ID работы: 12789651

Чёрная лестница

Фемслэш
R
Завершён
50
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 32 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Голос Кеши доносится с кухни. Он протяжно зовёт: «Али-и-иса!», подобно ветру в коридоре домов.       Мама говорит: «Брат тебя намеренно цепляет, потому что очень любит. Просто потерпи». У мамы вся жизнь строится на терпении. В её нарративе можно перетерпеть всё. Я другого мнения придерживалась: есть начало, есть конец. «Взаимная любовь — это обоюдная дрессировка тягостью, — рассказывала засыпающей на коленях Маше. — Людям интересно посмотреть, до какого отвратительного условия их партнёр дотянет». Семейные связи немногим отличались от любовных. Невозможностью покинуть их.       Но маму поглотила Мариинская больница неделю назад. Арбитр для Кеши, временно, я. Прощаемся с Кафкой на сегодня. На кухню иду сквозь тёмные коридоры. Там Андрей стоит. Уже два года учится на психфаке. Приехал из Омска и занял самую тесную комнату. Каждый день ныл, как ему тяжело записывать показания счётчиков, закрывать дверь парадной, делать уборку блока после пяти очных пар. Услышал отцовское: «Я лучше руку отрежу, чем прекращу материться при Кеше», и решил писать курсовую про обсценную лексику. — Что случилось? — Андрей снова на нашей конфорке готовит. И говорит, что она его! — стукачит Кеша. — Андрей, не готовь на нашей конфорке.       Мне хочется выгравировать на стенах: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Пинакотека для аммиака — коммуналка. Эти люди. Дом Кестнера достал руки из болота и у него в руках оказалась зловонная масса бреда. Шахматная бежево-зелёная плитка, потолок в проводах, голая лампа. Обмениваешь у них несколько свободных клеток жилплощади на несколько свободных принципов здравомыслия. Андрей раньше выглядел иначе: безвредной и затравленной молью в банке. Теперь он со злостью колотит столетние белые двери. Грозится их выбить, если две старые карги из соседней комнаты не будут придерживаться очереди в ванную. Алкаша-Семёна разнимает с его «друзьями». Будущий психолог одичал от низменного быта, вот ведь ирония.       Устало цокает языком. Выключает газ и со злостью бросает лопатку в сковороду. Ровным голосом, взглядом в её плоское днище, говорит: — Мне стипендию не платят. Я не знаю, что делать со счетами в этом месяце. — Не мои проблемы. Нам, знаешь ли, самим тяжко. — Ага, видел я, как тебе тяжко, — скрипом произносит Андрей, — на чёрной лестнице.

***

      Улицы Петербурга вычищают нехотя. От мёртвых птиц, от людей с лицами болот, от трупных облаков мусора. У второй столицы вместо опиума — культ фасада. Новая религия для постсоветских реалий — «выглядеть хорошо», а не «быть хорошим». Адепты ходят улицами грязными. Рассказывают о себе в третьем лице, тени собственные обходят, строят города морали в чужих головах. Чтобы вечером зайти в подвальный супермаркет, расплакаться кассирше. Попросить «записать» им бутылку водки самую дешёвую. Они правда отдадут эти деньги со своей зарплаты. Если зарплата придёт.       Мы от них прячемся за школой — возле старой котельной. Здесь недавно ожила коробка. Маленькие индустриальные животные. — Я тут подумала. А что, если заберём котёнка с котельной, когда будем жить вместе? — Маша, не торопись. Мы ещё даже квартиру не нашли.       «Знаешь, кто это?» — спрашивала у меня мама в первом классе. А я знала. Милая девочка с линейки. За её авторством слова: «У тебя красивые волосы». Она мне с первого класса нравится. Я нашла сил сказать об этом в девятом. Сейчас Достоевская уходит посреди урока литературы. Павелка — учительница литературы — стыдит её за хулиганскую распущенность, за сочинение размером в абзац, хамство и пренебрежение к литературе почившего предка. Голосом Министерства правды вещает, что нет плохих книг, есть плохие читатели.       Домашнее задание по литературе мама начинала со слов: «Я понимаю, вас книга вряд ли зацепила. Но писать по ней сочинение надо. Подойдите после урока и поменяйте тему, если не интересны те, что на доске». В Эрмитаже она полчаса рассуждает о своей дражайшей «Любительнице абсента». Посетители музея подходят и говорят, что мама на неё похожа. А мама отвечает: «Разве похожи? Она в синем созерцании — бессмысленном и интроспективном. Я же, скорее, в том, которого она лишена — в оранжевом».       Ей почему-то любили сдавать письменные работы. Мама превращала урок литературы в писательский квартирник, в сорок пять минут недостижимой для школы тишины. Анализировала прозу, как картину в музее. Вадя мог бы писать пьесы и сценарии. Диалоги напоминают ей любимого Мориса Метерлинка и «Слепых». Она выпишет сегодня самые интересные предложения на доске. У Достоевской отлично получаются критические эссе. «Будто ты родственница Белинского, а не Фёдора Михайловича, Маша». Если бы она не видела, как я перед уроком исправляю чужую пунктуацию, поставила бы Достоевской пять. У меня вместо вопросов на доске — вопросы посетителей музея. Оранжевое созерцание — это про людей? — Я могу остаться сегодня у тебя, кстати, — клеится Маша. — Отец не приходил? — Оставайся. Мы уже неделю живём одни. — У тебя есть деньги? — Маш, ну не начинай. — Я могу дать из тех, что на квартиру. Ну, если очень нужны. — C тобой уже невозможно о чём-то, кроме денег, поговорить, — произношу я с улыбкой.       Павелка соберёт эти тетради в пятницу — Маша уверена. Устроит публичное линчевание за рисунки Кеши на полях. Он сидит между нами, на уроке литературы в одиннадцатом классе. Павелка не понимает, что ему просто скучно, что ему больше не с кем остаться. Павелка совсем ничего не понимает — ни людей, ни картины, ни сочинения. Она будет читать старые сочинения и спорить с выставленной оценкой. Маша клянется не приходить на её уроки, пока моя мама лежит в больнице.       А я не знаю, как ей сказать. Что уроки Павелки придётся глотать и терпеть, как декокт. Что директор сегодня попросил передать маме все наилучшие пожелания, вместе с информацией об увольнении.

