***
В вечернем воздухе кружились звёздной пылью снежинки, ложась на дорогу ровным тонким покрывалом. Лиам шел по главной улице, снедаемый неверностью того, что наделал. Он чувствовал, как совесть мучает его, чувствовал, что намеренно сотворил что-то плохое, но отчего-то не бежит сейчас же исправлять свою оплошность, не торопится вернуться. Вернуться к ней. К его больной и слабой сестрице, что так нуждается в помощи, но словно бы стесняется ее просить. Стесняется того, что она может с чем-то не справиться, стесняется того, что в чьих-то глазах будет выглядеть не так, как ей привычно. Но ведь нормально — просить о помощи, так почему Жозефина от нее отказывается? Она словно стыдится. Но, может, не себя? Его? Его безумия, родового проклятия? Не хочет лишний раз пересекаться с несчастным помешанным, думает, он навредит ей. Но как же можно… Лиам никогда бы не посмел ее обидеть. Он хотел быть сестрице… другом, хотел, чтобы она ему верила, могла бы положиться, пожаловаться, попросить пожалеть и в объятиях отогреть ее замерзающее хрупкое тело. Лиам бы неприменно исполнил любую ее просьбу. Только бы она просила. Ведь как понять, нужна ли ей его забота, если она молчит? Лиам не хотел быть навязчивым, а так он выглядит словно бесчувственным и черствым, совсем не заботящимся о сестрице. Безразличным. Да, только безразличный и скупой на ласку человек ушел бы на праздник, зная, что дома дорогая сердцу женщина страдает и мучается в пожаре своей болезни. И как можно веселиться, когда столь любимый человек один и в несчастье? Нельзя. Но тогда почему он не поворачивает, почему не возвращается, продолжает идти и идти вперёд, вдоль улицы, читая надписи на вывесках лавочек и магазинов, чтобы хоть как-то отвлечь себя от печальных и терзающих совесть мыслей? Лиам не знал, но продолжал идти, не находя в себе сил вернуться. Так он дошел до дома госпожи Браун. Ноги сами несли его, в то время как мысли юноши оставались где-то там… Рядом с горячими губами, каких он нечаянно коснулся. Как же это было… Приятно. Хорошо было вот так неправильно коснуться любимой сестры. Что же происходило с ним? Семейное безумие ли разгорелось в груди, или что-то другое, что-то, что сильнее родового проклятия, сильнее здравого смысла, что голосами совести и морали поет разуму о неверной тяге к одной женщине, какую ему нельзя любить? Что за несправедливость тянется за ним? Разве он так сильно провинился перед Творцом, что обрекли его не только на страдания, но теперь и на новую сердечную болезнь? И если с первым своим недугом юноша сладить ещё мог, то вот со вторым… Он и не подозревал, что такие влечения владеют им, а так оно и было. Запретная тяга не давала ему покоя в самом деле-то уже достаточно давно. Несложно ему было влюбиться в сестрицу и раньше, а сейчас, после внезапного не-поцелуя, живые яркие чувства воспели в его груди лишь сильнее. Лишь громче кричали они о том, как Жозефина прекрасна, как добродетельна, как чиста в словах и помыслах. И как юноша бесчувственно оставил ее одну в холодном доме. Пусть она и сама не позволила бы остаться. Но все же. Не мужчина он что ли, в самом деле, не смог бы разве настоять? Не смог бы. Сестрица была непреклонна и властна, ее строгого голоса хватало, чтобы вжать голову в плечи и покорно потупить взгляд. Это Лилит могла с ней препираться — не Лиам. Юноша вовсе не любил споров и перебранок, а с любимой Жозефиной, да и в канун Рождества, ссорится не хотелось совсем. Пришлось повиноваться. Знал бы Лиам, какую на самом деле власть он имел над ней, как млела она от его взглядов и улыбок. Но о себе заботиться она бы брату не позволила. Не потому что не доверяла — потому что не желала лишать его счастья встречи с друзьями, счастья праздновать правильно, так, как следует это делать в его нежном возрасте. И словно есть Лиаму радость в том, чтобы праздновать, зная, что Жозефине в это время дурно, зная, как может биться она в лихорадке, пока он сам смеётся и танцует с девицами в большом светлом зале. О