Последнее лето эпохи

R
Завершён
195
Размер:
15 страниц, 5 208 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
195 Нравится 10 Отзывы 28 В сборник

I. меня к тебе тянуло очень, как балерина тянет вверх — носочек.

Настройки

наверное, глупо писать откровенья на белой бумаге, которые мне не простят, не забудут ни боги, ни люди, ни время, ни память. терновым венцом наградят и отпустят, и пулею вслед перекрестят. но мне все равно, я держу твою руку. но мне все равно — я держу твою руку. но мне все равно. я знаю: мы вместе. Помни имя свое — Комната

1. В аудитории сто один в корпусе А было шумно и людно — голоса улетали под потолки, и в высокие распахнутые от жары окна било июньское солнце. Температура собравшихся равнялась простому — высокоградусное предвкушение. Олег блуждал взглядом по воодушевленным молодым лицам, за которыми, не моргая, следила суровость настенных портретов — каждый раз, оказываясь в этой аудитории на лекции по философии, Волков упирался в этот нелепый хохолок на голове Васильева прямо над кафедрой, и чуть ухмылялся сам себе, сопоставляя его неживой взгляд с заигрывающими меж собой на втором ряду. Но сегодня все внимание было подарено им — людям вокруг. Олег взволнованно приподнимал фотоаппарат каждый раз, когда, казалось, замечал то самое — момент — как писали про Брессона, переводил со словарем в Ленинке. Так вдохновился, что ожидал теперь от себя шедевра. Фотокарточки за два года учебы копились. Редакция университетской газеты довольна — лучшие репортажи с футбольных матчей и заседаний студсовета. Но все было ложным — и в сумме студенческих улыбок проступал лик единого организма, и умирало интимное — даже сегодня, в день Вечерних чтений. Валера Макарова, сидевшая на два ряда выше, почти улыбнулась солнцу — в кадре она сияла ореолом света, будто мадонна, и ее не по моде состриженные растрепанные светлые волосы были сияющими иголками. Валера всегда хорошо получалась — на последней межфакультетской спартакиаде у нее одной лицо сохраняло глубину советского человека, даже на бегу. Олег в надежде нажал, щелкнул затвор — всего мгновение — и вдруг в нем, в зеркале аппарата, единственной вещи, что хранила на себе руку отца, отразилась вовсе не Валера, исчезнувшая из кадра за секунду до. В нем отразился он. Олег замер, опуская фотоаппарат, всматриваясь в светлое, усыпанное веснушками, такое новое лицо, в слегка неаккуратные волосы, и в эту руку — в длинные пальцы в изломе теней и контрасте света, что заправляли едва достающую уха рыжую прядь, развеивающуюся от ветра окна. Шум аудитории показался шипением радио, и всего на секунду — на одно лишь мгновение — Олег показался самому себе героем того самого кино, где бравый солдат видит сквозь дым прибывшего поезда, сквозь вокзальную толпу и незнакомые лица — одно единственное, то самое лицо. Словно случилась встреча — такое Олега пронзило чувство. Вот только в ответ на него никто не взглянул, и рыжий смотрел в окно, как, наверно, смотрел и на получившемся кадре, будто не хотел себя Олегу больше показывать. Может, и правда заметил, что тот его сфотографировал. — Куда это ты уставился? — Вадик, сидевший рядом, обернулся вслед за олеговым взглядом и вдруг улыбчиво понимающе кивнул, разворачиваясь обратно, поправляя разложенные на узкой полоске парты тетради — Вадик почти все конспектировал, говорил — летопись времени, вел дневники, собирал цитатники, один был настоящим достоянием этажа, назывался «Пирожковая» — в ней самые нелепые цитаты преподавателей приобретали стихотворную форму, благодаря вадиковскому таланту, шутил — надо как-то на Вечер пойти и зачитать, и сразу с пожитками — на отчисление. Вот и теперь — Вадик взял ручку и весело постучал по дереву стола, будто понял что-то, и спросил хитро-звенящее: — Красиво вышло? — Не знаю, — Олег ответил быстро и растеряно, почувствовав вдруг нелепое смущение, будто занимался чем-то постыдным, хоть это было совсем не так. Он многих фотографировал, и Вадима тоже — тот любил попозировать со своими — давай как в «Спорте»! чтоб на первую полосу! и в вестник мгу! пусть Нина ставит на оборот, и комнату подпишет — будет у нас цветник! — и вертелся как дурак, играя мышцами. Олег отвернулся, встревоженный собственным чувством — будто заснял что-то очень важное, будто часть его