Дер ницохн

R
Завершён
21
автор
Размер:
8 страниц, 3 370 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
В то время мы с Олежей были вместе почти три месяца. И вот уже дома у Душновых какая-то семейная пирушка, я же был приглашённым по хорошему знакомству с тятей Олежи, ушедшим несколько лет назад из отдела по борьбе с хищением социалистической собственности, ОБЭПа по-нынешнему. Михаил Юрич развил неплохой строительный бизнес, по старым знакомствам занимался обналом и жил припеваючи. Когда водка «Абсолют» из десятка бутылок формы закруглённого цилиндра была поглощена и дело дошло до практически выставочного коньяка и доминиканского рома, припрятанного когда-то к особому случаю, мы с Олежей и его несчастной мамашей, жившей в условиях православного шариата, решили удалиться в гараж, где можно было спокойно покурить, не опасаясь праведного гнева отца семейства. — Да пусть ебётся колом эта пристройка с этими хуями нерусскими, — переходил на крик Михаил Юрич, рассказывая о нерадивых сотрудниках. — Эээ, брат, ну зачем ты так, — успокаивал его партнёр Шамиль Ахмедович, когда-то принявший православие кабардинец. — А ты тушёночкой свиной их накорми, тушёночкой. Мы, когда в Афгане были, продавали духам поросячий шпик под видом говяжьего, — вытирал жирные от крольчатины губы Виктор Иванович, друг детства Михаила. — Это как ещё так?.. по маленькой…— Михаил Юрич снова наполнял хрустальные стопки, радугой светившиеся от редких, пробивающихся сквозь римские шторы и столбенеющих от пыльных облаков солнечных лучей. — Срывали этикетку. Они говорят, — Виктор Иванович подставил сжатый кулак к носу и хрюкнул нёбом, — а мы говорим «Ноу», — он изобразил рога, раздул волосатые ноздри и надрывно замычал. — Если бы узнали они бы вас с говном смешали, — возмутился Шамиль Ахмедович. — Хуй-то там! Хуй-то там! Хуй-то там! — торжественно вскрикнул Михаил Юрич, — за матушку Россию бля, эх! Комнату заполнил сперва вялый, а потом резкий и неуклюжий звон хрусталя. Наступило десятисекундное молчание, после которого мужики поочерёдно закрякали и захрустели зелёными листьями салата. В комнату вошёл молодой человек с охотничьим ружьём наперевес. — Почистил, дядь Миш, — солдатским тоном доложил он — Поставь его от-туда, — он указал на перламутровый комод, служивший подставкой под широкоэкранный телевизор, — ага, к ебенной матери, и давай, Валерка, садись к нам, по рюмашке накатишь — Дядь Миш, я ж за рулём, — стал оправдываться кучерявый и глуповатый племянник его, Валера. — Но-но-но! Вот, — Михаил Юрич чуть не впечатал чистую рюмку в дубовый стол и наполнил её ромом до краёв, — ямайский, то есть, доминиканский, мы в том году с тёткой твоей привезли. Валере не было смысла сопротивляться и вот через полчаса после очередной проглоченной порции спиртного, не ясно уже какого, у него загорелись глаза и он со словами «Щас вернусь» двинул в гараж. Мать Олежи, покурив, ушла и мы с ним зажимались, не ожидая чьего-либо визита. Двоюродный братец ворвался туда как во время еврейского погрома где-нибудь в Кишенёве или Владивостоке, попутно круша на своём пути баллоны с газом, ящики и какие-то полимерные бочки. Я тут же вскочил с кушетки и на всякий случай преградил ему путь к Олеже, не сколько из соображений недопущения инцеста, а сколько из соображений сохранения всеобщего здоровья и благополучия. — Е…— Валера внезапно сбил меня с дороги и полез на брата с понятными намерениями. Я поднялся, отряхнулся по пути к кушетке, ухватил его за кучеряшки и оттащил на полметра. — Блять! Нажрался! Ты не в себе, — негромко, но довольно внушительно сказал я, глядя Валере в глаза. Валера стал махать руками перед моим лицом, потом его руки стали ослабевать, взгляд стал испуганным, он отшатнулся от меня и побежал к прихожей. Тишина, прерывающаяся лишь едва слышными стонами и хлюпаньем, продержалась минут пять, после чего входная