край, толкает его на вздымающуюся широкую грудь. Он прижимается там щекой, и мир вокруг перестает существовать. *** Лань Сичень открывает глаза ровно в пять утра. Привычка, годами выжженная в самых его костях, безвозвратно пробуждающая его каждый день вне зависимости от обстоятельств. Цзян Чен спит рядом с ним, теплый и близкий, любимый мужчина. Он повернут спиной, лежит на боку, подтянув одно из колен к животу, дышит тихо. Концы его длинных волос щекочут Сиченю лицо. Лань Сичень подбирается ближе. Целует обнаженное плечо, прижимаясь губами к гладкой коже подольше. Проводит рукой вдоль ладной спины. Возбуждение просыпается в нем внезапно, голодное, требующее, словно не было всей этой дикой, безумной ночи. Разгорается все сильнее, когда он скользит пальцами между ваньиновых ягодиц, находит его все еще не до конца затянувшимся, скользким от масла. Только естественно надавить чуть сильнее, проникнуть чуть глубже самыми кончиками пальцев. Только естественно обнаружить в Цзян Чене сиченево собственное не успевшее вытечь семя. Ваньин выдыхает тишайший стон, не просыпаясь, и Лань Сичень понимает, что не может противиться дольше. Он нашаривает масло в постели, находит его у своей подушки, куда Цзян Чен зашвырнул его ночью. Одно длинное движение руки по собственному естеству, и Лань Сичень скользит в Ваньина безо всякого труда, так медленно и сладко. Хватает пары мелких толчков в самой глубине, чтобы Цзян Чен вздрогнул, глубоко вдохнул, просыпаясь, и Лань Сичень не останавливает движений, выходит чуть больше с каждым разом, чтобы вернуться обратно до конца. — Я бы проклял тебя, что будишь меня так рано, — бормочет Цзян Чен, — если бы не обожал просыпаться от твоего члена в себе. — Я знаю, — шепчет Сичень, целует Ваньину загривок. — Я знаю. Цзян Чен подается к Лань Сиченю сильнее, прижимаясь спиной к его груди, двигает бедрами раз, насаживаясь более полно. Выворачивается, не открывая глаз, голову задирает, и Лань Сичень считывает сигнал, целует его так же медленно и лениво и неторопливо, как двигается в нем внизу. Они целуются так какое-то время, Цзян Чен все еще в полусне, и рука Лань Сиченя обнимает его за живот, скользит выше, к груди, чтобы поиграть с соском. Скользит обратно вниз, чтобы обхватить ваньинов полувозбужденный член, довести его до полноты. Медленное, о, какое медленное совокупление. Лань Сичень берет его чуть ли не половину шиченя в этом неумолимом неспешном ритме, пока каждая косточка, каждая мышца, каждая жилка в теле Цзян Чена не начинает молить о разрядке, пока наслаждение, накапливавшееся все это время, не прорывается наружу в таком же медленном, долгом пике. Цзян Чен описывал это как «кончить всем телом сразу», и они делали бы это чаще, не занимай это столько времени. После они лежат в обнимку, сонные и потные и все еще соединенные, когда Цзян Чен спрашивает, не обдумав свое решение и мгновения, и слова будто сами соскальзывают с его языка: — Лань Хуань, почему я?.. И Лань Сичень отвечает сразу же, словно бы ждал этот самый вопрос в этот самый конкретный момент, шепчет щекотно Ваньину в шею: — Потому что ты дикий, Цзян Чен. Потому что ты резкий и дерзкий и яркий. Потому что ты принес в мою жизнь цвет, потому что ты так далек от всего, к чему я привык. Потому что ты прямолинейный и грубый и далек от интриг. Потому что у тебя доброе, нежное сердце. Потому что иногда мне кажется, что я любил тебя всегда, неосознанно, с первой же нашей встречи тогда, в детстве. Потому что ты такой невероятно сильный и смелый, что я завидую тебе и хочу быть как ты. Потому что ты вернул мне улыбку и желание жить. Вот поэтому ты, А-Чен. Ты, и никто, кроме тебя. Цзян Чен чувствует слезы, текущие по его щекам, только когда подушка под ним намокает настолько, что липнет к коже. И впервые в жизни ему не хочется возражать.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.