*
Аль-Хайтам натыкается на Кавеха спустя пару часов после разговора с Нилу и пару же часов разбора бумажек, когда тот тренируется на спортивной площадке Академии, и едва не слетает с лестницы, по которой спускается, засмотревшись и сделав чересчур широкий шаг вслепую. Большинство любит считать, что учёные — изнеженные и хрупкие, в жизни не державшие в руках ничего тяжелее книги, и это в корне неверно: начиная от того, что с хилыми мышцами попробуй дотащи из библиотеки до дома собрание сочинений какого-нибудь древнего мудреца в составе пяти томов в тысячу или больше страниц каждый, и заканчивая тем, что в сферу интересов Академии входит и сам человек, включая всю его телесность и способности при условии достаточной развитости, поэтому наличие спортивной площадки — идеальная круглая арена под кусочком открытого неба, окружённая высокими стенами и выложенная узорной пёстрой плиткой — обыкновенность. Поэтому присутствие здесь Кавеха — объективно неудивительно. Удивительно то, что аль-Хайтам впервые видит, как тот держит в руках двуручный меч — только услышав о том, что Кавех собирается его освоить, он сумел лишь фыркнуть и пожелать не надорваться, сам попавшись в ловушку распространённых предрассудков о том, что руки, каждый день держащие карандаш, не могут поднять ничего габаритнее и увесистее, а теперь аль-Хайтам, до боли клацнувший зубами, чтобы не издать рефлекторно рванувшийся из груди возглас, и взмахнувший нелепо руками, удерживая равновесие, замирает на ступеньках и неотрывно, даже не моргая, следит через застеклённую стену за тем, как Кавех порывисто разворачивается и взмахивает мечом — миражно слышится, как тот со свистом рассекает, всамделишно разрезая, воздух. По прикидкам, в следующую секунду Кавеха должно занести под тяжестью длинного и широкого лезвия, пошатнув и уронив на плитку, но он умудряется вместо этого взмахнуть мечом снова, даже не качнувшись при этом. Массивная рукоять словно продолжение его рук, ни разу не рванувшись из них прочь, и аль-Хайтам сглатывает, стиснув сильнее увесистую папку с документами, которую захватил с собой в расчёте закончить разбираться с ними дома, куда он мог бы уже подходить. Но он стоит и смотрит на Кавеха, который встряхивает головой, откидывая падающие на лицо волосы, и затем передёргивает плечами, очевидно, гудящими после тренировки, длящейся уже достаточно долго, если судить по тёмным пятнам пота, где свободная рубашка — ни одного нацепленного аксессуара и широкий ворот с глубоким вырезом — липнет к телу. Зубы впиваются в губу, а потом аль-Хайтам цыкает и прикрывает глаза, обнаруживая, что Кавех отпечатывается на обратной стороне век, продолжая видеться ему даже сейчас. Кажется, Нилу говорила о комплиментах? Сложность не столько в том, чтобы сформулировать их — красноречие и точность подобранных слов обязательны для человека, занимающего его должность и претендующего на его уровень развития, но произнести это вслух — другое дело. Говорить о своих чувствах — как раз то редкое исключение, которое не входит в список сильных сторон аль-Хайтама, потому что каждый раз, когда он хочет сказать что-то про испытываемые эмоции, грудь сжимает в стальных тисках, не пропуская ни звука, и все слова остаются клокотать за рёбрами, мешая дышать, так что он либо молчит, либо отпускает едкое замечание — достаточно меткое и острое, чтобы вывести собеседника из себя и прогнать все ненужные переживания моментально разгорающейся ссорой. Аль-Хайтам знает, что проходи кто-то мимо и увидь его — это будет самое нелепое зрелище из возможных, потому что он стоит на лестнице с закрытыми глазами и бесшумно шевелит губами в попытке примерить к языку слова, которые с лёгкостью возникают и выстраиваются одно за другим в голове, сразу же прилегая — всё также в воображении аль-Хайтама — к коже Кавеха, как влитые кусочки мозаики на свои места, потому что это то, что аль-Хайтам в действительности думает и испытывает, когда смотрит на него, если Кавех не делает ничего раздражающего. «У тебя хорошо получается обращаться с двуручным мечом». «Тебе идёт быть просто в рубашке». «Я нахожу тебя красивым». О последнюю мысль аль-Хайтам спотыкается и, открыв глаза, снова смотрит на площадку, где Кавех останавливается, чтобы встряхнуть рукой, заставляя рукав рубашки съехать, и утереть запястьем лоб. Всего несколько секунд он стоит, откинув голову и отдыхиваясь, а затем вновь перехватывает меч и наносит ещё несколько ударов по воздуху. К этому моменту он уже заметно устаёт — движения становятся замедленными, а паузы между взмахами растягиваются, и аль-Хайтама толкает в спину: втянув носом воздух так, что голова начинает кружиться, он срывается с места и перебирает ногами по ступеням, едва не соскальзывая и не пересчитывая их позвоночником. Подобная суетливость и пульсирующий в венах страх не успеть и пропустить — это не про него, и всё-таки пальцы цепляются за перила, когда аль-Хайтам резко поворачивает от лестницы и толкает двери, выводящие на площадку, а потом застывает, невольно вздрагивая и покрываясь мурашками, когда за спиной раздаётся тихий хлопок их закрытия. Взгляд Кавеха обращается в его сторону мгновенно, словно он следил краем глаза за окружающим пространством в настороженном ожидании появления посторонних — и вот оно случается в лице аль-Хайтама, который не может сдвинуться с места, стоит их взглядам пересечься и, зацепившись тугими крючками, остаться взаимонаправленными. — А я думал, что ты тренируешь только мышцы мозга, — отщёлкивает Кавех, уперев меч остриём в землю, и ведёт головой, разминая шею, а затем — плечи, прикрыв глаза, словно теряет малейший интерес к появлению аль-Хайтама, у которого разом образуется на языке не менее колкий ответ, что окончание Кавехом учёбы — это не иначе, как чудо, ведь тот не в курсе, что в мозге отсутствуют мышцы. Но он только перехватывает и крепче к себе прижимает папку, лишь бы занять руки. — Выбор двуручного меча тебе на пользу, — вырывается само собой прежде всех мыслей, и никогда прежде у аль-Хайтама не было настолько зашкаливащего желания хлопнуть самого себя по лбу. По лицу Кавеха прокатывается рябь, и наступившее на нём выражение не читаемо никакими познаниями аль-Хайтама касательно невербальности. Непривычная слабость разливается по всему телу до самых кончиков пальцев, так что ему приходится напрячься, чтобы не позволить папке выскользнуть из рук, шлёпаясь на землю и рассыпая вокруг себя бумаги, а голени натянуто звенят от еле сдерживаемого желания переступить с ноги на ногу, разгоняя кровь. — И что это значит? — встряхнув головой и откинув упавшую на глаза чёлку, щурится Кавех, вальяжно опираясь одной рукой о меч. У него высоко и часто вздымается грудь, а вздохи — прерывистые и свистящие, раздувающие ноздри, пока губы старательно сомкнуты в ровную линию. Обыкновенно у аль-Хайтама есть ответ на любой вопрос, однако не сегодня и не на этот, потому что он и сам понятия не имеет, почему именно эти слова сорвались у него с губ, хотя должны были — совсем другие, в разы более изящные и приятные. Он и без того не особо ловок во флирте — комплименты же относятся к нему? — и не умеет целенаправленно доставлять другим людям удовольствие, а в эти секунды ощущает себя так, словно вовсе разучился делать это. — Я просто отметил, что в кои-то веки ты не ошибся с принятым решением, — кадык дёргается, и слюна, скатывающаяся вниз по горлу, кажется вязкой до риска подавиться и захлебнуться. — Похвала считается достаточно сильной мотивацией, насколько я помню, так что я рискнул предположить, что стоит использовать этот метод для стимуляции твоего желания саморазвиваться, раз уж указания на недостатки не показали себя эффективными. Выражение лица Кавеха по-прежнему чрезмерно в противоречивости возникающих на нём эмоций, которые аль-Хайтам не успевает прочесть и не может, соответственно, сопоставить, чтобы сделать однозначные выводы, но оно определённо не отдаёт ничем, похожим на удовольствие или радость, так что боковины и поверхность языка начинают чесаться от желания откусить его себе, чтобы больше ни единого слова не соскочило, усугубляя ситуацию, хотя дальше — некуда, если не брать в рассмотрение очередную громкую ссору. Кавех набирает полную грудь воздуха, а аль-Хайтам закрывает глаза в ожидании обрушивающихся на него проклятий, однако пауза тянется и тянется, после чего слышен только громкий выдох. Открыв глаза и сведя озадаченно брови, аль-Хайтам рассматривает, как Кавех потирает глаза и переносицу, качая головой. Потом он поднимает глаза на аль-Хайтама и цыкает, повторно вздыхая. — Иногда я тебя вообще не понимаю, — признаётся, наконец, и отворачивается, быстрым шагом, насколько это возможно при его уровне усталости и весе тащимого с собой двуручного меча, направляясь к стойке с оружием. Аль-Хайтаму остаётся только сверлить взглядом его насквозь промокшую рубашку, за воздушностью и безразмерностью которой не разглядеть чёткой линии плеч или резкости сведённых в нарочитой осанистости лопаток. — Можешь подождать, пока я схожу в душ и переоденусь, и вместе пойдём домой, — через плечо, едва повернув голову в его сторону, бросает Кавех, как только пристраивает меч на стойку — не задумываясь, аль-Хайтам кивает, несколькими секундами позже понимая, что сейчас находится вне поля зрения. — Что ж, я могу тебя подождать, — добавляет он, когда Кавех, уперев руки в бока, разворачивается и требовательно — больше всё-таки возмущённо — выгибает бровь. Кивнув, он пересекает площадку и проскакивает мимо аль-Хайтама, задевая его плечом — едва ли нарочно, да и не то, чтобы ощутимо, но у того всё равно ворохом разлетаются мурашки, словно Глаз Бога у Кавеха — Электро, запускающий реакцию с Дендро, который непрерывно струится у аль-Хайтама под кожей. Тихий хлопок дверей и скрип петель, когда Кавех оставляет его одного на площадке, переключает и срывает крайнее до дрожи натяжение всех внутренних струн: выдохнув и зажмурившись, аль-Хайтам приваливается спиной к дверям, нисколько не задумываясь о том, что они, распахнувшись, могут переломить ему позвоночник или попросту пружинисто вытолкнуть вперёд, пропахав его носом плитку. Они с Кавехом уже давно — целую вечность — не договаривались пойти вместе домой.*
Запах горячего масла вьётся по дому, пробираясь в комнату аль-Хайтама через щель между дверью и полом, и поначалу он только ведёт носом, принюхиваясь, а потом перестаёт писать и утыкает кончик пера в бумагу, позволяя расплыться жирной кляксе. Безнадёжно испорченный экземпляр, который в моменте занимает последнюю очередь во внимании, а первую — запах, сопровождаемый отчётливым мелодичным намурлыкиванием Кавеха себе под нос, и это типично для него во время готовки. Прелесть домашней еды открылась аль-Хайтаму именно после знакомства с ним: сначала — когда Кавех, ещё в период обучения, начал всовывать ему с собой на занятия свёрток с мясными шариками или звать за компанию на кухню всякий раз, когда начинал готовить, а потом — после того, как подселился к аль-Хайтаму и с первых же дней закрепил за собой кухню, к которой едва притрагивались за всё время её существования до того, потому что готовить аль-Хайтам не особо умеет — только теоретически, строго до грамма следуя рецепту — и вдвойне не особо любит, не находя ничего привлекательного в идее тратить огромное количество времени, сил и продуктов, чтобы потом съесть всё за считанные минуты, а дальше — тратить ещё больше времени и сил на уборку. Еда, приготовленная бабушкой, запомнилась ему простой и незамысловатой, всегда на быструю руку, чтобы не отвлекаться от исследований и написания научных работ, а если на столе появлялось замысловатое блюдо, то оно всегда было куплено в одной из таверн по дороге домой. Аль-Хайтам не считает себя обделённым или недополучившим, но предложи ему кто вернуться к прошлому образу жизни, где наивысшая точка его кулинарного мастерства и терпения — это дождаться, пока прокипят до готовности яйца, и очистить их, и он откажется без колебаний, потому что теперь знает, какими до сумасхождения ароматными могут быть супы, сваренные Кавехом с расчётом на несколько дней вперёд, или что тесто у свежевыпеченных булочек может быть настолько мягким и нежным, что кажется тающим на языке. Обыкновенно он не выходит к ужину до того, как Кавех позовёт пронзительным возгласом или вовсе вломится без стука, решив притащить аль-Хайтама — фигурально — за шиворот, но сегодняшний день уже настолько вкривь и вкось от привычного порядка, что нарушить ещё одно из своих негласных правил — почти обязанность, так что он оставляет стол в беспорядке, не потрудившись сложить ровной стопкой бумаги и выбросить испорченный экземпляр, и перемещается в сторону кухни, сам не зная, по какой причине, ступая медленно и вдумчиво с пятки на носок, стараясь спрятать любой, даже самый тихий и оттеночный звук шагов. Говорят, что не существует ничего приятнее, чем смотреть на то, как кто-то другой работает — это не про аль-Хайтама, который скорее словит нервный тик, наблюдая за чужими потугами в приемлемое выполнение и сдерживая себя от комментариев и поправок — и это тоже обыкновенно. Кавех в процессе готовки — абсолютное исключение из этого обыкновения. Остановившись в самых дверях и прислонившись плечом к косяку, аль-Хайтам закусывает губу, на корню пресекая любой звук, могущий выдать его присутствие, и следит за тем, как Кавех вытягивается всем телом, отклоняясь назад, пока укладывает на сковороду, от которой уже валит пар, нарезанные кусочки рыбы — разогретое масло сразу же начинает громко шипеть, а пар от сковороды — валить в двойном объёме. По напряжённой вычерченной линии челюсти заметно, как Кавех едва не вскрикивает от попадающих на кожу масляных брызг, но держится, пока вся рыба не оказывается выложенной на сковороду — и лишь после этого он, выдохнув, суёт руки под ледяную воду, возведя глаза к потолку. Знай он о присутствии аль-Хайтама — обязательно бы охал, громко вздыхал и притопывал ногой, причитая о том, как сильно жжётся горячее масло. Улыбка возникает на лице аль-Хайтама сама собой, обозначенная с такой штриховочностью, что с трудом можно различить со стороны, но он сам её чувствует и тут же делает глубокий вдох, в то время как сердце переворачивается в груди и до боли ударяется в рёбра — с силой и смутной требовательностью, что дыхание сбивается и задерживается в промежутке