дверь громко стукнула, где-то на улице завёлся и взревел автомобиль. Мы с Олежей переглянулись и после небольшого ступора ринулись к окну у входной двери. Валера на своей чёрной машине пронёсся по улице и врезался в чей-то гараж, в прихожей запахло дерьмом. — Эээ бля, — заметил Шамиль Ахмедович, — вах шайтан… — От тебе таки и дер ницохн, — пробубнел Виктор Иванович. — Блять, — отрывисто, но тихо сказал Михаил Юрич. Валеру похоронили и, казалось, мы с Олежей всегда будем вместе, потому что ничто так не может сплотить людей, как горе — разве что общий враг. Обострение старого конфликта началось уже на похоронах, которые по странному стечению обстоятельств пришлись на 8 мая. За пару дней до этого Михаил Юрич заказал несколько транспарантов с портретами родственников-ветеранов для «бессмертного полка», который он старался никогда не пропускать. Смерть племянника тоже не была объективной причиной для того, чтобы отказаться от участия в шествии. Мы ехали на его большой чёрной тойоте где-то в середине похоронной процессии, на зеркалах были повязаны чёрные ленточки, большинство людей, как идущих за автоколонной, так и находящихся внутри автомобиля были в тёмных очках, защищающих от солнца их раздражённые плачем красные глаза с побуревшими веками и слипшимися ресницами. Валера был Юричу как сын — особенно с учётом того, что родители Валеры скончались, когда он ещё не пошёл в школу. Валерин отец получил осколочное ранение в Чечне, но, когда под конец боевых действий выписался из госпиталя минобороны, казалось, что он может продолжать жить нормальной жизнью, хотя и с некоторыми издержками. Перед его глазами всё время стояла надпись «добро пожаловать в ад», разрушенный Грозный, русская и чеченская кровь, смешанная воедино и разбавленная жидкой, походившей на подкрашенный крахмал грязью. Он часто просыпался ночью от ужаса в поту, иной раз с обмоченными штанами — единственным способом отвлечься были походы в баню с приличными возлияниями. В один из таких актов релаксации, которых с каждым месяцем было всё больше, осколок, засевший глубоко в ноге, дал о себе знать пронзительной болью, опухолью и гноем. У отца Валеры диагностировали рак, врачи ничего не могли или не хотели сделать, меньше чем за год он сгорел, оставив после себя лишь пару неряшливо отлитых орденов и сына-раздолбая. Мать продала отцовский бизнес, стала много пить, сперва хороший алкоголь, затем дешёвую водку местного производства. Её не стало через два года после смерти мужа, когда Валера уже был во втором классе. Так он остался на шее у дядьки и его жены. Валеру похоронили без привычного размаха, тихо и быстро. Сперва попрощались дома — под всеобщие всхлипывания и стоны бабки-читалки, сидя над библией и втихомолку обсуждая половую жизнь каких-то местячковых попов, пели что-то из русского поминального фольклора. И если б не было любви, Любви Христа, мы б не смогли Иметь надежду вечно жить И, как Спаситель, всех людей любить. Вытирая пот со лба, и, то и дело поправляя белые платки, прикрывавшие седые локоны, морщинистые лбы и похожие на небольшие серые клубни нательные родинки где-то около темечка или затылка, они читали библию и напевали из молитвослова «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» Церемония перенеслась в подкормленный храм, настоятель которого был хорошим знакомым и другом Михаила Юрича. Толстый поп с лоснящимся лицом и нестриженной бородой, постоянно путающейся и застревающей в толстой золотой цепи с увесистым распятием внизу, напрягая память, хотя, может быть и машинально, пел «Упокой господи души усопших раб твоих…». Потом повезли на кладбище, кинули несколько горстей земли, закопали, уехали в поминальное кафе возле рынка. Такие кафе, окружённые мясными, овощными и прочими рядами, имели прибыль в первую очередь от поминок. Такого рода услуги были отточены за годы ведения с натяжкой