Часть 1
23 октября 2022 г., 01:45
Диме кажется, что Сашка был в его жизни всегда.
То есть, конечно, он знает, что не всегда — один из Ухты, другой из Москвы, все дела, и познакомились уже в юниорах, но просто кажется, что до этого всё было сном каким-то, детством, а тут вот этот пролетел мимо в лутце — и всё, конец котёнку, он влип.
Некоторые вещи Дима долго и упорно отрицал в стиле «не думать о белой обезьяне». Белая обезьяна вообще зверь опасный в его случае, по многим причинам. Но больше всего он боялся Сашку потерять, как друга, потому что не каждый будет дружить, когда ты распахнёшь дверь метафорического шкафа под легендарный трек Стрыкало.
Да ещё и сразу с признанием в любви, единственной, вечной и светлой.
Отрицание поначалу выражалось в попытках завести обычные такие подростковые отношеньки — ходить за ручку, целоваться, приносить обеты вечной любви на озёрном бережку. Вот где-то на этом моменте Диме и стало от себя противно, что ебёт бедной Алисе мозг — «люблю, трамвай куплю». А она хороший человек и не заслуживает принудительного участия в квесте «помогите Диме-путешественнику найти у себя хоть капельку гетеросексуальности».
«Есть человек, которого люблю. И собака».
А у Саши как-то сама собой девушка появилась, и от этого непонятно — то ли обидно, то ли стыдно, что обидно. Сашка вон с ней счастлив, как слон, только Дима всё равно помнит, как было иначе.
Как валялись с Сашкой на одной кровати в обнимку, он Сашку чмокал в макушку, в щёку — куда придётся, и ебическую совершенно нежность чувствовал, как будто в груди было легче лёгкого, и казалось — всё по плечу.
«Мы любим друг друга», — прямо в трансу перископа. И Саша — наивная душа, ничего плохого не подумал и упорно доказывал в аске какой-то дуре, что это всё было чисто по-дружески.
И всё это было правильно, но почему-то от этого хотелось вздёрнуться. Он ограничивался ледовым мазохизмом в виде попытки в разные квады.
— Дим, ну квадфлип зачем, с твоим-то ребром? — Евгений Владимирович, как назло, зрел в корень. — Тебе что, жизнь не мила, что ты в прыжковые баттлы вовлекаешься, на Сашку насмотрелся? Так тот у нас без тормозов.
«Без тормозов».
Говорят, что у фигуристов напрочь башни нет и хоть капли инстинкта самосохранения. Глядя на Сашку, Дима подозревал, что он сам в этом смысле ещё ничего.
А Сашка только пожимал плечами.
— Я ж не могу как ты, Дим.
— Как это?
— Ну… красиво, — Сашка попытался что-то руками изобразить красивое, приходилось признать, что да, не солист Мариинки. — Приходится вот, прыгать, падать, прыгать, падать, авось и приземлю не на жопу однажды.
И приземлял, и дух местами захватывало, квад — как квинт, высотой с борт.
И падал с них Сашка жутко, и допадался таки, и не раз. И в самый ответственный момент…
И вроде радоваться надо было Диме, что вот, Олимпиада, путёвка в восемнадцать — это как путёвка в долгую, светлую фигурнокатательную жизнь, только мешало этому радоваться бледное, опустошённое лицо Сашки с приклеенной какой-то слабой улыбкой приобнявшего совершенно убитую Светлану Владимировну.
— Да не волнуйтесь вы так, ну Светланочка Владимировна, — тепло-тепло, а голос еле заметно дрожал, кажется, только Дима это и слышал, — будет ещё Олимпиада, и вообще, всё в Пекине будет хорошо, вы заслуженным тренером будете!
Только потом Дима понял, что Саша ведь ничего о себе не сказал. И в номер было возвращаться страшно — там же Саша встретит его и поздравит ещё раз, и запоздравляет от души, от души совершенно, это ж Сашка, он вообще, кажется, лгать не умеет и лицемерить…
И запоздравлял, а у Димы, кажется, сердце тогда из груди чуть не вырвалось, и хотелось ему отдать и сердце, и путёвку эту сраную, и про второе он даже сказал, а Сашка на него глаза выпучил.