***

— Ты когда скажешь маме? — надоедает Кеша, шипящими бахилами раздражает уши. — Сейчас? — Когда её из больницы выпишут. — А если ей плохо станет? Давай тут скажем, пока её врачи лечат? — Чтобы маму ещё на две недели оставили? Хочешь её родительских прав лишить?       Дурак. Сказал Наталье Ивановне, что за ним присматриваю только я. Она устроила родительскую вычитку. Противоречиво сыпала фразами: «Какая ты ещё взрослая», «Куда тебе о десятилетнем школьнике заботиться?», «Сама, небось, уходишь по вечерам с друзьями развлекаться». Угрожала обратиться в опеку, как год назад. Директриса сетовала на мать. Потому что её хватает судорогами на уроке уже второй раз за месяц. Юлия Юрьевна после подошла ко мне по-свойски. И попросила позвонить дальним родственникам. Пусть они пока присмотрят.       «Они не присмотрят», — сетовала трудовику с четырьмя котятами на руках, прикуривая сигарету. Дальние родственники перестали приезжать после проигранного бабушкиного кольца. Дальние родственники перестали звонить, как маме диагноз поставили. «Дальние» они на все сто, а вот «родственники» ли — дилемма. — Давай тогда папу поищем. — Нет. — Или позвони Илье, позвони Илье! Он его в прошлый раз нашёл! — Я не буду ему звонить.       Мама майский балет смотрит в комнате главной медсестры. Благоговейно впитывает картинки живые. Из-за отца трепещет перед коробкой чёрной, как перед ботинками Бога. Отец вынес наш из дома ещё два года назад. «Ну и ладно», — говорила мама. Она лучше всех знает — счастливая жизнь начинается со спокойного ума. Чьи-то собаки провода грызут, дети стены портят. Пьяный Семён сжёг себе всю комнату в прошлом месяце. А отец телевизор проиграл в казино. «Ну и ладно». Зато судороги стали реже. — Мам, ну тебе же нельзя, — тянусь к пульту, умерщвить «Лебединое Озеро» для убогих. — Врач сказал, что пару часов в день можно. Ну Алиса, ну не выключай, — пищит, как камышовая стрекоза. — Тут и так заняться нечем. — Книги читай. Ты же учитель литературы.       Медсестра просит нас уйти. Я помогаю подняться, руку подаю.       Мама задает вопросы обыденные: какие оценки у Кеши, почему я вчера вечером к телефону не подходила, нормально ли мы питаемся в её отсутствие. Приходил ли отец, её зарплата за февраль. Я говорю, что у Кеши пятёрка по языку. На этом хорошие новости заканчиваются.       У неё тоже.

***

      В бетонные объятия Кестнера возвращаюсь наполовину живой. Кеша спрашивает, что врач говорил. Отвечаю ему односложно и тихо. Он уходит к соседскому мальчику с приставкой. А я падаю на кровать. Эрмитаж вспоминаю. Картина «Остров мёртвых» срисована с нашей парадной.       В эпилептическом припадке есть подлинное отношение к миру. Её врач на вертикальную полосу похож. В обуви грязной, будто бы советской ещё. С такими людьми обычно не боишься быть несуразной, но он очень надменно себя вёл. Без приветствия начал: «Мне нужно ещё вам объяснять, почему нельзя не-принимать антиконвульсанты?». В их ординаторской пыльные комнатные растения. Умывальник с зеркалом недалеко от двери. А всё, что я запомнила — его мятый белый халат. Смотрела на куцый карман на груди, и говорила, что закончу школу и устроюсь на работу. Он раздражённо и неприятно приобнял за плечо. И сказал: «Поздно пить боржоми, знаете, Алиса?».       Двоюродная бабушка Маши умерла, подавившись языком. Полчаса провела в судорогах и задохнулась в сугробе у парадной. Их врач повторял устало: «Вы почему без присмотра её оставили? Не в языке дело, понимаете?». Столько разных способов существует умереть: смерть от холода, смерть от удара головой, от рук жестокого человека или стаи голодных собак. Какой опасной выглядит улица, если снять с неё полчаса сознания. «С мамой так не будет», — отрезала я Маше перед уроком литературы. А спустя полчаса контрольной бросилась к «Ершалаимским главам» на доске, хватая и плавно опуская её вниз.       У поводка за узлом — петля, а не ошейник. Я думала, сидеть в двенадцатом часу ночи на полу коммунальной кухни и держать маму на коленях — настоящий кошмар. Но закрываешь глаза, видишь его мятый белый халат и понимаешь, что утирать кому-то слёзы спустя минуту приступа — это терпимая обыденность. — Там Маша пришла! — Кеша влетает в комнату с криками. — Там Маша пришла! Давай в «Монополию» поиграем с ней? — Проверь, дали ли горячую воду. — Ты что, плакала? — Нет.       Свекровь осуждающе смотрит на нас в дверном проёме. Просит ванную надолго не занимать. Месяц назад научилась различать их с Тёщей. Маша говорит, что у Свекрови лицо собачье. Она выглядит по-боевому. А Тёща, скорее, грустно и подавлено.       Достоевская с начала отношений грезит скопить на квартиру и забрать меня из коммуналки. Устроилась сначала посудомойкой в ресторан. Я целовала стёртые до красного ладони и уговаривала уйти. Продала телефон Ильи и принесла ей в жертву половину. Но Достоевская уходить не умеет. Её мать впитала всю мою допустимую ложь. Она каждодневно звонит и спрашивает: «Алиса, Машенька у тебя? Скоро будет дома?». А Машенька не у меня. Машенька на каком-то Смольнинском почтовом складе, где неделю назад сортировщик заболел туберкулёзом. Тратит последние силы, разгружая контейнеры с посылками. Приходит к нам в коммуналку перед последним автобусом в Весёлый Посёлок, чтобы вымыться и переодеться для родителей. Я подпираю дверь без замка, читаю ей «Тихий Дон» и нотации, закинув ногу на ногу. Рассматриваю острые лопатки, рубиновые локти. Мокрые волосы поверх груди, своё смущённое лицо в зеркале. Её синяки от коробок на руках, засосы на шее. Она злится, заклеивает пластырями. «Матери стыдно показать». «Что она спросит?». Спросит, откуда они. А они от подруги-лесбиянки. От нелегальной и плохо оплачиваемой тайной работы. На которую ты пошла, надрессированная желанием подражать взрослой мне.       Я давно борюсь с желанием сказать что-то едкое и вульгарное её матери. Твёрдо развязать язык в стационарный телефон. Усмехнуться судорожному: «Машенька у тебя? Скоро будет дома?». И сказать, что Машенька у меня, что Машенька приедет не скоро.       Как теперь объяснить, что маленькая комната на первую зарплату — это теперь не про меня? У неё запечатлена римская усталость на лице. Руки ленивые и неточные, будто сделаны из иридия. Даже её мать не звонит сегодня. Будто началось служение Творцу, а не твари. Будто она наконец сказала матери, кому звонит каждый вечер, спотыкаясь сначала о поднимающего трубку Кешу. — У мамы ацидоз начался из-за приступа. Ей ещё капельниц прописали. — Дать денег? — Ну хватит. Ты уже как Илья, — отвечаю с печальной усмешкой. — И славно, — обувь стягивается с её птичьих шпор. — Квартира-квартирой, но, может, хотя бы так ты перестанешь с ним трахаться. — Ну Маш… — Что «Маш»? Тебе самой не противно? — Ведёшь себя, как ницшеанский скорпион, — укладываю подбородок ей на плечо.       Произношу закончено, несерьёзно. Она фыркает по-лисьи, снимает куртку, но не отстраняется. — Обращаешь отравленное жало на саму себя. — Тебе даже не стыдно. — Стыдно. Но я с ним не сплю.       У Бога тоже две лестницы: парадная и чёрная. Я спрашивала у подвала — как грешники спускаются по отвесным ступеням. Он мне ответил: «Они по ним карабкаются наверх». Я рассуждаю о чёрной лестнице с отвращением. О чёрной лестнице никогда не думали с романтикой. Дорога дореволюционной прислуги предается забвению: я единственный человек в доходном доме, кто ещё открывает двери на кухне. Стараюсь о ступенях не думать.       Свет в комнате выключим. Оранжевый оттенок Питерских фонарей останется на чистых плечах до утра. Она наматывает прядь моих тёмных волос на палец, пока я пересказываю Перестройку. Спрашивает, как даты вероломные запомнить, какие ассоциации держать в голове. Никогда не попросит обнять и прижать ближе. Я сама.       Я думаю о будущем, когда она засыпает. Обещаю себе, что скоро чёрная лестница закончится. Я уеду из этого «Острова мёртвых» с кипарисами в углах потолка. Мы будем жить в небольшой комнате с личной кухней и ванной. Не будет никаких алкоголиков через стену, людей потерянных, замшелых. Тошнотворных бабок с собачьими лицами, выселенных из собственных квартир своими же детьми. Я забуду дом Кестнера, как обычный кошмар.