ресторанного бизнеса, и к нашему приезду уже всё было готово — кутя (сладкая рисовая каша с изюмом, сваренная в небольшом количестве воды), слипшаяся и подгоревшая лапша из мягких сортов зерна, противная недорогая водка, тефтели и ещё какие-то национальные блюда. На столе, конечно, не было вилок — только ложки. Люди тостовали и поминали Валеру, читалки, разгорячённые водкой, подвывали какие-то заунывные песни из традиционного списка, я то и дело бегал курить. Рядом со мной сидел Михаил Юрич с женой. — Твою мать, я же совсем забыл, — вдруг вполголоса сказал Юрич. — Что случилось, Миш? — грустно спросила его жена. — Так, ты ещё не выпила? Не выпила. Вот, бери ключи и поезжай в центр, к кинотеатру, вот в это фотоателье… Завтра в «бессмертный полк» идти. Портреты надо забрать. — Но Миша! Люди не поймут, — возразила женщина без макияжа с почерневшими глазами — Люди не поймут, если я тебе пизды вломлю прямо здесь, а ну бегом, — произнёс он чуть громче. Услышав краем уха родное и русское «пизда» пару людей обернулись, но мама Олежи спешно накинула на плечи тонкий кардиган, звякнула ключами от тойоты и удалилась. — Вот тебе и «деды воевали», — возмутился я на ухо Олеже, сидевшему справа от меня, — у него племянник помер, а ему бы всё бессмертный полк. — Шо ты там говоришь? — раздалось слева — Ничего, Михаил Юрич, всё нормально, — быстро соврал я — Гляди мне! С этого момента Юрич каждый раз искал в моих словах подвох, и ведь на самом деле мог находить, потому что большого уважения к его крайне правым, милитаристским взглядам уже тогда я не испытывал. Хуже всех на этой вечеринке было девушке Валеры — Ксюше. Она, худенькая и миловидная, увлекающаяся живописью и Валериным членом, сидела совсем молча, ела скудно и то, тогда лишь, когда пила. По щиколоткам, под её длинным чёрным платьем, стекали густые прозрачные капли. Когда она встала, собравшись уходить, я и ещё несколько человек заметили на её платье круглое пятно, напоминающее слипшуюся от дуновения тёплого ветра снежинку. Критики российской медицины, вероятно, никогда не стояли в «бессмертном полку». Только люди с крепким и неиссякаемым здоровьем могут, накатив сотню фронтовых, встать в другую сотню, даже сотню сотен, и пробыть на жаре под разъедающим всё обозримое человеческим глазом солнцем. Неисчислимое множество портретов ветеранов великой отечественной, флаги правящей партии, красное знамя, плакаты со Сталиным и возгласы поддатых патриотов — самое «национальное» и «духовное» действо из всех возможных действ! — У меня тестю на войне ногу оторвало… — Сорок первый — сорок пятый: можем повторить!.. — Да нехай эти пиндосы загнутся в своей Америке поганой! — Эгэгээй! За Россию-матушку!.. — Мужчина, я вообще-то здесь стояла — Граждане, не толпитесь! Солдатской каши на всех хватит!!! — Ура, ура, урааа… Наши отношения с Олежей, хоть и казались довольно крепкими, но были далеко не идеальными. Главной причиной всех распрей был, конечно, его отец, с которым я, тем не менее, поддерживал контакт, которому я кланялся при встрече, протягивая «моё почтение». Когда Олежа переехал в собственную квартиру стало ощутимо легче — нет больше секса в сжатые сроки, ожидания чьих-то назидательных телефонных звонков и прочей ереси, исходившей от его родителей, но в первую очередь отца. К Олеже подселился я, и у нас началась почти супружеская жизнь, хотя на тот момент перспектива женитьбы для меня была не слишком очевидной. Русоволосый, худощавый, но при этом довольно-таки красивый — он делал меня счастливым, ну и я, соответственно, пытался дать ему всё, что мог. Он любил приготовить мне какую-нибудь вкусную еду, купить моего любимого тогда полусухого шампанского, устроить romantique. Я же любил обнимать его, держать в руках, как котёнка, целовать так, чтобы он вздрагивал. Тогда я уже закончил первый семестр магистратуры на своей кафедре, островке