— Дим, кто из нас сегодня об лёд прикладывался, ты или я? Какое ещё «отдам», да и как, объявишь, что болен чумой, бешенством, Эболой и свиным гриппом? И в каждую пробирку с анализами будешь вирусы на верёвочке забрасывать?
— Да блин, Саш, это… а как же ты?
Саша только плечами пожал:
— Ну вон, ещё Пекин будет. Не бери, Дим, в голову, сгоняй на Олимпиаду и привези мне оттуда цветочек аленький!
— Ну хоть не чудище заморское для сексуальных утех, — вырвалось у Димки прежде, чем он успел себе язык прикусить.
Сашка заржал конём и потянул его к себе на кровать, обнимая за шею, прижимая крепко-крепко.
— Скажешь тоже… чудище заморское, сам такой!
И Дима смеялся, облегчённо почти, и казалось ему, что всё наладится. И в Пекин они поедут — вместе. И вся карьера у них ещё впереди, и…
Много чего ему тогда представлялось, и мечталось, и даже смел он мечтать иногда — что вот они с Сашкой больше не друзья, а… больше, чем друзья, скажем так. Только от этих картинок становилось только больнее потом и от себя противно — развёл тут сопли, тоже мне…
Но всё одно перед Пьоном было радостно, и Сашка после операции на сборы приехал. И как Светлана Владимировна ни пыталась его ото льда отлучить — выпросил таки!
— Ну что, Сань, давай с акселя одинарного начнём?
Сашка кивнул и зашёл… Дима только задумался, какого хрена у него заход на одинарный длиной со взлётную полосу, а Сашка хренак — тройной риттбергер, зараза!
— Сань, да ты свихнулся, скотина ты эдакая? Сейчас я к тебе на лёд выйду и за такие фокусы в лёд закатаю, у тебя нога лишняя, угробить вконец решил? — кричит из-за борта неблагим матом Светлана Владимировна.
А Сашка только смеялся счастливо и прыгал дальше себе тройные, как заведённый, как будто ему крылья развязали.
— Саш, реально, нахера тебе сейчас тройные-то были? — спросил Дима уже в комнате, когда спать бы полагалось, но они, как всегда, трепаться обо всём и ни о чём конкретном могли хоть до утра. — Ты реально так ногу убьёшь, а нам с тобой ещё в Пекин ехать!
— Мересьев без ног вообще летал, а у меня одна как минимум в запасе есть! — Сашка всё улыбался, всегда улыбался.
Димка вообще только один раз мог вспомнить, чтобы Сашка плакал, да и то — от радости, да и то — уткнулся в Светлану Владимировну, и за то серебро Дима радовался больше, чем за собственное.
И пьедестал Капы был — общий, с Макаром ещё, и шутили они про спасение мира и сделать российское мужское одиночное снова великим, и была в этом юношеская дурость и глупое бахвальство, ничего, кроме этого, Дима потом уже понимал.
Ничего, кроме этого — и того чувства, что бывает совсем в юности только, просто у них задержалось. Когда кажется, что тебе всё по плечу, и ты нафиг бессмертный.
…а потом понимаешь, что ни хрена.
«И не будет никакого Пекина».
За себя Дима знал уже, что не будет, что врачи за голову хватались и чуть не в открытую матерились, что у него пульс такой, с каким люди не живут, что сердце может прям в программе хлобысь — и всё.
— И молодой же парень, откуда сердце-то? — разводил руками Евгений Владимирович, а Дима знал, но никому не сказал.
Потому что хотелось, чтоб если не Сашка, то хоть он сам — за себя и за Сашку, он ему бы хоть малое, хоть основное золото Европы на шею готов был надеть, и ничего бы не попросил взамен, он бы лично… да хоть подписал бы все документы почерком всех главных шишек федры, чтобы Сашу отправили, чтобы…
А Саша всё улыбался и наказывал Марку, чтоб катал хорошо, сразу за них за всех, слушался Светлану Владимировну и по возможности добыл ей звание заслуженного тренера.
— Что ты, Дим? — спросил только совсем под вечер.
— Помнишь, мы в Пекин хотели? — Дима сам удивился, как жалко его голос прозвучал.