осталась в том взмахе руки и полете пряди на пленке. — Хорошенькая какая, — продолжил Вадим, толкая плечом, весело поигрывая бровями. Хорошенькая? Олег глянул непонимающе, чувствуя, что начинает пылать шея. — Покажешь потом фотографию, как получилась? Олег обернулся назад, туда — на верхние ряды, за Валеру, и увидел вдруг, хмурясь, о ком, кажется, говорил Вадим — рядом с конопатым рыжим сидела «хорошенькая» — такая же бледная, тонкая как стебель пиона в садах за корпусом, с длинной белоснежной косой. Она шепнула что-то рыжему, прикрывая рот узкой ладонью как с картин в Лаврушенском, и тот, всего мгновение растерянно осматриваясь, уперся взглядом прямо в него — в Олега. Они теперь смотрели на него оба — рыжий и его белая, и Волков торопливо отвернулся, уперевшись на тяжелые двери в аудиторию у кафедры, мечтая теперь — вот бы пришел наконец Женя, и все началось, чтобы отвлечься от этого странного незнакомства. Зазвучало. Гремели слова — и в них было аккуратно вплетенное, едва касающееся букв, новое. В женином изумрудного цвета плаще, в откинутых вьющихся черных прядях, в звенящем на его взволнованном голосе: я выбираю солнце, теплый глаз и рыжий волос, и наготу, сокрытую во тьме. я выбираю жизнь и нежность первых — что за слово? — лишь только бы дарить слова тебе. От смелости и едва уловимой интимности, погружающей таинственности произнесенного, Олег даже дышать стал тише. Было ясно, что для кого-то в этом зале говорились слова, кому-то пробивали сердце. Справа мурчала ручка по тетрадным листам, и Вадим, вдруг оторвавшись от своего письма, ворвался в мысли насмехающимся: — Глянь-ка на Иваныча. От таких стишков деду, глядишь, дурно станет. Все-то он замечал. Иваныч — Петр Иванович, сидевший с самого края первого ряда, у дверей, краснел и тяжело дышал — Вадим, кажется, прав, и Женя в очередной раз своевольничал — на прошлом вечере он пытался зачитать Вольтера, пока не вскочил вдруг Иваныч со своим — спасибо, товарищ Луцкой, не нарушаем программу, не нарушаем! А здесь — промазал дед. Не спохватился, не заметил в авторском стихе крамолу. В чем именно была крамола, Олег не мог понять, но то, что в жениных словах было нечто, о чем говорить не принято, чувствовал своим животным нутром. Чужие слова понимались лишь наполовину — во многом Олег смысла не видел, а что-то казалось безмерно пошлым. Вечер чтения подходил к концу — солнце превратилось в закат, и Олег, набравшись отчего-то недостающей смелости, обернулся еще раз — на них. Тех двоих в высоте рядов. Взгляд был быстрым и ярким — рыжий улыбнулся ему, шепнул что-то своей подруге, и та тоже глянула, словно клюнула в темечко — остро. Рыжий чуть качнул головой в сторону лестницы, выходи, мол. Олег пошел. У него было светлое и непростое лицо — неясная хитринка в глазах, которая, казалось, что-то знала об Олеге предрешенное, известное ей одной. Белая рубашка была расстегнута, будто на танцах, и он, поправив ворот, протянул Олегу руку, спускаясь на ступеньку через зашагавшую в разные стороны толпу — они стояли вдвоем на узкой лестнице аудитории А101, и что-то важное решалось в рукопожатии с незнакомцем. — Сергей Разумовский. Меня зовут Сергей, — рука у него была холодная и немного влажная, будто он какой-то цветок или стебель цветка. От вспыхнувшего сравнения Олег почувствовал себя неловко. — Олег Волков, — рукопожатие вышло медленным — Волков тряхнул чужую руку с такой силой, что сам себе показался дураком. И, обернувшись на Вадима — тот не торопился покидать аудиторию, копошился в своих листах, не почувствовал, как задержался в прикосновении — прохладный лепесток выскользнул из его рук. Но Сергей словно и не чувствовал странного, уклоняясь от проходящих мимо, закопошился в тетрадях и вытащил вдруг аккуратный, сложенный конвертом листок: — Жду твоей фотографии, Олег, — Сергей улыбнулся, протягивая сверток. — Точнее своей. Увидел все-таки. Стало неуютно. — А это что? — Олегу, забирая бумажку, от накатившего волнения захотелось скрыться, он обернулся — ряд был пуст, Вадим ускользнул по соседней лестнице бесследно и тихо, как всегда умел, и никакой спасительной товарищеской руки протянуто не было. — Это от меня, зеркальное. Олег и развернуть не успел, как из редких оставшихся в аудитории фигур вдруг выскользнула она: — Пойдем в сад? — белокосая