нет, какое уж тут счастье. В доме госпожи Браун его приняли радушно, позабыв даже спросить, почему же юноша пришел один. Они и не вспомнили про нее. Ну конечно. Ведь Лиам, как ни грустно, был более желанным гостем, чем его сестра, какую просто нельзя было не приглашать — ее помощь была ценна, особенно болезненному мистеру Брауну, что обращался к целительнице все чаще. У бедного старика были проблемы с сердцем, несчастный был плох, но все молчали. Доброй души человек, а как несправедлива была к нему судьба. Видимо, его она тоже любила. Жозефина и сама не выносила такие приемы, считая их развлечением молодежи, но отклонять приглашения было бы совсем уж неприлично, потому госпожа Солсбери степенно наведывалась в гости к чете Браун каждый год в сопровождении кузена и служанки, которую там любили, кажется, больше, чем брата и сестру вместе взятых. Ну и пусть. Неважно. У Лилит тоже должны быть друзья. И неважно, что у самой Жозефины их совсем не было. В таких печальных мыслях Лиам стоял в отдалении от светских компаний, крутя в руке бокал с красным вином за изящную хрустальную ножку. Напиток переливался, мерцая оттенками темно-бордового в приглушённом освещении. В вине было много цветов, невольно юноша застыл, рассматривая искрящийся в сверкающем стекле дурманящий напиток. Если бы он решился нарисовать этот бокал, сколько бы кистей он использовал? А сколько бы шпателей перепачкал, пока положил бы идеальный слой масла на холст? Очень, очень много. Ведь Лиам не сумел бы передать все великолепие, собравшееся в ту минуту в одном крошечном бокальчике в одном месте под определенным углом и в отблесках трепещущих огоньков. Он не смог бы запомнить. Была бы возможность запечатлеть красоту мгновенно, вот так, за секунду, как было бы чудесно. Но да, тогда тысячи художников лишились бы работы. Но зато сам Лиам мог бы создавать шедевры быстрее. А ещё тогда он мог бы тайно оставлять себе изображения своего главного пристрастия и любоваться ей столько, сколько ему бы хотелось. Конечно, нехорошо думать о таком, но Лиам бы хранил такие маленькие портреты сестрицы отдельно, в самой крошечной из коробочек и неприменно у себя под кроватью. Чтобы любопытная Лилит, заявившаяся в его комнату с уборкой, не раскрыла бы его позорную тайну. Кажется, он сделался преступником, и как так получилось? Такой безгрешный мальчик, а внутри не такой в самом деле и праведный. Да он, по правде, и не стремился быть чистым совестью перед Творцом. Да верил ли Лиам в Него вовсе? Совершенно нет. Сестрица водила его в церковь по выходным, сама блаженно складывала руки перед собой и, забывшись, молилась, казалось, обо всех, кто ее окружал, кроме себя самой. Другим она просила благополучия, себе — прощения. Но за что было ее прощать? Она не большая грешница, чем ее брат. Знал бы Лиам, что сгорали они душой с ней в одном общем пороке… — А где ваша дама? — послышался рядом мягкий бархатистый голос. Лиам вздрогнул, не ожидав, что его вырвут из раздумий. Он чуть не подавился вином, услышав такие слова. И почему так резко кровь прилила к лицу, почему затряслись руки и сразу же захотелось оправдываться, хотя его ни в чем ещё не обвинили? Его дама… О ком спрашивал мистер Браун, так неслышно подошедший к нему, одиноко стоящему в самом неприметном углу залы? — Простите? — попытался собраться Лиам, прикрыв рот рукой. Коснувшись губ, он, казалось, выдал себя ещё больше, заалев ярче тлеющего огонька свечи. Как же не вовремя смущение охватило его, как оно выдавало молодого человека. Ему решительно нельзя совершать преступлений — он не сумеет скрыть улик. — Я спрашиваю: где сестрицу потеряли? — улыбнулся мистер Браун как-то загадочно весело. Лиам не был уверен, но ему подумалось, что мужчина заметил в полумраке его расцветшие, как розы в мае, щеки, оттого и смотрел таким взглядом, словно все ему на самом деле было известно. Нет, Лиам все это себе лишь надумал. Откуда бы этому дородному добряку догадаться о том, что юноша не признавал в себе и