— Ну что ж теперь, слезами горю не поможешь, — философски заключил Сашка. — Что, совсем приуныл? Хочешь, уйдём от всех, пива возьмём, нам теперь можно, сезон для нас всё, шабаш!
И Дима кивнул, а потом они умостились прям в номере — Дима, конечно, возможности не упустил и дома не ночевал — с дохера таки количеством пива, и Дима прям видел, как лицо у Сашки всё меньше светилось, будто солнце заходило.
— Да знаешь, я особенно и не рассчитывал, — Сашка плечами повёл неровно уже слегка. — Мне в пятнадцать сказали — бесперспективен. И всё. Заканчивай. Никто из тренеров брать не хотел, а кто-то, даже и не вспомню, сказал — мол, рождённый ползать летать не может.
Диме показалось, что в грудь засадили с размаху стальную отвёртку. А Саша ничего, только улыбнулся скупо, почти с ностальгией, и Дима дыхание затаил — потому что вот никогда не помнил, чтобы Саша не чисто факты, не коротко «да устал и задолбался вкрай», а вот так — как на духу про самое больное.
— Помнишь, был такой глупый мультик про бескрылую птичку киви? Ну, она, дура, летать не умеет, но очень хочет, поэтому берёт и строит катапульту. Слезовыжимательный он такой, она там с домиком прощается, боится очень, я в детстве аж расплакался. Ну и короче концовка — она таки себя запускает с горы, летит хер пойми куда, на этом всё обрывается, но не показывать же детям, что на выходе будет тоненькая такая лепёшка в кишках и перьях? Ну вот. Такой вот финиш. Но я так подумал…
— Что? — Дима себя еле услышал.
— Из нас из всех в конце концов получатся трупы. Такова селява, ничего не попишешь. Но катапульта-то сработала как надо! Она же реально, натурально полетела! — Сашка смеётся, пьяно и пугающе почти весело. — И тут вопрос только в том, рискнёшь ты сесть в эту дурацкую катапульту, потому что катапульта — это вещь, если годная, она тебя выше всяких лебедей в определённой точке может закинуть. Ненадолго — но ты представь! Выше облаков.
«Выше облаков».
И Димка не выдержал, прижал к себе Сашку и нёс какой-то пьяный бред про то, что Сашка у него самый лучший, что он замечательный, что все дураки и не понимают, что Сашка талантливый, офигенный вообще и самый крутой, что он всего золота мира заслужил, птичка, мать её, киви, и что если биться в лепёшку — то только вместе, и уж что, а уйти они вместе сумеют, и Сашка клялся-божился, что вместе уйдут, и Димка не помнил, что говорил после этого, и надеялся, что Сашка тоже не помнит, не слышал, вообще не вдуплил, потому что, кажется, Димка признался ему в любви, или зеркалу он это шептал, или вообще куда-то в пространство, ни хрена он уже не знал хуже Горшкова, честное слово, только в голове билось, что как они вместе катались всю жизнь — так вместе уйдут, так будут жить долго и счастливо и умрут в один день, потому что Сашка самый лучший и Диме без него жизнь не мила будет, не будет этой самой жизни, не будет, не бу…
И с тех пор вот эта отвёртка в груди — она там и торчала. Потому что не помнил, и боялся помнить — что он тогда сказал. И чего не сказал.
И всё же почему-то казалось, кадром из памяти, яркой, болезненной вспышкой, что так и заснули они вплотную на одной кровати, что Сашка первым отрубился, а Дима смотрел на него в фонарном свете, красивого и спокойного, и прошептал в темноту:
— Как же я, Саш, тебя люблю.
И, кажется, доколебали его родители, не пора ли заканчивать и вообще на себя он не похож, и вообще, пусть отвлечётся, девушку найдёт, в его-то возрасте.
И Дима в ответ закричал, не помня себя вообще ни хрена, и нихрена не соображая с этой стальной отвёрткой в груди:
— Да не будет у меня девушки, никогда, никогда, потому что я гей и люблю парня!
Всех он разочаровал. Ни Пекина для Сашки, ни нормального сына для родителей, ни хоть какого-то проката вменяемого на Фэ-Ка-Эр для Евгения Владимировича.