опустила Сергею подбородок на плечо, совсем не смущаясь, и Олег взглянул в ее лицо — немного странное, как будто непропорциональный рисунок — все черты на нем были большими и тонкими, и ямочки оседали тенями на белизне кожи. Сергей улыбнулся ей ласково, а затем посмотрел прямо ему в глаза: — Увидимся, Олег? С тебя фотокарточка. И упорхнули по лестнице — до верхних дверей. В сад. Олег стоял в аудитории, вертя в руке конверт, пока не остался в одиночестве. Что это было? Откуда взялись эти двое, будто из французских фильмов, словно из тех, где неправильно и сбивчиво обрезана лента на монтаже, и, смотря, ты будто моргаешь вместе с героем — Олег французского не знал, и на показы в киноклуб в подвале общежития ходил из интереса поглядеть на картинку — как там все устроено, все-таки Франция — Брессон. У Коли отец работал на Горьковской, в архиве, таскал сыну, что плохо лежало — обновки были нечасто, а французского — много. Вход — двадцать копеек. А что? — разводил руками Коля — искусство требует жертв! Коля, бывало, халтурил — какого-то Годара смотрели по два раза — больше всего Олегу нравилось, как у них там сделаны булочные — с этими низкими столиками. И еще — совсем немного, как показаны тела — в своем слиянии. В комнате общежития душно ночью, звенят выходные гитары в чужих окнах так, что доносится до их — аж двенадцатого — этажа. Вадим разрывает удушающую тишину тяжелым вдохом, и Олег отрывает взгляд от книги — в ней Ахилл и Патрокл. И падает глазами снова на этот конверт — аккуратно заложенный, торчащий меж страниц листок. Развернул еще в пустоте аудитории, а там — он сам, Олег. Едва виднеется нос, совершенно точное его ухо — выведено мягким карандашом, растушевана темнота волос, и так красиво смята рубашка. И подпись внизу мелким почерком с большим наклоном:

Воскресенье, Дангауэровка, 15, 5 Приходи к нам — будем читать стихи!

С. М. И фотографироваться?

Из мыслей вырвали грубо: — Расскажи хоть про своих дружков, — голос ровный, потому что дело не прекращается ни на минуту — под узким светом лампы Вадим Рудольфович писал аккуратно свои личные философские тетради. Это Олег так шутил — что там у друга за исследования, было неизвестно. — Что за иголочка? — Какая иголочка? — Олег сел на кровати, вглядываясь в широкую спину в белизне майки. — Какая-какая, — Вадик развернулся, важно поправляя очки — он был уверен, что это профилактично — носить по вечерам для особо кропотливого письма, — которую ты сфотографировал! А Вадик что, успел заметить все-таки, как они говорили? Ушел же… — Да нет, я не ее сфотографировал. С ней сидел один… — Олег замялся и снова вдруг глупо уставился в книгу — сбилась страница, и тяжелый текст совсем потерял смысл. — Рыжий такой. — Тогда осторожнее! — гаркнул Вадик, согнувшись под свет лампы обратно. Олег напряженно смотрел в книгу, будто, если поднимет взгляд — столкнется с каким-то разоблачением, и сказал как можно легче: — Это с чем это? Осторожнее… — Шельма и плут! — Вадик продолжал воодушевленно что-то писать — листы у него всегда были рельефные от нажима, а способность делать одновременно несколько вещей вызывала неприятное ощущение постоянной собственной неуспеваемости. И снова это произошло. — Чьи слова?! — обернулся Вадим Рудольфович, смотря теперь из-под очков важно и сурово. Олег промолчал, улыбаясь — зато с ним не соскучишься. — Вот ты неуч! Это все твоя эта, — он кивнул на книгу у Олега в руках, — поэтическая увлеченность. Поэтическая увлеченность — повторил себе Олег, ложась обратно. В ней все дело. И, осторожно вытащив письмо, заложил им страницу. Если же после тебя, о Патрокл мой, в могилу сойти мне, С честью тебя погребу; но не прежде, как здесь я повергну Броню и голову Гектора, гордого смертью твоею! 