реквием

NC-17
Завершён
27
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 3 686 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
27 Нравится 3 Отзывы 7 В сборник

sing us a song, a song to keep us warm

Настройки
      Жёлтые улицы, такие же жёлтые дома. В этой солнечности и яркости присутствовали пятна фиолетового — сирень. Сирень — пятно; нежное, красивое, но такое же выбивающееся, непонятное, странное, как и человек, который шёл по улице в шляпе с полями.       В своих руках он держал бумажку, на которой был написан номер дома и этаж, где находилась его новая квартира: пятьдесят седьмой дом, второй этаж, квартира десять.       Один и ноль.       Он казался странным, как и сирень в этом районе на фоне пёстрых жёлтых домов.       Странная картина, и странная сирень здесь. Она всегда была нежной, как помнил этот человек, но здесь она была яркой.       Такая фиолетовая, броская, несочетающаяся с золотыми, кажется, домами.       Человек шёл, он знал куда, но и словно не знал одновременно. Шаги были лёгкими, неясными и непонятными — быстрыми, а может быть всё же медленными? Слегка пошатываясь, а может и нет, он шёл то ли по прямой, то ли бесконечными кругами между домов и арок. О, он не понимал этого так, как и не понимал себя всю сознательную жизнь.       Действительность расплывалась, как чернила в чашках петри; его жизнь — это чернильные пятна, которые были похожи на цветы в стеклянных прозрачных чашах. Свободные, кажется, лёгкие, совсем невесомые, на которые каплю за каплей самодурка-жизнь проливала яркие спиртовые чернила вот так: первым шёл малиновый, затем же был оранжево-жёлтый, и только потом оказался красный, чей оттенок был ближе к бордовому, точно кровь; ещё где-то там, в какой-то из соседних чашек петри, были намешаны изумрудные оттенки, да так, что складывалось ощущение частицы бирюзового моря в этой стеклянной круглой чашечке.       А чашечки смешивались, расплывались больше и больше… чашечки становились одним целым.       Кроваво-красный смешивался с изумрудно-зелёным, чей оттенок был похож на зелёнку; на стыке цветов появлялся чёрный. Пурпурный смешивался с золотым жёлтым — коричневый, тёмно-синий, похожий на сумрачное небо, смешивался с ярким оранжевым, чей оттенок напоминал оранжевые лилии — тоже коричневый.       Грязь.       В чашечке пятна; такие яркие, такие красочные и воздушные-воздушные, размытые и размазанные по холсту разбитой жизни, точно без границ… Той грязи предела не было, нет, не будет.       А у каждой чашечки бывает своя граница, свои рамки, каждая чашка петри, каждая краска имеет предел в расплытии своём — как и у него, в его сознании. Его рамка — его сознание без чувств, без существа.       Пятьдесят седьмой дом.       Он стоял и смотрел на трёхэтажный пятьдесят седьмой дом.       Яркая сирень, жёлтые дома, чашки петри, спиртовые чернила, похожие на цветы.       Грязные границы, страх, расколотые воспоминания, разбитая личность.       Он словно тонул и умирал, умирал и тонул, задыхаясь в глубоких и бездонных чёрных водах. — Добрый день! Извините, пожалуйста, за беспокойство, но не подскажите, где пятьдесят седьмой дом?       Внезапно. Резко. Раскол. Треск стекла.       Голос был похож на церковный колокольный перезвон, который выбил его из прострации собственных размышлений.       Он неловко обернулся, а перед ним стоял незнакомец, с белыми, словно первый снег, волосами, а улыбался, кажется, ярче солнца. Солнце... да, оно стояло в зените, а на небе не было ни единого облачка.       Да, солнце. Оно упало на чужое бледное-бледное, точно первый снег, лицо. Бледные губы, бледная кожа — нет даже здорового румянца. Только красные-красные радужки глаз: они чище рубина; оттенок же, кажется, был похож на зимнюю красную рябину... но нет, он холоднее. Скорее, его взгляд подобен на красной-красной артериальной крови. — Пятьдесят седьмой дом?.. — неловко спросил он. — Пятьдесят седьмой дом. — ответил незнакомец. — Мы стоим подле него. — Ой, правда? Ха-ха, как неловко-то… вышло… — тихо засмеялся юноша — да, это юноша, такой же как и он — его смех очень красивый. — Может мы тогда уж… зайдём? — Да… да, именно, пожалуй.       Они вместе вошли в пятьдесят седьмой дом. В подъезде было куда прохладнее чем на улице; то правда, погода тогда была знойная, душная, даже и не скажешь, что был самый май. Скорее, такая погода больше подходит лету, июлю, а может августу.       Неправда, неправда, всё неправда, ложь, клевета: истины нет.       