между выдохом и новым вдохом. Глядя на Кавеха, который, хмурясь, осматривает свои руки, аль-Хайтам прерывисто выдыхает и размыкает губы, вновь прогоняя в мыслях, с каких слов начать. «Выглядит как что-то очень вкусное». «Ты определённо хорош в готовке». «Мне нравится, как ты готовишь». — Пахнет многообещающе, — отмечает аль-Хайтам, и ему приходится прилагать действительное усилие, чтобы сохранить обыкновенную бесстрастность голоса, а сердце теперь выстукивает настолько бешеный ритм, что отнимаются ноги, и косяк, к которому он прислоняется, становится опорой. При звуке его голоса Кавех почти подпрыгивает. Широко раскрытые, размером точь-в-точь с монету моры каждый, глаза впериваются в аль-Хайтама, после чего он резко выдыхает и прижимает руку к груди, запоздало чертыхаясь, когда на рубашке остаётся влажное пятно. — Будешь подкрадываться — я умру от сердечного приступа! — фыркает Кавех, морщаясь, и отворачивается, берясь за лопатку, чтобы с нарочитым сосредоточенным видом провести её кончиком между кусочков рыбы, переворачивать которые ещё слишком рано — это очевидно даже аль-Хайтаму, прикрывшему ладонью рот и вновь лезущую на губы улыбку. Она лёгкая, как проскакивающая между делом усмешка, однако для него улыбка, а не рваный снисходительный смешок — это чересчур непривычно, и губы кажутся рискующими разныться, как разнеженные мышцы после первой в жизни тренировки. — Твоё сердце с большей вероятностью остановится из-за чрезмерного употребления крепкого кофе, — парирует аль-Хайтам, пожав плечами, и качает головой, бессильный согнать улыбку, когда слышит, как Кавех повторно фыркает в ответ — и только. — Но пахнет действительно вкусно, — прибавляет, набрав полную грудь воздуха и едва чувствуя, как дрожат голосовые связки, когда он говорит и испытывает прилив гордости — и облегчения — за то, что на этот раз удаётся сказать ровно то, что и собирался, не сбившись на косноязычие и формальность формулировок. — Чего это ты сегодня такой щедрый на комплименты? — крутанувшись на пятках, Кавех разворачивается и упирает одну руку в бок, прищурившись, а второй взмахивает, обводя зажатой в ней обмасленной лопаткой силуэт аль-Хайтама. — Это не комплименты, — отзывается тот и незамедлительно, по выгнувшейся брови Кавеха, осознаёт, что звучит неправдоподобно до провальности. Сделав глубокий вдох, аль-Хайтам добавляет: — Это всего лишь констатация фактов, — и точно также сиюсекундно понимает, что нисколько не помогает себе, потому что Кавех продолжает смотреть на него с подозрением и, погодя, проводит языком по губам — взгляд цепляется за этот жест, — чтобы затем отвернуться обратно к сковороде и парой быстрых движений перевернуть кусочки рыбы, успевшие к тому времени зазолотиться корочкой. Аль-Хайтам выдыхает и закрывает глаза. Запах разжаренной рыбы дразнит обоняние — к нему присоединяется сладковатый аромат мяты, размельчённой дробным стуком ножа по деревянной доске, и картина того, как Кавех это делает, с усилием притискивая листки мяты друг ко другу, пока нарезает их, с лёгкостью нескольких штрихов вырисовывается с обратной стороны век, потому что то, как он готовит, аль-Хайтам наблюдал уже бесчисленное количество раз. — Посуду хотя бы подай, — одёргивает его Кавех, вырывая из мыслей, и когда аль-Хайтам открывает глаза, то видит, как тот яростно сдувает чёлку — и делает только хуже, заставляя её тем самым рассыпаться на мелкие пряди и заново упасть на лицо, отвлекая от вмешивания муки в растопленное сливочное масло. Есть нечто детское в том, как Кавех упрямится отвлечься даже на секунду, чтобы поправить волосы, и предпочитает пыхтеть и раздражаться на всемешающие факторы, пока готовит соус, то и дело откидывая голову назад, чтобы чёлка съехала, и опасно накреняя при этом сливочник, так что только чудом не проливает сливки мимо. Вытаскивая из шкафа тарелки, аль-Хайтам косится на него — в груди вскипает желание проехаться замечанием, чтобы Кавех перестал издавать все эти звуки и просто заправил волосы за уши, раз его заколки не справляются со своей прямой задачей, но он стискивает зубы до скрипа в челюстях и молчит, педантично выкладывая приборы возле тарелок на столе, чтобы вилка и нож лежали параллельно друг другу. Удовлетворение от соблюдения этой идеальности не наступает, потому что позади Кавех по-прежнему вздыхает, шикает и сдавленно рычит, негодуя на мешающие волосы, и от этого всего аль-Хайтама передёргивает всем телом, вопреки его воле — чисто рефлекторная телесная реакция, с которой он ничего не может поделать, вне зависимости от своего желания или его отсутствия. Больше никакую посуду доставать не нужно — всё и так уже расставлено на столе, однако аль-Хайтам всё равно возвращается к разделочному столу и очагу, каждым миллиметром ощущая шаг за шагом всей ступнёй, пока приближается, и хочется приказать своему сердцу замереть и не колотиться с такой скоростью, что стук оглушает его самого, но оно не подвластно таким командам, так что приходится терпеть бешеный темп ударов о рёбра, уповая на то, что Кавех слишком поглощён готовкой, чтобы услышать его. — Кавех, — зовёт аль-Хайтам, и если обычно умение сохранять самообладание и не вздрагивать лишний раз голосом не вызывает у него восторга, воспринимаясь как данность, то сейчас он почти гордится собой за то, что может сделать это, ничем не выдав себя в интонациях и не запнувшись языком о зубы. — Что? — отрывисто спрашивает тот, не оборачиваясь и продолжая сосредоточенно помешивать соус, точно это один из его масштабных и обязательно гениальных — каждый как первый — проектов. В этом весь Кавех — в полной поглощённости своим делом, что бы оно из себя ни представляло, и отчасти аль-Хайтам ему в этом даже завидует, потому что ему незнакомо чувство подобной охваченности, а многочасовое чтение книг с целью самообразования по привычке с учёбы едва ли про вдохновлённую поглощённость. — Кавех, посмотри на меня. Тот рывком поворачивается — будь в руках меч, то изящным срезом снёс бы аль-Хайтаму голову, так что тому везёт, что они на кухне, а из предметов в руках Кавеха только ложка. Которая с оглушительным металлическим лязгом вываливается из кастрюли и падает на пол, разбрызгивая вокруг себя соус, когда Кавех выпускает её из пальцев, стоит аль-Хайтаму протянуть руку и коснуться его волос, мягким движением заправляя их за ухо, а мимолётом — задевая краем ладони щёку, почти поглаживая. Кавех распахнуто таращится на него всего лишь мгновение, но оно кажется бесконечным, и колотящееся сердце аль-Хайтама плавно перепрыгивает из груди в горло, бьясь теперь в нём, а по руке от места, где он касается Кавеха, растекается удивительная, точь-в-точь пьяная, слабость, от которой немеют и перестают быть подвластными все мышцы. Смотреть в глаза Кавеху сложно до невыносимости, и аль-Хайтам перестаёт дышать, заставляя себя не отводить взгляд, а руку оставляет протянутой, кончиками пальцев касаясь кожи за ухом Кавеха и чувствуя, как щекотно его волосы задевают костяшки. Момент отбрасывает мыслями далеко назад — туда, где аль-Хайтам впервые осёкся о мысль о своём именно симпатизирующем интересе к Кавеху, когда тот сидел за кухонным столом, от одного края до другого заняв его сворачивающимися то и дело в трубочку бумагами с чертежами, и корпел над ними, высунув кончик языка и едва не утыкаясь носом, а аль-Хайтам, проходя в этот момент мимо, потянулся, чтобы поправить выбившуюся и упавшую прямо на чертежи прядь — очевидно мешающую и такую же очевидно не замечаемую только из-за вдохновлённого упоения. Потянулся — и вовремя остановил руку в почти прикосновении, задевая волоски самыми кончиками ногтей, а спустя считанные секунды резко отдёрнув, но к тому моменту Кавех успел заметить и вскинул голову, уставившись с хмуро вздёрнутыми бровями — только его мимика была способна на подобное. — У тебя перо застряло в волосах, — отговорился тогда аль-Хайтам, отводя чересчур быстро взгляд в сторону и поведя плечом, а потом ему вслед прилетело запоздалое громкое фырканье: «Так и было задумано вообще-то!» На следующий день пера в волосах у Кавеха не было, и от этого у аль-Хайтама шкрябнуло внутри — прямо посередине, где полозья рёбер сходятся в грудину, и бьётся сердце, потому что связь не то чтобы прямая, но с настолько близким расположением двух параллельных прямых друг ко другу, что они почти соприкасаются, если не накладываются друг на друга. Это чувство никуда не ушло за весь день, как не ушло и на следующий, продолжая скрежетать по костям изнутри и мешая сосредоточить мысли вокруг первозначных дел, вроде разбора заявок на финансирование Академией очередных исключительных — по мнению создателей — проектов или работы над научной статьёй. А он вместо всего на свете думал только о том, что Кавех внезапно на следующий день после замечания убрал из волос перо. — Да что с тобой сегодня?! — шипит он, раскрасневшийся, словно в лихорадочном жаре, и прижавший к губам ладонь — это разом возвращает аль-Хайтама в настоящее, где его рука остаётся зависшей в воздухе, хотя прикосновение уже закончилось, и ладонь ощущается… пусто. Губы напрочь пересохшие и едва разлепляются, когда аль-Хайтам скользит по ним языком, судорожно облизывая, в то время как Кавех продолжает требовательно смотреть, а ложка — валяться на полу вплоть до той секунды, пока воздух не наполняется запахом горелого — только это заставляет его отдёрнуть взгляд и, чертыхнувшись, броситься снимать кастрюлю с раскалённого очага, рассыпаясь во множестве таких разномастных и заковыристых ругательств, что языковедческое отделение Академии может на этой основе написать и успешно защитить диссертацию. Сглотнув, аль-Хайтам опускает взгляд и всматривается в свою руку с такой пристальностью, словно на кончиках пальцев могут остаться следы прикосновения, подтверждая, что он действительно сумел переступить через барьер, из раза в раз вырастающий невидимо перед ним, стоит внутри, чуть ниже рёбер, вспыхнуть импульсу коснуться Кавеха. Готовый ужин сглаживает звенящую оборванность оставшегося без ответа вопроса: воздух насквозь пропитан сливочностью соуса и душистостью мяты, а от нежности вкуса хочется прикрыть глаза и протяжно блаженно замычать, настолько это хорошо — от того, чтобы сказать об этом, аль-Хайтам на этот раз удерживается, уловив, что на сегодня с Кавеха достаточно комплиментов. Он ограничивается короткими, бросаемыми исподтишка взглядами на него, изучая, как двигаются руки, управляясь с приборами, подбирая кусочки рыбы и подгребая побольше соуса на каждый, и как смыкаются вокруг вилки губы, съедая порцию. — Благодарю, — лаконично кивает аль-Хайтам, складывая свои приборы на опустевшей тарелке, и первым встаёт из-за стола, относя посуду в мойку, по дороге наклоняясь, чтобы захватить и посуду Кавеха. Его рука перехватывает аль-Хайтама за запястье, крепко сжав, а поднимать взгляд и смотреть на него Кавех избегает, сведя брови и сосредоточенно смотря в сторону, будто в пустом пространстве столешницы есть нечто невероятно увлекательное. Неподвижное молчание затягивается, потому что аль-Хайтам терпеливо ждёт, лишь приподняв брови, а Кавех пожёвывает губы и не торопится заговаривать, хотя то, как он рвётся что-то сказать, считывается без особых стараний. — Спасибо, — наконец, выдавливает он из себя и отпускает руку аль-Хайтама, позволяя ему подхватить тарелку с приборами, а сам откидываясь на спинку стула и потирая глаза, словно провёл множество часов за работой, а не поужинал. За всё время их совместного проживания аль-Хайтам ни разу не брался за мытьё посуды, сколько бы Кавех ни указывал ему на это, перепробовав и уговоры, и требования с упёртыми в бока руками, и угрозы перестать готовить, и он по-прежнему не питает к этому никакого энтузиазма, поджав губы и через силу терпя прикосновения к грязной посуде, но сделать это вдруг видится ему справедливым по отношению к Кавеху, на чьих руках заметны слабые красноватые следы от ожогов маслом.*
— Он не восприимчив к комплиментам, — резюмирует аль-Хайтам, как только Нилу появляется в воротах Большого базара, и та аж подскакивает на месте, отшатываясь и тонко вскрикивая — в их сторону сразу же устремляются взгляды, а воздух густеет и напрягается отчётливо различимой готовностью в любой момент броситься на защиту. Отстраняясь от стены, к которой прислонялся всё время ожидания, аль-Хайтам подходит к Нилу и привычно скрещивает руки, лишь бы деть их куда-то, а она учащённо втягивает носом воздух и держит ладонь прижатой к груди, точно готова в любой момент поймать выскочившее сердце. Издав короткий едва слышный смешок — скорее попросту выдохнув подскочивший испуг — и покачав головой, Нилу улыбается. У неё на пальце аль-Хайтам отмечает кольцо, настолько выбивающееся из образа и остальных вещей, что при желании не вышло бы не обратить внимание: подобные безделушки, отлитые из переплавленного в стекло песка с кусочками раздробленных панцирей скарабеев, изготавливаются в Пустыне и продаются исключительно пустынниками-контрабандистами, и пускай у аль-Хайтама отсутствуют основания предполагать вариант с покупкой, но смутное ощущение, зарождающееся внутри при виде кольца, нашёптывает, что оно подарено. — Тогда почему бы не попробовать пригласить на свидание? — выровняв дыхание и опустив плечи, предлагает Нилу. С языка первым делом рвётся: «Ни за что». Аль-Хайтам знает, что в ответ она спросит, откуда такая категоричность, и именно тот факт, что он не может ответить на этот вопрос, удерживает от того, чтобы позволить словам прозвучать. Пригласить Кавеха на свидание — это абсурд, и, хотя аль-Хайтам недостаточно компетентен в том, как устроено его мышление, он уверенно предполагает, что на прямое предложение получит твёрдый отказ, потому что их с Кавехом взаимоотношения сложнее, чем просто сделать первый шаг навстречу и предложить примирение. Не говоря уже о том, что теперь аль-Хайтам не уверен в своей способности не скосноязычить, выдавливая из себя это приглашение с таким трудом, точно его вынуждают это сделать с ножом у горла, даже если при живом представлении свидания, не беря в расчёт его социальную неуклюжесть, желудок перекручивает, а дыхание перехватывает. В приятном взволнованном смысле. — Я предполагал, что свидание — это этап, обозначающий определённую взаимность симпатии, и предшествует прямому предложению вступить в отношения, — он и правда всё это знает, помнит