сам? Не мог он догадаться, нет, конечно же. Но если Лиам не прекратит так красноречиво смущаться, недолог час, он все поймет. — Ой, как, вы не знаете? — Лиам постарался придать своему голосу такое звучание, чтобы невозможно было различить в нем дрожи. — Жозефина нездорова, она предпочла остаться в отеле, чтобы не разболеться ещё больше. Мужчина понимающе кивнул. Госпожа Солсбери была его добрым другом, наверное, самым любимым, после дражайшей супруги, само собой, и он искренне расстроился из-за ее отсутствия. Жаль, Жозефина интересным приятелем его не считала. Она помогала старику из жалости. — О, вот оно как, — протянул мистер Браун, отпивая из своего бокала. По его сияющим глазам было видно, что он успел продегустировать уже достаточно вин, чтобы так без причин улыбаться. — Берегите ее, молодой человек, она у вас настоящее сокровище. Мужчина удалился, не дав юноше вставить и слова. Лиам вновь готовился оправдываться. В голове лихорадочно кружились мысли о том, что Жозефина никакая не «у него», и пусть с тем, что она — сокровище, спорить бы юноша не стал, в том, что она — «его дама», молодой человек бы усомнился. Не столько с мистером Брауном, как с самим же собой он готов был почти подраться за ту правду, что рвала его изнутри. Это все вино, да-да, это все предательски сладкий спирт, подкрашенный алым и вишнёвым, все он шепчет Лиаму о том, какая его сестра прекрасная, и как бы он теперь хотел, чтобы она была «его дамой». И его сокровищем. Его брошенным сокровищем, оставленным им в болезни и в одиночестве. Как же жестоко было с его стороны вот так с ней обойтись… Боже. В душе юноши помрачнело, стоило ему взглянуть на часы и представить, как его любимая Жозефина в пустом особняке под бой часов загадывает желание. Совсем одна. Ей даже не с кем будет подержаться за руки, чтобы прочесть молитву. Каким же жестоким человеком был Лиам, раз позволил себе так бесчувственно поступить с ней.***
Стоило двери закрыться перед ней, как у Жозефины закружилась голова. Пришлось скорее сесть, чтобы не упасть вовсе. Милый мальчик, что же ты творишь с ней одним своим существованием? Проведя дрожащей влажной рукой по раскалённому лбу, Жозефина тяжко вздохнула. Стерев с лица испарину белым кружевным платком, пахнущим чистотой и ромашковым маслом, женщина прижалась щекой к стене. Как же горело внутри. Горело болезнью, что, женщина чувствовала, медленно охватывает ее личное сумасшествие, ее безумие, сливаясь с ним, становясь единым. В огне Жозефина видела свою главную боль и свое главное счастье. Такое недоступное и неприкосновенное. Только протяни руку, оно обожжет пальцы. В каком-то бреду она дошла до гостиной. Полумрак царил в помещении, комната была освещена лишь языками огня, что упоенно лизали поленья в камине. По полу скользили тенями очертания предметов интерьера и ее — единственной, что в этом всеобщем спокойствии была словно неупокоенной душой, все мечущейся, пытающейся отыскать себе пристанище. Жозефина бродила по комнате, рассматривала книжные шкафы, серванты, застеклённые витражными мозаиками, трельяж, софу, тяжёлые портьеры… Все было как и раньше, казалось, до всех смертей все было точно таким же. Дедушка… Его портрет стоял на каминной полке. Взяв в дрожащие руки хрупкую рамку, Жозефина прижалась к стеклу губами. Эдгар Солсбери смотрел на нее все так же, как и десять, пятнадцать лет назад. — Прости, прости меня пожалуйста, — прошептала она еле слышно. От горячего дыхания стекло запотело. Лицо дедушки затуманилось. — Ведь ты бы не простил меня, узнав, кем я стала, правда? Помнишь, как ты хотел выдать меня замуж… К глазам подступили слезы. Они покатились по щекам, стоило Жозефине вспомнить, как на каждом семейном празднике, каких она ждала со страхом, обсуждалось ее в очередной раз не состоявшееся замужество. — Я знаю, ты хотел как лучше, — сказала женщина, склонив голову. Ей живо вспомнилось, как отец и дед вгоняли ее в краску, обсуждая за праздничным столом ее будущее, то, какой прекрасной она