свободы и независимости в этой тотальной, повальной, бесполезной и бессмысленной псевдопатриотической шизофрении, показухи в масштабах как всей необъятной, так и нашей «кормящего всю страну» столице и, конечно, «храма, носящего имя самой православной земли в этой стране, в нашей стране. Кафедра, конечно, косвенно приучала к тому, чтобы жить по свободе и по правде». На это влияли как некоторые преподаватели, открыто пропагандирующие такие тезисы, так и сама атмосфера, располагающая к тому, чтобы люди, причастные к этому месту, не боялись властей, не страшились говорить всё как есть, ощущали ответственность перед народом и заставляли людей быть ответственными. Переломный момент в моих представлениях об этом произошёл, когда я вернулся из очередной поездки. Тогда популярный оппозиционер собирал по всей стране протестные митинги, я же, будучи невероятно свободолюбивым, не мог пройти мимо. И вот я стою в плаще с мегафоном посреди площади в центре города в окружении десятков тысяч человек, скандирующих лозунги, известные ещё с событий 2011–2012 годов. Стою и чувствую причастность к истории, стою и вижу, сколько людей разделают то, что мне раньше приходилось скрывать, порой от самого себя. — Долой узурпаторов! — Слава России! — К ответу! — Один за всех и все за одного? Это что, как на последних президентских? — Граждане! Нам всем нужно объединиться против злостного врага нашего, русского коррупционера. Русский коррупционер — как много в этом слове, в этих двух словах. Это же, простите, стало уже нашей национальной идеей. — Долой! Долой! Долой! Я решил выступить и выступил. Высказал всё, что было на душе. Душа очистилась, но ненадолго. Рано утром, едва проснувшись, я лежал в кровати, обнимая Олежу и думая о чём-то хорошем — в последнее время утро старался начинать в тишине, чтобы весь последующий день проходил гладко с эмоциональной точки зрения. Мне позвонили. Сперва с неизвестного номера — я обыкновенно не ответил. Потом позвонила девушка из руководства. Лицо моё переменилось, я перестал обнимать Олежу, посерел, захотелось в туалет. Через 10 минут, наспех одетый, я вышел из подъезда. Небо отдавало чёрными и грязно-синими цветами, солнце будто бы сжалось, подсвечивая пятна от дождя и прибитой им пыли на потухших несколько часов назад уличных фонарях. Тротуар был то цел, то разбит. Одна за одной мелькали пятиэтажные хрущёвки, то красно-жёлтого цвета с небрежной штукатуркой и плесневеющими балконами, то вообще без балконов, отделанные сине-белой мозаикой. Из окна одного из таких домов выглядывали курящие перед работой женщины с разницей в возрасте около 20 лет. — Мурзик, мурзик, — донеслось в мою сторону. — А он нихуя не слышит, — низко проговорила одна другой. Между тротуаром и дорогой было небольшое пространство с перилами, на которых обычно по утрам или ближе к полуночи сидели местные пролетарии. Над ними и рядом с ними невидимым облаком распространялся запах переработанного организмом алкоголя. Кто-то из них покуривал дешёвые сигареты в красной упаковке, кто-то держался за голову или чесал несвежую щетину на потемневшем и морщинистом лице. Автобусы, выдыхая продукт горения бензина, заполнялись людьми — поголовно с замученными или встревоженными лицами. Магазин, где я обычно покупал сигареты, всегда имел особый запах старых холодильников, на которых почти сидели те же пролетарии, ждущие, когда часы пробьют десять до полудня, чтобы как следует дерябнуть. Почти вся дорога из дома в храм была похожа, в особенности в летнее время, на длинный зелёный тоннель из лип, клёнов, дубов, осин, лишь изредка обрывающихся на проезжую часть или специфическую конструкцию соседствующих домов. Возле художественной галереи в это время уже своей искривлённой походкой разгуливал местный сумасшедший, вечно просивший денег на газировку и желающий удачи прохожим. Однажды этого мужичка, уже