и предполагает, но когда озвучивает вслух, вживую наблюдая за тем, как старательно Нилу закусывает щёки, лишь бы не захихикать, то ощущает землю под ногами всё менее твёрдой и устойчивой. — Знаешь, я начинаю радоваться, что у меня никогда не было мыслей пойти учиться в Академию, потому что если у всех учёных такой строгий взгляд на отношения между людьми, то это грустно, — признаётся она, прижав ладонь ко рту и прикрывая вырывающуюся-таки улыбку, а потом, качнув головой, подходит к аль-Хайтаму, заложив руки за спину и заглядывая ему в лицо с такой раскрытой внимательностью взгляда, что собственное же тело начинает казаться предательски чужим — то ли слишком большим, то ли катастрофически маленьким, то есть, в любом случае, не по плечу, и хочется выскочить из него, встряхиваясь. — Вдумчивый и последовательный подход к поставленным на пути к цели задачам… — Не имеет ничего общего с живыми человеческими отношениями, — обычно никому не удаётся перебить аль-Хайтама, начиная от того, что мало кто на это решается, и заканчивая тем, что он редко кому это позволяет, без запинки продолжая монотонно говорить, вопреки всем вклинивающимся репликам, тем самым заставляя их быстро погаснуть, так что именно тот факт, что Нилу делает это, ещё и не упав интонациями далеко вниз в извинительность, сам по себе заставляет аль-Хайтама проглотить начатое было следующее слово и умолкнуть. Он не помнит, чтобы у кого-либо это получалось. А Нилу, понятия не имеющая о том, насколько выбивает его из равновесия, с улыбкой закусывает губу и опускает взгляд — заметно, как она уходит в себя, внутрь мыслей, скользя глазами из стороны в сторону, точно обкатывает размышления или попросту перебирает их множество в поисках нужного, чтобы затем выпрямиться и кивнуть в сторону дороги, идущей до Порта Ормоса: — Если не хочешь звать его в лоб на свидание, то на днях приедут торговцы со всего Тейвата со всякими диковинками. Я думаю, что провести время вместе — это отличный способ справиться со всеми вашими… недопониманиями и напряжением, — откашлявшись, Нилу пожимает плечами и сцепливает руки перед собой, вертя на пальце стеклянное кольцо, а улыбка, трогающая её губы, даже далёкому от глубокого понимания человеческих эмоций аль-Хайтаму до прозрачности понятна как обращённая уже к кому-то другому — не присутствующему рядом в буквальности, но определённо — в мыслях Нилу. Быть тем, про кого вспоминают с такой улыбкой, должно быть, невероятно. В носу свербит до предчувствия чихания, когда аль-Хайтам глубоко вдыхает и через силу приказывает себе перестать сверлить взглядом кольцо и улыбку, блуждающую по лицу Нилу, успевшей настолько глубоко уйти в свои мысли, что пауза затягивается и становится чрезмерной — и этого достаточно для того, чтобы у аль-Хайтама проскочило понимание, как себя чувствует каждый его собеседник, оставленный ровно в той точке разговора, которую определяет, обыкновенно, сам аль-Хайтам, замолкнув и демонстративно погрузившись в чтение очередной книги или попросту развернувшись, уходя. Благодарность за совет выходит скомканной, потому что внутренне он всё ещё противится идее пригласить Кавеха на свидание — больше из-за самого слова «свидание», чем из-за перспективы куда-то вместе с ним идти и проводить время. В конце концов, они постоянно проводят время вместе, когда ужинают — Кавех дожидается, не притрагиваясь к еде, даже если аль-Хайтам допоздна задерживается — или сосуществуют на соседних диванах, пока Кавех, выставив на низкий журнальный столик свой очередной макет, бегает вокруг него, сдувая пылинки и поправляя и без того идеальные детали, а аль-Хайтам, растянувшись, вальяжно ставит печати и прочерки на которой по счёту стопке с заявлениями, которые ему накидывают за неделю. Но приглашать на свидание — значит, вести себя соответственно. «Соответственно» в примерах, которые он вычитывает в книгах с полок библиотеки Академии, звучит как приговор к смертной казни, потому что даже при попытке вообразить себя таким исключительно галантным и откровенно флиртующим или ищущим якобы случайных двусмысленных прикосновений всё оборачивается катастрофой — как минимум из-за того, что аль-Хайтам напрочь, как чистый лист, не умеет в подобные заигрывания и заранее знает, что будет звучать скомканно — ровно настолько же, как это вышло с комплиментами, или хуже — и выглядеть по-идиотски. Аль-Хайтам знает, что в словах Нилу есть логика, но признать это — одно дело, а на самом деле последовать её совету, а потом присутствовать рядом с Кавехом, неизбежно зная, что это свидание, даже если он не станет называть это таковым вслух для них обоих — это совсем другое, потому что Нилу рядом не будет, чтобы поправить и указующе ткнуть пальцем. Не то что бы аль-Хайтам любит или готов терпеть указания пальцем, однако в имеющейся ситуации признаёт уместность и необходимость этого. С другой стороны, они с Кавехом в действительности проводят время вместе исключительно в стенах дома. Иногда — пересекаясь в Академии, как это случилось накануне, или в таверне в компании Тигнари и Сайно, но никогда — вдвоём за пределами кухни или гостиной. Цветастая афиша, висящая на доске объявлений, цепляет взгляд, и аль-Хайтам, поколебавшись с секунду, подходит ближе, впиваясь в неё придирчивым взглядом. Знаки — удел суеверных, которым не хватает образования, чтобы понять, насколько мирозданию всё равно на людей, чтобы растрачиваться на подобное, а к суеверным аль-Хайтам себя не относил и не относит, но в сиюсекундности, когда он ведёт взглядом по строчкам, читая анонс той самой торговой выставки, о которой упоминала Нилу, у него проскакивает кощунственное предположение, что это может быть тот самый знак.*
Кавех смотрит на брошюру, брошенную аль-Хайтамом на стол перед ним поверх расстеленных чертежей, с таким выражением лица, точно это бутыль со слаймовым концентратом, способная в любой момент разорваться — только тронь. И, закономерно, не тянется за ней, так что аль-Хайтаму приходится, издав громкий мученический стон, перегнуться через стол и развернуть её, удерживая самыми кончиками растопыренных пальцев норовящие схлопнуться упругие странички. — Пойдём? — коротко спрашивает, смотря только на Кавеха и следя за тем, как тот, вытянув шею, беззвучно шевелит губами, читая заголовок брошюры и следующую за ним короткую статью, где абзацы разбиты яркими фотографиями. — «Выставка последних разработок именитых портных, башмачников и ювелиров Тейвата», — зачитывает он вслух и поднимает, наконец, на аль-Хайтама взгляд с прищуром зверька, которого ещё не загнали в угол, но всей поверхностью кожи отчётливо предчувствуется, что в любую секунду могут загнать. — Это ты к чему? Намекаешь, что у меня плохой вкус в одежде? — Тебе известно, что я всегда выражаю свои мысли прямо, а не намекаю, — качнув головой, отрезает аль-Хайтам, а внутри, за рёбрами, пронзительно и слухораздирательно скрежещет от этих слов, словно бы Кавех ожидает и предполагает возможным от него только укоризненные замечания. Прикрыв глаза, аль-Хайтам мысленно приказывает себе собраться и продолжает, не сворачивая с намеченных реплик: — Тебе же нравится всё это, так? — одной рукой продолжая удерживать брошюру раскрытой, второй он обводит Кавеха, который дёрганным движением обнимает себя за плечи и хватается за края своей наплечной накидки, точно её собираются отобрать. — Соответственно, я предлагаю пойти. И я же оплачу входные взносы, — проведя кончиком языка по губам, немного тише прибавляет аль-Хайтам последние слова, и дело совершенно не в жадности относительно денег, а в том, что он никогда прежде не заявлял о желании оплатить расходы Кавеха — просто делал это без лишних слов, а любые издёвки насчёт денежных трудностей того никак не продолжались к взыванию к долгам. Кавех снова опускает взгляд на брошюру, но на этот раз его глаза не бегают по строчкам — он попросту смотрит на неё, будто надеется увидеть что-то ещё за строками или между ними. Потом опять смотрит на аль-Хайтама и, стиснув накидку сильнее, так что белеют костяшки пальцев, медленно, как по зыбким пустынным пескам шагает, уточняет: — То есть… ты ещё и со мной пойдёшь? В вопросах интонаций и подтонов аль-Хайтам безнадёжно плох, а во всём, что касается Кавеха, считывать их — обязательно и необходимо, и пускай за всё их знакомство он улавливает это далеко не сразу, по первости упрямо пытаясь понимать Кавеха исключительно согласно собственным понятиям о взаимодействии между людьми, то сейчас знает об этом, и заданный вопрос разом организовывает внутри звенящую пустоту. Аль-Хайтам смаргивает и хмурится, воспроизводя вопрос в памяти и подсвечивая с разных сторон — даже при его привычке обращать внимание исключительно на прямую речь и непосредственно слова, в интонациях Кавеха проскакивает неуловимость, от которой у аль-Хайтама за рёбрами тревожно звякает, заставляя выдержать паузу, размышляя: имеет ли тот в виду, что не хочет компании аль-Хайтама или это формальный уточняющий вопрос, чтобы заранее иметь представление о предстоящем мероприятии. Называть это свиданием аль-Хайтам всё-таки отказывается даже в собственной голове. — Да. Пойду, — наконец, выдыхает он, оставив попытки раскусить смыслы — ещё одна не сильная сторона аль-Хайтама, если только речь не идёт про академические тексты. Ещё несколько секунд Кавех сверлит его взглядом, словно точно так же, как недавно аль-Хайтам, пытается нащупать за его словами второе дно, а потом тянется и, наконец, берёт брошюру, вытаскивая её — шумно выдохнув и выпрямившись, аль-Хайтам остаётся стоять и наблюдает, как пальцы Кавеха бережно придерживают края, не прогибая и не сминая, пока он вчитывается — уже гораздо внимательнее и заинтересованнее — в рекламный текст, и эта полная поглощённость брошюрой делает присутствие аль-Хайтама таким задержавшимся, что собственная кожа кажется не по размеру и съезжающей с мышц и жил, и он, сглотнув, разворачивается, направляясь к себе в комнату. — Тигнари, случайно, не втянул тебя в качестве испытуемого в одно из своих исследований сомнительных растений? — прилетает ему в спину — прямиком между лопаток, врезаясь между позвонков и выбивая весь дух. Когда аль-Хайтам рывком оборачивается, молчаливо выгнув бровь, то Кавех цыкает и закатывает глаза, приподняв брошюру: — Я понять не могу, почему ты в последние дни такой… благосклонный? ко мне. Не припомню, чтобы такое было когда-либо. «Я хочу до тебя дотронуться», — мысль проскакивает сиюсекундно насквозь через сердце острой болью — ладонь рефлекторно вскидывается, проезжаясь по груди мельковым поглаживанием, а потом аль-Хайтам сжимает её в кулак и резко опускает, пряча за спиной. В глазах начинает жечь от желания отвести взгляд, но он этого не делает, продолжая глядеть на Кавеха, который чуть прищуривается, словно успевает заметить — и, может, не осознаёт, что именно, но очевидно улавливая нервозность, от которой у аль-Хайтама, вопреки его воле, становятся горячими и влажными ладони. Пожав плечами, он хмыкает, оттягивая момент, чтобы успеть придумать какой угодно другой ответ — более уместный, более нейтральный, более сдержанный, чем тот, что делает сердцебиение болезненным. — Ты сам говорил, что я мог бы постараться быть более доброжелательным соседом, — выдавливает аль-Хайтам, выпихивая каждое слово из горла, потому что они — логичные и отточенные, но настолько не состыковываются с завыванием у него за грудиной и с зудом по прикосновениям в каждом кусочке кожи, что приходится усилием сглатывать малейшее зарождение раздосадованного воя, и это определённо хуже, чем мутящее волнение перед первым в жизни выступлением с докладом на междушкольной конференции, или первое публичное одёргивание от уважаемого учёного, когда аль-Хайтам ошибся в ответе во время семинара. Кавех обводит его медленным взглядом от лица до носков сапог — и громко хмыкает.*
Они и правда приходят на выставку — и аль-Хайтам правда оплачивает входные взносы, которые неоправданно высокие для мероприятия на улице, огороженного хлипкими тонконогими оградами, доходящими среднему человеку до пояса, так что перемахнуть и прогуляться забесплатно — запросто, однако Кавех со своим переступанием с ноги на ногу, покусываемыми из-за лезущей на них широкой улыбки губами и блестящими глазами такой предвкушающий, что у аль-Хайтама взаправду не поворачивается язык даже самую малость поворчать насчёт чрезмерных и не стоящих того трат. Потому что все они стоят Кавеха. Эта мысль проскакивает сама собой с такой лёгкостью и быстротой, словно ей в голове аль-Хайтама самое место, так что он даже сбивается со счёта и замирает, моргая в попытке собраться и вспомнить, сколько монет успел отсчитать, и повисает тягучая неловкая пауза, в то время как за их спинами подтягивается очередь — в итоге Кавех, резко нетерпеливо выдохнув, суётся ему под руку и отсчитывает оставшиеся монеты, всовывая их дежурному у входа и проскальзывая затем мимо него на выставку. — То, как ты бесстыдно суёшь руку в чужой кошелёк… — покачав головой, цыкает аль-Хайтам и идёт следом, уставившись на взъерошенную макушку и не отводя взгляда от кое-как подхватывающих волосы — сразу видно, что вслепую застёгивал, волчком вертясь вокруг своей оси до затёкших рук — множественных заколок, от которых обязательно рано или поздно должна разныться кожа головы. Сознание мягко и ненавязчиво начинает дорисовывать, как пальцы аль-Хайтама вытаскивают их одну за другой из волос Кавеха, чтобы после зарыться в них, разворошив пряди. По щекам прокатывается опаляющий жар, стоит поймать себя на этих мыслях, и, зажмурившись до цветных пятен перед глазами, аль-Хайтам встряхивает головой. — Ты сам пообещал оплатить, — полуобернувшись, парирует тем временем Кавех с ухмылкой. Уже через секунду её изгиб меняется, превращаясь в широкую сияющую улыбку, когда он замечает прилавок с поясами, первым встречающийся им на пути, и припускает к нему, а аль-Хайтаму остаётся только идти следом. Расспрашивая хозяина прилавка на только им понятном языке незнакомой аль-Хайтаму терминологии и перебирая с горящими глазами пояса, Кавех напоминает восторженного ребёнка, у которого аж руки дрожат от близости к чему-то настолько понятному и любимому — и при виде такого Кавеха не выходит дышать ровно, а руки, привычкой защитно сложенные на груди, сами собой расслабляются и опускаются вдоль туловища, потому что хочется — всей внутренностью и каждым миллиметром внешнего — быть развёрнутым к нему и впитывать каждый возглас и порывистый взмах руками, будто испытываемые Кавехом эмоции чрезмерны, чтобы выразить их только словами. И впервые аль-Хайтам, привыкший сопротивляться этой выплёскивающейся из Кавеха через край эмоциональности, отталкивая и всячески отгораживаясь от неё или вовсе пытаясь затушить, ловит себя на открытости и готовности — желании — принимать, заполняя зияющую дырами по всему телу неумелость самому проявляться в таком ключе. Когда эта энергичность не направлена на него, то есть из глубин не поднимается рефлекторность защищаться от непонятного и незнакомого, с чем аль-Хайтам внутри самого себя не умеет обращаться, то неожиданно обнаруживается, что вся эта речь взахлёб, едва поспевающая языком и губами за мыслями, подвижная переменчивая мимика и подскакивающий голос, а ещё активная непрерывная жестикуляция — вовсе не раздражающие, а как будто целительные, потому что рядом с Кавехом всё внимание на него, а аль-Хайтам остаётся в тени и просто рядом. Они проводят у первого прилавка слишком много времени по мнению аль-Хайтама, который не видит в разложенных поясах ничего того, что заслуживает такого длительного обсуждения, и он успевает уплыть мыслями, так что вздрагивает, когда чувствует смазанное прикосновение Кавеха к своей руке, когда тот прощается с хозяином прилавка и переходит к следующему, этим беглым касанием возвращая аль-Хайтама в реальность и безмолвно окликая следовать за ним. Раньше он бы фыркнул, что не является собакой на привязи, но сейчас молчаливо идёт за Кавехом, позволяя ему снова прилипнуть к прилавку, на этот раз с разноцветьем рубашек и блузок, и снова же пуститься в долгие разговоры с хозяйкой о материях, швах, моделях и красителях — о всём том, что мало имеет значение для аль-Хайтама, который выбирает себе одежду сугубо по принципу «нравится — беру» — и никаких уточнений о том, какой именно сорт шелковицы используется для изготовления ткани или проходит ли светяшка, задействованная в изготовлении особенных светящихся в темноте нитей, все четыре или сколько их там стадий обработки. От прилавка к прилавку с тысячью расспросов и рассматриванием едва ли не каждой вещи, и чем дольше это длится, тем больше недоумение аль-Хайтам насчёт того, откуда в Кавехе продолжают и продолжают браться силы, если он устаёт, обмолвившись всего парой слов — и то, когда Кавех к нему повернулся, одёргивая за руку и спрашивая, находит ли аль-Хайтам ту или иную вещь красивой. Особенно долго они задерживаются у прилавка с украшениями, где Кавех перебирает их все, но раз за разом, с перерывом на несколько других побрякушек, возвращается к гребню для волос, который выглядит так, словно предназначен для любования сам по себе, а не для ношения в волосах: угольно-чёрные тонкие зубья и мелкодетальная кропотливая роспись, изображающая журавля, широко раскинувшего крылья. Шаг ближе, чтобы оказаться у Кавеха за спиной, почти касаясь его плеча своим, даётся аль-Хайтаму с задержанным вздохом и гулко стучащим сердцем. — Тебе нравится? — интересуется он вполголоса — ненамеренно, тот сам собой проседает, и от того, как Кавех вздрагивает, втягивает голову в плечи и покрывается мурашками, аль-Хайтам теряется, застывая и не решаясь больше ни шевельнуться, ни сказать что-либо ещё, заворожённый такой реакцией. — Это ручная работа одного инадзумского мастера — никто не знает, кто он такой и никто его никогда не видел, но его ювелирные работы — это нечто, — тараторит он, вертя гребень в руках и поворачивая так, чтобы аль-Хайтаму были видны переливы перламутровой краски, знаменитой инадзумской же выдумки, повторить которую не удаётся пока ни одному другому региону. Большие пальцы поглаживающе проходятся по краям гребня, и Кавех, хмурясь, поджимает губы, но гребень из рук не выпускает и мнётся, продолжая рассказывать случайные факты о том мастере или о том, как удивительны изделия из Инадзумы, продолжая игнорировать заданный вопрос. Громко вздохнув, не без растёкшегося тёплого удовольствия от того, как Кавех заново покрывается мурашками, аль-Хайтам вытаскивает кошелёк и кивает на гребень, заглядывая прямиком в глаза хозяину прилавка: — Мы берём. Краем зрения он неотрывно наблюдает за Кавехом, который вовсе не шевелится всё то время, пока отзвякивают монеты, отсчитываемые аль-Хайтамом и затем скрупулёзно пересчитываемые хозяином прилавка — гребень стоит целое состояние. А Кавех стоит этого состояния. И на этот раз эта мысль не сжимает, а расширяет грудную клетку, и вдох выходит глубоким и наполняющим. — Хочешь посмотреть ещё что-нибудь? — спрашивает аль-Хайтам, запрокидывая голову и присматриваясь к постепенно опускающемуся солнцу — закат пока не разливается по небу, но вскоре начнёт, а, следовательно, и выставка будет сворачиваться на ночь, в то время как у них осталось несколько не посещённых прилавков. Когда он, не получив ответа, оборачивается, то видит Кавеха с опущенной головой и по-прежнему сжимающим гребень с таким видом, точно он голодный бездомный ребёнок, получивший целую булочку, и это абсолютно не то, что аль-Хайтам ожидает увидеть в Кавехе как результат их — неназванного — свидания, так что он замирает и беззвучно двигает губами, сам не представляя, что хочет сказать. Рядом с ним аль-Хайтам всё чаще и чаще непростительно теряет все навыки складывания предложений и здравосмыслия, зато кончики пальцев и ладонь покалывает, а мышцы во всей руке оттягивает настойчивым до болезненности желанием дотронуться до плеча Кавеха, провести по нему, поглаживая, и перескочить на лицо, отводя волосы, чтобы заглянуть и постараться выловить в вечноподвижной переменчивой палитре выражений подсказку или вовсе ответ. Как бы ни ныли мышцы, сводя с ума желанием прикоснуться, в противовес ему из глубины моментально поднимается оцепенение — стремительно разносящееся по всему телу, сковывающее каждый миллиметр и не позволяющее двигаться, как лютый мороз с Драконьего хребта, который аль-Хайтам никогда не ощущал на собственной коже, но убеждён, что примерно таким всепоглощающим он должен быть, что закладывает уши, скрывая шум улицы и окружающих людей, а зрение сужается до одного-единственного объекта — стоящего напротив Кавеха. — Я правда не понимаю, что с тобой происходит в последнее время, — его тихий голос остаётся тем, что аль-Хайтам слышит сквозь оглушительный такт собственного сердцебиения в самых висках. Проведя языком по губам, Кавех, наконец, поднимает голову и смотрит на него напрямую — и пригвождает к земле сильнее, лишая последней надежды пересилить себя и шагнуть навстречу, дотрагиваясь, потому что теперь в ступни вколочены метафорические сваи. Грудь Кавеха вздымается настолько часто и тяжело, словно он опять запыханный после тренировки с двуручным мечом, и это тоже тот исключительный звук, который аль-Хайтам различает в наступившей вокруг него оглушительности. — Не знай я тебя так давно, то сказал бы, что ты стал романтичным, — уголок его губ дёргается — и зеркально дёргает, как за ниточку, в области сердца у аль-Хайтама. Прижав гребень к груди, Кавех сужает глаза и неотрывно смотрит на него, свистящим почти шёпотом выдавая: — Я могу принять всё это за надежду, так что если это какой-то эксперимент для научной статьи или что ты там пишешь, то сворачивай его, а. С этими словами Кавех встряхивает головой, прячет гребень и проходит мимо аль-Хайтама, намереваясь успеть-таки просмотреть представленные товары на оставшихся прилавках, а того не сразу отпускает оцепенение, чтобы последовать за ним, и теперь в ушах эхом раздаётся: «Я могу принять всё это за надежду». В качестве профессиональной деформации аль-Хайтам придерживается позиции, что ощущение боли в закономерных для этого ситуациях — это признак здорового функционирования организма. Тот факт, что Кавех замечает его попытки в ухаживания и ведёт себя так, словно от страха перед ошибочностью своей надежды насчёт этого у него болит, вызывает у аль-Хайтама трепет за грудиной, а щёки вздрагивают в слабой — неосознаваемой — улыбке.*
Нилу переступает с ноги на ногу, походя потирая лодыжку о лодыжку, и в руках у неё — пышный букет падисар, крепко перевязанных обычной бечёвкой, а лицо с широкой улыбкой запрокинуто к Дэхье, стоящей настолько близко, что её рука дотягивается до волос Нилу, накручивая на палец прядь волос. Эта картина, выцепленная краем зрения с безошибочным узнаванием, заставляет аль-Хайтама замереть, наблюдая за тем, как пальцы Дэхьи выпускают прядь волос, позволяя ей выскользнуть, а затем она гибко перемещается, оказываясь сбоку от Нилу и приобнимая её за плечи — рука скользит от плеча к плечу через спину, едва задевая кончиками пальцев кожу, с такой естественностью, что у аль-Хайтама перехватывает дыхание, а стремительно скапливающиеся густотой в центре груди эмоции настолько противоречивые и неразборчивые, что от их невыразимости немеет язык. Касаться другого человека с такой лёгкостью и простотой, не задумываясь о том, можно ли и как именно, чтобы не деревенели все мышцы, на зачатке задавливая весь импульс потянуться и дотронуться — это привилегия в глазах аль-Хайтама, которой он завидует с такой жгучей, беспощадно разъедающей внутренности силой, с какой, кажется, никогда и ничему не завидовал. Он собирается пройти мимо, потому что, по его мнению, основанному на тщательной проанализированности последних дней, изменение их с Кавехом взаимоотношений идёт в намеченном направлении и с приемлемой скоростью, но тут уже Нилу замечает его и, улыбнувшись, сама подходит, предварительно оглянувшись на Дэхью и оставив ей падисары, пробормотав что-то, в ответ на что та кивает и после — тоже смотрит на аль-Хайтама, теперь вынужденного остановиться в ожидании, пока Нилу приближается. — Как дела? — приветственно кивнув, интересуется она, переплетя между собой пальцы и звякнув браслетами. Скользнув взглядом поверх её плеча, аль-Хайтам натыкается на оскал Дэхьи, закинувшей падисары себе на плечо — острозубо и предупреждающе, на что он только закатывает глаза. — У тебя получилось что-нибудь с моими советами? — На мой взгляд, всё идёт достаточно неплохо. Твои советы оказались дельными, благодарю, — лаконично отчитывается аль-Хайтам. Заявляться к Нилу по собственной воле и спрашивать совета в вопросах ухаживаний — это одно, вполне укладывающееся в рамки соблюдения тотального контроля, но когда она сама подходит, желая узнать о результатах, то это совершенно иное — то, что заставляет аль-Хайтама чувствовать себя едва ли не раздето и уязвимо перед её широкой улыбкой и прищуренным проницательным взглядом. Он пытается напомнить самому себе, что Нилу — всего лишь доброжелательная танцовщица, которая с натяжкой может представлять что-то о происходящем у него в голове и мыслях, однако здравый смысл оказывается катастрофически бессильным перед всепожирающем чувством тревоги перед собственной беззащитностью, когда кто-то посторонний знает об испытываемых им чувствах, которые обычно задавливаются на корню и хоронятся глубоко в душе — в самом её основании и даже ниже, запихнутые полумрак бессознательности. — Сделай ему подарок, — выпаливает Нилу, когда аль-Хайтам уже успевает взмахнуть рукой и полуотвернуться, пробормотав, что ему надо спешить, лишь бы поскорее убраться отсюда и перестать ощущать себя просвечиваемым её глазами насквозь. Он останавливается и, моргнув, оборачивается, смотря напрямую, глаза в глаза — это всё ещё непривычная практика, заставляющая всё внутри съёживаться в совершенно дурацком приступе опасения, что Нилу видит его насквозь, вплоть до самых глубин. — Именно как подарок. Не надо вручать его со словами, что случайно наткнулся в какой-то лавке и счёл полезным, — морщинки разбегаются вокруг её глаз, когда произносит это, прерываясь на хихиканье, и это аль-Хайтама по-настоящему задевает, что он даже открывает рот, чтобы одёрнуть, но в итоге с языка не срывается ни слова, потому что, отбрасывая его с лёгкостью ранимую гордость, это чистая правда — он бы так и сделал, ни за что не признавшись, что потратил много времени на выбор самого идеального подарка. Спонтанная покупка гребня на выставке — едва ли про подарок. Скорее про поступок — про то, что аль-Хайтам способен принимать решения в моменте и преодолевать себя без долгих репетиций и подготовки. Они с Нилу расходятся на том, что он кивает, а она возвращается — не стесняясь вприпрыжку — к Дэхье, забирая у неё падисары и позволяя вновь приобнять себя, когда они уходят, а аль-Хайтам задерживается взглядом им вслед, стараясь потиранием пальцами груди заглушить скрежетание. Подарок для Кавеха — это задача, решить которую для аль-Хайтама представляется невозможным, а он мало что находит для себя непосильным. Он может без труда перечислить, что Кавех умеет, знает и чем занимается, но подарок — про чувственное и его понимание, а аль-Хайтам в этом далеко не настолько хорош, как думает Нилу, предлагая подобное. И всё-таки он ломает голову об эту задачу и исправно обходит все лавочки Сумеру, скользя взглядом по прилавкам и пытаясь примерить каждый товар к Кавеху — не то, не то и снова не то, точно во всём регионе не существует того, что способно подойти ему в качестве подарка, и к закату, когда в городе заканчиваются лавочки, а у аль-Хайтама — силы, он теряет всякое понимание смысла этой затеи. До того момента, когда, направляясь уже домой, не натыкается на книжную лавочку, готовящуюся к закрытию — хозяин не переворачивает табличку на двери лишь потому, что аль-Хайтам в буквальности прилипает к витрине, уставившись на одну-единственную книгу, напоминающую малюсенький элемент, без которого напрочь отказывался работать целый механизм.*