станет женой для какого-нибудь состоятельного соседа, какой в своем обхождении совершенно галантен и неприменно о ней самой лучшего мнения. Как Жозефине были противны такие обсуждения, как она не любила, когда ее выставляли словно на торги, стараясь повыгоднее зарекомендовать перед очередным неприятным мужчиной с липким взглядом и совершенно не благородными намерениями. Она знала, чувствовала, что любить ее ни один из них не будет. Она была выгодной партией во всех отношениях кроме одного — характера, непокладистого и своевольного. Из-за него Жозефина так и осталась старой девой. «Ты опять нагрубила ему, Жозефина! — не унимался дедушка, смотря на нерадивую внучку через бокал красного вина. — Чем тебе не угодил мистер Фосетт? Он самый представительный жених во всем городе, чего тебе ещё надо?» Может, любви? Чьей-то чистотой и нежной, ничего не желающей взамен? Ах нет, это лишь девичьи мечты. К своим сорока двум Жозефина поняла, что такой любви ей в жизни не дарили. Может, ее и не существует вовсе? Не способны любить ее просто так, ведь обязательно нужна причина. С каждым годом причин становилось все меньше. Ни лицом, ни телом теперь она не могла заставить себя любить. Да и финансовым положением тоже. Пусть они и не бедствовали, но и не были состоятельными достаточно, чтобы кто-то пожертвовал остатком своей жизни ради звенящих монет, живя в браке с неприветливой и хмурой старой девой. Ну и слава богу. Хватит с нее унижений. Жозефина в такие часы, когда дедушка так отчитывал ее, смотря через прозрачный кубок с алой жидкостью, как через увеличительное стекло, словно без инструмента на нарушительницу общих порядков и взглянуть было нельзя, чувствовала себя провинившейся, ведь осознанно шла против воли старших. Но не могла же она добровольно отдать себя невесть кому! Женитьба — это же навсегда, а для молодости это слово слишком тяжело и неподъёмно, чтобы обрекать себя на подобную жизнь. Навсегда — слишком долгий срок, чтобы добровольно на него соглашаться. Не могла Жозефина вот так, без любви, какую совсем не чувствовала к навязчивым ухажёрам, отдать себя почти незнакомому мужчине. Она была в их глазах надменной и гордой, но состоятельной, потому жениться на ней и терпеть рядом с собой непокорную супругу желали многие. А дед и отец желали улучшить финансовое положение семьи, ведь, пусть жили они и небедно, лишних денег никогда не бывает. Жозефина была для них разменной монетой, как бы ей не говорили о доброте и всей нежности, с какой относились к ней. Не любили они ее, иначе бы не стали так поступать. Не заставляли бы искать себе кавалера. Покупателя… «Но дедушка, они же ей противны, — как-то вступился за нее маленький Лиам. Ему было лет десять, может, одиннадцать. Он всегда был таким проницательным, всегда так чутко понимал ее настроения. — Хочешь, я сам женюсь на сестрице, только бы вы не донимали ее и не заставляли больше встречаться с этими господами?» — Ах, дорогой… — всхлипнула Жозефина, стоило ей вспомнить, как мальчишка брал ее за руку и шутливо клялся хранить верность. У него и кольцо было. Правда, сушка на палец ей так и не налезла… Все посмеялись, дедушка пожурил мальчика, сказав, что он ещё слишком несмышленый, чтобы вмешиваться в подобные вопросы. А у Жозефины отныне ком стоит в горле, а сердце как придавила могильная плита. Знать бы ей тогда, что надо было соглашаться… Единственное предложение, какое она бы с радостью приняла, сделал ей так давно десятилетний ребенок. Жозефина — явно любимица судьбы. Упав в кресло перед дышащим жаром камином, женщина откинулась на спинку, положив портрет дедушки себе на колени. Он был хорошим. Правда хорошим, пусть и требовательным. Сейчас, смотря в его лицо, в его строгие глаза, женщина хотела отвести взгляд. Ей стыдно, ей кажется, давно умерший человек испепеляет ее презрением. Он знает. Смотрит на нее с небес и все-все прекрасно знает. Знает о ее безумии, о ее самом главном грехе, какой отныне не даёт ей спать. В слезах женщина упала на