Давиду порой кажется, что в доме на пересечении Благовещенской и Цепной улиц он бывает чаще, чем в собственной квартире. Особняк Белёвых встречает его вечерним умиротворением. Слуга, ничуть не удивленный столь поздним незапланированным визитом, забирает заснеженную шинель и сообщает, что Василий Константинович сейчас в малой гостиной. Давид молча кивает, хотя обычно перекидывается фразой-другой, стараясь быть обходительным с прислугой. Спешит подняться по широкой мраморной лестнице.
Весь день он сам не свой. И хотя у него было время все обдумать, к вечеру ярость закипела с новой силой.
— Почему о твоей чёртовой помолвке я узнаю от твоего отца, а не от тебя?! — Давид почти врывается в гостиную. Он знает, что Василь там один: сидит за своим несчастным французским клавесином, пытается выжать из четырежды расстроенного наследия предков что-то похожее на приличную музыку.
— Тише! — шипит на него Василь, отрываясь от нотного листа. — Закрой дверь.
Давид с трудом сдерживает бурлящую в нем злость, но всё же слушается. Он и без того дал слугам достаточно поводов для слухов. О, горничные да лакеи уже наверняка готовятся прилипнуть ушами к двери и заглядывать в каждую щелочку.
— Т-ты женишься!.. — произносит Давид так, будто у него сводит челюсть.
— Pas encore, — Василь встает со стула и поправляет жилет. Хотя на улице холодно даже в зимнем мундире, в гостиной натоплено так, что жарко и душно. — Помолвка состоялась только вчера.
— И всё же это не то, о чем договариваются за один вечер.
— Я не хотел соглашаться, но отец решил всё за меня.
Давид вопросительно смотрит, ожидая объяснений, но Василь медлит, подбирая слова. Он хмурится, поджимает тонкие губы. Крутит в пальцах пуговицу жилета.
— Он пригрозил переписать завещание, — наконец, произносит мужчина и смотрит своими карими глазами так виновато, что становится стыдно за грубый тон и резкость. — Я до последнего думал, что смогу переубедить его, но последний довод поставил мне мат.
Давид знает, что Константин Белёв – человек, не терпящий возражений от своих подчиненных, и все же ему казалось, что отец Василя на самом деле мягче, чем пытается казаться при посторонних. Он любит свою жену-полячку, строг, но справедлив к детям. Разве мог он так поступить с единственным сыном?..
Давид стискивает зубы, но берет себя в руки и почти спокойно спрашивает:
— Когда свадьба?
— Летом, когда Марии исполнится шестнадцать, — отвечает Василь и подходит ближе. — Послушай, — говорит он, мягко оглаживая предплечье. — Для нас ничего не изменится. Я по-прежнему буду любить только тебя.
Давид одергивает руку, словно его коснулись раскаленным железом.
— Ничего? — переспрашивает он, хоть всё отлично слышал. — Ничего?! Как можешь ты так говорить, когда изменится абсолютно всё. Ничего не будет так, как прежде.
Ему хочется кого-нибудь ударить, перевернуть стол или, на худой конец, свалить на пол всё, что там стоит: ажурные подсвечники, стопку книг, вазу с цветами, принесенными из зимнего сада.
— Неужели женитьба для тебя – пустой звук?
Василь молча качает головой.
— Я не могу взять на душу еще один грех, — говорит Давид и морщится: ему не нравится думать о греховности их связи. — Мария – честная девушка, так что постарайся стать мужем, достойным её.
Их разговор прерывает стук в дверь. Василь переглядывается с Давидом: едва ли Константин Александрович вернулся так рано.
— Войдите.
На пороге стоит запыхавшийся Тихон, тяжело дышит, словно пробежал не одну версту. Лицо его красное и влажное. Шапка, мокрая от подтаявшего снега, завалилась на один бок, но мужчина тут же стягивает ее, кланяясь.
— Что такое, Тихон? — спрашивает Давид своего камердинера, но тот долго не может не то отдышаться, не то подобрать слова. Только сопит кривым носом и смотрит круглыми глазами, словно пол-Петербурга вдруг ушло под землю.
— Ваш батюшка..
— Прислал письмо? Что-то случилось в Волохово? — Давид уже почти готов встряхнуть слугу за грудки, лишь бы тот заговорил.
— Ваш батюшка, он умер. Сердце.
И тут Петербург действительно уходит под землю. Давид замирает в надежде, что ослышался, но смысл сказанного прост и жесток. Тихон переступает с ноги на ногу, теребит в руках свою шапку.
— Иди домой и собери вещи, — с трудом выдавливает из себя Давид. — Завтра утром поедем в Волохово.
Тихон кивает.
— Утром? — вдруг переспрашивает он. — Собирается метель. Едва ли мы сможем выехать завтра.
— Он прав, — вступает в разговор Василь, кладя руку Давиду на плечо. — Никто не повезёт вас в такую погоду.