пожилого, чуть не изнасиловали подростки-наркоманы, которые раньше обитали на окраинах, а теперь перебрались в центр. Кафе с прозрачными стенами, длинные дома, уже пожилые кефирки, идущие со стороны старого, уже почти закрытого завода, дубайские. Млявые портки и прочие трямочки свисали с балконов, будто своеобразные флюгеры, определяющие, не дует ли на нас, православных, бесценностный и бездуховный западный ветер. Между трёх храмов, номинально православных, стоял четвёртый — православный фактически, но с какого-то перепугу называющийся «храмом науки». Я зашёл на свою кафедру. Там стояли двое не в штатском. — Здравствуйте! Пройдёмте… Меня и милейшую и добрейшую девушку из руководства повели по коридорам храма. Полицейские в тёмном зазеркалье со светящимися звёздами и кокардами казались стражниками Рая, я и девушка из руководства — падшими ангелами. Лестницы, проходы, деревянные двери — всё то пронзало режущим светом, который мог из-за одного неосторожного движения растворить в небытии; то засасывало непроглядной тьмой, чёрной антиматерией, перенасыщенной массой колонн, пафоса, демонстративности. Железная дверь грюкнула несколько раз, заскрипела несмазанными петлями. Шёлковый ковер практически заставил разуться и припасть к нему губами. На глубокий кожаный диван было страшно садиться, потому что он казался чище всего тебя — с головы до ног. В комнате было четверо: двое полковников-чекистов и двое людей из начальства. В их стороне комнаты присели и стражники. — Сейчас, Анна Алексеевна придёт, и мы начнем… (и потом по телефону) Анна Алексевна, можете спускаться. Все молчали и то смотрели на меня, то друг на друга, то в окно. У меня в голове заиграл Галич. Слова его песен вязались одно на одно, и, когда я совсем утомился вспоминать его стихи, стал на его манер в голове сочинять свои. Импульсы дрожащих коленок, которые вибрировали по мокрым мраморным ладоням, будто делали ритм для этой композиции: Я зашёл и утонул в геральдике На холсте руками ловко вышитой, Распахнулись рты, ну и на практике Я узнал страну давно опричную. Хоть и тела нет в пространстве ограниченном, Только дело есть, живёт — не переводится, Мне казалось, будто там всё слишком вычурно, А на деле, вот, пожалуйте знакомиться. Вам всё ясно: что меня допрашивать? Так и так запишете в негодники. А мне говорят, мол, не по разуму Поступаешь, брат, и не по совести… Анна Алексеевна спустилась. Морщинистая, сгорбившаяся старушка, похожая на Мирей Матьё, присела рядом с одним из стражников, пристально посмотрела на меня и прервала тишину словами «Ну, рассказывай». — Ну это же вы пригласили меня сюда. Вероятно, у вас есть какие-то вопросы? — заметил я. Вместо вопроса последовало следующее: — Ваш отец достойный человек, мы его все знаем, как патриота. Ваш дед был достойным человеком, он боролся с преступностью и трудился на благо родины. И ты… Ты ненавидишь народ? Ты ненавидишь нас? — Мы передадим твоё дело в органы! Ты знаешь, как там быстро вопросы решают. — вставил своё веское главный из начальства, седой мужчина в возрасте, бывший сотрудник. В органах он проработал до аттестации, которую не прошёл то ли от собственной глупости, то ли от нежелания, то ли от того, что был уже «слишком стар для этого дерьма». После этого ему даже не хотели давать выходное пособие, но с получением чина он всё-таки его отсудил, завёл собственный бизнес, открыл ферму. Служба в храме была для него всего лишь хобби. — Вот у меня есть несколько госнаград. И я горжусь этим! — продолжила зачем-то Матьё. Разговор в таком ключе — ключе угроз и поучений — продолжался минут сорок. Чекисты почти всё время молчали, лишь изредка задавая какие-то нейтральные вопросы. Распиналась в основном старуха. Что до девушки из руководства, то ей грубо давали понять, что она меня «не так воспитывает». В конце разговора главный из начальства добавил, что «мир