подлокотник. Ей живо представилось, как ее грешная душа рвется наружу, как сгорает ее плоть в порочном пламени неверных мечтаний. Ее и хоронить будет постыдно. Такую страшную грешницу и отпевать не станут. Закопают на безымянном кладбище и забудут. Обними ее, сырая земля, забери с собой. Среди живых ей больше нет места. Ей слишком жарко, душно, слезы катятся из глаз неостановимым потоком. Не дышит нос, саднит горло, болит голова. А тело столь слабо, что может только безвольно упасть на пол и лежать, старея и увядая. И почему в такой светлый праздник Жозефина ждёт смерти? Не хочет осквернять Всевышнего своей мерзкой сущностью, своей гнилостной душой. Она и не заметила, как портрет выпал из её ослабевшей руки, стукнувшись об пол Стекло разбилось, теперь лицо Эдгара Солсбери рассечено уродливой паутиной тонких трещин. Прости, дедушка, она осталась одна, а теперь так жаждет встретиться с тобой в отсыревшей могиле. Темный и страшный ящик, пахнущий приторной смертью душит, гниль и затхлость, там ей место. Пусть Лиам празднует, она не станет мешать ему ни в чем. Перевернувшись на спину, Жозефина пустыми глазами смотрит в бесконечно высокий потолок. Ей вспомнилось, как однажды в их отель вселился новый постоялец. Забавно, он был к ней так внимателен. Как же его звали? Жозефина уже и не припомнит. Так болтлив, он осыпал ее комплиментами, а она лишь отмахивалась. Зачем ты хвалишь ее, ведь все равно всех ждёт одна и та же участь. Его портрет висит в самом неприметном углу на стене. Мужчина с такими тяжёлыми глазами, что невольно вздрогнешь, стоит взглянуть на него. Усы, орлиный нос, он словно знал что-то, чего не знали другие, ходил таким загадочным. Знал бы он, что у самой Жозефины тайн было больше его собственных. Под конец и узнал. Реймунд, кажется, так он звал себя, целуя ей руку. А впрочем уже неважно. Неважно, он сейчас там же. Там, куда саму Жозефину тянет грешная душа. На кладбище. Кажется, лихорадка жжет ее разум, отставляя от мыслей лишь пепел. Два огня таки слились воедино, как прискорбно. А впрочем и это теперь неважно.***
Чем быстрее щелкали стрелки настенных часов, тем Лиаму становилось беспокойнее. Он чувствовал, что случится что-то страшное, возможно, уже происходит, а он и не ведает, стоит с бокалом в шумном и блестящем всеми цветами зале, из какого так хочется скорее сбежать. Да, он бы сбежал, а что ему мешает? Со всех ног несись домой, конечно! Предчувствие не врет тебе, ей плохо без тебя Спаси неправильно любимую сестрицу, пока не стало слишком поздно. Отставив в сторону бокал недопитого вина, юноша уверенно направился к выходу. Его окликнули пару раз, но Лиам не слушал. Его разрушала изнутри совесть, что набросилась на него с упреками. Как он мог… Волна страха накатила на Лиама. У него была слишком хорошая фантазия, чтобы вообразить, как сестрица мучается там одна, как она мечется по дому в поисках помощи, какую прежде отвергала, как зовёт его. И как никто ей не отвечает. Ну что он за изверг… — Куда ты, Лиам? Осталось всего полчаса… — окликнула его уже изрядно напившаяся Лилит. Она странно откровенно обнималась с Мэри: хозяйка праздника повисла на плече служанки, что-то жарко шепча девушке на ухо. Вот тебе и на. А Лилит еще упрямилась —вот как задружилась с госпожой Мэри, что та теперь от нее не отлипнет. Но Лиаму не было до них никакого дела. Он уверенно направился к выходу, не говоря никому ни слова.***