***

— Алиса, к тебе там этот пришёл, — стучит Семён в дверь комнаты. — Почините уже свой ебанный звонок. — Не матерись.       Дроби младшей школы оставляю. Прошу английский язык доделать. Но всё равно знаю, что он к игрушкам вернётся. Быстро ухожу от стола. Распускаю волосы, ресницы тушью наклоняю. Взгляд становится томным, неэмоциональным. Циничным? — Это Илья? — спрашивает Кеша. — Не выходи. Сиди в комнате и даже носом не суйся на кухню. Понял? — Понял…       Готовлю себя морально: он когда-нибудь поймёт. Почему друг отца подарил ему дорогу железную на Новый год. Почему я курить начала, почему коммуналка уже год оплачивается не мамой. Выхожу из комнаты быстро, будто вопросов новых боюсь.        Тараканий сад: плесень на кухне такая же пушистая, как котята с котельной. Скабрёзный Семён что-то комплиментарно мерзкое вещает со свистом. Андрей на нашей конфорке готовит. Сопровождает к зеркалу взглядом равнодушным и пыльным.       Год назад Кестнер перестал пускать отца в коммуналку. Праведник никогда заколоченный чердак не видел. Говорит, чёрная лестница ведёт в тупик. Илья совсем иной человек. Ему служат все ступени — и чёрной лестницы, и парадной.       Я не ощущала языка, когда отец произнёс: «Плохих друзей не бывает». Они часто играли в карты на деньги, пили и грабежами занимались в студенческие годы. Папа после потасовки женился на маме-магистре. А Илья на втором курсе военно-морского инженерного училища нашёл новую компанию друзей. Если верить проигранному телевизору, с руками почернее отцовских. Мама гордится ролью праведника. Кеша три года назад попугая безрезультатно выпрашивал. Но иногда думаю: наверное, живи у нас попугай, он бы кричал по ночам маминым голосом: «Если бы не я, ты бы бандитом стал! Ты бы людей убивал, Ваня!».       Сейчас смотрю на шлюху с неживыми глазами. Отражение будто искажено для реальности. Но я ему верю. Оно спрашивает: «У кого-то кошки провода грызут, дети стены портят. А отец бы людей убивал. Ну и ладно?». — Алиса, ты такая хмурая, — приветствует меня Илья, приобнимая за плечи. — Что случилось? — Мама в больнице. — Опять? Из-за приступов? — У неё теперь эпистатус. — В чём разница? — Приступы длятся где-то минуту, — я достаю сигареты у него из кармана, — а статус — пока не приедет скорая или пока больной не умрёт. — Ты спрашивала у врача: это лечится? — Лечится, — поднимаюсь на одну ступень выше, прикуриваю у его рук. — Но нужно постоянно принимать антикольвунсанты.       За рамки морали лезет несмело. Не так, как под одежду. Но чёрная лестница тоже взрослеет: скоро она эволюционирует в машину, гостиницу или Питерскую студию.       Но за отвесные ступени хорошо платят. Я укладываю запястья ему плечи. Подбородок в волосы. Противное надрессированное животное: за растущую дозволенность скоро потеряет субъектность. Сигнатура меняется до неузнаваемости. Я в какой-то момент перестала ощущать своё человеческое тело. Свои руки, пальцы, лицо. Они будто были и не моими. Я садилась рядом, на ступени, и вытесняла сознание из чёрной лестницы. Находилась мыслями в совсем иных мирах. Где нет меня и моей жертвенной послушности. Повторяла слова: «Людям интересно посмотреть, до какого отвратительного условия их партнёр дотянет», узнавая себя в них. Мама не права. Нет хуже качества, чем терпение. Терпение — лисий хвост в ветках.       Он спрашивает, есть ли деньги на лекарства. Протянутый бумажник забираю из пальцев. — Сколько можно взять? — Сколько нужно. Я ими почти не пользуюсь. — Счастливый ты человек. Мне нужно всё.       Но оставляю тысячу. Не знаю. На такси? — И, Алиса. Если маме потребуется помощь — звони на мобильный, а не стационарный. Катя уже от ревности с ума сходит. — Да телефон этот… — Что?       Поднимаю правую щиколотку на ступень выше. Тушу сигарету о ребро отвесной ступени перед наветом. — Отец в карты проиграл. — Как он мне надоел. Но ты тоже хороша. — Забрал, пока я спала.       Убираю ладони из-под майки и целую его в скулу. Илья не обижается. Воли рук хватает. Говорит, у меня прекрасное славянское тело. Но на чёрной лестнице ему уже тесно. — Ты когда следующий раз приедешь? — Не знаю. У меня дел много. Я в Петербурге ещё на неделю где-то. — Как тебе в Выборге не скучно. Отреставрировал бы его, раз там живёшь, — вытираю помаду рукавом после поцелуя. — Так как мне с тобой связаться?       Тяжело вздыхает мой пастырь. Зеркально, подобно мне, помаду с губ оттирает. — Ну, ладно. Можешь звонить на стационарный. Только на работу, а не домой. Хорошо? — А куда? В казино, порт, на верфь, нефтетерминал? — Куда угодно. Но не домой.       Уходит со словами: «Передавай Кеше привет». А я остаюсь на ступенях перед чердаком. Забочусь не иметь Бога в разуме. Считаю, сколько у него было в бумажнике.