— И что ты предлагаешь?
— Когда назначены похороны? — Белёв обращается к камердинеру.
— На девятый день, — резво отвечает тот и принимается считать на пальцах. — Двадцать девятого декабря.
— Прошло два дня. Еще минимум столько уже уйдет на дорогу до Волохово, значит, у нас есть еще пять дней, чтобы переждать метель. Едва ли та продлится дольше суток.
— У нас?
— Я поеду с тобой.
***
Рука матери — такая крошечная и тонкая — крепко держит его за ладонь. Давид перехватывает её поудобнее, пытаясь согреть покрасневшие пальцы. Звон ямщицких колокольчиков до сих пор гудит в ушах. Старик-священник тихо бубнит, пуская облачка пара из-под седых усов. Нижняя половина лица его полностью скрыта белой, как вата, бородой, а из-под шапки едва выглядывает крючковатый нос.
— Творец, Своей властью изменяет времена и лета, определил каждому из нас предел жизни: дни лет наших в них же...
Монотонный бубнеж прерывает детский плач. Трехлетнему племяннику едва ли под силу понять глубину всеобщего горя: мороз щиплет щеки, а пальцы на ногах уже начинают коченеть от долгого стояния на снегу. Анна шикает на сына, но тот ревёт только громче и заливистее. Нянька кутает его в собственную шаль и уносит в церковь греться. Священник как ни в чем не бывало читает проповедь.
Давид косится в сторону, где стоят друзья отца и более дальние родственники. Пересекается взглядом с Василем. Тот стоит во втором ряду, розовощекий и красноносый, дышит в сложенные лодочкой руки, трет ладони друг об друга. Давид отводит глаза.
На душе так горько и солоно, будто слезы вместо того, чтобы литься наружу, закатываются внутрь. Мать уже не рыдает — лишь тихо всхлипывает, уткнувшись лицом в платок. Снова идёт снег.
Небо, серое и тяжелое, нависает совсем низко, почти врезаясь в крест на куполе церкви. Серебристые чешуйки тускло поблескивают от солнечных лучей, что едва пробиваются через облачную завесу.
Священник заканчивает проповедь. Мать подходит к гробу, утирая мокрые щеки, бережно целует супруга в лоб, замирает на мгновение, прежде чем уступить место остальным. Давид чуть медлит, но подходит следом. Он с трудом может смотреть на отца. Снежинка падает на мертвенно-бледную щеку и не тает, оставаясь лежать целым белым кристалликом; за ней падают вторая и третья: на ресницы и едва седые волосы. Обескровленное лицо — словно восковая маска. Давид целует иконку в руках отца, отходит в сторону. За ним идут сестра с мужем, прочие друзья, родственники: кто-то шепчется, кто-то причитает в полный голос. Голоса сливаются в монотонный гул.
***
Давид лежит на застеленной кровати. Латунная грелка под одеялом остыла так, что ее жар едва чувствуется. В спальне царит полумрак: две свечи еще горят, одна же погасла от сквозняка, превратившись в сморщенный огарок. Воск уже натёк горкой на подсвечник и грозит капнуть на кружевную салфетку, но у Давида нет сил, чтобы что-то с этим сделать. Он прикрывает веки, и ему снова ясно видится тело отца в гробу. Будто и не человек вовсе, а восковая кукла, едва похожая на оригинал, словно мастер не смог уловить портретного сходства.
Тишину нарушает скрип двери. Давид открывает глаза и видит Василя со свечой в руке. На нем небрежно подпоясанный шерстяной халат, в тёмную полоску, из-под которого выглядывает ночная сорочка. Мужчина бесшумно проходит босыми ногами по ковру, ставит свечу на стол и садится на край постели. После кладет руку на плечо Давида и молчит — серьёзность добавляет его лицу годов так пять. Голландская печь в углу осуждающе смотрит кусочками треснувших изразцов.
— И всё же ты мог сказать мне сразу, — шепчет Давид.
Василь непонимающе смотрит на него. Потом глубоко вдыхает, приподнимая брови.
— Я надеялся переубедить отца, и тогда бы мне вовсе не пришлось говорить тебе о помолвке, — он прикусывает губу, прежде чем продолжить. — Я знал, что это тебя огорчит, и мне хотелось оттянуть этот момент.
— Дурак ты, Василёк, — Давид улыбается уголками рта и притягивает мужчину. Хочется нежить, прижимать к себе крепче. Так, чтобы явственно ощущать тепло чужого тела.
Они оба понимают, что расставание неизбежно, но до лета еще есть время, а потому можно забыть об этом. Пока за окном воет вьюга, пока не растает последний снег и не зацветет сирень, можно обнимать друг друга. Давид сжимает чужую руку, нежно гладит длинные, словно созданные для игры на клавесине, пальцы.
— Ляг ко мне, — все также шепотом говорит он, отодвигаясь.