Их встретила винтовая лестница, которая закручивалась словно спираль, полностью по канонам золотого сечения. Лестница поднималась вверх, выше и выше, к самому потолку, стилизованному под купол церкви с библейскими сюжетами.       «Господь поручит ангелам своим охранять вас на всех путях ваших», — читал священник в церкви, когда он молился за свою жизнь.       Ангелы… они повествуют людям о воле божьей. Но он никогда не видел ангела, не встречал его на своём пути. Наверное. — Как вас зовут? — спросил незнакомец, на секунду остановившись и обернувшись к нему, со странной улыбкой.       Он тоже остановился, только находясь на пару ступеней ниже него. И вот стояли несколько минут и смотрели друг на друга.       Новое. До селе незнакомое. Живое. — Меня зовут Скарамуш. — тихо ответил он. — Красивое имя.       Скарамуш ничего не ответил. Ему льстили комплименты. Вместо этого, он начал искать десятую квартиру на втором этаже. Стены были зелёными, вокруг же окна и множество ламп на стенах. — Можно поинтересоваться? — вопросил у него незнакомец.       Солнце блестело золотом на лице его, солнце игралось в его белых-белых волосах, солнце падало на глянцевую поверхность поручень лестницы, также блестя золотом-золотом. Оно попадало сюда с прозрачных витражных окон, кажется, оно было везде… Но нет, только он, тот юноша в шляпе с полями, оставался в тени мрака.       Он вновь повернулся ко встречному и, да, на этот раз Скарамуш полностью обратил внимание на его внешность. Кожа белее снега, глаза алее крови. Черезмерно добрая улыбка. Добрая, слишком добрая. Чересчур милосердная нежная; уголки рта бледных, почти синих губ приподняты в сладко-изнеженной манере: точно простит его за что-то, точно простит убийцу, точно простит весь этот прогнивший мир.       Его внешность была ангельской. — Да? Вы чего-то хотели? — спокойно и даже в какой-то степени... вот, вон той, которая была не свойственна ему... произнёс Скарамуш. — Вы здесь живёте? На этом этаже? — тихо спросил этот человек. — На втором этаже в пятьдесят седьмом доме в десятой квартире я живу здесь с сегодняшнего дня. — На втором этаже в пятьдесят седьмом доме в одиннадцатой квартире я живу здесь с сегодняшнего дня.       Они замолчали. На губах Скарамуша появилась улыбка: — Ох... получается мы с вами соседи? — Получается, что да.       ...Скарамушу не были свойствены улыбки, не была свойствена нежность и спокойствие. Не было свойствено тепло от комплиментов. Он был знаком с этим человеком буквально минут десять, нет, даже меньше!       Но почему в груди что-то забилось. — Ну... хах, тогда зайдёте ко мне на ужин вечером? Если захотите. — предложил Скарамуш, с чьего лица не сходила улыбка. — С радостью.       Мир словно загорелся.       Скарамуш не отрывал взгляда от незнакомца, всё смотрел и любовался им, пока юноша не улыбнулся ещё светлее и нежнее, почти также, как улыбался всю их встречу. Но только было что-то в той его последней улыбке, что было ему отнюдь не понятно.       Последнее, что услышал он было тихое, ласковое: «До свидания, буду ждать следующей встречи.»       И вот он, открыв дверь ключом и сделав шаг, переступил через порог квартиры и провалился, кажется, в самую тяжёлую, гремучую и мёртвую бездну.       Разливного золота солнца на щеках больше не было, в миг не стало и тех церковных песнопений да ангелов; не было больше ангела с белыми пушистыми крыльями и глазами кроваво-красного цвета, с улыбкой ярче Полярной звезды.       Скарамуш полетел вниз. Он падал и падал, он летел в тяжёлой пустоте воздуха, который давил ему на грудь и ломал хрупкую костяную клетку рёбер.       За окном сияло зенитное солнце, но оно для него спрятались за занавесками, за плотными бархатными тёмными шторами, которые не пропускали и лучика. Он, кажется, погибал здесь, в квартире, заставленной мебелью из тёмного дерева.       Скарамуш слегка шатался и шёл по квартире медленно, совсем-совсем медленно, даже как-то лениво на первый безразличный взгляд. По сути он не шёл, а скользил по паркету, а единственным спутником его был скрип половиц.       Он проводил пальцами по, кажется, бархатистым нежным стенам, очерчерчивая узоры на обоях, таких же непонятных, неясных, даже в какой-то степени абсурдных, чудаковатых, как он сам, как его душа.       Шаг, выпад — он упал на жёсткую и, да, тоже скрипучую кровать. Такую же, как и паркет.       И Скарамуш вмиг провалился в сон.       Во сне, там, он видел облака. Он видел звёзды в сумраке. Цветы. Пустошь. Поля колосьев, и множество пушистых кудрявых овец.       