2. В саду гуляли до вечера — таким праздным был июнь меж экзаменов и зачетов. Рита шла, вертя в руке веточку какого-то белого, подло забранного цветочка, уже умирающего оторванным от себя целого. — …я думаю, может, Анну Ахматову почитать! Слышал? Я у Лены дома увидела, отец принес — переписала там кое-что… Сережа обернулся улыбчиво — Рита до нововведений был хватка. — Неа. Незнакомое какое-то имя. А кто это? Из журналов? — Нет! — Рита обогнала Сережу, и шла теперь перед ним, взмахивая руками. — Петр Семенович сказал — будут заново издавать! Несмотря на, — она скорчила смешное, парадирующее, видимо, Петра Семеновича, лицо, — «упаднический дух» произведений! — А ты не согласна? — Сережа ехидно улыбался — такие гаденькие разговорчики всегда возвращали ощущение жизни, особенно после этих душных университетских вечером — что бы там Женечка не зачитывал, все звучало почти бездыханно от того, где оно слушалось — разве можно думать о любви под суровым взглядом Васильева. Еще и хохолок этот дурацкий на портрете… — Конечно, нет. Сам-то, как думаешь? Сережа промолчал, заглядываясь на горячие окна здания. И Рита обернулась тоже, а потом сказала вдруг хитро-хитро: — Ясно все с тобой — мысли далеки от линии партии! Об Олеге своем мечтаешь? — Чего?! — Сережа возмущенно вскинулся, пытаясь скрыть улыбку. — А чего ты за ним так побежал с приглашением? — А ты что, против? — А ты от вопроса не уходи! Это все было шуткой — но оба чувствовали, что правды в ней немело. Рита, ловко уцепившись за сережин локоть, защебетала: — Как думаешь, придет? — Думаю, да. — А как ты это понимаешь? Что да? — голос у нее стал серьезный — и в коротком «да» помещался очень большой ответ, и Сережа, чуть улыбнувшись, повернулся к подруге — обожает ее глаза, такие добрые. — Просто…подумалось. Лицо у него было такое… Рита снова подло заулыбалась. — Все. Не буду с тобой говорить больше ни о чем! Они смеялись как тогда на ветру Москва-реки. В тот день Рита куталась с широкий сережин пиджак — сидели у самой воды, вот-вот утонут белые ритины босоножки — стояла за ними полдня. Первый подарок себе. Сережа сам не знал, к чему затеял этот разговор тогда, но внутри грызло чувство разрастающегося одиночества, будто мир уходит вперед — быстро и стройно, а он — Сережа — остается здесь, на ступенях у Москва-реки, а каком-то ожидании. — Ты сегодня что-то печальный, — Рита, Марго — как любили они шутить, почти литературный псевдорим, смотрела на него так открыто и тепло, что на мгновение охватывающий голод одиночества отошел. Сережа взял белую ладонь, аккуратно сжимая. — Чувствую себя одиноко, — он смотрел на колышущуюся кромку воды, не понимая глаз, чувствовал, как волосы треплет ветер, пряди падают на лицо — сколько слушать еще от отца, что это неподобающий вид, на кафедре Людмила Васильевна стоит с линейкой — шесть сантиметров! а шума-то! состричь и забыть! что за позор! оскорбление коллектива! Вдруг стало неловко за собственную тоску — они с Ритой провели прекрасный день, сегодня выставка в Сокольниках, бродили в кино-павильоне, смотрели на картины Пикассо. Неужели справедливо и честно говорить потом ей — одиноко с тобой. Она молчала, и Сергей продолжил торопливо: — С тобой всегда прекрасно, — он обернулся, убирая волосы с лица, — и сегодня день был такой яркий. Но это… другое одиночество, понимаешь? Узкая ладонь вдруг сжалась на нем цепко — легкий ситец платья разлетался, оголяя колени, но она сидела, ничего не смущаясь — прозрачная, как легкая ткань, в цветочном узоре, и даже пахла так же — розами, в каких они гуляли на воробьевых горах. — Наверно, понимаю, — голос у нее был взволнованный. Сережа улыбнулся. — Быть другом, товарищем — это одно. А порой так хочется… — Сережа. — Что? Он посмотрел распахнуто и свежо, будто молодой олененок, рассматривающий зелень листвы. Рита опустила глаза на набегающую кромку воды, на свои бледные колени, которые не брало солнце, в едва видных серебрящихся волосках. — Я тоже хочу разделить это…с кем-то. Но… — она обернулась, глядя в глаза, как-то виновато, — но у нас с тобой так не получится. Сережа замер, осмысливая, а потом улыбка облегчения расковала губы. — Рита, — он убрал руки, смущенно отворачиваясь в смехе, а затем, повернувшись, прижал ее одним движением к своему плечу — тонкую и невесомую. Они сидели на московском ветру и первые круги закатал ползли по воде. Проходящие наверху, наверняка, опускали взгляды на двух обнимающихся у воды — и думали, как прекрасна молодость любви. Вот только… — Ты что, — Сережа смеялся в белые волосы, — правда так подумала? Я же. Я о другом! Рита смущенно заулыбалась — в груди стало так легко. Пришедшие в голову мысли, пока Сережа говорил, казались ужасными — ну неужели все? вот и кончилась их дружба? и вот она снова и снова ударит в сердце, снова скажет — прости, но мы с тобой не друг для друга. Как