***
— Ну вот, и что ты прикажешь делать? — Барти сидел на полу перед сундуком, вытянув ноги Грюма, говоря голосом Грюма и буквально находясь в его теле. Из глубокого тайника слышались плеск воды и кряхтение. Рассвет мягкими розовыми бликами расползался по комнате. — Выпустить меня и не маяться, — огрызнулся настоящий Аластор Грюм. Барти криво дернул уголком его пухлых уродливых губ — в самом начале никакого общения между ними не получалось. Он только приносил ему еду, спускал таз с водой, кремами и мазями, нужными для его раны, и постоянно ходил весь на нервах от того, что Эйприл, малютка Мари и маленькая копия Долохова могли заподозрить подвох. Заподозрили, девчонки даже старались найти что-то (наверняка до сих пор утопали в надежде, что он ничего не заметил) в доме и кабинете, но Барти слишком хорошо подготовился, чтобы его можно было так просто раскрыть. Он не мог иначе. Это было дело его жизни. Он выслуживал прощение и благодарность у Темного Лорда, у его господина, все такого же величайшего мага, каким он и был четырнадцать лет назад. Он был рядом с Эйприл — сначала это оказалось невыносимой мукой: смотреть в ее лицо, чувствовать ее ласковый взгляд на себе, говорить с ней, избегать ее прикосновений. Каждое ее действие, каждая эмоция на лице, дрогнувший или повеселевший голос, вызывали в нем жуткую боль. Но вот декабрь близился к концу, а он не сбежал от этих ощущений. Пока она видела в нем дядю, заботилась, волновалась о нем, создавалось обманчивое и опасное ощущение, что она переживала о самом Барти. Что его кто-то любил во всем этом холодном, одиноком мире. Что он не зря лелеял свою любовь к ней — единственное, что спасало его от мук безумства в Азкабане. Он знал, что это было глупо. Что он давно должен был позабыть о чувствах и людях, но Эйприл была… особенной? Мог ли он говорить так о своем юношеском романе, о взрослой женщине, давно отказавшейся от него и самостоятельно построившей свою жизнь? Мог ли он любить ее и защищать на расстоянии, не претендуя на что-то большее — он давно потерял право претендовать на что-то. — Отец твоих несносных племянниц приглашает нас, то есть меня, на Рождественский вечер. Это ваша ежегодная традиция? Грюм снизу не отозвался. Барти нервно облизал губы и качнул головой: упрямства ему было не занимать. — Обязательно посещу его. Уверен, что стану твоей достойной заменой, — злобно бросил он и взмахнул палочкой. Опущенные к пленнику таз, мази и тарелки тут же поднялись в воздух, вырываясь из рук Грюма, и вылетели прочь. — Приятно оставаться! Поболтаем как-нибудь потом. Барти, опершись на край сундука, неуклюже поднялся и с грохотом захлопнул крышку. Когда Грюм озвереет от одиночества, он все же найдет его компанию приемлемой для беседы. Впереди у них было больше полугода общего кукования в одном теле и характере.***
Рождество приближалось, словно кара небесная на голову Мари: куча дел, годовые отчеты, постоянная лихорадочная спешка, пока за окном бушевала белоснежная метель, покрывающая слоем снега заледеневшие улицы. Успеть купить подарки, нарядить дом, помочь вернувшемуся в Британию отцу с приготовлениями к празднику, который они проведут вместе, не забыть улыбнуться всем начальникам, которые только просиживали в Министерстве, послать потворствовавшему ее повышению Корбану Яксли коробку шоколадных конфет с коньяком прямиком из Франции, отделаться от несколько раз проявившегося за все это время Долохова, отписать письма, ответить на приглашения и сделать Мерлин знает, что еще. К тому моменту, как она оказалась на платформе девять и три четверти перед поездом с Николасом, окутанным зефирно-белоснежным сладким дымом, Мари успела сто раз пожалеть, что так и не отнесла заявление на увольнение, которое написала после первой встречи с Антонином. В следующий раз он оказался у ее дома, каким-то образом выманил ее наружу, узнал об этом и сказал, что не собирается лишать ее той жизни, к которой она привыкла. Мари не поверила ему ни на грамм. К тому же то, с какой тоскливой нежностью он смотрел на нее, словно учился заново чувствовать, вызвало настолько сильный поток злости, что она фыркнула и ушла обратно в дом. Инстинкт самосохранения из мертвых так и не восстал. Кто сказал, что из-за него она собирается перекраивать свою жизнь?! Бред — да и только! Николас сорвался с поезда, вихрастый, кажется, выросший еще на пару сантиметров, со светящимися детским рождественским восторгом медовыми глазами и крепкими объятиями — он зарылся носом в мех на воротнике Мари, быстро поцеловал в щеку, распрощался с друзьями, забрал