Звон, звон, звон — он тоже здесь был. От его недосыпа вечного ли, или это от того, что он ему был уже ох как привычен. О, он не знал, он не понимал, а понимать-то, впрочем, вовсе и не хотел.       Вокруг были пятна — они цветные, яркие, броские: жёлтые сменялись фиолетовыми, опять это непонятное сочетание цвета; фиолетовые кляксы переходили в красные, а красные в синие, после в зелёные и снова в жёлтые, в конце-концов это всё повторялось, как сансара, как вечный круговорот людей.       В руках он держал трость с колокольчиком; он звенел им, звенел, зазывал голодных, может быть и вовсе изголодавших овец — без понятия. Овцы бежали за ним, а он улыбался.       По небу плыли облака; синий небосвод-океан разрезали не только они, но и морские гиганты-киты. Не дирижабли, а именно блестящие-блестящие звёздные киты.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь — это звон колокольчика, это звон его измученной души.       Где-то вдали виднелся небольшой дом — там его ждали дорогая матушка и любимая сестрица. Там, у дома, была натянута верёвка меж двух столбов, а на верёвке весели белые простыни, белые рубашки. Чистые-чистые, чистые, как и эта страница жизни Скарамуша.       Звёздные небесные киты завывали, пели о скоротечности жизни, о ней в моменте, о том что всё, всё в этой жизни циклично и конечно, а он, Скарамуш, слышал лишь звон.       Этот лёгкий динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь…       А может и вовсе это был не звон колокольчика, а может это был его смех, когда он смеялся, держа за руки божьего посланника — ангела. Ангела с белыми пушистыми крыльями, ангела со совсем солнечной улыбкой, ангела с кроваво-красными глазами.       Кроваво-красными глазами, такими же, как и месиво на пустоши. Кроваво-красными глазами, чьими ручьями алых рябиновых слёз окрасились белые постиранные простыни и рубашки, что висели на верёвке меж двух столбов у дома.       Кроваво-красными глазами, такого же оттенка, что и кровь. Кровь, которой окрасился звонкий колокольчик. Кровь, которой окрасилась улыбка на лице юноши, который был в своих совсем ещё отроческих годах.       А слёзы всё капали и капали, всё лились и лились, как звёздочки, падающие с небесных лазурных китов, как искорки комет в милом августе, как снежинки в декабре.       На пустоши лежал труп, затоптанный стадом изголодавших овец.       И только серебряный колокольчик звенел на трости в руках ангела, чьи глаза были подобны спелой рябине… погодите, нет, нет! не рябине — они были подобны крови, алой-алой крови, которая стекала по телу, окрашивая алым свежую августовскую траву.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь… — Спи, засыпай, спи-спи, засыпай… спи-спи, засыпай, засыпай, мой милый друг. Твой сон будет крепким, твой сон будет спокойным, твой сон будет вечным.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь… — Ты пребудешь в лучшем мире.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь… — Отец-творец поможет твоей измученной душе.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь…       Колокольчик всё звенел и звенел. Ангел горько плакал, почему плакал же — неясно, совсем. Наверное, ему было жалко юношу, а может и ещё что-то. Непонятно.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь…       Ангел горевал, танцуя со смехом серебряного колокольчика, кружа вокруг изуродованного трупа юноши, пока в небе плыли небесные лазурные гиганты-киты, собирая звёздочки слёз. И своих, и юноши, который лежал в сырой траве на холодной земле.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь…       А овечки… а овечки всё кружили над телом этого мальчишки. Им не было больно, им не было жалко, им было абсолютно никак, что был этот малец, что не было его.       Овечки почему-то кружились, точно водили хоровод вокруг этого изуродованного трупа, совсем и не помня того, что это именно они убили этого мальчика, растоптав и его, и его внутренние органы.       Помимо горюющего ангела, помимо овечек, кружащих вокруг мальчишки, над трупом пролетали чёрные вороны.       Мёртвые не видят, не чувствуют боль, не сожалеют.       А ангел всё же, кажется, плакал. С его щёк спадали серебряные блестящие звёздочки, но на лице, походу, была мягкая улыбка.       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь…       Мальчик всё видел. Мальчик чувствовал жгучую боль. Мальчик видел белые волосы, белые крылья, белое тело и красные-красные глаза. Мальчик видел, как ангел уходил.       «Не бросай меня. Мне больно.»