— Пожалуйста…ах, пожалуйста, пусти меня… — шептала Жозефина, уже разорвав ворот своего закрытого платья. Голубого. Лиам подарил его ей на праздник. Так приятно было его участие… Ему на самом деле не нравилось, как Жозефина одевалась, он считал, она портит себя скромными и слишком неприметными нарядами. Словно намеренно старит себя. Она металась по креслу, не находя в себе сил очнуться. То ли во сне, то ли в бреду женщина безвольно махала руками, прося наваждение уйти прочь. Она видела, как ее тащат на страшный суд, за волосы волокут каяться перед Всевышним. А ей было так страшно, так стыдно сознаться в своих же грехах, что она отчаянно старалась сбежать. — Нет, прошу, пощадите… Она задыхалась. Хватая воздух пересохшими губами, Жозефина помнила, как они горели от одного случайного касания. Что так ей понравилось. За него ее ведут отвечать. Ставят на колени, приказывают каяться, а она не может. Боится. Теперь уже не за себя — за него. Боится выдать своего милого мальчика, боится, что и его накажут за то, что он стал объектом ее грешной любви. — Помогите, кто-нибудь, прошу… Но ее мольбы никто не слышит. Перед глазами плывут образы. Дедушка, что смотрит на нее через кроваво-красное вино. Его лицо рассекает трещина. «Грешница. Позор нашей семьи», — звучит в голове его осуждающий голос. Он глядит на нее с презрением. Этот тяжёлый холодный взгляд прибивает к земле. Конечно, да, она их позорит. Позорит благородную фамилию, позорит род своей непокорностью, своим характером. Позорит тем, к кому теперь ее влечет. Стоило выйти за Фосетта, стать кроткой женой и навеки замолкнуть. Тогда дедушка был бы доволен. Ведь он хороший, но просто порой строгий. Язвительная Лилит маячит перед глазами, прыгает то в один зрачок, то в другой. Неугомонная, да почему ты не можешь постоять спокойно! Почему не можешь просто перестать существовать! Зачем ты? Зачем ты просто есть?! Ах да, чтобы отравлять ее жизнь, и как Жозефина могла позабыть. Но самой большой страх было увидеть его в этом аду, в этом хаосе. Десятилетнего, с сушкой в руке. — Я согласна, Лиам, — шепчет она, или уже просто еле шевелит губами, Жозефина не разбирает. Она вытягивает руку, но никто не надевает на ее палец кольца. Стоило ей согласиться, мир красится в алый. Вино из бокала дедушки плещет её в глаза, щиплет нос запахом спирта и приторной затхлостью земли. Ее десятилетнее сокровище бьёт ее по руке с такой силой, что на коже остаётся царапина. «Глупая сестрица, я ведь пошутил» Пошутил… Ну конечно, и быть не могло иначе. Жизнь смеётся над Жозефиной, только ей почему-то не весело. Ей больно, обидно, ей хочется плакать. Глупая сестрица, на что ты надеешься? Неси свой крест сама, неужто ты думаешь, что тебе кто-то поможет? Тащи, тащи, ведь ты не принимала помощи. Теперь тебе ее и не предложат. В бредовой агонии она скатывается на пол. По ковру рассыпаются ее волосы — прическа давно распалась — подол светлого платья соскальзывает вниз, струясь по сиденью кресла. Распластав руки, Жозефина лежит перед камином, как перед вратами в преисподнюю, все ещё наивно молясь о том, что придет к ней ее спаситель и потушит греховное пламя. Не придет, не придет, Жозефина. Ведь ты сама отпустила его на праздник.***
Лиам бежал, поскальзываясь на заледеневшей дороге. Пару раз он свалился в сугроб, запнувшись обо что-то. Словно кто-то не пускал его домой, останавливал, не давал бежать. Он чувствовал, что уже опаздывает, уже его сестра в опасности, а он медлит, кошмарно медлит, не успевая ей на помощь. Ветер свистел в ушах, глаза не видели ничего в разыгравшейся на улице снежной метели. Сбилось дыхание, от скорого бега закололо в боку. Да разве важно, главное успеть к ней. Лиам словно не своими глазами видел, как она задыхается, как ужасно ей сейчас одной в холодном доме, как ей плохо, как нужна ей его помощь. Она впервые о ней просила, а Лиам медлил, не спешил протягивать ей свою руку. Когда до дома оставалось всего ничего, Лиам как нарочно наступил на свои же развязавшиеся шнурки. Со всего маху он приложился об твердую землю, растянувшись около одной ещё не закрывшейся лавки. Кажется, то была аптека. Перед глазами блестели искры, голова гудела от сильного удара. Расплывающимся взглядом юноша постарался оглядеться. Он не смог четко рассмотреть ничего, кроме одной единственной надписи, выведенной красными витиеватыми буквами над входом. «Поцелуй под омелой — лучшее лекарство», — так гласила вывеска, обрамленная как раз таки веточками целебного растения. Лиам помотал головой, стараясь отогнать вдруг осенившую его мысль. Вот зачем он так