Мир вокруг сходил с ума, и его личный мир в унисон рвался на части в мелкие клочья, потому что из груди рвались эти слова, только уже в лицо, в это спокойное лицо, пусть бы даже Сашка его прогнал после этого ссаными тряпками — Сашка как бы не самым толерантным человеком на свете был.
Слова рвались наружу.
«I will always love you».
«Всегда, всегда, всегда».
И не хватало показалки, а чёрт с ним, пропадать — так с музыкой, с музыкой в короткой, и Дима на фотках видел свои глаза — от них страшно было, до того они были неадекватные.
Слова рвались, невыносимо, и каждое Сашкино объятие, каждое прикосновение жгло как расплавленный металл, из которого, походу, Сашка был отлит, потому что люди не бывают такими непреклонными, несгибаемыми, не умеющими сдаваться, люди не катают и не лезут на контент Нейтана, когда у них от спины одно название, а МРТ потянет на фильм ужасов. Димка случайно видел. А Сашке всё нипочём.
И у Димы заходится сердце вне всякого льда, и кажется, что он умрёт и разорвётся вслед за сердцем, потому что любовь его уже переполнила, и он не помнит сам, как Сашка спросил его как-то просто совсем, с тревогой в глазах:
— Ты совсем на себя не похож, Дим. С самого Че-Эр. Всё Пекин флэшбэчит? Да забей ты уже на этот Пекин, покатаемся на пенсионерских правах в своё удовольствие, а потом, кто знает — общий штаб заведём, и будем, как это сейчас в мемах, родитель один и родитель два…
Диме кажется, что кровь сейчас брызнет из каждой поры на лице, что он задохнётся, потому что снилось, уже не мечталось даже — снилось совершенно безнадёжное, что будут они с Сашей жить долго и счастливо, что каждый день он будет просыпаться и видеть встрёпанные золотые кудри на соседней подушке, что все эти сонные утренние шуточки, кофе растворимый на кухне с бутербродами на скорую руку, день-деньской вместе, вместе на льду, и домой возвращаться тоже вместе, и смотреть за ужином сериал какой-нибудь, и даже не про секс дальше было, нихуя Дима Алиев его не создал и сам он нихуя не он, просто тёплые Сашины губы коротко к его собственным, почти братски, просто в глазах — другое, бесконечное тепло.
— Нет. Забей, правда, Саш. Разберусь, разбирался же как-то уже почти девять лет… — вырвалось само, всё вот так само рвётся у него, всё само, из дырки в груди…
— Погоди, какие девять лет? — Саша вскидывает светлые брови. — Я не помню у тебя проблем особых, ну таких, чтобы на девять лет. Ботинки, что ли, не разносил нормально опять? Жаль, у меня размер ноги больше, я бы тебе разносил хоть немного…
Диме хочется выть натуральным волком, то есть, конечно, совершенно ненатуральным, потому что кажется, что все вокруг бы догадались, кроме Сашки — Сашка наивный иногда, как ребёнок, совсем иногда, так-то он куда умнее, чем со стороны кажется, но господи, какой иногда дуб, и ведь не знает, что Димка только и сказать ему хочет всего три простые слова…
«Я. Тебя. Люблю».
На лице Саши проступает удивление — прежде, чем Дима успевает понять, что сказал это вслух.
— Ну… это, ну я тоже тебя люблю, ты ж Димка, как тебя не любить-то?
И Диму срывает напрочь, на какой-то лепет сквозь всхлипы, кажется, ужасно жалкий, но ему плевать.