***

— Я так и не спросил вашего имени. — Можно на «ты». — улыбнулся юноша. — Я так и не спросил твоего имени. — Казуха Каэдэхара.       У Казухи Каэдэхары было светло.       У Казухи Каэдэхары было мало мебели в квартире, и она была светлой. У Казухи Каэдэхары висели фатиновые занавески в квартире, такие, полупрозрачные. У Казухи Каэдэхары было много цветов и зелёных, и сушёных в стеклянных цветных вазочках. У Казухи Каэдэхары в квартире пахло пряной выпечкой, британским чаем и чем-то… чем-то странным, чем-то приятным, но старинным. Ах, да, это были книги. Множество, множество книг.       Они сидели за столом, напротив друг-друга, а на столе стояла стеклянная ваза с фиолетовой сиренью.       Пятно, рябящее в глазах. — Вы… То есть ты… — неловко начал Скарамуш, — ты сбежал из Японии? — Да, я думал, что ты понял это по моей внешности. — всё улыбался он, подперев щёки ладонями. — Были мысли, но решил уточнить.       Форточка настежь была открыта, ведя прямо на ажурный балкон с изыскано вырезанным металлическим бортиком.       У Казухи Каэдэхары было хорошо, было так хорошо, как никогда не было бы у него, Скарамуша — ни на душе и точно не дома.       Казуха был словно тростниковый сахар, который скрипел на зубах, он был словно печенье, сладкое, безумно сладкое-сладкое, от чьей сладости не избавится во век и никогда.       Скарамуш не любил сладкое, пряное. Ещё больше он не любил чрезмерную сахарность и ванильность.       Но к Казухе Каэдэхаре он уже привык. Быстро привык. От его сладости он уж точно не сбежит. — Но всё же ты прав. — тихо сказал Казуха.       Перед Скарамушем появилась чашка сладкого травяного чая, вазочка с овсяным печеньем и небольшая сахарница с кубиками вареного коричневого сахара.       Казуха сладкий. Скарамуш не любил сладкое; нет, он ненавидел. Ненавидел сладкое.       Но… — Ты мне нравишься. — тихо сказал Скарамуш.       Но Казуха Каэдэхара всё-всё слышал. И всё-всё понимал. — Взаимно, мой милый друг, полностью взаимно.       Голос был нежным, прикосновения тёплой ладони, к его, Скарамуша, вечно холодным рукам, были наполнены нежностью. Чуткостью. Заботливостью. Любовью.       И этой чрезмерной сладостью.       Может такова природа его, Казухи Каэдэхары — кто знает? Может он просто такой человек?.. А может он таков только по отношению к нему, Скарамушу, который почему-то ему полюбился. Одному лишь Господу Богу это и известно.       Почему именно он? Почему он любим — «а любим ли?» (эхо) — им, Казухой Каэдэхарой?       Динь-динь, динь-динь, динь-динь, динь-дили-дилинь…       Скарамуш горький. Такой же горький, как и опиум на губах, как и сигареты в зубах, как и дым от этих сигарет. Он — дым. Он — боль. Он — зависимость.       Бумажная сигаретка — взял, поднёс к губам, зажал меж зубов; щелчок спички о коробок — кури, трави свои лёгкие, трави свой измученный организм.       Красное солнце разлилось по постели, окрашивая красным две обнажённые фигуры.       Наркотический дымок струился вверх, закручивался словно водоворот, а после растворялся, оставляя лишь горький запах жжёной травы и такой же привкус на губах. Однако же последний сцеловывали мягкие, нежные, точно сахар, губы. Сахарные и любимые губы, которые были красноватыми, от того что их обладатель всегда кусал те. Поцелуи лились, кажется, водопадом, а никто друг друга не желал отпускать из объятий, не желал разрывать прикосновений и отрываться от губ.       Нагота не была пошлой: она не чувствовалась развратной, непотребной или смущающей — она ощущалась естественной, обыкновенной. Нагота чувствовалась красивой, нежной и кроткой.       