нёсся домой, вот какое снадобье на самом деле спешил ей отдать. Да нет, похоже, он слишком сильно ударился головой. Не станет же он целовать сестрицу? Да нет, как раз таки станет, если ей от этого будет легче Лиам хотел быть полезным, хотел, чтобы и на него могли положиться. Властная сестрица всю жизнь смотрела на него как на больного, как на человека, какому неприменно нужен уход и самое нежное и трепетное обращение. Теперь в таком обращении нуждалась она сама. Лиам не знал, почему вдруг так испугался, почему вдруг решил, что Жозефина чуть ли не умирает, но он чувствовал, что просто обязан быть там, рядом с ней, когда ей так нужно его присутствие. Может, и выдумал он все. Сестрица покрутит пальцем у виска, когда узнает, что в самый разгар праздника Лиам со всех ног помчался домой, ведомый одним лишь предчувствием. Безумие ли это, или угрызения совести? Да какая разница, юноша был уверен, что сестрица нуждается в нем. А может, то он вдруг резко зануждался в Жозефине? Или было то внезапным желанием отплатить ей за всю доброту и любовь, что она ему бескорыстно давала? Ведь сам Лиам на ласку особо щедрым действительно не был. В частности потому, что не хотел подогревать свои неверные желания, не хотел выдавать желаемое за действительное. Он отрицал свою тягу, но сейчас бежал как раз ей навстречу, раскинув руки и практически клянясь, что его влечение — не ложь, и отрицать его бессмысленно. Прости его, Жозефина, за то, что он перестал видеть в тебе свою старшую сестру и теперь спешит расцеловать тебя, уверенный, что его прикосновения спасут тебя. Глупый мальчик, что с него взять? Распереживался понапрасну. Может, свернуть назад? Все же он убежал с праздника так неучтиво, нельзя так вот срываться с места, ничего не объяснив. Голова шла кругом. И что ему делать, куда бежать, куда спешить? Уже не повернешь назад, ведь руки касаются обжигающих холодом ворот, ладони толкают тяжёлую дверь, а в нос ударяет запах чадящего камина. Слишком жарко, душно, стоит открыть окно, ведь так и задохнуться можно. — Сестрица! — зовет он с порога, но никто не отзывается. Становится жутко. Почему-то Лиаму кажется, что где-то тихо щелкающие часы отсчитывают время до чьей-то гибели. Мальчик слишком впечатлительный, все ему чудятся в святой праздник какие-то страхи. — Жозефина! Но ему не отвечают.***
Ей слишком плохо, чтобы что-то услышать. Жозефина слышит лишь шум крови в собственных ушах, в каких словно звенят церковные колокола, а она, как не повезло, лежит под самым основанием, а над головой раскачивается медная юбка, кружит железный язык, стучит и стучит без конца, сводя с ума, лопая перепонки и пуская кровь, что теперь, кажется, окропляет ее волосы и ковер перед камином. Ты ведь хотела встречи с дедушкой, несчастная? Смерть приходит медленно. Ведь судьба любит тебя. И не придет тебе на помощь мальчик с сушкой. Ведь он лишь пошутил, что любит тебя. Все это шутки жизни, какие почему-то тебе не нравятся. И почему тебе они не кажутся смешными? Жозефина не поняла, в какой момент ее разгоряченное тело, ее воспалённый мозг и гудящую голову обдало целительным холодом. Ее, кажется, кто-то тормошит за плечи, что-то кричит, зовёт, а она молчит, не в силах понять, кто же так милостив к ней. Кто-то пришел спасти ее, как благородно. Видеть бы ещё своего спасителя. Но зачем он? Для чего решил вырвать ее из объятий такой родной смерти, к какой ее теперь влечет сильнее, чем к жизни? Зачем ей жить, доблестный рождественский рыцарь, неужто тебе знать лучше нее? Для чего ей, она же так хотела утонуть в сырой земле и затхлом воздухе гниющего гроба, а ты ее спасаешь. Это же, в самом деле, невежливо — пренебрегать желанием дамы. — Очнись, сестрица, прошу тебя! Ко лбу прикладывают что-то холодное, к щеке прижимается лёд. Или нет, постойте, то не лёд, то чья-то ладонь, да-да, пальцы, дрожащие, мягкие пальцы обхватывают ее подбородок, треплют, проходят по шее. Колокол словно предстал так сильно качаться, взгляд становится яснее. Голубые