— Где ты её взял? — сглотнув и дёрнув челюстью, сдавленно спрашивает аль-Хайтам несколькими днями позже и не может оторвать взгляд от книги, посередине которой, прямо на стыке страниц, лежат пальцы Кавеха, придерживая их, чтобы не перелистнулись сами собой — дорогая плотная бумага, белоснежная, как снег на картинах знаменитого мондштадтского художника, изображающих Драконий хребет. Промычав, Кавех запоздало поднимает на него взгляд, часто моргая, словно бы только проснулся, а потом его губы размыкаются и складываются в едва слышное «оу». — Я зашёл к тебе одолжить грифель, потому что мой закончился, а нужно было срочно добавить пару штрихов в план нового проекта, — спешно, не успевая языком за мыслью, тараторит он, — и увидел на столе эту книгу, а это такое редкое издание, что его не купить, а если купить, то за деньги, которые мне зарабатывать и зарабатывать годами! — Кавех прерывается, чтобы сделать глубокий вдох, после которого закашливается и стремительно отворачивается, прикрыв лицо рукавом, чтобы на книгу не попало ни одной капельки слюны. — С каких пор тебя интересует архитектура Каэнриа’ха? — восстановив дыхание, он поворачивается обратно к аль-Хайтаму и смотрит на него, чуть прищурившись и вместе с тем улыбаясь — самыми уголками плотно сомкнутых губ, точно пытается сдержаться, но улыбка всё равно упрямо расползается по его лицу, становясь настолько широкой, словно Кавех счастлив от предположения, что аль-Хайтам может заинтересоваться тем же, чем горит он. Стена — ледяная и пронизывающая стылостью до самых костей, когда аль-Хайтам приваливается к ней спиной, молча таращась на книгу, лежащую у Кавеха на коленях, и впервые на памяти их обоих не может решить, что сказать. Его в одно и то же время охватывают облегчение и жгучая досада — хорошая новость заключается в том, что это не второй экземпляр книги, которую он купил в подарок Кавеху, изрядно поторговавшись и всё равно по итогу щедро выложившись кошельком, а плохая — в том, что тот сам её нашёл, тем самым нарушив весь концептуальный смысл подарка как подарка, и у аль-Хайтама слишком мало социальных — жизнеспособных социальных — навыков, чтобы на ходу разобраться в том, как уместнее всего отреагировать. Время растягивается, и его движение ощутимо на физическом уровне — аль-Хайтам чувствует каждую секунду, липнущую к коже, пока висит молчание, и видит в процессе то, как увядает улыбка на лице Кавеха. — То есть ты без спроса вошёл в мою комнату, — медленно произносит он, откидывая голову и упираясь затылком в стену, а взгляд не отводит от Кавеха, который к этому мгновению теряет с лица последнюю тень улыбки и даже бледнеет, сжимая края книги с недопустимой для такой редкости силой. На удивление размеренно проплывает мысль, что не стоило оставлять книгу на столе в беззащитности. Следующая же мысль — что в понятие приятного соседства, в отсутствии которого его не единожды укоряет Кавех, не входит нарушать чужое личное пространство. — Кто бы говорил, — вздрогнув кадыком, усмехается тот с откровенной натянутостью, и если обычно такое прозрачное проскакивание признания виноватости даёт аль-Хайтаму разрешение приподнять подбородок и припечатать победным хмыканьем, то сейчас внутренность не обволакивает тепло самоудовлетворения, а лишь становится горче под языком. Бережно закрыв книгу, Кавех кладёт её на стол, до последнего придерживая её за края и отпуская палец за пальцем, напоследок погладив подушечками пальцев по краям, и вскидывает на аль-Хайтама вспыхивающий углями взгляд. — Ты сам-то сколько раз заходил ко мне, когда вздумается? Ещё и комментировал, какой у меня беспорядок. Я всего лишь хотел взять грифель — это не преступление. Да, в итоге ещё взял книгу — ладно, за это извини, — он передёргивает плечами, и в любой другой день и в любых других обстоятельствах аль-Хайтам не обратил бы на это внимание, но сегодня, когда земля успевает уплыть у него из-под ног, но не вернуться, это вынуждает скрипнуть зубами, в то время как в ушах начинает нарастать шум, потому что он последние дни исправно — Архонты тому беспристрастные свидетели — делает столько всего, что для него — выползание далеко за границы и рамки самого себя, что сейчас все старания мерещатся выброшенными скорпиону под хвост. — Ты бываешь невероятно… — слово подрагивает на языке, но поймать его не удаётся, так что аль-Хайтам давится вдохом, подёргивая языком и проскальзывая им по нёбу, пока не выдавливает с ощущением мимических судорог на каждом слоге: — …бесцеремонным. Кавех издаёт смешок, вскидывает брови, а потом издаёт ещё один смешок и смотрит по сторонам, точь-в-точь безмолвно обращается к невидимым зрителям вокруг. — И мне остаётся только снова спросить: кто бы… — Я тебе говорю, что ты поразительно нахальный, — перебивает его аль-Хайтам, поднимаясь голосом в такую высоту, на которой ни разу в жизни не разговаривал, так что горло дерёт и сушит, как при болезном першении, а челюсти подрагивают от того, насколько резким и срезающим выходит каждое отчеканенное слово. У застывшего Кавеха остаётся приоткрытым в недоговорённости рот, и его реакция абсолютно понятная, потому что аль-Хайтам и сам от себя не ожидает ни подобного импульсивного и нисколько не рационального поведения, ни поднимающихся эмоций — выталкивающихся из самой глубины, о существовании которой в себе он тоже не подозревает — до этого мгновения. Эмоции похожи на бьющий из-под земли поток воды: выплёскиваются наружу мощными пульсациями, захлёбывая, что становится даже больно в груди, а слова льются с языка, из горла, из груди сами собой, подхватываемые в поток: — Неужели настолько сложно соблюдать обозначенные границы? Или хотя бы не совать свой нос туда, что тебя не касается, и не трогать чужие вещи? Что ж, раз ты уже успел сам залезть ко мне, то забирай её — всё равно это был мой подарок тебе, — аль-Хайтам дёргает плечом и упирается затылком в стену с таким нажимом, что начинает гудеть в кости, точно череп грозится не выдержать и лопнуть. Признаться в том, что это намеренно подысканный и купленный подарок оказывается проще, чем он представлял, и изрядная доля благодарности за это — гневу, от жаркости которого хочется оттянуть воротник или умыться холодной водой, однако аль-Хайтам остаётся стоять на месте и только смотрит на книгу, лежащую между ними и вызывающую внутри, чуть ниже рёбер, тянущее хлипкое ощущение без определённости. Просто смотреть на неё становится невыносимо, как на котёнка, которого хочется взять домой, но не можешь, и вина затапливает с головы до ног, что утопиться можно уже в ней, не подыскивая достаточно глубокий пруд. Тишина повисает на несколько томительных секунд. — И по какому поводу тебе взбрело в голову сделать мне подарок? Ещё и настолько дорогой, что на подпольном рынке за него готовы взять что-то из органов? — выгибает бровь Кавех, и как он ни старается говорить с подчёркнутой ровностью голоса — тот позвякивает и дрожит. Его руки взлетают и скрещиваются на груди, а голова чуть откидывается назад — у аль-Хайтама чисто машинально проплывает: «Защитная позиция». От этой мысли переворачивается кувырком желудок, а по бокам языка вкрадчиво разливается желчный привкус, потому что они с Кавехом могут сколько угодно проезжаться друг по другу остротами и придирками, но никогда не защищаются — и не то, чтобы раньше аль-Хайтам задумывался о том, что этот жест может быть защитой. В контексте оно задевает — за живое, наголо и глубоко. — Ты мне нравишься, — срывается с губ легко и просто, на одном выдохе, будто давно заготовленное и только ждущее момента быть произнесённым, хотя на самом деле — сплошная спонтанность, продолжение необыкновенной для аль-Хайтама порывистости. Как только эти слова произносятся вслух, то оказывается, что всё это время его грудная клетка — от рёбер до сердца и лёгких — была сжата и передавлена, а теперь их отпускает, и вдох даётся с такой глубиной, что по-настоящему накатывает головокружение. — В самом классическом восприятии людьми этого слова, — добавляет он, отчётливо чувствуя судорогу, пронизывающую пальцы в рефлексе собрать их в кулак и стиснуть, но в итоге сдерживается и усилием распрямляет их, вместо этого вскидывая и привычно перекрещивая руки на груди. В таком контексте и для него этот жест — однозначно про рефлекторную попытку укрыться и защититься. Аль-Хайтам не находит в себе сил — смелости? — сказать это в полный голос, но Кавех всё равно слышит и умолкает, таращась поначалу широко раскрытыми глазами перед собой, а потом поднимая на него взгляд, с заминкой и словно бы через силу. Внезапно повисающее молчание звучит оглушительно, что в ушах начинает звенеть, проникая дальше, внутрь черепа и наполняя этим звоном голову, вконец мешая соображать и выталкивая на поверхность сугубо единственную колкую мысль: «Наверное, такие вещи происходят совсем по-другому». Откровенно говоря, аль-Хайтам не выстраивал планы настолько далеко, чтобы дойти до продумывания признания. — Да ты издеваешься, — Кавех не то, что хмурится — у него изламываются брови. Губы подрагивают — он всё пытается выдавить из себя ещё что-то, но никак этого не сделает, только смотрит на аль-Хайтама с таким видом, словно бы ему влепили хлёсткую оплеуху с размаха, от которой мозги переворачиваются внутри черепной коробки и перемешиваются в такую кашу, что потом не разложить мысли по местам. Проведя языком по губам, Кавех качает головой, прищёлкивает, потом трёт переносицу и проводит ладонью по лицу — и встаёт, задерживая взгляд на книге, а после поднимая его на аль-Хайтаме и выцеживая: — Ты попросту издеваешься надо мной, да? На этих словах весь поток раздражения и слов у того иссякает. И вся ситуация представляется такой нелепой, что он готов помолиться за то, чтобы это стало временной петлёй, которую можно переиграть, забыв о том, что отрицает пользу и резонность молитв и обращения к богам. Кавех порывисто встаёт и выскакивает из-за стола — с грохотом со стола падает задетая им кружка, и звук того, как она бьётся, становится многократно повторяющимся эхом в ушах, а их с аль-Хайтамом взгляды пересекаются на разлетевшихся во все стороны осколках — их множество, мелких и крупных, отлетевших даже в самые отдалённые и тёмные углы. Первым отводит свой Кавех, уносясь в свою комнату настолько стремительно, что каждый шаг, врезающийся пятками в пол, грохочет ритуальными барабанными ударами. Дверь хлопает с такой силой, что живо представляется, как сходит с петель и повисает на их обрывках. Подушечки пальцев дотрагиваются до губ с полным ощущением их инородности. «Ты мне нравишься». Как будто было сказано кем-то посторонним — воспроизводя эпизод в памяти, аль-Хайтам, без сомнений, слышит свой голос, но никак не может соотнести его с самим собой, потому что эти слова — выскочившее, рванувшееся на волю и успешно пронёсшееся мимо всех заслонов, не позволив себя схватить и удержать. Из самого нутра. Вздохнув и проведя рукой по шее, потирая загривок, аль-Хайтам опускается на корточки перед осколками кружки и подхватывает самый крупный, вертя его в пальцах и бездумно вглядываясь в витиеватый рисунок, характерный для искусства Инадзумы — путешествуя по регионам в командировках, Кавех обожает привозить отовсюду подобные безделушки и делает это раз за разом на аль-Хайтама в том числе, сколько тот ни повторяет, что не питает любви к подобной форме захламления окружающего пространства. Возможно, ещё в самый первый день, когда Нилу спросила, почему они в натянутых отношениях, стоило уточнить, что натянутость подразумевает вовсе не раздражение из-за забытых по всему дому полупустых кружек из-под чая и кофе или споры насчёт того, кому первым идти в ванную. Аль-Хайтам не мастер даже строить с нуля то, что про человеческие взаимоотношения, не говоря уже про склеивание осколков. А у них с Кавехом в исходных данных только осколки, кое-как слепленные между собой с тех пор, как они стали сожительствовать — вынужденная отремонтированность, зиждящаяся на сплошной нелогичности, потому что после того, как аль-Хайтам разбил ему сердце, ещё во время учёбы согласившись встречаться, а потом сам же предложив расстаться сразу после первого секса, Кавех должен был продолжить до конца жизни его игнорировать и избегать, а в итоге остался с ним под одной крышей. Выпрямившись, аль-Хайтам сверлит осколки взглядом и не находит в себе сил подобрать их, выбрасывая. Запустив руку в волосы и взъерошив их, он шикает, а потом разворачивается и уходит к себе в комнату, оставляя осколки лежать — для него заняться уборкой на следующий день или через неделю не составляет трудности, а разбитая кружка выбивает из равновесия щемлением в груди, которого никогда прежде не случалось по отношению к привезённым Кавехом безделушкам.*
Звук шагов по коридору улавливается без труда — поздняя ночь, никакого шума с улицы, а в голове у аль-Хайтама пустота на протяжении всего того времени, что он таращится в бумаги, к которым не притрагивается с тех пор, как вернулся в комнату и сел за стол. Перед ним всё также лежит лист с расплывшейся по нему кляксой — она кажется гораздо больше, чем запомнилась, и это единственная мысль, которую голова аль-Хайтама в состоянии выдать, а кроме этого — проигрывает по кругу повторение ссоры. Шаги замирают у его двери. Аль-Хайтам трёт загривок в попытке прогнать мурашки. Скрипят половицы — очевидно, стоящий за дверью Кавех переминается с ноги на ногу, а потом слышен его вздох, за которым следует тихий стук. — Входи, — и когда дверные петли на самом деле скрежещут, а скрип половиц перемещается в комнату, то сердце совершает кульбит, а взгляд вконец рассеивается, не в силах сосредоточиться ни на одной букве. Кавех прислоняется к столу, опираясь о него одной рукой, а второй покачивает бокал — вино опасно подкатывается к самому краю, угрожая пролиться, и аль-Хайтаму кажется, что сердце у него по-настоящему останавливается в этот момент в ожидании. Но вино остаётся в бокале, который Кавех, продолжая смотреть строго перед собой, подносит к губам и отпивает, считанные секунды держа губы плотно сомкнутыми, а челюсть — резко обозначенной в напряжении, после чего, наконец, сглатывает и шмыгает носом — ресницы приходят в движение, часто хлопая, а потом он проводит языком по нижней губе и с запинкой, когда невпопад между словами судорожно вздыхает, спрашивает: — И давно ты… — бровь у него скептически дёргается, — …воспылал ко мне любовью? Приходит очередь аль-Хайтама шумно втягивать носом воздух и откашливаться, пока мысли пытаются выстроиться в стройные ряды. Он собирается с ответом и не может спихнуть его с языка, отчётливо чувствуя зудящим и вертящимся на самом кончике, но горло пережимает, что трудно даже дышать, не говоря уже о словах. — Я не назвал бы это любовью. Скорее ярко выраженное романтическое и сексуальное влечение, — уточняет он и суетливо ведёт руками, перекладывая вещи на столе, словно бы его по-настоящему беспокоит оставшийся на нём беспорядок, но это занимает и отвлекает, так что невидимая хватка на горле слабнет, позволяя