***

      Тёща и Свекровь отчитывают Семёна на кухне. Синяков сегодня больше, чем на руках у Маши. Отец на их фоне сверкает: пьет с улицами уже месяц. Алкашная дихотомия. — И на что ушли эти деньги?       Маша рассматривает сигарету. Пальцем очерчивает след от помады на ней. Такая наблюдательная, проницательная. Кожа на руках сверкает, где нет виноградных теней. Я переползаю к ней. Царапаю колени о чёрную лестницу. — Долг отца оплатила. А ещё коммуналку, кредит, выпускной за нас двоих. Еду, куртку Кеше, лекарства для капельниц, — пальцы кончаются загибать, — ещё благотворительный взнос для больницы. Маша, обними меня. — Я даже говорить с тобой не хочу.       Коллекторам отдала четырнадцать тысяч — две зарплаты матери. Они добродушно улыбнулись и звонок предложили починить. В прошлый раз рассказывали о друге-ингуше, что вернулся с Чеченской войны. Его отправляют к совсем безнадёжным должникам. Руками больных пытать проще. Я сегодня спрашивала о его самочувствии. Он в относительном порядке. Собаку себе завёл.       «Учти: должники ничему не учатся, когда за них платят другие», — говорил Илья после «Виктории». Коллекторы надеются хоть раз увидеть принципала. Сегодня сказали, что им меня жаль. Что я вырасту очень несчастной из-за отца. Надо было попросить их обняться. — Сколько у тебя осталось? — спрашивает Маша. — Четыреста рублей. Отдать тебе половину? — Оставь себе, — она наклоняется ко мне. — Я вчера звонила своей тёте. Она сдает студию на Миллионной. Сказала, что может сделать скидку, если нам нужна квартира. — Это же возле Эрмитажа? — Да! Представляешь, центр? До твоего филфака полчаса пешком. И можно будет котёнка забрать с котельной, тётя не против, — Маша смеется и мечтательно обнимает. — Так везёт в последнее время: то работа, то квартира. Хоть в казино иди вместо твоего отца играй. — Сколько она стоит? — Пятнадцать. — Это же много. — Я смотрела объявления. Если устроиться в отель, то оклад — семь тысяч. Если обе будем работать, то четырнадцать. И у нас уже есть на первые два месяца. Ещё сможем накопить, может, родители помогут. — Маш. Маму… уволили.       Утопия планов царапается проще краски. Эрозия утопии возвращает уставшее римское лицо. Мне вены достает из запястий её серый взгляд. Там, внутри остается только худшее: чувство вины, слова о навязывающей болезни. Обвиваю лицо её ладонями. Утешающе произношу: — Можем посмотреть квартиры вместе уже после выпускного. Найдём что-то подешевле. — Ну, да, — слабо отвечает Маша. — Подешевле.       «Ты только… с Паломарём завязывай уже». Паллиатива на это нет. И седативных слов тоже.       Я будто сплю, но сердце моё бодрствует. Она говорит со мной в губы, едва шевеля языком, голосом пространно-тихим и ясным. «Завязываю», — почти отцовским тоном. Маша избегает поцелуя нравоучительно и элегантно. Просит в этот раз не кусаться. Спрашивает: «Какой тягостью ты меня дрессируешь? Я устала от тебя больше, чем от Смольнинского склада». Приподнимаюсь на лопатках, убираю ей волосы за спину. Чашечки колен глажу, выше поднимаюсь. Поцелуй в нос стекает к щекам, к ямочкам, к языку. Её пальцы сгибаются только в моих ладонях. Кладу ветровку на отвесные ступени. Симметричное солнце волос в янтарных полосах. Её пальцы сгибаются на пуговицах рабочей блузки. Запах Бога вытираю о её духи. «Хуже места не найти», — говорит моя смущенная Маша. Милая, ну сколько можно жаловаться?       Целую её в грудь, в шею. Маша обещает уволиться, как квартиру найдём. Не из здравых побуждений. Хочет побыть со мной в нормальной мебели хотя бы неделю. Расстегиваю ей лифчик под футболкой. Нос вытираю о кожу шеи, снова прошу меня обнять. Не слышу ступеней, говорящих шагами. — Алиса? Маша? Вы что делаете?       Праведник на грешных ступенях стоит. Сальные волосы перебирает от удивления. «Послание к Римлянам» не читал. Сейчас слагает новые морали.