Скарамуш сравнивал Казуху с букетом белых пионов у матери в саду. Да… будь бы Казуха Каэдэхара цветком, он был бы однозначно пионом. Его тело подтянутое, немного худое, но не настолько, как у Скарамуша. У Казухи выступали косточки рёбер, на которых виднелись красные-красные полосы. Однако, опять-таки, его тело было не настолько худым. Кожа казалась белее снега, глаза краснее клёна.       Наркотический дурман окутывал словно тёплое мягкое пушистое одеяло, которое согревало и спасало его от этого жестокого и страшного мира, но Скарамуш чувствовал холод ветра на плечах. Однако потом он ощутил тёплые прикосновения к своим плечам, и точно в секунду согрелся. Тепло.       Но всё равно ему было почему-то холодно.       Да, его тянули к себе, вверх, за подбородок; его целовали, касались совсем аккуратно, совсем невесомо, легко. Ему казалось, что он никогда в своей жизни не чувствовал такой нежности и любви, которую сейчас получал от этого человека.       Мысли расплывались не только из-за опиумных сигарет, не только из-за… да, такого момента — скорее, это было просто из-за него: Казухи Каэдэхары.       К нему прикасались, его целовали… и целовали буквально везде.       «Пожалуйста, не покидай меня, — шептал Скарамуш ему на ухо, — пожалуйста, будь рядом со мной… делай, что пожелаешь».       Кажется, он унижался. Кажется, он потерял себя в чужих объятиях. Кажется, он вновь возвёл человека на пьедестал.       Это такое… чувство… оно такое неясное, непонятное. Оно пылало в груди, оно съедало его; он, Скарамуш, чувствовал радость, счастье, но также он ощущал и жжение, которое сжигало его тело.       Может быть, в этом вина лишь опиумных сигарет, может и чувств, которые он испытывал. Без понятия — это было и не важно, совсем-совсем неважно. — Ama me quantum te amo… — шептал Скарамуш, обнимая Казуху за обнажённые плечи.       «Люби меня также сильно, как и я тебя.»       Горький дымок опиумных сигарет стремился вверх, к белому потолку, который в свете закатного солнца казался алым, таким кроваво-красным, как и его глаза, которые спокойно наблюдали за ним, Скарамушем.       Прикосновения Казухи были легки, аккуратны. Он касался его нежно, целовал также мягко.       Скарамуш словно находился в бреду; он не понимал, что говорил в тот момент, он отнюдь не следил за словами, которые нёс в тогда. Его настолько сильно переполняли различные чувства, что он просто говорил первое, что приходило на ум.       А приходило лишь то, что было самым сокровенным на протяжении всей его жизни. — Quietior, tranquillior… — отвечал ему Казуха, нежно касаясь его заметных тазовых косточек.       «Тише, спокойней». — Аma me ad reliquam vitam.       «Люби меня до конца жизни.»       Произнося это, он задыхался. А от чего он задыхался?       Жарко, размыто, запутано и ничегошеньки не понятно.       Кто он? Что происходит?       Да, да, ах, точно… Он просто сходил с ума. Мысли куда-то уходили, мысли покидали его, последние, трезвые, кажется, так — раз и навсегда; Скарамуш, кажется, находился в бреду.       Да, точно, это был бред.       Говорил он то, чего и сам не понимал; какие-то обрывки фраз вертелись на языке, какие — те и сами ему были неясны. Знать что-то, он не знал; чувствовать что-то, он чувствовал, но так-ли это?       Всё было похоже на какую-то стеклянную мозаику с цветными кусочками стёклышек, та мозаика, которая по пёстрым осколочкам собирала его давно разбитый портрет, однако его бы снова разбила самодурка-жизнь.       В голове всё звенело, а он бился в конвульсиях, содрогался, хныкал…       По его мягким горячим щекам стекали капельки слёз, которые сцеловывал человек, он, Казуха Каэдэхара, находившийся сверху.       Ангел.       Почему он плакал?       «Твои слёзы — твоя слабость.»