заговорить. Распахнутый взгляд Кавеха ощущается всей кожей — и прожигает. — Не могу поверить, что ты даже сейчас занудничаешь! — фыркает он и взмахивает бокалом, что вино почти всамделишно расплёскивается — всё тело аль-Хайтама успевает оцепенеть в ожидании, а потом резко отпускает, когда этого не происходит, а Кавех вновь отпивает — теперь долгим глотком с присёрбыванием, от которого кожа покрывается мурашками, а все волоски встают дыбом, потому что звуки жевания и глотания для аль-Хайтама — самый худший кошмар, существующий наяву. Сглотнув и ещё раз прочистив горло, он пожимает плечами, неукоснительно следуя собственной исполнительности и продолжая ответом на первоначальный вопрос: — С переворота в Сумеру, — и поясняет, пересёкшись с вопросительным взглядом: — Тебя не было в городе, когда появилась Путешественница и началось движение против Академии, и я обнаружил, что мне… — мгновенно образующийся комок сбивает, так что аль-Хайтаму приходится, прикрыв глаза и нахмурившись, выдавливать из себя каждое слово: — …не хватает твоего присутствия. Я думал, что буду рад провести несколько спокойных вечеров в одиночестве, однако каждый раз, когда я возвращался домой после дня, занятого расследованиями и составлением планов, и не обнаруживал тебя, то мне становилось… печально, пожалуй. Мне не хватало твоего присутствия и твоей трескотни над ухом. Я никогда раньше не думал, что у меня дома настолько тихо, а пространства, оказывается, чересчур много для одного меня, — аль-Хайтам всё время думал, что самой сложной частью будет озвучить вслух прямое признание в симпатии, а теперь выясняет, что тяжелее всего сознаться именно в этом — в том, что отсутствие Кавеха заставляет его ощущать острую нехватку, будто из его жизни исчезает значительный — во всех смыслах — кусок, функционировать без которого невозможно. Но всего лишь функционировать. Кавех долго молчит, а потом хмыкает — и звучит громко, точь-в-точь оплеуха, с размаху проезжающаяся по лицу. Краем глаз аль-Хайтам видит, как он переступает с ноги на ногу и запрокидывает голову, глядя в потолок, но сам не поворачивается к Кавеху, сверля застывшим взглядом лежащий перед ним лист и всё также не сдвинувшись по строчке. Подобное всеобъемлющее оцепенение, охватывающее всё тело, вплоть до кончиков пальцев — это из далёкой прошлой жизни, когда он был ещё ребёнком, который вызубривает весь материал до точки и жадно глотает всё, что дают сверх, а потом принимает на себя язвительные клейма и держит подбородок как можно выше, закусив губу и прикрываясь словами, что знания для него важнее глупостей, вроде праздного времяпрепровождения с друзьями, и убеждает всех вокруг в этом настолько успешно, что начинает верить сам. — А если я скажу, что меня это не интересует? — пальцы сжимаются в кулаки, впиваясь ногтями в ладони, при этих словах. По-прежнему не смотря напрямую на Кавеха, аль-Хайтам замечает, как тот склоняет голову к плечу и, наоборот, упирается в него открытым взглядом, от которого хочется увернуться и укрыться, но это невозможно. И аль-Хайтам размыкает пересохшие губы, с трудом отлипая от нёба разом распухший и словно бы не помещающийся во рту язык, чтобы медленно, вдумываясь и взвешивая каждое слово, кажущееся насквозь искусственным, как стекляшки вместо драгоценных камней, выдохнуть — именно выдохнуть, потому что силы в связках ровным счётом никакой: — Несмотря на тот факт, что я, разумеется, рассчитываю на взаимность, я поступлю согласно понятиям этики человеческих взаимоотношений и приму твой отказ, после чего постараюсь приложить достаточно усилий, чтобы мы могли и дальше сосуществовать в одном доме без неловкости, — аль-Хайтам сам не замечает, как вместе с каждым словом всё выше поднимает голову, задирая подбородок, а потом, когда замолкает, делает вдох полной грудью. И не испытывает ни малейшего облегчения после сказанного, хотя знает, что это — самое корректное и верное из всего, что стоит сказать в такой ситуации, и Кавех, судя по поникшим плечам, также этого не оценивает. Он успевает отвернуться, когда аль-Хайтам, прикрыв глаза, едва слышно прибавляет свистящим шёпотом: — Но меня это жутко расстроит. То, как моментально Кавех снова к нему поворачивается и выпучивает глаза, вскинув брови и часто моргая, целиком и полностью оправданно, потому что аль-Хайтам и сам не верит в то, что говорит подобное, как не верит в то, что способен испытывать такие эмоции, но при мысли о том, что последние сумбурные недели — зря, в груди начинает ныть с такой протяжной болью, что умереть от невыносимости этого чувства кажется реальным исходом. Повисающее на этот раз молчание не сгущает воздух до удушливости, и аль-Хайтам расслабляет пальцы, перестав впиваться ногтями в ладони, едва слышно выдохнув через рот. А потом поворачивает голову к Кавеху, потому что тот резко вытягивает в его сторону руку с бокалом, и наклоняет его, словно приглашает пригубить. Аль-Хайтам не пьёт — вкус алкоголя ему не нравится, а опьянение не прельщает, и Кавех об этом знает лучше кого-либо, но всё равно протягивает ему бокал. Это может быть проверка, а может быть порывистый бездумный жест, и какой бы ни была его мотивация, она не имеет значения — с пару секунд глядя на покачивающийся на поверхности вина блик света, аль-Хайтам вытягивает шею и прикасается губами к краю. Над головой раздаётся шумный выдох, похожий больше на удивлённое «ах», и от этого губы вздрагивают в усмешке, а по груди разливается тёплое удовольствие от мысли, что он прошёл проверку, какой бы ни была её цель. Кавех кренит бокал сильнее, а аль-Хайтам, наоборот, приподнимает голову, делая первый глоток — и Кавех выпаивает ему всё вино, не проронив ни капли. Впервые с момента ссоры они встречаются взглядами именно теперь, когда аль-Хайтам запрокидывает голову, ловя губами последнюю каплю вина, а Кавех всё это время неотрывно наблюдает. Возможно, подразумевалось, что аль-Хайтам попросту перехватит бокал из его рук и отопьёт сам, но выходит, если судить по заворожённому заволоченному взгляду Кавеха, даже лучше. — Поверить не могу, что тебе понадобилось несколько лет, чтобы я услышал эти слова, — выдыхает Кавех и, отняв бокал от губ аль-Хайтама, разворачивает его, чтобы отпить ровно от того же места, не разрывая зрительного контакта — и в животе у Аль-Хайтама с утробным бульканьем переворачивается от того, что губы Кавеха сейчас касаются бокала там же, где недавно — мгновение назад — были его собственные. Язык кажется абсолютно сухим и неповоротливым, а губы — намертво слипшимися между собой, когда аль-Хайтам с усилием размыкает их, чтобы вытолкнуть: — Мне льстит, что ты всё это время ждал. Румянец пятнисто вспыхивает на щеках Кавеха, у которого сперва расширяются глаза, а потом он фыркает и порывисто отворачивается, подчёркнуто глядя в сторону, однако теперь это не имеет никакого значения в плане колыхания беспокойства — скребущего, подташнивающего и оттягивающего — в груди у аль-Хайтама. Между ними и вокруг образуется пауза — обволакивающая и мягкая, внутри которой можно дышать и не думать параноидально о том, что каждый следующий вздох может стать последним — хотя бы в фигуральном смысле. Осознание, что Кавех всё это время оставляет для него место в своей жизни, голове и сердце, а не терпит любовные неудачи в силу чрезмерной импульсивности и взбалмошности своего характера, разливает по груди густое тепло, целиком и полностью покрывающее и растворяющее в себе тревогу, которая, как выясняется только теперь, когда она исчезает, слишком долго занозно сидела внутри аль-Хайтама, воспаляя и загнаивая. Лёгкость, наступающая разом во всём теле, щекочет изнутри. В основании горла, где шея переходит в подбородок, хлипко подрагивает желание сказать что-нибудь, но в голове такая катастрофическая пустота, словно аль-Хайтам погряз в древнем проклятии бессловия, подцепленном в одной из гробниц — и воплощением этого проклятия являлся бы Кавех, ведь только рядом с ним, особенно в последнее время, аль-Хайтам до голого фундамента теряет всю свою собранность и последовательность. — Я хочу знать, что было между нами… тогда, — прочистив горло и наморщив нос, Кавех трёт его кончик — привычка, которая с ним столько же, сколько аль-Хайтам помнит их знакомство, и губы сами собой растягиваются в улыбке, которая для него такая редкость, что Кавех, наткнувшись взглядом, замирает ровно в том же положении — поднятая к носу рука и наклонённая голова — и вглядывается, ни разу не моргнув. — Ты имеешь в виду время нашей учёбы в Академии? — переспрашивает аль-Хайтам, откинувшись на спинку стула — и это лучшее, что он делает, внезапно улавливая, насколько всё это время были напряжены его мышцы, теперь обмякающие и наполняющиеся неподъёмной тяжестью, стоит почувствовать опору. Смотреть глаза в глаза становится труднее, когда Кавех поспешно кивает, потому что аль-Хайтам, несмотря на весь успевший произойти прогресс в их взаимоотношениях и в лично его умении говорить за себя, не ощущает себя готовым или способным говорить на эту тему. Но Кавех заслуживает ответа — это соответствует понятиям о справедливости. Зарывшись пальцами в собственные волосы, аль-Хайтам почёсывает затылок и качает головой, разгоняя мысли — и воспоминания — из угла в угол, приводя их в движение. — Не думаю, что мне есть, что тебе рассказать, — признаётся он, в конце концов, и под аккомпанемент разочарованного, почти обиженного возгласа Кавеха поясняет: — То, что я сказал тебе при разрыве тех наших отношений, полностью соответствует положению вещей того момента: я не чувствовал по отношению к тебе настолько же сильных и ярких чувств, как и не был уверен в том, что у меня в принципе был романтический интерес к тебе. Мне показалось приемлемым и любопытным, с точки зрения приобретения опыта, вступить в подобный вид взаимоотношений — тем более, раз ты выступил инициатором, то есть априори должен был предполагать риски неудачного исхода, — аль-Хайтам рассказывает, держа глаза закрытыми и позволяя воспоминаниям всплывать одному за другим: череда щенячьих нежностей из объятий, поцелуев, переплетения пальцев, нелепых подарков и дурацкого флирта со стороны Кавеха, нарастающий и всё туже затягивающийся комок из спутанных, незнакомых и оттого пугающих чувств аль-Хайтама, а после всего этого — разговор, который предпочтительнее начисто стереть из памяти, и слёзы со срывающимся голосом Кавеха, за чем следуют отчаянные, размашистые и бесконечно слабые удары его кулаков по груди аль-Хайтама, который знает, что поступает правильно, разрывая взаимоотношения, в которых не отдаёт ничего вровень с получаемым. Когда он открывает глаза, то цепляется взглядом за выражения лица Кавеха и запинается, умолкая, прямиком на вдохе и полупроизнесённости последующих слов, потому что у того мелко дрожат губы, подёргиваясь уголками, так что он поджимает их и аж закусывает, с силой прижимая зубами, нижнюю, но всё равно выглядит, словно в любую — действительно любую — секунду готов расплакаться. И аль-Хайтам сам не знает, руководствуется ли здравым смыслом или замысловатыми социальными рефлексами, когда тянется и хватает Кавеха за руку — мгновениями позже понимает, что делает это из смутного, стучащего такт в такт с сердцем, страха, что тот рванёт прочь и хлопнет дверью. От неожиданности прикосновения тот дёргается, и только тот факт, что бокал, который он держит в другой руке, опустошён почти до дна, спасает аль-Хайтама от того, чтобы быть облитым вином. — Это никогда не было для меня экспериментом, — выдыхает он, и лёгкость, с которой слова срываются с языка, когда обычно ему требуются томительные, складывающиеся друг ко другу минуты, чтобы выпихнуть из груди и протолкнуть с мучением по горлу слова о своих чувствах, заставляет самого аль-Хайтама озадаченно свести брови, не говоря уже про Кавеха, который со свистом втягивает воздух и застывает с распахнутой грудной клеткой. Собственные кости, годами мерещившиеся аль-Хайтаму превращающимися в несгибаемую и нерасплавляемую сталь всякий раз, когда в нём зарождался импульс к проявлению эмоций, сейчас на удивление остаются всё теми же обыкновенными костями, и он сбивчиво и запыхано, в ужасе от мысли не успеть попасть в поток, торопливо выталкивает из себя слова, едва оставляя их внятными и разборчивыми: — Ты мне нравишься, — на этот раз неслучайное, а ощутимое всем языком и выговариваемое губами с таким усердием, что ноют — взаправду как мышцы, не привыкшие к подобной нагрузке. Кавех поджимает пальцы, стискивая руку в кулак, но вырвать из хватки не пытается, и от этого каждая вена и артерия у аль-Хайтама наполняет подводящей слабостью, что начинает кружиться голова, а в висках почти больно от учащённой пульсации, вторящей ритму сердцебиения. Смотреть глаза в глаза — невыносимо, словно другой человек разбирает по кусочкам и мельчайшим деталям, разглядывая каждую со всех сторон до последней царапинки, и каждую мышцу аж сводит от жгучего, зудящего желания съёжиться и спрятаться в обхвате собственных рук за плечи, но аль-Хайтам не отводит взгляда, сжав зубы с такой силой, что те миражно скрипят и грозятся пойти трещинами, рассыпаясь в осколки. Это стоит того, чтобы дождаться того, как вокруг глаз Кавеха разбегаются морщинки, а поджатые губы расслабляются и изгибаются в улыбке — все линии его тела разом обмякают и сглаживаются, так что он перестаёт быть похожим на сплошную струнную натянутость, готовую в любое мгновение разорваться и оставить за собой звенящую и вместе с тем оглушительную всепоглощающую тишину. Всего на секунду Кавех отворачивается, заставляя сердце аль-Хайтама пропустить удар, чтобы с пристуком поставить бокал на стол, а потом отшагивает от него и оказывается вплотную к аль-Хайтаму, смотря сверху вниз — и тот смотрит в ответ, запрокинув голову и всамделишно не решаясь чересчур глубоко вдохнуть или шумно выдохнуть, лишь бы не сломать хрупкое, зыбко подрагивающее, как предрассветная дымка или пустынный мираж, мгновение между ними. Сглотнув и прикрыв глаза, Кавех набирает полную грудь воздуха, словно собирается с головой нырнуть в глубокую реку, а потом опускает ладони аль-Хайтаму на плечи и, оперевшись на них всем весом, перекидывает через него ногу, усаживаясь на бёдра лицом к лицу. Аль-Хайтаму по-прежнему страшно вздохнуть, хотя сейчас лицо Кавеха находится настолько близко, что им ничего не стоит столкнуться носами или лбами. Или