***

      Аравистая столовая. Сейчас Праведник и Проповедник пьяно спорят на кухне. Философская топонимика «Столичной». Угадывают, что в ней зашифровано — столица или сто ликов.       На обсуждении Афганская война и дача во Всеволожском районе. Они бы стали отличными судьями: алкоголизм умеет благодарить за оправдания. Мама бы процитировала им не смотреть на вино. Как оно краснеет, как оно искрится в чаше, как оно ухаживается ровно. Но закончились времена, когда вино кусает людей, подобно ядовитому аспиду. Каждая кожа ощущает безграничность воли человека. Решать, что произойдет с тобой, твоими руками, с твоей печенью и памятью. Не существует причины, склоняющей к пьянству. Их подменяют оправданиями укусить багровую змею за голову. — Почитаешь?       «Мабиногион». Смотрит со второго яруса. — Ты уже не маленький. Давай сам. — Не хочу. Мне лень. — Любишь кататься — люби и сани возить. — Ну мне лень. И скучно. Хочу мультики смотреть. Алиса, купишь мне приставку, как у Артёма? — Где я тебе денег на неё возьму? — Давай кассеты продадим. — Они стоят — копейки.       Ботинки отца заходят трезвые. А отец — не очень.       Я слышу их разговоры через двери кухни. Праведник спрашивает, когда к нам коллекторы придут. Мореман смеется. Отвечает: «Какие коллекторы, Вань? Я деньги Алисе даю, чтобы мои парни их обратно возвращали?». Ещё год назад позвонила ему в казино. Попросила не торопить с долгами. Он в «Викторию» пригласил на Каменоостровском проспекте. Вообще всё списал. Со словами: «Ну мы что, чужие друг другу люди?».       Животное новое казино нашло. Спустя три дня чёрного списка.       Я думаю сейчас. Когда я перестала бегать по отвесным ступеням Кестнера? Когда расцарапала себе колени и ладони. Учиться осторожности тоже самое, что учиться на ошибках. В ошибках много созидательной пользы, её больше, чем спирта — в абсенте. Перестала бы я бегать по отвесным ступеням, если бы не упала? Гулять по замерзшему Таврическому пруду, если бы там не умерла любимая собака отца? Отвесные ступени Кестнера во снах становятся вертикальными. Может, мама бы развелась, если бы я тогда не пришла на Каменноостровский проспект? — Тогда подаришь мне приставку, когда вы с Машей пойдёте работать? Ладно? — Алиса не будет жить и работать с Машей. — Ты вообще рот закрой, — говорю отцу.       Кеша забирается на первый ярус. От безделья и грусти завязывает узлы на моих передних прядях. По маме скучает. — Толку от этой приставки, если телевизора нет. — Папа сказал, что вернёт его, если я буду учиться на пятёрки. Но мне сегодня Наталья Ивановна поставила двойку по природоведению.       Алкогольный делирий стирает мозг в пыль. Ничего он не вернёт. Отец четыре года назад пообещал ему велосипед отыграть в казино. Расшивает извилины в ровные полосы. Проиграл мой «Аист», когда Кеше было всего два года. — За что тебе двойку поставили? — За то, что спорю. Наталья Ивановна сказала, что утки тоже улетают в тёплые края. Но они же не улетают! Помнишь, мы видели их на Большой Неве в Новый год? — Остаются на зиму, потому что их закармливают до смерти, — отвесные лестницы к Неве — мои руки задёргивают штору от неё. — Запоминают водоёмы с едой и не улетают. — Ну и что. Они же остаются! Значит, неперелётные! — Остаются, потому что их… надрессировали.       И когда «Попросишь Илью мне подарить?» сменилось «Когда вы с Машей пойдёте работать?». Кеша, я… — Это он тебе рассказал про Илью? — Кто?       Мудак с психфака. Они ссорились о чём-то на кухне. Кеша обещает не говорить маме. Я болезненно и влажно прижимаю запястье к лицу. Мне хочется другое обещание. Не вспоминать об этом больше.       Отец стучит пальцами по кроватной лестнице. Спрашивает: — Вы о чём там говорите? — Пап, а почему Алисе нельзя жить с Машей? — Потому что это противоестественно. Две хорошие девочки не должны жить вместе. — Да, хорошие девочки должны жить с такими ничтожествами, как наш папа, — зло договариваю Кеше.       Не хочет возвращаться к себе на верх. Плетёт вторую косу из прядей. У котельной коробка, оставленная трудовиком. Плед и эмалированное блюдце с цветком. Чёрные котята внутри. Маша с восхищением переползла от кошки к коробке. Взять самого взрослого погладить. Но он убежал под передние лапы завтракающей матери. Я невидимо слежу за отцом. Он раньше выпрашивал деньги словами. Но бесконечно убеждать можно только себя: спустя время заканчиваются «рыбные столы», «белые полосы», «сломанные автоматы». Мы с Ильей ему давно в доверии отказали. Сейчас он ищет кредитную карту мамы. Кормящие руки человека, сожалеюще кивающего «акульим столам», «чёрным полосам» и «подкрученным автоматам». — Я бы хотел жить с Артёмом, когда вырасту. Мне тоже нельзя будет? — Ты, Кеша, совсем другое дело.       Резонирует стеклянный сервиз. Кисель пуговиц в хрустальной вазе. Отец раскапывает дно. Всматривается. Я там раньше прятала деньги. — Кеша, а в какой больнице мама? — В Мариинском театре… то есть, в больнице.       Слежу за ним, не моргая. Листает мой дневник. Хвалит пятёрки, рисунки Кеши. Распишется позже, сейчас устал. Стихи на вкладышах читает. Слова Маши с другой стороны листа. Легче дышится отчего-то. Ничего не сказал, кроме: «Маме не понравится, если она узнает». — А почему мне можно, а Алисе — нельзя? — Повзрослеешь — Алиса сама расскажет. — Но они уже денег на квартиру скопили…       Отец прокашлялся в паузе. Кеша извиняется беззвучно. Закрывает себе рот ладонями. Я встаю с кровати, волосы собираю в хвост. — Вы скопили денег на квартиру? Сколько? — Сколько надо.       Праведник в гиену превращается. Но на своё отражение не смотрит. Рыщет нервозно по комнате, обнюхивая каждый угол. — Где эти деньги? — Я тебе их не дам. — Алиса, не раздражай меня. Я в прошлый раз принёс домой три тысячи. — А до этого вынес десять, — я усмехнулась, уходя к телефону, — двадцать, тридцать. Ты знаешь, сколько я коллекторам вчера отдала? — Как я отыграюсь без денег? Умоляю, дай хотя бы две тысячи. Если выиграю… — «Если»! — с улыбкой слово повторила. — В этом доме нет твоих денег. Я сейчас вызову милицию, уходи.       Отец больно за запястье хватает и трубку забирает. Не хочет в участок. Там так же удушающе плохо, как во Всеволожской полосе, как на чужих лестницах в похмелье. — Где они? — Отпусти! — Моя вина, что «Красный треугольник» закрылся?! Я денег пытаюсь заработать! — Нужно было становится партнёром Ильи, если хочешь зарабатывать на казино! — Ага, бандитом? Людей убивать? Да, Алисонька? Я бы посмотрел на тебя, будь ты вместо меня в этой ебаной Всеволожской лесополосе! — Раз ты такой праведник, чего же ты парня грудью своей не прикрыл? А я знаю! Потому что ты только плакаться умеешь. Нихуя больше не умеешь! Но плачешься так искусно, что даже мать от тебя уйти не может!       Боится на свою жалость смотреть. За правду сжимают горло сильнее. Телефоном замахиваюсь. Он из рук дрожащих выпадает и трескается на полу. — Пап, не трогай Алису!       Кеша рыдает. Колотит его руками. Сдираю отцовскую ладонь с шеи, но даже расцарапать её не могу, как мама-кошка с котельной. — Ну давай, ударь меня! Мало тебе матери! Может, если у меня эпилепсия начнётся, ты хотя бы работать пойдёшь! — У меня мамина карта! У меня! Я её отдам! Отпусти Алису…       Я откашливаюсь, присев на тумбу. Отец забирает кредитку из дрожащих детских рук. Просит его не расстраиваться. Кеше только хуже становится. Он растирает слёзы по лицу и падает рядом со сломанным телефоном у моих ног.       Как там мама говорит? «Счастливая жизнь начинается со спокойного ума»? А все вокруг несчастные. Вот ведь ирония. Её дезориентированное «Ну и ладно» — тряпка для грязи. Отец неловко собирает обломки телефона. Кладёт на комод. Осматривает своё отражение в пластиковой карточке. Пальцами затыкает уголки хрустальных глаз. И уходит. — Я не хотел! — котёнок с котельной захлёбывается слезами. — Не надо было ему говорить! Я виноват…       Я опускаюсь на пол рядом. Забочусь не иметь печали в голове. И правда — виноват. Но тут как с отвесными ступенями на чёрной лестнице.