— Саша, ты не понимаешь, я тебя не так люблю, неправильно, ну, короче, это, я в тебя влюбился ещё в блядских пятнадцать, ничего у меня с Алисой тогда не получилось, напрочь, у меня вся голова в тебе была, да, Саш, да, можешь что угодно сказать, что я пидор, можешь прогнать к хуям, я просто больше не могу, я столько лет блять это скрывал, я же знаю, что ты не сильно толерантный, прости пожалуйста, Саша, Сашенька, прости, я правда ничего не хотел, я хотел бы нормально тебя любить, как ты меня, прости, что я такой плохой… — колени подгибаются, — Сашенька, только не уходи, Сашенька, пожалуйста, я молчать об этом буду до конца жизни, Саш, я больше никогда об этом не заикнусь, забудь, пожалуйста, — Дима утыкается Саше в ноги, утыкается в него и по лицу бегут слёзы градом, и голос звучит совсем уже истерическими рыданиями, — Сашенька, Сашенька, только не уходи, не бросай меня, Сашенька, не прогоняй, я что угодно сделаю, Сашенька, Сашенька, Сашенька…
Это «Сашенька» неудержимо летит как заклятие, как молитва, как мольба приговорённого, и Дима реально готов землю под его ногами целовать, чтобы только не уходил, он любит эту землю, он любит чашку, из которой Саша чай пьёт, футболку, которую как-то у него одолжил и у теперь прячет в ней лицо, когда херово, он готов вечность существовать вот так, и хочется уже разбиться на мелкие части, раствориться на атомы, ковриком у ног лечь, только чтобы Саша счастлив был, кружкой этой стать, землёй у него под ногами, потому что Сашенька его непременно прогонит, и тогда земле под его ногами Дима только завидовать будет, и…
Сашкины ноги уплывают из рук, и Дима даже закричать уже не может, только задыхается и всхлипывает, и едва замечает от слёз, что Саша рядом с ним садится. И кажется — это сон, похожий на бред, и бред, похожий на сон, потому что Саша его обнимает. Крепко, как обычно, прижимает, утыкает к себе в плечо, в старую олимпийку, в потёртую ткань.
— Дим… это, ты успокойся, хорошо? — голос у Саши откровенно испуганный, и хочется кричать на весь мир, чтобы не пугался, чтобы сделал с ним что угодно, только не боялся его, потому что бесстрашнее Саши никого не было. — Дим, реально, никуда я не денусь, успокойся, ну. Я здесь, никуда не уйду, правда. И это… я ничего плохого о тебе не думаю, скажешь тоже — бросить! Ну это, я к геям не очень отношусь, но знаешь, за эти девять лет я при тебе мыло не раз ронял, — Сашка нервно усмехается, — но что-то ты ничего плохого со мной не делал. И когда в одной кровати вместе спали. И вообще… ты хороший, чего мне тебя бояться-то? Я не тебя боюсь, если что — а за тебя, я боялся, что ты натурально инфаркт словишь. Всё хорошо. Я здесь. Я с тобой.
И Дима ему верит. В груди в кои-то веки нет этого страшного, разрывающего изнутри, немного пусто, кажется, но в эту пустоту идёт тепло Сашиного тела, и отпускает, отпускает потихоньку, потому что на такой исход Дима надеяться не смел даже — что Саша останется после трёх самых страшных слов, что Дима когда-то говорил.
Накатывает опустошение — но и спокойствие, хочется плакать уже от него, но Дима глотает слёзы и просто улыбается, вжимаясь Саше в плечо, а тот широко гладит его по спине, и от этого по всему телу бегут искорки, совершенно даже невинные — тёплые просто.
Дима поднимает наконец голову и смотрит на Сашку. Он, конечно, изрядно охуевшим выглядит, но и только — вот ни капельки отвращения.
— И… как вообще теперь жить? — тупо спрашивает Дима. — Ну вот зря я сказал это…
— Дим, ты дурак, да? — Саша смотрит с укоризной и досадливо слегка, но как-то… нежно? — Ты ебучих девять лет это хранил, как дракон — сокровища, ты чуть ёбу совсем не дал, ну понимаешь… я вот слышал, как ты рыдаешь — и… мы вот дохуя обещаний друг другу давали, и про Пекин, и что уйдём вместе… А теперь моё — я всё сделаю, чтобы тебе больше никогда не пришлось вот так плакать. Потому что так не должно быть. Потому что… не заслужил ты так мучиться, понимаешь? Ты же… ну, хороший, ты же для меня… знаешь, вот друзья приходят и уходят, с девушками та же херня, а ты для меня — вот просто Дима. Я другого слова не подберу, что ты для меня. Потому что ну вот, с кем мы только в юниорах не дружили, я вот с Алиной встречался, ну вот сейчас вокруг нас такая туса… и вот больно с людьми расставаться, но знаешь — я вот вообще не представляю, что ты куда-то денешься. Я вообще… не знаю, в общем, совсем не знаю, как бы я без тебя жил.