губами. От мысли об этом сводит живот и протяжно посасывает под ложечкой. Руки остаются по-дурацки висящими вдоль тела, и только взгляд двигается, на расстоянии оскальзывая Кавеха, который кусает губы, прижимаясь коленями к бёдрам аль-Хайтама и впиваясь пальцами в его плечи в попытках удержаться — разве что не ёрзает, и за это стоит быть благодарным, потому что то, что он сидит верхом, уже чересчур для аль-Хайтама, который множество раз представлял прикосновения к Кавеху, но млел и вместе с тем цепенел от одного намерения сделать это, не говоря уже о том, чтобы на самом деле дотронуться. А теперь они соприкасаются телами едва ли не целиком. — Так и будешь сидеть как статуя? — сведя брови, ворчит Кавех. Он держит спину натянутой, сохраняя между ними символическое расстояние, избегая вжиматься грудь в грудь, будто для него такой контакт — тоже чересчур спустя столько времени порознь без малейших прикосновений. Расстояние потрескивает и густеет, как от Электро, и волоски встают дыбом, а каждый миллиметр кожи тянет податься вперёд и таки прижаться. Замычав и заморгав, аль-Хайтам поднимает руки и укладывает их Кавеху на бёдра, а потом поспешно перемещает выше, сжимая его талию, когда слышит судорожный вдох и чувствует, как его колени сводятся сильнее и подрагивают от напряжения. Тот факт, что за стуком собственного сердца он может расслышать глубокое громкое дыхание Кавеха, является чудом — не то, во что аль-Хайтаму положено верить, исходя из его учёных степеней, но Кавех и их взаимоотношения в принципе вне закономерностей и статистических показателей. Взгляд останавливается на его покусываемых губах — у аль-Хайтама моментально пересыхает во рту, а кости, наконец, догоняет привычное тотальное оцепенение, не позволяющее пошевелить ни единым мускулом, насколько бы вся внутренность ни тянулась навстречу, отдаваясь в ушах повторяющимся по кругу: «Я хочу тебя поцеловать». И ведь действительно хочет. От желания поцеловать Кавеха, воскрешая в самых мелких деталях, каково касаться его губ с языком и чувствовать гибкую отзывчивость под ладонями, грудную клетку распирает, сколько ни выдыхай. Безошибочно угадывая — или попросту сам испытывая то же самое, — Кавех подаётся всем телом навстречу, придвигаясь по бёдрам аль-Хайтама ближе. Руки перетекают с его плеч за шею, перекрещиваясь на ней, и он тянется навстречу, определённо намереваясь прижаться к губам аль-Хайтама своими, а тот задерживает дыхание в ожидании, от нестерпимости которого из самого горла рвётся вой, и даже размыкает губы в приглашении и безмолвном упрашивании. — Ты первый, — в последний момент отводит голову назад и вздёргивает нос Кавех. — Хочу, чтобы ты первый поцеловал. Из всего, что Кавех может выбрать, чтобы мстительно проехаться по прежней холодности и замкнутости аль-Хайтама, он выбирает вынудить его переступить через самого себя, преодолевая сопротивление, охватывающее всё тело, точь-в-точь болезнь, всякий раз, когда речь заходит о том, чтобы не разрешить касаться себя, а сделать это самому. Издав резкий смешок, он прикрывает глаза и качает головой. То, как Кавех с точностью попадает в самую слабую и вместе с тем болезненную точку, даже восхищает. В искусстве и понятиях красоты аль-Хайтам сведущ на уровне ознакомления для общей гармоничности развития, как и любой другой студент Академии, но с уверенностью может сказать, что у Кавеха до одурения красивые губы — он также не исключает, что его суждения могут быть предвзятыми, и нисколько не раскаивается в этом. В конце концов, влюблённости простительна предвзятость восхищения. Влюблённости — он бы отстучал это слово языком вслух по слогам, прислушиваясь к полутонам вкуса, будь наедине с собой, но у него на бёдрах сидит Кавех, подрагивающий и учащённо дышащий в ожидании поцелуя. И это смутно угадывается как момент куда более значимый, чем только ожидание поцелуя. У аль-Хайтама подрагивают губы и натяжно скрипит каждый позвонок в шее и спине, когда он заставляет себя оторваться от спинки стула и потянуться всем телом к Кавеху, вконец уничтожая расстояние между ними, чтобы дотронуться до его губ своими — и понять, что всё время до этого касания не дышал, теперь выдохнув и тихо засмеявшись прямиком в поцелуй, который Кавех охотно принимает, расплываясь в ответной широкой улыбке. Он не торопится целовать сам: двигается ровно в том же темпе, что и аль-Хайтам, приноравливаясь целовать сам, выуживая из памяти по микроскопическим кусочкам воспоминания о том, как это делать. Губы у Кавеха сухие, тёплые, мягкие и скользкие — характеристики наплывают друг на друга и слепливаются в ком совокупности, пока аль-Хайтам касается их своими, едва ощутимо невесомо ведя, а потом прижимается теснее, соприкасаясь вплотную и затем пробуя — медленно, растягивая мгновение и вдумываясь, вчувствываясь в самого себя — смять, накрыть, прихватить, оттянуть, мельком лизнуть и обвести. В самом центре груди становится щекотно, и это чувство разрастается во все стороны, оплетая рёбра, как лианы, и растягивая их, а потом, переполнив грудь, что дышать едва выходит, тяжело и громко выдыхая с шорохом Кавеху в щёку, поднимается в горло, по пути переплавляясь в тонкий, вымученный и вместе с тем долгожданно-восторженный скулёж. Издавать подобные звуки — не про аль-Хайтама, но факты, которыми он по-прежнему предпочитает оперировать, таковы, что это он — и никто иной — готов по-настоящему в голос взвыть от поцелуя с Кавехом, который ощущается как полное разрушение, потому что аль-Хайтаму приходится переступить через себя и всё своё рефлекторное сопротивление в теле, и в то же время — как самая правильная вещь на свете, будто упрямые и никак не желающие соединяться части пустынной головоломки становятся, наконец, на места и сливаются друг с другом по краям. Только тогда Кавех начинает целовать в ответ со всей собственной пылкостью: прильнув всем телом в присущей ему неутолимой тактильной жадности, обхватив за загривок ладонями, а потом поднимаясь ими выше и вплетаясь пальцами в волосы аль-Хайтама, в то время как губами стремится взять верх, обхватывая, оттягивая и посасывая, прикусывая и гортанно простанывая рот в рот, толкаясь языком к языку и хлюпко отираясь, сглатывая и со свистом втягивая носом воздух, а потом прижимаясь в новом поцелуе, вжимаясь в аль-Хайтама с такой силой, точь-в-точь хочет влиться в него всем собой, не оставляя ни единого не соприкасающегося кусочка их тел. Раньше такая ненасытность вызывала в аль-Хайтаме одеревенение, всепоглощающий ужас от непонимания и неумения ответить, а сейчас он сам ведёт руками по талии Кавеха, после проскальзывая ему за спину и поглаживая по ней, чтобы дальше обхватить и крепко прижать к себе в ответ с такой взаимной жадностью, что мерещится возможным неосторожно пережать и сломать ему кости. Ладони Кавеха перетекают ему на лицо, заключая в них, и на этом поцелуй замедляется, однако губами они продолжают соприкасаться, скользя друг по другу, и сбитое в сплошную прерывистость дыхание перемешивается, щекотно задевая кожу. — Не знаю, что ты мог вычитать в своих книжонках, — шелестяще выдыхает Кавех, и аль-Хайтам тихо посмеивается в понимании, что тот не допускает и мысли о том, чтобы он мог обратиться за помощью к кому-то, а не к книгам, — но я не собираюсь терпеть конфетно-букетный период со всеми прилагающимися тактичностями, и раз уж ты дозрел до того, чтобы, наконец, ответить мне взаимностью, то я хочу тебя прямо сейчас, — его голос звучит решительно, ни на секунду не дрогнув, а подбородок вздёргивается, точно Кавех нисколько не смущается, однако щёки его вспыхивают румянцем, а язык проскальзывает по губам, выдавая покалывающую взволнованность. Стиснувшего его талию аль-Хайтама хватает только на то, чтобы замычать и кивнуть, блуждая затуманенным опьянённым взглядом по Кавеху, выхватывая отдельные детали: обнажённый кусочек кожи в вырезе рубашки и родинку, мелькающую за её краем, длинные ресницы, рисунок венок под глазами, где кожа тоньше всего, покрасневшую мочку уха, где прокол успел подзатянуться, так что пришлось усилием втискивать серьгу. Раскрыв рот, аль-Хайтам делает глубокий вдох и изнывает от желания прижаться к шее Кавеха, влажно целуя, оттягивая кожу и почти кусая, и вниз по позвоночнику прокатывается дрожь. — Хорошо, — неожиданно тонким голосом произносит он и прижимает тыльную сторону ладони к губам, когда Кавех вскидывается и расплывается в широченной сияющей улыбке, а затем вскакивает и, взяв его за руки, тащит за собой в сторону кровати, после толкая в грудь и опрокидывая. Мгновение — и он снова сидит на бёдрах аль-Хайтама, ёрзая по ним с плывущей улыбкой, пока ловко распутывает застёжку накидки и отбрасывает её в сторону с такой небрежностью, словно не он насквозь прогрыз мозги лучшим портным Сумеру, чтобы её сшили в точностью до последней ниточки с его идеей. Следом с такой же нетерпеливостью и суетливостью расстёгивается и летит в сторону пояс, напоследок жалобно — и укоризненно — звякнув металлическими деталями о пол. Кавех всегда такой — переполненный энергией и щедро выплёскивающий её из себя, так что сейчас, удерживая его на себе, аль-Хайтам вдруг понимает, каково быть одним из его макетов, вокруг которого вьются, воркуя и касаясь с таким трепетом, что с головой тонешь в ощущении собственной облюбленности — это действительно то, что в прошлый раз перепугало аль-Хайтама перспективой захлебнуться, а сейчас, когда Кавех вновь обхватывает его лицо ладонями и впивается поцелуем в губы, налегая с ненасытностью человека, способного умереть без этого, он хочет этого. Хочет Кавеха от макушки до пяток, целиком и полностью во всей чрезмерности, которую он способен предложить. Чувство это пускает новую волну дрожи по телу — крупной и перетряхивающей всю внутренность, точно аль-Хайтам впервые в жизни до потери сознания пьян. Впрочем, он действительно находится в переизбытке эмоций и тактильности, которые годами подавлял в себе с такой старательностью и жестокостью, что не будет удивительным умереть от перенасыщения. Соскользнув с губ аль-Хайтама, Кавех мажет поцелуями по всему его лицу и одной рукой перехватывает его за запястье, направляюще засовывая его руку себе под рубашку — и тут же, когда ладонь аль-Хайтама прижимается к его обнажённой коже, Кавех утробно рычит и трётся остервенело носом о его шею, издаёт такой надрывный и пронзительный всхлип, что разрывает барабанные перепонки. Вторую руку ему под рубашку аль-Хайтам запускает уже сам, укладывая обе ладони на поясницу и прижимая ближе — бёдра в бёдра, сам утыкаясь носом Кавеху в плечо и прикрывая глаза, в то время как обоняние напрочь забивается его запахом, состоящим из душистого мыла и сладковатого парфюма, ощущение которого разливает по груди тепло и щемящий восторг, хотя ещё не так давно аль-Хайтам морщился и находил его приторным до тошноты. Теперь этот запах — запах Кавеха — заземляет, становясь самым весомым доказательством, что всё происходит на самом деле. Горячее и податливое тело под его ладонями — на самом деле. Тяжёлое дыхание над самым ухом, от щекотного прикосновения которого тянет передёрнуть плечами — на самом деле. Ногти, оцарапывающие его загривок, цепляясь — на самом деле. Кавех первым отклоняется, опуская взгляд и выправляя верх аль-Хайтама из штанов, чтобы тут же потянуть вверх, снимая — и тот только поднимает руки, позволяя этому произойти, а потом проводит ладонью по волосам, пропуская пряди между пальцев, приглаживая их встрёпанность. Секундой позже он спотыкается о заворожённый взгляд Кавеха, застывшего с его одеждой в руках. — Что-то не так? — приподнимает бровь аль-Хайтам, не убирая руки из волос. — То, как ты умудряешься быть душным засранцем и вместе с тем таким горячим — это противозаконно, — цыкает Кавех и отводит взгляд, отбрасывая, наконец, одежду аль-Хайтама в ту же сторону, куда улетели его собственные вещи, и берётся за свою рубашку, стаскивая её через голову, так что у аль-Хайтама не остаётся ни шанса сообразить с ответом — взгляд намертво приклеивается к стройности и гибкости полуобнажённого туловища Кавеха. Рука сама собой тянется и мерещится неподъёмно тяжёлой, точно кто-то посторонний берёт аль-Хайтама за запястье и направляет, позволяя прижаться раскрытой ладонью к чужому животу, проводя по нему вверх до груди и ощущая, как та поднимается и опускается в громком вздохе, а кожа покрывается мурашками. Румянец сильнее расплывается по его лицу, и Кавех накрывает ладонь своей, а дальше, зажмурившись, подаётся вперёд и жмётся губами к основанию шеи аль-Хайтама, запечатлевая на ней долгий мокрый поцелуй, а потом прихватывая зубами с такой отчаянной силой, что причиняет боль — пальцами же вслепую он нащупывает и расстёгивает его пояс, после сразу же хватаясь за пуговицу на штанах и выталкивая её из петли. Эта спешка, будто он катастрофически боится не успеть, укалывает аль-Хайтама — тончайшей и оттого особенно мучительной иглой входит под кожу, потому что напоминает о том, что их примирение не стирает прошлое под ноль, и мерещится, что Кавех в эту самую секунду вспоминает, чем закончился их предыдущий — первый и последний — секс, и суетится в попытке успеть поскорее получить долгожданную близость до того, как аль-Хайтам может передумать и оттолкнуть. Сам факт подобного предположения вызывает удушье. — Кавех, — окликает он со стойким ощущением кома в горле, который с трудом пропускает через себя звуки, так что выходит сдавленно и едва слышно, и аль-Хайтам не уверен, что действительно произносит это вслух, пока Кавех не отзывается, вскидывая на него взгляд — и выглядит при этом настолько умопомрачительно со своей разлохматившейся длинной чёлкой, спадающей на лихорадочно блестящие глаза, что сердце на середине толчка вдруг срывается, ухает вниз, а потом дробью частых мелких толчков поднимается обратно, вставая на своё привычное место, но выбивая всё такой же болезненно-быстрый сбивчивый ритм. — Я… — практически в беззвучность выдыхает аль-Хайтам и вздрагивает разомкнутыми губами, фантомно проговаривая всё вертящееся на языке, но на самом деле не издавая больше ни звука. Заволочённый, ежесекундно уплывающий в сторону и соскальзывающий взгляд Кавеха нисколько не помогает: он вопросительно мычит, подбадривая продолжить, и одновременно ведёт обеими ладонями, растопырив пальцы, по груди аль-Хайтама, чем ни капли не помогает связать мысли