***

      Я Машу целую в краешек губ. Они уходят с Кешей к ларьку. Кеша ей о кошках в подвале Эрмитажа рассказывает. Маша, оказывается, не знала. А я иду к таксофону. Морской порт говорит, что Илье нужно уехать в Москву пораньше. Плохие новости.       Мама кроссворд решает на кушетке медсестры. Температура есть, кашель появился. Врач говорит, с ней всё хорошо. Температура у неё почти нормальная. В телевизоре радуются возвращению Чечни в конституционное поле. Мама не радуется. Называет всех лицемерами: из России уехало бы процентов восемьдесят населения. А когда так хочет сделать колония — медсёстры и соседки по палате почему-то негодовать начинают. — Мам, привет. — Алиса! Ты почему трубку не берешь?! И где Кеша? — Они с Машей пошли за печеньем. А телефон у нас сломался.       Мама недвижимо смотрит перед собой. Слышит, но не слушает. Мне кажется, я найду «Ершалаимские главы» в кроссворде. Мне кажется, она снова уронит мел перед доской и скажет: «Алиса, помоги. У меня сейчас будет приступ».       Я бросаю рюкзак. Щелкаю пальцами перед лицом. — Аура? — Уже и задуматься нельзя, — шутит с небольшим отставанием, откашливается. — Ну, теперь хотя бы есть мотивация кнопочный купить… — Я пока буду звонить из таксофона по вечерам. Но не каждый день, так что не надо переживать. — За тебя, Алиса, переживать не получается. — Выглядишь очень слабо. — Дышать тяжело. Врач говорит, это из-за ацидоза. Но я в порядке, не переживай.       Сегодня в плохом настроении. Вчера Чехова ушла из оперы. Видела на прогулке свою коллегу из газеты. Не хочет про журналистику вспоминать. Но они полчаса обсуждали убийство Старовойтовой. Школьные подруги живут не дольше цикад. Мама о моей заботится. Спрашивает, куда Маша собирается поступать. Тетя Оля занимает ей денег на юридический факультет. Но уместнее сказать «никуда». — Папа не приходил? — Забрал твою карту. — Ну и ладно.       Люди скорее себе руку отрежут, чем что-то изменят в текущем миропорядке. Я с тринадцати лет их прошу развестись. К отцу взываю через вину перед мамой. В маме взываю через вину перед нами. Но не работает вина в месте, где совесть заколочена под шахматной бежево-зелёной плиткой. Кеша плачет, когда она учит его чтению. «Алиса в твоём возрасте читала сто пятьдесят слов в минуту, а не восемьдесят». Мне тоже хочется расплакаться на учении терпению.       К ней Алла заходила. Про школу сказала. Но она не расстраивается. Правда не расстраивается. «Ну и ладно» в новых цветах. Её больше беспокоит, где я взяла деньги на лекарства.       Правда почти звучит. Илья приходил. Узнал и решил помочь. Трагедия видимой станет только после вопроса: «Кому решил помочь?».        Мама думает печально о чём-то. Наверное, о том, что уже год не хочет видеть его в коммуналке. Они спорят по часу на кухне. О «Норд-Осте», о залоговых аукционах, о статье мамы в «Северном слове». Иногда чёрные лестницы повторяют за ним слова. Беззлобно называют маму глупой.       Мама называет его умным человеком. Но хорошее качество хорошим становится в чистых руках. У Паломаря они вымываются по сто раз на дню. А грязь из Всеволожской полосы всё равно остается под ногтями. Она болезненно откашливается. Смотрит подавленно. — И в какой момент «Мореман» стал просто «Ильёй»…

