ID работы: 12807650

Вороны

Джен
PG-13
Завершён
4
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
          

Наступил последний день старого года. Папоротник на холме побурел и пожух, вязы в долине облетели, начался забой скота. Нынче ночью — канун Самайна. Б. Корнуэлл. Враг Божий

За десять дней до Самайна я просыпаюсь в половину четвертого утра от резкого визга тормозов и звона стекла. Октябрь всегда переживается в разы тяжелее, чем все остальные месяцы, но в этом году бьет все рекорды по количеству ночных кошмаров, шорохов, неизвестно откуда взявшихся голосов, звуков шагов по скрипучей лестнице в коридоре и воронов, что неистово кружат над городом. За визгом тормозов и звоном стекла наступает щемящая тишина, я встаю с постели и подхожу к окну — улица пуста, на мокром от бесконечных дождей асфальте растеклось маслянистыми пятнами фальшивое золото света фонарей. Тишина. Ни машин, ни людей, ни битого стекла, только осенняя противная морось. Я оглядываю комнату, долго всматриваюсь в мутное стекло входной двери, в котором иногда, словно в кривом зеркале, вижу силуэт, черный, острый, очень четкий. Пустота. Не включая света, достаю рюкзак из-под кровати, открываю его, а потом снова закрываю — нет никакого смысла брать с собой что-то из вещей туда, там же все есть. В итоге одеваюсь и беру с собой только деньги, документы и связку ключей — ключи от своей квартиры, от квартиры миссис Смит, которая живет на первом этаже, и от дома в Шранкилле. Для миссис Смит оставляю записку, которую скотчем приклеиваю на ее дверь, чисто для себя смотрю на лестницу, ведущую на второй этаж, на дверь с мутным стеклом, за которой видно силуэт, черный, острый и очень четкий. За девять дней до Самайна со всеми отмененными автобусами и опаздывающими электричками рано утром я оказываюсь на перекрестке у указателя «Шранкилла» с пакетом из продуктового магазина, который остался позади, на станции. Шранкилла представляет собой перепутье трех дорог, одна из которых ведет к единственному здесь дому, вторая — в горы, третья же вьется до самых ветряных мельниц, которых в туманное утро даже не видно. Осенняя серость и ржавчина смешиваются с кое-где оставшейся зеленцой, журчит бойкий ручей за спиной, он пересекает одну из дорог и углубляется в горы. Мы однажды ходили искать горную реку, из которой он течет или в которую впадает, не нашли. Я стою на перепутье, вглядываюсь в плотный туман, за которым проклевывается оранжевый огонек фонаря, висящего под потолком на крыльце. Я выключаю фонарь, мы всегда выключаем его, когда все дома, тихо открываю дверь и впадаю в рассветную темноту прихожей, в которой на вешалке одиноко висит его джинсовка, стоят старые кеды, которые он носит только здесь, к зеркалу приклеены стикеры с напоминаниями, что нужно купить, кому позвонить. Я ставлю свои кроссовки рядом с его кедами, куртку вешаю рядом с его и прохожу дальше по коридору. На кухне все по-старому — белые чашки, черные тарелки, ворчит холодильник и в приоткрытое окно втекает свежесть утра. Я набираю в чайник воды и ставлю его на плиту. В гостиной его нет, в гостиной пузырями пошли обои в цветочек — британский шик, сказал он тогда, доставая их с чердака. Я открываю окно и уже собираюсь выходить, но цепляюсь взглядом за камин. — Черт, — шепчу я, смотря на мертвого ворона в углях, а потом взбегаю по лестнице в спальню. — Ты себе представить не можешь, что у нас в камине, — говорю я с порога, он приоткрывает один глаз и кивает. — У нас в камине мертвая птица, все кости наружу. — Хорошо, не кишки, — смеется он, я только вздыхаю, он кутается в одеяло и кашляет. Уставший от простуды, измученный больным горлом и высокой температурой, он