глаза остужают пылающий смертью разум, с пересохших губ еле срывается: — Лиам… — Слава богу, — выдыхает он, прижимаясь к сестрице. Он притягивает Жозефину к груди, нежно гладит руками ее по спине, к какой прилипло голубое платье. — Как я за тебя испугался. К щекам тут же подкатывает смущение. Только придя в себя Жозефина поняла, что сидит теперь вовсе не у камина. Ее перенесли в коридор, посадили на подоконник у приоткрытого окна. Боже, с какой тревогой смотрит на нее Лиам, как он в самом деле испугался. Как неловко, она заставила его переживать… — Ты холодный… — произнесла она, чувствуя его ледяную щеку на своем плече. Но только юноша захотел отстраниться, как женщина прижалась к нему крепче. — Нет-нет, так лучше… Прости, что заставила тебя переживать. Зачем ты вернулся, ведь совсем скоро… — Какие же все это глупости, сестрица, — выдохнул он, видимо, ещё не веря, что все обошлось. — Ни в чем ты не виновата, что за дурная привычка — корить себя за то, к чему ты порой и не причастна? Ты угорела перед огнем, вот и все. Уткнувшись носом ей в шею, юноша несмело продолжил. Он жутко перепугался, увидев ее, растянувшуюся перед камином. Опасно же вот так, но, видимо, Жозефина вовсе забыла, каким коварным может быть угарный газ. Предчувствие не обмануло, благослови его Всевышний. — Я почувствовал, что ты нуждаешься во мне, вот и пришел… — Знал бы ты, как часто я в тебе нуждаюсь… И что заставило Жозефину в этом признаться? Вроде, и не пила она в тот вечер, чтобы быть столь откровенной в своих тайных желаниях, однако не смогла сдержаться и нечаянно рассказала… Эх… Но, может, в Рождество простительно? Раз судьба спасла ее от смерти, может, она и правда любит Жозефину, просто по-особенному? Так, чтобы за страданиями после следовало счастливое блаженство? Может пора наградить мученицу, она ведь столько натерпелась? Лиам поднял голову, и отчего-то по его лицу растеклась веселая улыбка. Жозефина проследила за его взглядом. Тут же ее щеки вновь залила краска. О нет, омела, висящая на карнизе… Счастье пополам со стыдом. Главный грех и самое заветное желание, какое запретно загадывать даже под бой часов в полночь. Стрелки тихо щелкали, мерно отсекая прошлое от грядущего, снег падал по ту сторону окна, укутывая серый город чистотой. Такой же светлой, какой милый юноша с кипенно-белыми волосами обнял ее саму, спасая от коварного жара смерти. — Знаешь, что я загадаю? — вдруг спросил он, наклоняясь ниже. Женщина уперлась спиной в оконный импост, что крестом вжался в её позвоночник. Главная грешница распята своим белокурым спасителем под омелой… Ей должно быть совестно… Но отчего-то чувство это притупляется, давая воздуха другим, давая рукам обнять его плечи. Отчего-то ей уже не стыдно. Чего же ты желаешь в подарок, милый мальчик? Ей не угадать. Руки юноши ложатся на ее щеки, обнимают скулы трепетно, остужают горящую кожу. Неужто ты исполнишь ее рождественское желание? Жозефина вдруг сама подаётся вперёд, притягивая мальчика ближе. У него и губы холодные. Дарящие такую нужную ей прохладу, ту морозную здоровость, без которой она изнывала. Его поцелуй мягкий и бережный, вовсе не напористый и ни в коем случаи не страстный. Это поцелуй того трепетного внимания, той нежной заботы, какую он спешил ей отдать, за какую спешил благодарить. И Лиам благодарил, невесомо касаясь женских губ, что готовы расплыться в улыбке от охватившего ее блаженства. Того блаженства, какое судьба ей дарила после нескончаемых страданий. Лиам чувствовал, как его сестрица словно расцветает в тепле его объятий. Может, и правы были те, кто написал ту табличку над входом в аптеку? Вот только не сам поцелуй под омелой лечит, а тот, кто его дарит. Ведь, как говорится, в Рождество что не пожелается… Бой часов отсекает минувшую ночь от наставшего утра, снег все так же мерно сыпется на уже давно побелевшую землю. И вроде ничего не поменялось, но тут как посмотреть. Двум душам в мрачном душном доме стало явно легче дышать в объятиях друг друга.