***

      Последние деньги трачу на кошачий корм. Маша обещала им имена придумать. Но возвращается со склада и говорит, что сил ни на что нет. — А где другие котята? Алиса?       Мама-кошка с котельной куда-то исчезла. Кеша забирается на груды кирпичей и мусора. Аккуратно перебирает бруски, чтобы найти оставшихся двух. Я сижу перед остальными виновато: обхватываю сигарету губами и достаю корм из кармана. — Если я пойду работать, ты сможешь побыть один дома? — А мама уже не вернётся с больницы? — Вернётся, конечно. Я просто не знаю, когда.       На этой неделе Семён страшно пьет. По ночам стенается между календарных кипарисов. Ищет «Остров живых» за треснутыми стенами. Теряется в чужих комнатах, ломает дверям — руки. «Как тебя с ним оставить, Кеша?» — я не спрашиваю. Я спрашиваю Олега Валерьевича, куда делась мама-кошка и котята с котельной. — Побуду. А Маша придёт? — «Один» значит «один». У Маши работа и экзамены. — Ты с ней будешь работать? — Нет, — котята кусаются. Я, раздражённая почтой, поднимаю их к себе на колени. — Хочу, чтобы она ушла с этой кошмарной почты. Коллекторы сказали, что им нужен крупье в казино. Они много денег получают. — Так же нельзя! Папа там все деньги проигрывает! — Крупье не виноваты, что у этого животного игровая зависимость. — Они жульничают! Папа говорил… — Кеша, — низко прорычала я, — заткнись.       Глодают пальцы, дрожат. Болезненные параллели спрятаны под землёй котельной. Олег Валерьевич отводит взгляд, когда я говорю о маме-кошке и котятах. За пятой тишиной о ферме огня и нездоровых детях речь. Он сожалеет, что не забрал их домой неделю назад.

***

      Таксофон сегодня ищет красивых девушек не старше тридцати лет. Вчера он сдавал квартиру в Калининском районе. У мамы пневмония началась, — говорит Алла Александровна на пороге. А у меня рабочая смена начинается через полчаса. Я только накраситься успела к третьей ночи. — Нет-нет-нет, стой, ну зачем, — Кеша убирает мою руку. — Надо вот так.       Достает домашние пуговицы из кармана, подбирая их по размеру вместо монет. — Ты дурак? — я кручу пальцем у виска. — Это не так работает. — Работает! Мы уже с Артёмом звонили! Надо металлические и тонкие вставлять.       Выковыриваю ногтем толстую пуговицу из щели. Алла Александровна осуждающе наблюдает. Думает, я его плохому учу. — Добрый вечер. Это дочь Анны Розенталь — Алиса. Позовите врача Валерия Лазарева к телефону. — Здравствуйте. Он уже ушёл. — Он набирал подругу моей мамы полтора часа назад и просил кого-нибудь из близких позвонить в отделение, когда будет такая возможность. — Девушка, повторяю: врач уже ушёл. На дежурстве другой доктор. Позвоните завтра с девяти до шести, если хотите с ним что-то обсудить. — А можно его домашний телефон, пожалуйста? — До свидания.       Красивые девушки сегодня не найдут работу: квартира в Калининском районе снова сдается благодаря моим нервным пальцам. Алла Александровна распутывает трубку из них. Возвращает её на место.       Боится за меня. Говорит, я очень агрессивной стала. Посидит у нас до разводных мостов. Скажет Кеше «Всё хорошо» вместо меня. Я накидываю ветровку и обещаю прийти до одиннадцати.

***

— Вот вам список препаратов, которые нужны для операции, — блокнотная бумага в руках. — Её проведут завтра после обхода, если вы всё принесёте. Если нет, то отправят в конец очереди.       Я уже видела этот лист. Похожий отдали после рассказа о друге-ингуше. Этот без цен. — Но… за небольшую плату можно будет переместиться чуть-чуть… повыше.       Казино без стеснения о деньгах говорит. Его достойная честность. — Катетер, желательно, оранжевый, — поднимает звонящую трубку немного вверх и кладёт её обратно. — Но можете ещё взять розовый, на всякий случай.       Розовый катетер с «необязательно» в скобочках. «Необязательно» размывается в глазах. Дрожащие руки вспоминают дисциплину. Обходятся с листом, как с расцарапанным цитрином. — Ну зачем же сразу плакать. Взрослая ведь уже. Всё хорошо будет с твоей мамой.       Я прошу звонок один. А она объясняет «примитивное». Это рабочий. На него больные обращаются. Нельзя на нём звонки пропускать. Рядом с больницей есть таксофон. Поищи его, когда пойдёшь в аптеку. Я усмехаюсь со слезами. Закрываю глаза на размытую сложность.

***

      Сегодня мама Маши отчего-то злится на меня. Смотрит презрительно. Я прекращаю отжимать волосы от дождя. Не приглашает зайти. Зовёт Машу и уходит на кухню. — Привет, ты чего так поздно? Не замёрзла? — Прости, что не позвонила сначала. Мне нужны деньги для мамы. Я верну их позже. Обещаю.       Подавленнее и печальнее обычного. По долгой паузе картина складывается ужасная. Она закрывает дверь за спиной. Остается со мной на лестничной клетке. — Мама их… нашла и забрала.       Они лучше знают, что делать с чужими деньгами. «Ну и ладно» — это про разбитые телефоны или потерянные сто рублей. Закрываю глаза на размытую сложность. Запястье ко рту прикладываю. Прошу хотя бы о монетах для одного звонка.

