Часть 1
27 ноября 2022 г. в 21:08
«Я убил своего брата», — еле двигаясь шептали губы, обветренные вплоть до кровавого мяса, и дрожали, точно от холода в сорок первом. Шепот — слова слишком громкие, его речь — беззвучная, тише похоронного молчания, и била та больнее крика матери. За окном майский день, слишком теплый для траура, слишком светлый для горя, и ни единое облако так и не сжалилось над ним, закрыв солнце. По квартире гулял холодок. Обсушенные, огрубевшие пальцы держали за мятый край истрепанную, пыльную фотографию, и никак не решались обернуть. Здесь — заманчивая надпись, сделанная второпях, но по обычаю своему красиво, и мысль, что автор ее — сволочь, не оставившая даже лишнего привета. На обороте — напоминание, что он был. Был здесь, был там, рядом и врозь, был счастливым и пьяным, наивным и глупым. Был когда-то, а теперь оказался убит от его же рук.
На войну уходили героями, а возвращались единицами. Фридгельм Винтер — не то трус, не то герой, и на его могиле не будет издевки: «Погиб за Родину и народ». На теплом камне под летнем солнцем останется лишь лживая правда: «Дорогой сын и брат», за которую стыдно. Ниже, там где обычно ставят прочерк, сухое «май 1945-го», через линию слишком длинную для короткой жизни.
Десять пуль — ни одной холостой, и каждая угодила точно в цель, оборвав мышцы и связки, раздробив ребра, продырявив желудок, легкие и сердце, не давая надежды вернуться. Обещанию пришло свое время: война кончилась к зиме.
На скупую слезу не было сил. Он свои давно оставил где-то там: в окопах, у расстрельных ям, тухлых могильников, в госпитале и штрафбате. Для брата не нашел и единой, только рваный, тяжелый вздох, ком, засевший в горле, и извинения: «Прости, что тебя убил».
Вильгельм Винтер — молодой офицер, подающий надежды. Он смелый и расчетливый, зря не храбрится и не отсиживается в окопе, пока умирают его люди.
Фридгельм Винтер — плохой солдат, трус и слабак, капризный ребенок, за которого брату стыдно. Так говорили все, так считал Вильгельм, в сердцах повторяя, что их страна не для слабых, а война должна сделать из брата мужчину.
Слова могут ранить не хуже пули из скорострельной винтовки, но Вильгельм никогда не сдвигал предохранитель, а Фридгельм ершился без тени обиды. Он нагло глядел в глаза, вычеканивая: «Отдай приказ», — с вызовом и гонором. Он выправлялся, отдавая честь, и уходил, не дожидаясь ответа. У него невыносимый характер, и должно быть поэтому отец его не любил. Вильгельм должно быть тогда же выжал до упора роковой курок, сожалея меньше, чем расстреливая русского комиссара, а потому не дал бинтов и не отправил в лазарет.
Зима 41-го выдалась жуткой. Они оказались не готовы и от того, что к такому готовым быть невозможно. Огромные сугробы казались зловещими горами, а бескрайние поля превратились в ледяные пустоши, куда страшно высунуть нос — их отстреливали по одному, точно бешеных собак. Тогда Вильгельм решил, что бог отвернулся от них в наказание за злость и боль, с которыми они двигались вперед. Пенять было больше не на кого, и он никогда не признавался, но в глубине души счел эту кару справедливостью, ведь хоть где-то она должна была остаться.
Враг отныне казался не живым и даже не человеком, им приходилось сражаться насмерть, отбивая у природы, мороза и божьего умысла право жить и выживать.
Темная землянка, не вырытая — выдолбленная в земле, промерзшей вниз на пару злобных метров, защищала от едкого, колкого ветра, но совсем не согревала. Его солдаты, неподвижные, сидели рядком, тяжело дышали и молчали, погружая все вокруг в мертвенную тишину. Вильгельм поодаль нервно оглядывал их, и молча обещал, что вот-вот воздух прогреется, пусть печка совсем небольшая, и тогда станет лучше. Он кутался в офицерскую шинель с меховым воротником, что выглядела добротно, но ощущалась всего-то тяжелым кителем на плечах и грела еле-еле. Одубевшие пальцы почти не слушались, но то и дело оттягивали рукава ниже, будто в этом был смысл. Изо рта вырывался клубами пар, и, громко шмыгая, Вильгельм повторял себе простую истину: нужно немного подождать.
— Держи, — раздался тихо голос точно не отсюда и заставил вздернуть голову, разминая закостеневшую шею.
Брат — невысокий почти мальчик с огромными, грустными глазами и тяжелым взглядом — смотрел в сторону, мимо, и протягивал шерстяную, аккуратно сложенную ткань. Мягкую — в ней тонули покрасневшие кончики пальцев, что выглядывали из рваной пары перчаток. Вильгельм растерянно нахмурился, вглядываясь в лицо с нездоровым румянцем. Китель на брате еле сходился, и был совсем не по размеру, а тот, что ниже, точно не грел вовсе.