Николаю год назад, как несколько месяцев назад Юре на глупом свидании в глубине зеленеющего парка. Так не хотелось снова ощутить, что ошиблась. В Сереже было нечто, было — другое. То, что отсекало его от прочих, от прочих однокурсников, от прочих всех. И эта невысказанная, но чувствующаяся нить понимания между ними едва не надорвалась его глупостью. — Я этого испугалась. Она опустила голову на острое плечо в улыбке. — Я про другое совсем, не о тебе… — Сережа вдруг, словно смутившись, затораторил, — ты прекрасная и всем славная, и ты же знаешь, ты для меня бесценная подруга, но… Марго взглянула на него из-под белеющих ресниц: — Но ты про другое. Я поняла. — Про другое. Повисла пауза, и Рита протянула свою руку снова — дай ладонь, я хочу сказать тебе что-то важное. И сказала: — И ты это другое ни в ком не видишь, да? — Да, — только и выдохнул Сережа. — Ни в Кате, ни в Юльке… — Да, — показалось, что запылали щеки, так пронзительно она вдруг заговорила, и Сереже подумалось, что вот-вот она сделает еще один шаг — и упадет в его тайну. Так много было в сердце — желание откровения, желание сказать все, что было на душе впервые, видя ее светлое, доброе лицо. И такой страх, такой трепет перед чувством, что о тебе все ясно, о тебе уже — поняли. Так и оказалось: — Я это понимаю, — она почти шептала, и глаза начинали блестеть от бьющего в них ветра, — я тоже это не вижу. Это другое. Сережа молчал, чувствуя, как бьется сердце. — Может, мы не в тех ищем? — Рита сказала, зажмурившись, опуская голову — не было ничего пошлого, крамольного в этих словах, но как же они были прозрачны, как понятны двоим сейчас. — Потому что… — Потому что другое в нас самих, — вдруг шепотом закончил Сережа. Рита почувствовала, как горячая капля упала на вмиг промокшую тонкость платья. И Сережа прижал ее к себе — крепко и любовно, и — мы есть друг у друга, а между нами — необъятное другое. Мы теперь не одни. И ветер хлестал его по лицу. Так Сережа впервые сказал вслух — я другой. И когда-то неявно чувствующаяся внутри себя тайна теперь стала реальностью, и во всем огромном мире существовала она — ее хранительница. 3. Дом на Дангауэровке был красивым! Вадик, поднимаясь за другом по широте пролетов в назначенную квартиру, подначивал любимое — антисоветчина экая, и не стыдно, Олежек? это что же получается — творческая группировка? Шутил, конечно. Вадик всем был странен — и юмором, и тем, как рифмовалась широта груди с узостью чувств в ней, и тем, как глубокая партийность мешалась с хитрой ухмылкой иронии. Все в нем было как-то не по-настоящему, словно о веру во что-то он боялся обжечься. Но Олег в душу не лез — только пытался рассмотреть, что там в узком зазоре между игривым — диссиденствуешь, товарищ! — и неотличимым от настоящего (разве что блеском глаз) — на благо советского человека… с чего порой начинались вадимовы речи на собрании студсовета. Но в ночной комнате раз в неделю нет-нет, да и затевал свое, наверно, откровение — Олег, а вот ты у Ленина читал, в четвертом томе, про Фейербаха?.. Вадим в себе сочетает разное — Гомера с небольшой брезгливостью, но все же кладет на полку к Марксу. Может, на нем так кафедра сказывается? Древнего мира. Олег ходит на вечерний спецкурс по истории искусств с другом — и только дивится тому, как странно этот мир эллинов был устроен. Перед входом в квартиру номер сорок пять Вадим спрашивает подначивающее: — Все, что будет в этих стенах, останется в них? — И что ж там такое будет? — Олег смеется, смотрит на него в тусклом теплом свете лестничной площадки, за дверью уже легкий звук пластинки играет журчанием, и у Вадика в такт задорно поднимается рассеченная недавно бровь, так и не зажил шрам — подрались на смотровой, пока шли до корпуса, бывшие сельские приходили побуянить-погулять и всему возмущались, особенно, когда мимо них вадимы в новых костюмах щеголяют. Валера шила, как Вадим шепчет — по большой дружбе. — А неизвестно. — Это как же? — Олег только улыбается — с ним говорить, как в шарады играть. — Я тебе так скажу, — Вадим ухмыльнулся хищно, как только он умел, — идеологически неоднозначные материалы. Он этим всем играется — пробует душащую номенклатурщину на язык. На пороге открывшейся двери она — М. из приглашения. И Олег косится на друга, чувствуя нутром что-то в нем