***

      Таксофон в Весёлом Посёлке знает толк в веществах. Свежая реклама на тетрадном листе предлагает позвонить Иблису и рассказать ему о своих проблемах: его устами говорит Бог, он заново открывает пенициллин для несчастных. Здесь запах Иблиса остался: едкое и разящее разложение морали.       Выборгская верфь трубку не берёт. Таксофон в третий раз выплевывает монеты. У меня последние надежды на Набережную реки Мойки. Она говорит первыми шестью гудками. На седьмой поднимает женщина: — Алло. — Добрый вечер. — Кто это? — Пожалуйста, позовите Илью к телефону. — Кто это?       Я лишаюсь всего воздуха в теле. У чёрной лестницы стены размером с мои лёгкие. — Алиса. — Ах, это ты, малолетняя тварь. Слушай сюда, шлюха. Если ты думаешь… — Умоляю, позовите Илью! — громче изъяснилась. — Это срочно!       Перед ней рыдать смешно. Как снимать перед её мужем лифчик. У унижения форма меняется. Оттенки ощущений — нет. — Что, деньги нужны? Какая же ты бессовестная, ума не приложу. Уводишь мужа из семьи и ещё имеешь наглость требовать что-то от его жены? Ты полоумная? Зачем тебе деньги? На косметику, шмотки? На что такое важное они вообще нужны мерзкой школьнице?       Улыбаюсь презрительно сквозь слёзы. Забор отстроен от окружающего мира. У неё с ним общий только воздух. Смотрит на него сквозь бриллиантовые пальцы: думает, у людей других проблем нет, раз их нет у неё. — Я не собираюсь с вами разговаривать. Позовите Илью! — А стоило! Кто тебя ещё — шлюху распущенную — морали поучит? — Какой, блять, морали, — я рассмеялась, прикрыв лицо ладонью. — Кто вам всем сказал, что вы — праведники?       Готова молится о появлении. Готова хоть сто Всеволожских полос пережить и простить, если он к телефону подойдёт. Отчаяние наполняет легкие и желудок, солнечное сплетение — солнечным затмением. Катя спорит сама с собой. Отравлено убирается трубка от уха. Возвращаю её на мембрану. Плачусь рекламе Иблиса.       Но таксофон перезванивает спустя минуту. Как в кошмарных фильмах. — Алиса? Милая, я же просил тебя не звонить на этот номер. — Это очень срочно, — улыбаюсь сквозь слёзы. — Ты можешь приехать в Мариинскую больницу?

***

      У отделения неврологии буквы стёрлись. Мама бредит из-за температуры. Думает, что умирает. Я сидела с ней осторожно. Мечтала со всей иронией чёрной лестницы сказать: «Ну, ты потерпи немного». Чудовище отвратительное — одновременно веки поднимает к потолку и шутит у себя в голове. На пятой минуте понимание приходит — держусь плохо. И вернулась к Паломарю.       Мы сидим перед дверями отделения в темноте. Он накидывает свой плащ мне на плечи. Души сигарет в воротнике томятся. Говорят: «Не грубите его второй коже».       Врач матерится где-то на лестнице. Мореман призвал его в десятом часу ночи без молитв и ритуалов. С помощью одной запуганной медсестры. — Как врача зовут? — Валерий Лазарев. — Подожди тут. Мы с ним поговорим и я вернусь. — Я с тобой пойду.       Врач злобно выходит из-за угла. Пугается нашей компании. Илья заталкивает его в отделение и заходит следом. У меня руки дрожат. Через двери прохожу, как призрак. Позаботься вместо меня не иметь Бога в голове. Мама, я надеюсь, тебе никто не расскажет об этом. — Вы что делаете?! — Давай, расскажи теперь мне, каких у вас лекарств и капельниц нет, бессовестный, — рычит Паломарь сквозь зубы. — Запугал бедную девочку, теперь я тебя буду запугивать.       В пиджаке пистолет. Достается сильными мужскими ладонями. Медсестра просит тишины и спокойствия. Рыдает и смотрит на меня с умолением. — Вы кто такой?! Я вызову участкового, если вы не уйдёте! — Вызывай давай, — Илья толкает его к стационарному телефону на посту. — Скажи: «Я пациентку Паломаря лечить не собираюсь», и он тебе опишет в красках, что с такими людьми делают в Петербурге.       На том конце провода слышатся гудки. Медсестра не говорит, рыдает. Паломарь призывает её прекратить. Словами: «Как хамить — так ты смелая. А как тебе — плачешься, будто кто-то умер». Трубку никто не берёт. Ни со второй, ни с третьей попытки. — Не везёт тебе сегодня, — смеется Илья, подходя к врачу.       Его плечо выскальзывает из моих ладоней. Немое «не надо». Чёрные лестницы развивают в человеке иммунитет к отказу. Когда он вообще считался с моим: «Не надо»? — У нас правда нет бюджета на лекарства. Я сам за гроши работаю уже десять лет, — слова из холста «Острова мёртвых». Эта картина про Петербург, а не один доходный дом. — Пожалуйста, обратитесь к завотделением или главврачу, я не виноват, не виноват! — Давай сюда их номера. И молись, чтобы они взяли трубку, — говорит Илья, доставая сигареты.

***

      Чёрная лестница заканчивается чердаком. Заколоченным ходом на крышу. Полоумный отец не знает своего дома: думает, лестница ведёт в тупик. Илья просит за свою помощь всего ничего — поужинать вместе. Ему нужно кое-что обсудить.       Свой развод с Катей.       Мы с ним никогда про его жену не говорили дольше пяти секунд. Портрет нервной и ревностной женщины складывался по одному предложению раз в месяц или два. Илье всегда приятно болезненное внимание. Ревность — доказательство зависимости. А в чувстве зависимости есть сигнатура поклонника Бога.       Но спустя два года даже вино надоедает: такому человеку, как Мореман, нельзя трепать нервы. Его раскуроченные волокна искрятся не хуже электрических сетей. Илья держится величественно. Смеется. «Ревность — жало скорпиона, направленное на самого скорпиона». «Ты согласна со мной, Алиса?». Маша, теперь мне правда стыдно.       Обмениваю здравомыслие на безмятежность. Просит за свою помощь всего ничего — выпить с ним в конце дня. Я не пью, но помощь стоит — всего ничего. Одного слабого принципа. — Сколько тебе сейчас лет? — наливает вина в бокал. — Семнадцать. — То есть, через год уже можешь выходить замуж?       Ступени приходят в стены овсяного цвета: Мореман не видит серьёзных причин мне оставаться с мамой. Завуалированное предложение выйти замуж рвёт полотно «Острова мёртвых». Неживые кипарисы снова превращаются в куски плесени. Человек на лодке разворачивается лицом к автору. Его личная квартира в Коломне станет моей личной квартирой. Его личный врач станет вторым мужем мамы, если я найду нечеловеческое усилие сказать лаконичное «да».       Мне кажется, что я вошла в реки той реальности, что никогда мне и не принадлежала. Я пытаюсь вытащить ноги из этих вод, но чувствую вместо них привычное торфяное болото. Мне ничего не остается. Я делаю глоток вина и отвечаю: — Могу.       Больше не будет никаких алкоголиков через стену, людей потерянных, замшелых. Тошнотворных бабок с собачьими лицами, выселенных из собственных квартир своими же детьми. И забудется дом Кестнера, как обычный кошмар.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.