— Возьми, — повторил он с тихим раздражением, будто его не услышали, — если ты замерзнешь, то толку будет мало. Меньше, чем от меня.
Вильгельм протяжно вздохнул, выпуская пар, и приподнялся, хватая брата за запястье. Пальцы едва задели шерстяную ткань, и он потянул его на себя, кивая на место рядом. Фридгельм взглянул на него, хмуря брови.
— Сядь, — мягко сказал он.
Фридгельм тяжело вздохнул, шмыгнув носом, и опустился рядом точно также, как шел в бой: без желания и права выбора. Мягкая шаль небрежно легла у бедер. Вильгельм обернулся, стараясь слегка улыбнуться непослушными губами, и опустил руку на колено, сжимая. Брат на него не смотрел.
— Ты сильно замерз? — негромко спросил он.
— Не сильнее остальных.
— Потерпи, — опустив голову, сказал Вильгельм, и растер бедро, — пару часов.
Брат покивал, прикусывая губу, и голову к нему так и не повернул.
Вильгельм как-то сказал, грубо хватая за плечо, что плохо всем, а жалуется лишь Фридгельм — за десятерых. Брат вывернулся, вырывая из чужих пальцев шершавую ткань кителя, и уставился презрительным, мокрым взглядом. Корча лицо в брезгливой гримасе, он собирался что-то сказать — едкое и в пору мерзкое, но Вильгельм перебил его: «Остальным не лучше, а может и хуже твоего».
Фридгельм ничего не делал: не вызывался добровольцем, не предлагал решений и не шел на компромисс. Он язвил, нарываясь на ссору, и смотрел на всех злыми, дикими глазами, блестящими при свете и мерцающими во тьме. Он мог только трястись от страха и плакать, не то от ужаса, не то от сожаления, и эти слезы раздражали больше всего. Мокрый, влажный взгляд столь же жалобный, сколько мерзкий, Вильгельм выносить не мог. Его брат — слабак и тряпка, за которого стыдно.
Фридгельм Винтер — плохой солдат и если позором Отечества назвать его громко, то позором роты — в самый раз. Ему не повезло умереть, он трус, которому жизнь дороже будущего Германии. Он много раз повторял, что приказа не ослушается, но Вильгельм отдать его не решался: все равно не выполнит.
Фридгельм Винтер — не герой, а героев у них было предостаточно и многого для этого не требовалось. Тот же шел напропалую поперёк и точно делал наоборот, прекратив даже лгать: он прямо в глаза, не скрываясь и без утайки, смотрел и твёрдо заявлял, что сделал то, что сделал.
Фридгельм Винтер не плакал давно. Он научился отворачиваться вовремя, и тише шмыгать. Он бесполезный солдат, но при взгляде на бестолкового парня, дрожащего от холода, который тянул офицеру теплую вещь, сердце сжималось сильнее, чем от мысли о двадцати отличных замерзших солдат. Фридгельм давно не улыбался, и дерзость его становилась все мягче и показательнее. Она вызывала не злость, а смех — тех, кого брат всей душой презирал, и им же он усмехался в ответ. Он вытравил из себя злость на этот мир, и оставил лишь скучающее лицо со лживым оскалом.
Брата не хотелось хвалить за мнимое мужество, и гордости его спокойствие не вызывало. Холодное, отчужденное лицо заставляло хмуриться в растерянности, стараясь понять, что же с этим лицом не так.
Тепло было столь желанным, что казалось невозможным, как общее счастье или вечная жизнь, а потому возможность скинуть хотя бы один слой одежды казалась бредом замерзшего насмерть, которому чудится, будто жарко. Но то было взаправду, и на оледеневших лицах таяли полуулыбки, тишина заполнялась шорохом и звоном металлических чашек. Едва заметное шевеление и возня заставили выдохнуть с облегчением — пронесло, и легко обернуться на брата, что единственный сидел также. И одно выдавало в нем живого — то и дело он тяжело глотал, притягиваясь к фляге, которую не давал и близко тронуть кому-то еще, хоть жадность была последней из всех пороков, которые он имел.
Вильгельм тихо поднялся и молча кивнул на место, устеленное покрывалами, что служило не то лежанкой, не то кроватью, а может и вовсе сошло бы за пародию темной, теплой гостиной с высокими потолками, треском камина и запахом выпечки с кухни. Оно располагалось в отрыве от оживленного гула — то, что нужно, дальше от лишних глаз и ушей, которые порядком надоели и вызывали раздражение не только у брата. Фридгельм не ответил, и, устало шаркая ботинками, поплелся следом, не тратя сил на вопросы. Присев, он поежился, и сполз ниже, пряча нос за ворот, и, сжимая руки в карманах, сожалел больше всего о том, что не мог дотянуться до своей фляжки, не потревожив брата.