занимательное, так и есть — лицо у Вадима меняется, тяжелеет, и в нем — опасная внимательность. — Ну, здравствуй, иголочка. Дай хоть посмотрю на тебя! Она улыбнулась нечитаемо, не то вежливо, не то зловеще, и глянула на здоровающегося Олега, будто извиняющегося за то, что привел друга. Да еще такого. — Меня зовут Рита. Волков шел по длинному коридору, вглядываясь в комнатные лица — увидеть бы его, сам же позвал, и где прячется? Но Сергея из аудитории А101 не было, и Олег, зайдя в зал, уселся на табурет у самой двери, убеждая себя, что вовсе не для того, чтоб его высматривать в коридоре. На Рите было ситцевое платье, какие раньше носили воспитательницы в ленинградском приюте, какое было у ласковой Лиды — ее теплые руки Олег помнил особенно ярко — как она гладила его по волосам, и тогда, в страхе и холоде комнаты, прикрывая глаза, можно было поверить, что это руки матери. Платья Лида шила сама, и потом все девочки ходили в похожих — с круглыми воротничками и мелким узором. Вот и на ней — Рите — такое платье. Вся она была немного нездешняя, и тугая коса, перекинутая на почти мальчишескую грудь, казалась нелепо-детской по сравнению с новомодными подкрученными стрижками едва ниже ушей и уходящими в прошлое взбитыми коками вчерашних стиляг на здешних девушках. Как писали в журнале «Мода» — 'венчик мира'. Пристрастие Олега к изданию Вадику очень нравилось и веселило — шутил, закидывая ногу на ногу, шурша за соседним столом в комнате расправляющейся в своих руках Правдой — ну что, говори, где твои дудочки, модник? Это шутка обо всем была, очень болючая, она попадала в самую сердцевину — что Олегу толку читать «Моду», слушать поэтические вечера, бродить в Лаврушинском, если все о нем ясно, и сам он о себе это знал — Олег совсем несегодняшний. В старых потертых брюках и белеющей рубашке, старательно откипяченой на общей кухне, оставалась сырость ленинградских дворов, голод сиротливого города, и во всем нем виднелась немосковская неприкаянность — и, глядя на эту длиннокосую в ситце, всматриваясь в зеркало буфета за ее узкой фигурой, Олег высматривал свое лицо сквозь тонкие ножки бокалов сервиза — и видел, что не может догнать столицу. Он здесь не станет своим, сколько на причесывайся на новый лад. Потому, наверно, Рита и отпечаталась такой яркой, будучи самой незаметной — худая, будто его мать с последних фотографий, белесая, в этом нелепом платье и с детской косой. Голос у нее был крепкий — вовсе ей не к лицу, и стихи она читала, глядя в свою тетрадь, Олег выглядывал взволнованно из-за плеч, пытаясь высмотреть поначалу — что за книга. Объявлений она не сделала — ни автора, ни названия, села (правильно ее Вадим назвал, как узкая иголка) — замерла, заговорила, поблескивая. Разве что толстую пушащуюся косу перекинула снова за спину. — В первой любила ты первенство красоты, кудри с налетом хны… Олег слушал с замиранием. Это не было похоже ни на кого из предыдущих, и это заманивало в странное чувство инаковости — что-то не так было в этих строчках, как тогда в аудитории А101 в жениных, а что — не разобрать. Женя здесь тоже был — сидел ровный, худой, а рядом с ним на диване — какой-то рыжий парень, но… не такой рыжий. Немного рыжий. Было людно, но замерши-тихо — каждый внимал слову. В таком доме и на таком событии Олег был впервые — во всеобщем, витающем меж молодых лиц, трепете перед рифмой чувствовалось нечто большее — вкушение нового, не имеющего на себе клейма явственности. И это зарождающееся двоемирие опасно скользило по тянущимся к нему пальцам, вот-вот заденет лезвием — и потеряешь кровь, так и не коснувшись. Маргарита гремела голосом, врываясь в Олега словом: — А во второй — другой — тонкую бровь дугой, — ситцевая птичка читала словно жила, и своей неожиданно проснувшейся нежности к ней Олег вдруг устыдился, было в этом чувстве что-то…странное. Вадик и тут нашелся — обернулся со стула впереди, поманил пальцем так заметно и нелепо, что улыбка заскользила по лицу, простучал Олегу на ухо: — Странная девчонка. Из табакерки. Олег почти ответил свое — опять тебя не понять, как услышал ее: — Что от меня останется в сердце твоем, странница? Вадик в похлопываниях, разлившихся после тишины окончания, обернулся вдруг снова, близко-близко: — Нравится? Волков не ответил, только улыбнулся — проводил