багаж, такой суетливый, радостный и живой, что она могла лишь улыбаться, пока он бегал туда-сюда. Из стороны в сторону и обратно. Жизнь в его присутствии буквально забурлила. Пока Мари проводила целые дни на работе, заканчивая год, он встречался с соседями, друзьями, куда-то отправлялся с однокурсниками, организовывал им ужины, весь вечер рассказывал о своем дне, о планах на следующий, расспрашивал ее и тараторил больше положенного. Мари слишком хорошо знала своего сына, чтобы не понять, что у него что-то случилось. Но каждый раз, когда она осторожно подводила разговор к этой теме, он лучезарно улыбался ей и ловко переключался, либо ссылался на то, что должен что-то доделать и скрывался с глаз ее долой. Обычно — мыть посуду после ужина. В субботу Николас отпросился у нее на вторую половину дня погулять с жившей в паре кварталов от них гриффиндоркой, Рионой О’Нил. По нескольким письмам, в которых он рассказывал, что в последние месяцы они очень сдружились и проводят много времени вместе, Мари поняла, что она ему нравится. Получив краткую характеристику от Эйприл, в тот момент слишком погруженной в свои догадки насчет дяди, что расспросить ее подробнее об интересе к студентке она даже не подумала, Мари успокоилась: девочка училась довольно прилежно, любила общаться, уважала людей и терпела только такое же уважительное отношение к себе. Совсем неплохой выбор. Лишний раз лезть с вопросами к сыну Мари не стала: если у них завяжется что-то серьезное, он обязательно расскажет ей и приведет Риону познакомиться. Так что она принялась ждать. То, что он рассказал, с кем идет гулять, было приятно. Они вместе вычистили дом и разошлись отдыхать — он побежал навстречу морозному декабрьскому воздуху, а она уселась в кресло с книгой. В камине напротив бесновался огонь. Постепенно тени медленно наступающего вечера удлинялись и расползались по гостиной. Часы давно пробили шесть, когда в дверь постучали. Это точно был не Николас, явно не Эйприл, дядя или отец. Никто из друзей не собирался сегодня приходить, а вот отправить какого-нибудь зеленого юнца вместо совы вполне могли с работы. Недовольно поводив губами из стороны в сторону, Мари заставила себя отложить книгу в сторону и подняться. Подошла к двери, плотнее закуталась в длинный домашний кардиган. На пороге стоял Антонин. Наевший за это время немного жира, чтобы кожа не прилипала так устрашающе к костям, приодевшийся потеплее, он дожидался ее с какой-то коробкой в руках. Она была запакована, словно Рождественский подарок, и в его руках выглядела настолько странно, настолько не вписывалась в его образ, что Мари не сдержала усмешки. Его зеленые глаза, отражавшие море листвы весеннего леса, как-то лихорадочно блестели. Закашлявшись, он притянул руку к губам. За месяц его кашель только усилился, стал более грудным, хриплым и болезненным. Быстро оглядевшись по сторонам и помянув его настойчивость недобрым словом, Мари схватила его за локоть и затянула в дом с холода. Не хватало, чтобы старая соседка миссис Пин начала болтать про нее всякие гадости. Она не волновалась, что кто-то мог подумать о ней, но совсем не хотела, чтобы такие новости дошли до Николаса. Она так и не осмелилась ему сказать, что Антонин хотел встретиться с ним. — Я уезжаю в Россию на Новый год, — вручив ей коробку, проговорил Антонин и быстро осмотрел полутемный коридор. — Хочу помириться с семьей. — Смотрю, за время в Азкабане у тебя странным образом появились новые ценности, — буркнула она. — Уверен, что тебя примут? Антонин криво усмехнулся и пожал плечами. Мари даже шестнадцать лет назад, когда расспрашивала его о родителях, братьях, сестрах и доме, получая ядовитые односложные ответы, поняла, что он не пережил их разрыва так легко, как старался показать. Видимо, каждодневные размышления о своей жизни и возможностях в четырех холодных каменных стенах в тюрьме лишь разъели раны, что он старался игнорировать. Он сам сдался в плен. Обрек себя на мучения, перестройку внутренних принципов и возможное сумасшествие. Мари не было его жаль. Во всяком случае, она старалась убедить себя в этом. — Скорей всего не примут. Я, идиот, слишком сильно их обидел. Идиот — это точно. Мари опустила голову и заставила себя сфокусироваться на коробке. В ответ слабой улыбке на губах Антонина ей невольно захотелось улыбнуться. А она больше не улыбалась. Ему во всяком случае. — Что это? — Подарок тебе и Николасу, — пожал он плечами. — Скажи, что прислал какой-то знакомый. На Рождество ведь принято дарить что-то близким. — Мы тебе не близкие, — механически отозвалась