***

      Сколько точно времени прошло — неизвестно. Но прошло прилично. Скарамуш всё своё время проводил с Казухой и в его квартире.       Она была светлой, яркой. Через прозрачные занавески всегда проходил жёлтый свет солнца, а пасмурную погоду они как-то пропускали; те дни не оставались в их памяти.       Он улыбался, точно мальчишка. Он любовался им, точно влюблённый юноша, а хотя, Скарамуш таковым и был. Но он не верил, что его фаворит чувствовал то же самое.       Так странно.       Скарамуш проводил перепачканными пальцами в краске по холсту; там оставались белые мазки, которые перемешивались с бирюзовыми, а после те становились такими лёгкими, нежно-аквамариновыми. Это была морская пена.       Точно, море. Море было его несбыточной мечтой. Он хотел туда и грезил о бескрайнем солёном озере с детства. Скарамуш хотел показать Казухе море… — Казуха, ты хочешь на море? — спросил как-то раз он. — Я давно не видел море… с отрочества. — тихо произнёс Казуха, призадумавшись. — Поэтому, почему нам как-нибудь не съездить. Но не сейчас, не сейчас…       Скарамуш промолчал и лишь улыбнулся.       Однако, моря они так и не увидели.       «…пребудь всегда со мной; утром, вечером, днём и ночью, направляй меня на путь заповедей божиих и удали от меня все искушения зла. Аминь.»       Он читал эту молитву забившись в угол.       Тут было темно и холодно. Тут было до одури страшно и отвратительно.       Не свята его душа, грешно его тело, страшен его взгляд.       Всё погрязло во мраке, ужасном и мёрзлом мраке.       Он хватался за плечи своими тонкими худощавыми пальцами, царапал те сквозь ткань помятой хлопковой рубашки; его тело дрожало, его взгляд всё бежал по этому месту. Вверх, вниз… вправо, влево, снова вверх и вниз — оно не казалось ему его местом, это была просто тесная чёрная коробка, нет, не так… скорее это клетка, да, именно: клетка, со ржавыми решётками, в которой он съёжился, точно испуганный маленький щенок.       Он съёжился, точно испуганный маленький щенок. Там, где не было ни единого лучика света.       Тусклый призрачный силуэт человека, который словно ангел-хранитель, оберегавший его душу, растворялся перед его глазами. Он, этот человек, поднял руки к небу, к солнцу, к мягким облакам и лазурному небу; да, он тянулся к тому теплу, высоко-высоко, тянулся к той нежности.       Он его видел, он хотел побежать за этим человеком.       Только этот человек... этот человек всё блёк, становился всё более и более незаметным... всё более и более.. бледным; он исчезал перед его глазами.       Не бросай меня, мне холодно.       Мне очень холодно здесь.       Пожалуйста, я не хочу быть снова один. Ты же обещал, что всегда будешь рядом. Не бросай. Не бросай меня в терновый куст.       А человек всё шёл вперёд, а человек всё уходил; дальше, дальше, у него были свои дела, свои великие цели, от которых не мог отказаться. Скарамуш знал, что эти «цели» — то, что надо было тому человеку. Он не знал какие, он не знал, даже образно, как тот человек их себе представлял. Он не знал ничего, кроме того, что они были. Хорошие-ли? Али, быть может, плохие? Не знал. Не понимал.       Сам факт: было у того человека то, что оказывалось важнее него... Него самого...       Он почувствовал холод в своей груди. Страшный холод.       Он засмеялся: засмеялся страшно, прерывисто; точно плакал, точно задыхался.       Больно... мне больно... смотри, мне больно.       Его голос дрожал, он был надломлен. Его голос осип; он весь трясся.       Заболел? Наверное. Не важно, не важно, не об этом сейчас...       Казуха Каэдэхара, ты обещал быть со мной рядом, ты обещал, что никогда не покинешь меня, ты обещал, что будешь со мной, что ты будешь со мной навсегда.       И что ты сделал? Ты просто ушёл.       Он боялся, а чего боялся не знал, не понимал, да и понимать особо не мог: его только зажитые раны вновь открылись, а их боль, столь мучительная и безумная, дурманила разум — смотри, и вглазах потемнело.       Ему было очень плохо, настолько, что он мог лишь смотреть в одну точку в потолку по несколько часов, не обращая ни на что и ни на кого внимание. Даже слёзы не текли из его глаз — полное опустошение.       Так бывает, так бывает лишь тогда, когда ты теряешь близкого человека.       Скарамуш не понимал, кого мог винить тут: то ли себя, то ли Казуху Каэдэхару... А впрочем, сам он и был в этом виноват; его постоянно покидали люди, значит в нём всё было ужасно, в нём всё было чудовищно-бесчеловечно.       Сам страшный, некрасивый, сам отвратительный и мерзкий, такой противный, точно грязная облысевшвя помойная крыса. Кто бы его полюбил и захотел остаться рядом с ним? Ответ же прост: никто.       «Прости», — упало с чужих губ, когда он, Скарамуш, ощутил мягкое прикосновение к его лицу, к его щеке.
Примечания:
27 Нравится 3 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (3)