ее, проскальзывающую сквозь рассевшихся на креслах, диванах, коврах, взглядом — она пропорхнула мимо, пахла мылом. Вышла в тьму коридора, не оборачиваясь, на зазвучавший из-за двери стук. Олег так и замер, следя за ней — он пришел? Заскрипел замок — он стоял в свете этажа — рыжий, рассеянный, румяный. Олег смотрел словно кадры фильма, как тот тянет за собой, закрывая, дверь и теряется во мраке — будто проявлял с ним фотографию, но в обратную сторону — вот был он силуэтом на свету и все, стерся. Уже звучало новое — там была режущая слух маяковщина, и слова Олег пропускал — вдруг охватил трепетный страх что-то упустить из происходящего в коридоре, словно рыжий исчезнет из этой квартиры, если перестать всматриваться во тьму. Вадик вдруг вдарил по колену своей тяжелой лапой. Олег отмер, разворачиваясь. — Я ее приглашу на Вечернюю, — шепнул он Олегу на ухо, и тот почувствовал, как на них обернулись с дивана — шумят и нарушают слух другим. — С чего это ты так решил? — у Вадика интерес не бывает праздным. — А чтобы ты ртом не зевал. Уведу. Олег обернулся еще раз. — Да что ты вертишься, как дурак? Придет она сейчас, дверь открывает. Она пришла — и рыжий пришел с ней. Сергей из А101. Он сел в самом углу у окна под желтеющий торшер на табурет, кивал Жене, аккуратно снял с него газеты, сложил на коленях. И вдруг, всего на мгновение — улыбнулся Олегу, найдя его взглядом. Тоже его здесь ждал? Искал. — …и люди, встречаясь на свете, бывает, находят своих — и вновь, словно малые дети, ласкаясь игрой на двоих… Слова звучали словно из-за стекла, словно из другой комнаты, будто дверь прикрыта — и до Олег долетали обрывками. У Сергея лицо — белая кость, порода. Для чего созданы такие лица? В нем не было хмурости Вадима, с какой живут те, чьи речи звучат по радио, какая залегает меж бровей и в изломе рта, в нем не было его, Олега, распахнутости — Волков, смотря на себя в зеркало порой, дивился своему взгляду. Олегу этот взгляд дан для простого — смотреть на других. А для чего Сергею его лицо? Он смотрел из-под опущенных светлых ресниц на читающего — как-то совсем печально, губы распахнулись, будто на последнем вдохе, и Олег, ругаясь на собственную внимательность к чужому лицу, вернулся к звучащим словам: — …мне дана свобода любви, и ее не сокрыть в груди, и ломится-ломится птицей, с тобой целоваться-любиться… Олег вздохнул с чувством, что чего-то важного в его жизни нет, и глянул в печальное лицо на мгновение. Он, быть может, тосковал о ком-то. А, может, как и Олег — о себе самом. Ни в ком Олег не находил той сердечности, той искры, о какой пишут романы, с которой целуются в комнатах, для которой вершат поступки. Все в мире было интересным, за все цеплялся взгляд — и ни на чем остановиться не мог. Все вокруг было равным. И Вадик, дурак, играет в свои игры — думает, нашел что-то Олег в этой Рите. Все, что было в ней — было вовсе не тем, из-за чего целуются. Любятся. Но чем оно должно быть — Олег не знал. Наступила тишина, зазвучали голоса — всех взбудоражило, что где-то любятся. Потом была музыка, много шума, звон стаканов. Вадик поднялся, сворачивая в трубочку свои тетради, важно поправляя пиджак — и не жарко же ему — кинул Олегу вызывающий взгляд и ушел, наверно, бедную иголочку ловить. Олег же поднялся со своей табуретки почти последним, запрещая себе всматриваться в тепло торшерного света, где таилась еще одна фигура. И тепло фигуры нашло его само — легкой ладонью по плечу. — Олег, — Сергей стоял, улыбаясь, но застывшая на долгие минуты на его лице печаль все еще не сошла — и крылась в приподнятых бровях. В опустевшей комнате окутал его запах — сладкий и странный, и Олег заметил вдруг то, чего не замечал в первую встречу — как тот задирает голову, чтобы с ним говорить — аккуратный, как статуэтка. — Сергей, рад тебя здесь видеть. — А я рад, что ты пришел, — он заулыбался так чисто, что все глупые мысли улетучились. — Я с Вадимом пришел… он таким… увлекается. Сергей удивленно помолчал, и затем снова улыбнулся: — А я сам с собой пришел — сам с собой таким увлекаюсь. Ну и еще — хотел на тебя посмотреть, будешь ли. Олег помолчал, и смех расколол комнату, словно эхом отзывался смешливый шум на кухне. — Пойдем покурим что ли, Олег? Когда Олег скользил за узкой спиной по коридору, стоило приблизиться