она. — И никогда не будем. Антонин покладисто кивнул. Вновь закашлялся. — Почему ты не лечишься? — отставив коробку в сторону и подавив обжигающее любопытство, страстно желавшее заглянуть в нее и понять, что он придумал, сложив руки на груди, строго спросила Мари. До нее слишком поздно дошло, что с такими интонациями она обычно допрашивает приболевших Николаса или Эйприл. Людей, которые были ей небезразличны. — Нет денег на лекарства? Она прикрыла глаза. — Я могу купить тебе их. Тоже в качестве подарка на Рождество. Терпеть не могу оставаться в долгу. — Нет. В долгу тут только я за Николаса. И лекарств не нужно, — коротко отозвался Антонин. — Ничего не нужно. Отвернувшись, он поправил воротник черного свитера и открыл дверь. Не прощаясь, не стараясь поговорить дольше положенного, он вышел прочь, скрываясь в сизых сумерках. Мари высунулась и, прищурившись, уставилась ему в спину. Антонин обернулся и пошел задом наперед. — Не стой на холоде, простудишься. Он бросил ей короткую, насмешливую, точно такую же, как у Николаса усмешку. Завернул за угол. Растворился в воздухе. Как и не было. Фыркнув и захлопнув дверь, Мари подошла к коробке в бело-красную полоску и осторожно приподняла крышку. Там была небольшая доска с волшебными шахматами и две книги Джейн Остен старого издания. «Эмма» и «Гордость и Предубеждение». Антонин помнил ее любимую писательницу. Ее любимые романы среди всех ее сочинений. Быть может, он и правда находил в них с Николасом далекую цель, ради которой все же решил попробовать стать лучше?***
Эйприл прибыла на ужин отца сразу после него. Причиной тому было то, что они делили одну крышу на двоих: из-за преподавания в Хогвартсе она так и не обзавелась собственным домом, как Мари — в нем не было смысла, когда она почти весь год жила в одном и том же месте. Так что, закончив с планами, она выехала из школы на неделю позже студентов, как раз за пару дней до Рождества, и прибыла в уже украшенный и почти готовый к семейному застолью, буквально пылающий жизнью и предвкушением дом. Без опоздания к ровно назначенным пяти часам вечера появился дядя. Мари и Николас задержались минут на пятнадцать (что было в рамках привычного для сестры буквально с самого детства. В ее лучших традициях — носиться по комнатам в последние пять минут, одновременно одеваясь, убирая волосы и красясь. Хорошо, хоть по работе научилась приходить вовремя спустя два выговора). Все перецеловались, пересмеялись, пришедшие поставили свои подарки под красочно украшенную елку. Дядя Аластор даже позволил Мари чмокнуть его в щеку и приобнять, что было невероятной щедростью для его не любившей телячьи нежности натуры. Сели ужинать. Все смеялись, постоянно болтали и не замолкали, не истрачивая казавшихся бесконечными тем для разговора. Эйприл буквально утопала в окружающем ее тепле, в спокойствии и замершей вокруг них сказке — как будто бы Рождество на самом деле было чем-то волшебным. Они оставили за дверьми все переживания, горести, абстрагировались от проблем, мучивших недопониманий и кошмаров. Она и думать забыла о снившемся ей каждую ночь Барти. Даже дядя, казалось, был намного более открытым, чем за весь этот год — несколько раз она ловила на себе его ласковый, странно-ласковый с непривычки взгляд, видела, что он широко улыбался или смеялся вместе с Мари или отцом. Николас, уплетая за обе щеки, старательно участвовал в беседе. Стрелка часов ползла быстрее обычного. Эйприл было хорошо. Она была дома. Среди все тех же людей, к которым никак не получалось потерять интерес — они были рядом, они были так же близки, как и раньше, и они любили ее. Несмотря на ее проступки, ошибки или недостатки, они принимали ее и позволяли строить свою жизнь. Наверное, если она когда-нибудь по-настоящему полюбит другого человека, если сможет полюбить, то поймет это лишь тогда, когда не будет стараться переубедить его, перестроить и слепить заново. Когда она примет его выбор и останется рядом. Сделает то, что по молодости и глупости не смогла сделать с Барти. Наверное, она была бы счастлива, если бы Мерлин позволил ей полюбить снова. Она слишком соскучилась по этому чувству, слишком долго не любила. За эти месяцы, вставшие на места воспоминания о прошлом она осознала, что в ней было слишком много не выплесканного. Она вспомнила, прожила выловленные из памяти отрывки заново и, кажется, отпустила их. Николас произнес тост, все поднялись, чокаясь и поздравляя друг друга с Рождеством. Да, Эйприл отпустила прошлое. Сделала то, что давно было пора. Теперь ей было нужно научиться любить заново.