— Что сейчас читаешь? — стараясь улыбнуться, спросил Вильгельм.
Лучший вопрос и способ начать разговор. Фридгельм обычно реагировал на интерес тонко, тут же мелко оборачивался, бегая глазами, и с тихой благодарностью на губах, рассказывал. Эти разговоры напоминали о доме меньше, чем хотелось бы, и больше, чем следовало, но несмотря на всю тоску и горечь, оставалось в них еще что-то родное.
— Ничего, — лениво ответил Фридгельм, чуть поерзав, — я давно не читаю.
Его слова без колкости и издевки — редкость, но задели вдруг так, словно он снова съязвил. Вильгельм прикусил губу, и обернулся, чтобы увидеть спокойное, сонное лицо. Брат дрогнул, точно почувствовав взгляд, вытянулся, уставившись в глаза с немым вопросом. Вильгельм искренне усмехнулся.
Фридгельм тяжело вздохнул, выдохнул через рот и снова съежился. В нос ударил едкий, ядовитый запах спирта, и Вильгельм, чуть нахмурившись, отвернулся. В этом запахе не было ни привычной пряности, ни дорогой сладости, и от того становилось паршиво. Не то что бы это было тайной: Фридгельм по натуре не был скрытным, а здесь и прятаться было не от кого, брат — не мать, а отца он уважал еще меньше, чем своего командира. Для Вильгельма это не могло стать неожиданностью, но он впервые заметил это так — в лоб, и предпочел смолчать: хватит с него.
— Чем думаешь заняться, когда война кончится? — спросил Вильгельм, немного улыбнувшись, — пойдешь учиться?
Брат в ответ что-то промычал, выдав сдавленный, будто случайный стон, и прикрыл глаза. Вильгельм понимающе кивнул с каким-то несуразным сочувствием, которое как ни вытравливал, появлялось вновь и вновь, чаще и чаще. Фридгельм давно стал неразговорчив, а к недавнему времени еще и молчалив: даже Шнайдер, как ни подначивал, как ни старался, не мог выбить из него и пары язвительных колкостей. Он мог бы делать это намеренно — чтобы злить, выводить, но вымученное лицо вместо ехидной улыбки лишь подтверждало: Фридгельму было плевать.
Чем чаще Вильгельм всматривался в брата, тем непонятнее становилось его лицо, и тем яснее в голове мелькала мысль: с ним что-то не так.
Бог отвернулся от них давно: за все грехи и злодеяния, и в это была его высшая справедливость. Вильгельм шептал, что путь тот отвернётся хоть от всей Германии и каждого немца, но приглядит за братом. Фридгельм был другим, дрожащим от жестокости, и если кощунство назвать его непогрешимым, то честным было бы сказать, что на фоне их всех — он невинный.
Фридгельм Винтер — не герой и не солдат, он плакса и позор для собственного брата, но заслуживал столько же сочувствия и понимая, сколько тепла в промёрзший землянке. А его он заслуживал, пожалуй, больше других.
— У меня никогда не было женщины, — вдруг прохрипел Фридгельм, шмыгая.
— Ты думаешь, что Шнайдер поступил плохо? — тихо спросил Вильгельм, мельком косясь в сторону.
Фридгельм, расправившись, приподнялся. Холодные пальцы потянули на себя тонкую шерстяную ткань, нервно перебирая ее. Он опустил взгляд, делая тяжёлые вздох, похожий на всхлип.
— Я не знаю.
— Она тебе понравилась? — Вильгельм перевел на него взгляд.
— Она плюнула в меня, — тихо сказал Фридгельм, вытягивая нитку, — и кричала. Я плохо понял, что.
— Тебе было ее жаль? — прошептал он.
Фридгельм вяло пожал плечами, еле заметно дрогнув. Вильгельм отвел от него взгляд, закусывая губу: ему стало не то мерзко, не то стыдно от того, что допустил, позволил и не остановил. Он давно потерял грань между верным и неправильным, и брат молчал: не от того, что был согласен, а потому что выбирал правильный ответ, тот, что не сделает хуже обоим.
Фридгельм Винтер был ранен в 41-м, в самое сердце, и война не сделала из него мужчину. Рана грубела, черствела и, Вильгельм надеялся, что ныла все меньше. Он пытался его уберечь, но слишком поздно понял, что берег не от того.
Мужества в Фридгельме не стало больше: больше безразличия и жестокости, больше цинизма и страха. Он честно признавался, что всегда надеялся и молился, то убьют соседа. Он говорил, что трус и бесполезный, честно и без ехидства. В нем не появилось мужества и пропало сочувствие, оставив непонятную, гнетущую пустоту и холод. На лице его давно застыло одно выражение и даже большие глаза редко выдавали тревогу.
Вильгельм ранил брата в 41-м, и к 43-ему тот погиб, убив себя в теплом мае 45-го.