к кухне, как тут же врезался знакомый голос — Вадик и тут затеял явно страстный разговор — он стоял уже без пиджака, закатав рукава рубашки — как белая глыба, припав к столу, а у распахнутого окна, на узости подоконника в пылу людей была она — посматривающая, как Сергей из-под ресниц, Рита. — Так значит, не свои читала? — Вадик крутил стакан на столе и не спускал с нее взгляда — как змея. — Нет, — она улыбнулась и, повертевшись, взяла с табурета два стакана, шагнула вдруг к коридору, на него — прямо на Олега, пыталась убежать от Вадима, льнущего вокруг нее как хищника. Олег переглянулся с Сергеем, и тот, улыбнувшись как-то по-новому хитро, припал к косяку, и вошел в разговор, то ли спасая подругу, то ли что-то Олегу показывая, потому что такой у него был взгляд — смотри, мол, что будет. — А чьи тогда? — Сережа забрал из ее рук стаканы, передал Олегу, кивнул на стол — давай, наливай. Его же не было даже, когда она читала? — Не скажу, — Рита улыбнулась игриво, разворачиваясь, пошла к подоконнику снова, и, подпрыгнув, перекинула на грудь косу, расплетая ленту. — А почему там к женскому лицу обращение? Это мне непонятно. — Вадим покосился на подошедших, на Сергея — с особенным вниманием, но не сбавлял напора. Она подняла взгляд от косы на режущий вадимов голос: — Потому что женщиной написано про женщину. Что за вопросы у тебя глупые? — она впервые улыбнулась уголком рта. И Вадик хохотнул — верно, странная. Из табакерки. На улице Олег мял папиросу, никак не мог прикурить, все злился на себя — в груди стало пылко от выпитого, и так неприятно, что все вокруг говорят с ним загадками. Или, может быть, это он совсем не понимает чужой истории. Не слышит. — Не для меня это все, — Олег убрал сигарету в карман, взялся за фотоаппарат — тот тяжелел на шее от каждого неснятого кадра, и Олег по привычке хватался за него как за единственную возможность сбежать от мира в мир за стеклами и зеркалами. Сергей помолчал. Было в Олеге что-то неуловимо чуткое, так он был оголен и одинок, что все в его лице звало — залезай в меня, хватит места! Рассмотри мое. — А чего ты не фотографируешь совсем? Олег, кажется, смутился и закинул голову в высоту неба — ночь, тишина, черным-черно, по-московски незвездно. — Тебя снять хотел. Да так и не стал. — Снимал же уже? С тебя еще должок! — Сергей оживился и чужую неловкость забыл, будто ее и не было. — Или чем плох стал? — он вдруг начал вертеться как дурак-вадик перед камерой в комнате. — Всем хорош, в том и дело, — Олег улыбнулся, через мгновение поймав собственные слова. Стало жарко — будто рассказал чей-то секрет, хотя чего тут тайного — хорош Сережа, и сам о себе это знает, наверно. Тот ответил снова, будто не слыша: — Скажи, а что тогда — для тебя? Олег удивленно поднял взгляд — щеки у него были темные, наверно, нарумянились. Это Сереже нравилось. Хотелось Олега вывести из его пещеры. — Я говорить люблю без сложного. Да и про поцелуи эти — мне такое не по душе. — Целоваться не по душе? — голос у Сережи играл, верно, выпил. Вдруг показалось — это, наверно, зря, хочет зацепить, да вдруг не тем, не то? Он подошел чуть ближе, и замер с сигаретой у рта — была в этом замирании игра, было в ней — посмотри на меня, я их всех интереснее. меня выбери. я особенный. Олег глянул как-то виновато, опустил взгляд на приоткрытые губы и ощутил снова это преследующее чувство, то самое, какое было в их первую встречу меж рядов аудитории — будто что-то важное происходит, теперь уже здесь, в этом ночном дворе. — Да я не про то, — Олег отвернулся к свету окон, опустил в карман руку — вертел рассыпающуюся сигарету. — Просто сложно понять то, чего в твоей жизни не было. Для меня любовь разве что вон, — Олег кивнул куда-то в высоту окон, — у Вадима в его книжках. — Сфотографируешь меня? — голос у Сережи чуть просел, и он кашлянул дымом. Олег засмеялся: — Что у тебя за дурная привычка — ничего до конца не договариваешь! — Так интереснее ведь, — Сережа прижал окурок к чугуну лавки, — будешь меня вспоминать, что он там, мол, сказать хотел, этот рыжий? Олег всмотрелся в него — будет. И правда будет его вспоминать. Как всю неделю вспоминал его прохладную руку в своей, рассматривая подаренное на аккуратно сложенном тетрадном листе.
Примечания:
195 Нравится 10 Отзывы 28 В сборник
Отзывы (10)