воедино и набраться решимости, чтобы отпустить с языка назойливо крутящиеся на нём слова. Ладони проезжаются, шуршаще, щекотно и до мучительного быстро, по соскам, едва задевая их, и на миг аль-Хайтам позволяет себе закатить глаза, шумно выдыхая и на этом самом выдохе выпаливая: — Я хотел бы оседлать тебя. В ту же секунду ладони останавливаются. Когда он открывает глаза, то видит лицо Кавеха… растерянным. Даже озадаченным. Сведя брови, тот склоняет голову к плечу, часто моргает, и в морщинках, расчерчивающих его лоб, угадывается натужная до скрипа и пара работа мысли, а затем Кавех облизывается и, вновь замычав, медленно кивает, дёрнув уголками рта в чуть зажатой, до очаровательного смущённой улыбке: — Ладно, — и скатывается с аль-Хайтама, оказываясь у него под боком, затем тянет за руки за собой, не допуская ни малейшей заминки и вынуждая его встать, перекинув через Кавеха ногу и сев теперь ему на бёдра. Раньше было иначе: при первой же возможности усаживаясь к аль-Хайтаму на колени, это именно Кавех льнул кошкой, обвиваясь руками за шею и стремясь уткнуться в неё, громко сопя, ёрзал и прижимался щекой к плечу, потираясь, а теперь аль-Хайтам сидит на нём, и каждый волосок встаёт дыбом от горячести ладоней, лёгших ему на бёдра и придерживающих. Видно, как Кавех прикусывает губы, сдерживая и проглатывая смешок, а потом, сверкнув глазами, выгибает бровь: — Достаточно оседлал? Аль-Хайтам считывает подначивание — мозг саботирует, не конструируя ни единого достойного парирования, потому что все мысли утекают только в осмысливание того факта, что Кавех под ним — растрёпанный и тяжело дышащий, раскрасневшийся, и однажды такая картина уже представала перед ним, только тогда Кавех тянул руки навстречу, с оцарапыванием хватался за плечи, притягивая ближе, и разводил ноги, после тесно зажимая втиснувшегося аль-Хайтама между согнутых коленей. Все эти воспоминания затуманивают внимание настолько, что, должно быть, это отражается у него на лице и во взгляде, потому что Кавех вдруг перестаёт быть расслаблено растекающимся по постели и, часто заморгав, приподнимается на локтях, врезаясь голосом в мысли: — Эй, ты чего? Действительно передумал, что ли? — и звучит чуть ли не испуганно. Ком, всё ещё стоящий посреди горла и никуда не исчезающий, душит. Поведя головой, аль-Хайтам тянется и кончиками пальцев оглаживает Кавеха по щеке, вышёптывая: — Мне жаль, что в прошлый раз всё вышло таким. Сперва по лицу Кавеха проходит рябь. Затем он поднимает брови и несколько мгновений таращится на аль-Хайтама, только моргая, а дальше, фыркает и отталкивает его руку — всё внутри успевает обмереть, покрываясь тонкой изморосью, и тут же отпускает, когда тот цепляется пальцами за края штанов аль-Хайтама и тянет со словами: — Какая, подери Бездна, разница? Заткнись и уже оседлай меня, раз уже пообещал. Почему у Кавеха пальцы сохраняют ловкость и подвижность, а у аль-Хайтама деревенеют и едва слушаются — загадка, так что оставшуюся одежду они снимают друг с друга в четыре руки, путаясь в ней и не обращая на это никакого внимания, потому что стремление восстановить соприкосновение кожа к коже выходит на первый план. Рука к руке переплетением пальцев, притирание бёдра к бёдрам и шипение сквозь зубы от задевания членов друг друга, множество торопливых смазанных поцелуев и укусов с приглушённым порыкиванием, оглаживание на грани с сжать и впиться ногтями до стона, смешивающего в себе и наслаждение, и болезненность — нет никакой уверенности, что в итоге у кого-то из них останутся чёткие воспоминания, а не череда стёртых образов с концентрированностью только на впечатавшихся в память ощущениях. С другой стороны, среди сплошной безукоризненности отчётливости и выверенности всех воспоминаний аль-Хайтама это с бесспорной гарантией станет самым ярким воспоминанием. Лицо горит до корней волос и кончиков пальцев, когда Кавех льёт ему на пальцы смазку, прикусывая подрагивающую губу — мысль спросить, зачем он хранит её под рукой, проскакивает у аль-Хайтама на такой далёкой периферии сознания, что он моментально её забывает и сосредотачивается всем собой — и мыслями, и ощущениями — только на собственных скользких и ледяных пальцах, вслепую оглаживающих собственный же вход, пока второй рукой он упирается в кровать сбоку от Кавеха, ненамеренно нависая над ним, выцеловывающим эту руку и не отводящим взгляда от искажённого лица аль-Хайтама. Помочь он не тянется — исключительно наблюдает, придерживая одной рукой его за бедро, и от этого возбуждение вспыхивает у аль-Хайтама внизу живота с новой силой, оттягивая, набухая и тяжелея, что колени с трудом держат. Пальцы кажутся такими же ледяными, несмотря на раскалённость собственных стенок, пока он растягивает себя, спустя несколько минут не выдерживая и роняя голову, потому что перед глазами начинают рассыпаться звёзды, а держать с Кавехом зрительный контакт становится попросту невыносимо. — А у тебя неплохо получ… — начинает он, когда, наконец, аль-Хайтам вынимает пальцы, приподнимается и, сглатывая, направляет в себя член, обхватив его ладонью — в это мгновение он испытывает секундное злорадство, стоит услышать протяжное аханье Кавеха. Ощущение постепенно входящего и распирающего члена не идёт ни в какое сравнение с пальцами. Мышцы в ногах мелко бесконтрольно подрагивают от напряжения — насадиться оказывается не таким простым, как представлялось, и вскоре аль-Хайтам чувствует металлический привкус на нижней губе — искусанная бесконечное количество раз, она трескается. Потянувшись, Кавех поддерживает его за бёдра, помогая опуститься до конца — стон у них обоих вырывается одновременный и почти созвучный. Дышать тяжело — слишком жарко, слишком много натянутости в теле, слишком громко и часто и сильно колотится сердце. Заведя руки назад, аль-Хайтам опирается о постель, мало-помалу пробуя двигаться, приподнимаясь и тут же с хриплым протяжным выдохом опускаясь обратно на член, а из горла у Кавеха вырываются пронзительные и короткие, словно оборванные на половине, стоны. Раз — ах. Аль-Хайтам практически падает обратно на бёдра Кавеха, хватает ртом воздух и содрогается всем телом. Взгляд никак не может сфокусироваться на лице напротив, и он чувствует Кавеха только в его вздохах, стонах и всхлипах, в крепкой хватке его пальцев и в чувстве такой слитости с ним там, где входит член, что границы между телами всерьёз размазываются. Два. Два. Два — ах. — Да!.. — тонко восклицает Кавех, когда им удаётся поймать кое-какой ритм, и аль-Хайтам поднимается и оседает обратно уже чаще, быстрее, увереннее, улавливая собственное удовольствие среди зашкаливающей множественности ощущений и обрывочных мыслей и образов. Три-четыре-пять-шесть-семь — многократное, звучащее и у аль-Хайтама в голове, и в ушах «да, пожалуйста, да». Восемь-девять-десять-одиннадцать-двенадцать… — Архонты!.. — в ушах и в каждом уголке тела звенит и сводит с такой громкостью и судорожностью, что аль-Хайтам верит в то, что у него останавливается-таки сердце все те мгновения, пока в глазах темно и только плавают цветные пятна. Он запоздало — много запоздало — осознаёт, с какой остервенелой силой ногти Кавеха впиваются в него. И много запоздало осознаёт, что внутри у него горячо — и липко, как только удаётся найти в себе силы, чтобы снова встать и перевалиться на постель на тут же подогнувшихся в послеоргазменной слабости ногах. Вся грудь горит от нехватки воздуха, а двигаться мерещится невыполнимой выдумкой — такой неподъёмной тяжестью наполняется каждая клеточка тела, однако, приоткрыв глаза, аль-Хайтам находит взглядом профиль Кавеха, который, наоборот, закрывает глаза и держит руку прижатой ко вспотевшему лбу. Касаться его хочется, несмотря на всю измотанность и слабость, нисколько не меньше, чем раньше — сглотнув и замычав от крайности прилагаемого усилия, аль-Хайтам пододвигается ближе, прижимаясь бок к боку, а носом утыкается Кавеху в плечо. Теперь к его запаху примешивается мускусность пота, смазки и спермы. Молчание и правда накрывает их — мягко и тепло, без ощущения натянутой неловкости и желания заговорить о чём угодно, лишь бы прервать эту тишину. И они молчат целую вечность растягивающихся и неощутимо протекающих минут, пока первым не переворачивается Кавех, оказываясь к аль-Хайтаму лицом к лицу и рассматривая его с такой пристальностью, будто они лишь сегодня встретились и познакомились. — А ты… — Кавех сглатывает и хмурится, часто моргая при одной мысли — не то, чтобы не задумывался об этом и раньше, но сейчас, когда они прижимаются друг ко другу, отчётливо слыша сбитое тяжёлое дыхание и чувствуя ошалелое учащённое сердцебиение, подобная мысль отзывается внутри тяжестью, от веса которой аж ноет, будто к каждому органу прицепили неподъёмные гири. У него всё это прозрачно читается с лица, и аль-Хайтам вопросительно мычит, когда возникает подрагивающая неопределённостью в воздухе пауза, а Кавех, зажмурившись и помотав головой, выдавливает: — Ты спал с кем-нибудь… за всё это время? Ну, со времён Академии и… и нас, — последние слова звучат настолько приглушённо, что едва различимы, и на губах у него возникает тщетно подавляемая скомканная улыбка — на самом деле, у Кавеха нет проблем с тем, чтобы говорить про секс и обсуждать его, но когда нужно заговорить об этом с аль-Хайтамом спустя годы неприкосновенности друг ко другу, разъедающей обиды и не прекращающейся ни на день влюблённости, то он сразу ощущает себя мальчишкой в раннем пубертате, когда всё это новое и непонятное смущает настолько, что язык деревенеет, а слова застревают в горле и никак не могут через него протиснуться. Сердце истерично с силой ударяется в грудь и ухает, когда в ответ раздаётся хмыканье — задумчивое настолько, что Кавех распахивает глаза и вскидывает голову, таращась на аль-Хайтама, который смотрит в потолок и прищуривается, точно прямо в эту секунду перебирает воспоминания о всех своих партнёрах и подсчитывает их. В итоге пожимает плечами и бормочет: — Выстраивание отношений с нуля, как и непосредственно поиск подходящего партнёра, занимает слишком много времени и сил, а моя потребность в сексуальном удовлетворении не настолько сильна, чтобы практиковать случайные связи. Судя по тому, как Кавех поднимет руку с собранными в кулак пальцами, в костяшках у него прямо-таки зудит от желания стукнуть аль-Хайтама за подобный ответ, в котором всё до последнего слова — честность. — То есть мне повезло, что у тебя низкое либидо, которое просыпается только при мне, — покачав головой и расслабив кулак, Кавех хихикает, вжимая ладонь в его бок и ведя вниз, до бедра, чтобы с силой — откровенной жадностью — сжать его, впиваясь пальцам и ногтями, что над ухом раздаётся глухое неодобрительное мычание, а следом: — Не низкое, а адекватное для человека, который достаточно образован и попросту умён, чтобы понимать, что спариваться как кролики с кем попало — это деструктивное поведение для людей, за которым, как правило, скрывается… — звучность голоса резко идёт на спад, потому что к тому моменту Кавех наклоняется и прижимается к его губам своими, чтобы вместо поцелуя прихватить и ощутимо прикусить, после выдохнув: — Даже любовь и секс не делают тебя менее занудным. Это ужасно. Аль-Хайтам моргает. Ещё несколько часов назад Кавех держал плечи ссутулеными, весь звенел от скопленной обиды и смотрел ему в глаза только тогда, когда полыхал от ярости, а теперь он заигрывает и снова по-кошачьи жмётся всем телом к аль-Хайтаму, без колебаний уткнувшись носом ему в грудь и шумно сопя в неё, будто это нечто само собой разумеющееся. Отяжелелая и плохо подчиняющаяся рука через силу поднимается — перекинув её через Кавеха, аль-Хайтам осторожно его приобнимает и застывает, хмуро прислушиваясь к тому, как это отзывается внутри. Идеальная ровная гладь из спокойствия и расслабленности. Из ощущения правильности. И возобновляется молчание, окутывающее и убаюкивающее — глаза и правда слипаются, и аль-Хайтам на самом пограничье между дрёмой и бодрствованием, когда опять раздаётся голос Кавеха: — Я хотел почувствовать твой запах, — признаётся он вполголоса, в буквальности беззвучно, и медленно бодливо трётся лбом о грудь аль-Хайтама, который вскидывает брови и хмыкает, переспрашивая сквозь сонливость: — Мой запах? — Ага, — Кавех вздыхает — вздох плавно перетекает в зевок, а потом он сглатывает и тихо причмокивает, как будто размышляет, и только ленивая тёплая тяжесть, растёкшаяся по всему телу вплоть до кончиков пальцев, не даёт аль-Хайтаму поднять руку и перехватить его за челюсть, чтобы прекратить этот нервирующий звук. — Когда мы учились в Академии, ты использовал духи на основе экстракта падисары, и они пахли просто одурительно. Серьёзно, они просто сводили меня с ума — голова была как в тумане! — голос взлетает, да и сам Кавех привстаёт на локте и впивается пылающим взглядом в аль-Хайтама, издавшего тихий смешок — он по-прежнему сонный, а за окном глубокая ночь, и он не будет изумлён, если выяснится, что вскоре вовсе наступит рассвет. — Не смейся, эй! А ну перестань! — то, откуда в Кавехе берётся вся эта энергичность — ещё одна загадка, однако мысли совсем перепутанные и затуманенные, чтобы даже попытаться выстроить предположения. Впрочем, в следующий же миг он успокаивается и опускает голову, бормоча: — Я соврал, когда сказал, что пришёл в твою комнату за грифелем, когда нашёл ту книгу. На самом деле, я пришёл туда, чтобы почувствовать твой запах, потому что все эти… все эти штуки, которые ты неожиданно начал делать для меня, как будто ухаживал, заставили меня вспомнить обо всех этих дурацких чувствах, которые я к тебе испытывал и пытался задавить. Он выглядит трогательно и беззащитно, только тронь — рассыпется в пыль, точь-в-точь древний пергамент, и смотреть на такого Кавеха — затапливает аль-Хайтама желанием взять в свои руки, обхватить, вжать в себя и закрыть всем собой. Странное и прежде не знакомое чувство, вынуждающее поёжиться. Потом аль-Хайтам протягивает руку и, потянув Кавеха за плечо, вынуждает его лечь обратно, хотя бы под самый бок, чтобы снова утыкался носом в грудь и переплетаться с ним ногами. — Я уже давно не использую экстракт падисар, — приглушённо сообщает аль-Хайтам и добавляет, зарываясь носом в волосы Кавеха, который не вскидывается возмущённо лишь из-за того, что его цепко удерживают: — Но если тебе так нравится… ладно. Начну снова.