Дима смотрит на него во все глаза, и только спустя секунд пять до него доходит.
— В смысле — расстался? Вы же такой парой были хорошей, я радовался, что ты счастливый такой…
Саша пожимает плечами.
— Да нормально расстались, как взрослые люди, приятельски. Тупо поняли, что встречаться — это одно, а вот уже что-то дальше планировать… ну, совсем планы разные. Я из России никуда, а она думает в Грузии тренировать начать. Ну и куда мы?
Дима проглатывает мысль о том, что в Грузии сейчас оно и перспективнее, и, что греха таить — безопаснее, но потом всё смывает начисто, потому что Саша добавляет.
— Ржать, может, будешь, но я реально иногда мечтаю, что закончим мы, два пенсионера — и реально общий штаб, детишек вместе тренировать будем, да и в одной квартире удобно, чтобы ну хоть порядок вместе наводить, и вот так с утра эдак с шутками-прибаутками вместе кофе мешать растворимый, им какие-нибудь бутерброды на скорую руку запивать, потом весь день на катке — ты, причём, за хорео будешь отвечать, ну не я же, в самом деле… И вечером сериал какой-нибудь тупой, и сидим мы рядом на диванчике, как старичьё какое-то, и попкорн из одной миски жрём…
У Димы темнеет в глазах.
— Мне… — еле получается ворочать языком, — мне однажды вот это вот снилось. Почти вот слово в слово. Реально, Саш, ты как знал…
— Да мне тоже как-то снилось, отрывками. А тебе прям целый тренировочный день?
— Ну да, — Дима с трудом кивает и сглатывает, глядя в сверкающие интересом глаза.
— А чем всё закончилось? — любопытничает Саша, и, раз пошла такая пьянка — режь последний шампиньон из судейских корзинок.
— Я тебя целовал, — выдаёт Дима, и заставляет себя смотреть Саше в лицо.
Тот улыбается со смешком.
— Ну хочешь — поцелуй, я человек свободный.
Если бы сейчас Диме внезапно объявили, что он принудительно переходит в штаб Этери Тутберидзе и будет выступать в парном с Алиной Загитовой, он бы и то так не удивился.
— Ну… в смысле? Ты же… ну, не по парням, ты же…
Саша смотрит спокойно и бесконечно тепло.
— Да. Но ты же… ты же Дима.
И в глазах у него — чистое, бескрайнее небо.
И губы тёплые на вкус. Саша даже отвечает, внезапно очень неловко, в итоге они сталкиваются носами и прямо в губы друг другу дуэтом матюгаются.
— Саш… ты же… ты же там что-то не типа собой ради меня жертвуешь? — спохватывается Дима, и Саша смотрит на него недоуменно.
— Я самоотречение обычно оставляю для квадлутца. Ну… знаешь, мне как минимум тупо интересно было. И… ну, оказалось прикольно. И даже классно, пока носы чуть друг другу не расквасили.
— Саш… что теперь будет? — спрашивает Дима совсем по-детски, и кажется себе безумно наивным.
— Да хрен его знает, если честно. Ну потом общий штаб, конечно, общая квартира. И как в твоём сне, наверное. Я честно, не знаю, насколько я… ну, что-то типа взаимностью отвечу. Но… ты же Димка, понимаешь? У меня никогда никого дороже тебя не будет, веришь?
И Дима верит.
И на душе легко, когда Сашка азартно предлагает попробовать ещё раз, только вечером в номере, потому что на людях целоваться чревато, мало ли какие несовершеннолетние увидят, объясняй потом, что повторяли финальную позу Саши и Вани из Мулен Ружа чисто по-братски, и они в итоге так и сидят в обычном своём номере на двоих, и Саша первым целует Диму, неловко так, опять чуть носами не столкнулись, и крепко-крепко обнимает, и обоим дико смешно, и никогда он таким лёгким себя не чувствовал…
…Дима просыпается. На подушке рядом — встрёпанные золотые кудри.