снова прикрывает глаза. — Ленточка на нем есть? — Есть, — я присаживаюсь на край кровати и убираю волосы с его лба. — Синяя. — Значит, это Гвиллум, — выдыхает он. — Это лисы, их тут целая куча, бродят стаей, охотятся. — А как он оказался в камине? — я укладываю голову ему на грудь, он обнимает меня одной рукой и пожимает плечами: — Я не знаю. Он говорит, что сейчас встанет, а я иду выключать чайник и готовить завтрак. В Шранкилле, в старом доме, чьими хозяевами раньше были его бабушка и дедушка, он проводит большую часть времени, сидя за допотопным компьютером — заканчивает свою новую книгу, гуляет по запущенному саду на заднем дворе — никто из нас двоих так и не влюбился в садоводство, поэтому сад постепенно превращается в дикие заросли с глубоким каменным колодцем по центру, а еще он подкармливает восьмерых, теперь уже семерых воронов, которых назвал в честь воронов из Тауэра; в Лондоне их на самом деле девять, а в его запущенном саду девятым вороном является он сам. За восемь дней до Самайна он смотрит на меня очень внимательно, а потом улыбается, когда я поворачиваю к нему голову. — Что? — спрашиваю я. — Пытаюсь понять, нравится тебе или нет, лицо у тебя очень… такое, знаешь, непроницаемое. Я только усмехаюсь: — Мне нравится, все хорошо. — Ладно, — выдыхает он и снова укладывается на диванные подушки, закидывая ноги на спинку дивана, я откидываю на них голову и продолжаю читать. В камине весело потрескивают поленья, в комнате тепло и уютно как никогда, мягкий свет торшера падает на его спокойное лицо, я смотрю на него, и в глазах начинает щипать. Волной накатывает жуткая тоска, она не дает вздохнуть, она застревает комом в горле и вот-вот норовит разлиться слезами. — Ты спишь? — спрашиваю я, он мотает головой. — Выйдем на улицу? — Только недалеко, — шепчет хрипло, я киваю. Мы выходим в сад, оставив дверь на кухню открытой. Яркая полоска света освещает пожухлую траву, заросшую и потрескавшуюся каменную дорожку, а еще колодец. Он как-то рассказывал, что колодец был здесь еще до того, как его дед построил дом. Дом этот был подарен нам на свадьбу его бабушкой, которая после смерти деда перебралась в Дублин, поближе к цивилизации. Я смотрю вглубь колодца, толстая цепочка утоплена в воде. Он закуривает, а потом крутит ручку, чтобы поднять ведро. — Это плохо, — говорю я, он молчит. В ведре помимо ледяной воды оказывается мертвый ворон с фиолетовой ленточкой, обвязанной вокруг шеи, — Хугин. — Это лисы, точно, — наконец выдает он. — А где все остальные вороны? Они же были здесь всегда, помнишь, кружили над садом, переговаривались, они никогда не улетали далеко, они вообще не улетали. Он докуривает сигарету и тушит ее о камень колодца: — Здесь холодно, пошли домой. — Что же получается: наша личная Англия пала, раз вороны нас бросили? — Мы в Ирландии, — смеется он. — Здесь не может быть падения Англии. — Ты понял, о чем я говорю. Он на это только кивает: — Просто забей, прилетят другие вороны. За семь дней до Самайна он садится за компьютер и работает до самого вечера, пока я дочитываю то, что он уже распечатал. В доме царит тишина, я пару раз выхожу в сад, чтобы проверить, не прилетели ли вороны, но в саду лишь шелест оставшейся листвы и журчание ручейка, которое слышно днем и ночью. Огромные ветряные мельницы лениво крутят своими лопастями, возвышаясь над сухим, почти черным полем. В его книге главная героиня сходит с ума от горя, в его книге рассказчик наблюдает за ней со стороны — он то прячется за углом соседнего дома, когда она проходит мимо, занятая своими мыслями, то садится за соседний столик в кафе и прикрывается газетой — этакие шпионские игры, то заглядывает в окно или в