спасёт не любовь, а массовые расстрелы», и мы удалились. Моя душа была опустошена, я брёл сквозь коридоры в неизвестном направлении. Брёл и думал о тех, кто руководит всеми этими смешными и угрожающими стариками, о владельцах офшоров, о бандитах, о том, что нет более надежды на правду, справедливость и истину. Никто из коллег тогда меня не поддержал. Олежа встретил меня дома с трясущимися губами и щеками, которые разъела соль от слёз. Он уже собрал мои вещи и просил прощения за то, что нам с ним необходимо расстаться — Михаилу Юричу доложили о произошедшем, он, будучи ярым патриотом, праведно рассвирепел, распушился, вылил в трубку всю матершину, которую знал, насочинял новой, и велел сыну более со мной дел не иметь. После ухода Олежи первым пошёл надрыв. Он шагал по моему телу, начиная с области, которую порой населяет особого рода вошь, разрезал меня вдоль, минуя живот, задевая сердце, глотку и наконец мозг. После надрыва из-за воздействия внешней среды — воды, воздуха и бактерий по большей части, началось гниение. Язвы, шелушащаяся и отваливающаяся кожа, жидкость, истекающая через поры и новообразованные отверстия — это делало тело и душу всё более уродливыми, невозможными для какого-нибудь анализа. День постепенно стал всё темнее и темнее и уже, за неимением часов, трудно было разобрать: выходные или будни за окном, свет или тьма. Предметы стали твердеть и крошиться, звуки сливаться в протяжный и затихающий вой, любые прикосновения были похожи на то, что ощущал Иисус, расхаживая по водной глади — с изменением любого мышечного и костного положения, среда адаптировалась и не давала ощутить хоть что-то. Холод и тепло слились в нечто колющее и то прожигающее, то твердящее мысли и действия. Пространство напирало со всех сторон и, казалось, сожмёт меня в антиматерию, превратит в чёрную дыру или, как её ещё называют, кротовую нору. Водка вливалась в рот и выходила наружу через несколько часов так же незаметно, как астрономические часы отсчитывали обороты Земли вокруг своей оси, так же незаметно, как за стенкой трахались соседи под дерьмовый сериал на государственном телеканале. Однажды я не выдержал — пошёл к дому Олежи. Серая застройка переменялась мелькающими в каком-то вагнеровском ритме вывесками и их обрамлением. Казалось, будто Тристан и Изольда переродились в этом несвоевременном, хаотично мелькающем кислотными цветами месиве и их бесконечный торжественный рёв реинкарнировал в это светопреставление, пир на костях, рефлекторное завлекалово, душащее сознание людей не только в нашей убогой столице, но и почти по всему миру. Осознание этого порождает нездоровую зависть к северокорейцам, видящим в ночи лишь подсвеченные по всему Пхеньяну портреты Кимов. Я сразу увидел стоящий кордон полицейских разных мастей. Во дворе будто проводилась какая-то странная спецоперация: в сравнительно тёмном и не слишком наполненном людьми в это время месте достаточно неприметно расположилось несколько полицейских жигулей — большинство во дворе, и одна, до черна затонированная — на тесной плиточной парковке. Полицейский с горящим белым светом, напоминающим свет от ламп в психлечебнице, жезлом одну за одной останавливал машины такси, заставляя водителей прямо на перекрёстке включать аварийку и так стоять некоторое время. Я, будучи русским человеком, всегда опасался сперва милиции, а потом полиции. И всё же я подошёл. Пролез сквозь жировую прослойку толпы и увидел моего Олежу. Он лежал на асфальте, из надрывов щёгольской пижамы торчали окровавленные жёлтые кости. Но хуже всего было с головой — из некогда хорошенького черепа отвратительной кашицей вываливался мозг, прелестный Олежин левый голубой глаз валялся около его запястья. Олежа улыбался мне пустой глазницей. Всё было кончено. Из чьей-то машины играла песня «Tombe la neige».
21 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)