приоткрытую входную дверь, которую героиня по своей рассеянности забыла закрыть. — Почему рассказчик не подойдет к ней? — спрашиваю я, когда он сохраняет файл и поворачивается ко мне: — Не знаю, этого я пока не придумал. — Враль, — смеюсь я. — У тебя же всегда есть концовка. Ты начинаешь писать с конца. — В данном случае у меня несколько вариантов концовки, — он встает и идет на кухню, я иду за ним, он ставит на плиту чайник и облокачивается о раковину, скрестив руки и ноги — это его любимая поза, когда он не хочет рассказывать о своих планах — никаких распятий, вечно закрыт. — И я понятия не имею, к какому из вариантов я в конечном итоге приду. — Я киваю, расспрашивать его о чем-то все равно бесполезно, он ничего не расскажет. — Тебя в городе не хватятся? — Гонишь меня? — смеюсь я, он качает головой, а потом трет переносицу — простуда все никак не отпускает. — Не хватятся, — заверяю его я. — У меня что-то вроде перерыва, весной еду в Уэльс. — Снова искать короля Артура и его рыцарей? Я киваю: — А пока я занимаюсь раскопками и поисками разве что легенд, осколков древних текстов, в общем, всем тем, что до меня уже открыли. Поедешь со мной? — Конечно, — улыбается он и достает из верхнего шкафчика чашки. Когда я закрываю на ночь дверь, ведущую из кухни в сад, то нахожу еще одного ворона с коричневой лентой — это Бранвен. Ему о вороне я ничего не говорю, прячу его за колодцем в куче опавшей листвы. За шесть дней до Самайна рано утром мне мнится визг тормозов и звон разбитого стекла. Я просыпаюсь и встречаюсь взглядом с его светло-голубыми глазами, он включил настольную лампу. — Ты снова говоришь во сне, — констатирует он, я зачем-то киваю. Он переворачивается на спину и смотрит в потолок. Он сам похож на ворона — у него темные жесткие волосы, горбатый нос, из-за простуды хриплый голос, он словно каркает, когда кашляет перед тем, как что-то сказать, а еще этот его взгляд, острый и проницательный, ощущение, что он знает все наперед. — Ты седеешь, — шепчу я, запуская пальцы в его волосы, он усмехается. — Старею, — улыбается и поворачивается лицом ко мне. — Что происходит? — Это ты меня спрашиваешь? — В комнате холодно и влажно, дождь идет без конца. — Вороны умирают, и это не лисы. Точно. Мне снится кошмар, я ничего не вижу, я только слышу: визг тормозов и звон разбитого стекла. Вороны, кошмары — это ужасно, я ни о чем другом думать не могу. — Тогда думай обо мне, — он обнимает меня и целует в волосы, я обнимаю его в ответ. Я молчу о том, что, думая о нем, мне еще чаще вспоминаются вороны и ночные кошмары. Я спускаюсь по лестнице на первый этаж, когда стекло входной двери разбивается вдребезги, рассыпается по ледяному полу мелкими острыми брызгами. Я оседаю на ступеньки и смотрю на очередного мертвого ворона, упавшего прямо на коврик, пестрящий надписью «Добро пожаловать!». — Осторожно! Осколки! — кричу я, когда он выбегает из кухни в прихожую. — Я уберу, ты иди, — продолжаю я, он смотрит на ворона пару секунд, качает головой, а потом, прошептав: «Тор», — возвращается на кухню. Я убираю осколки, выношу птицу на улицу и кидаю в бочку, в которой мы обычно сжигаем листья, проверяю, чтобы он не смотрел в окно, и достаю из-за колодца Бранвена. Присыпаю обоих воронов листьями и поджигаю. Пять дней до Самайна, четыре живых ворона. — Может, это бешенство? — предлагает он, когда я возвращаюсь на кухню, я пожимаю плечами. — У птиц может быть бешенство? — Я не знаю, — шепчу я. — Может, они больны, поэтому ищут смерти, чтобы не мучиться долго. Может, хотят привлечь наше внимание? — Очень специфические методы привлечения внимания, — хмыкаю я, он молчит, смотрит на все еще дымящую бочку и говорит: — В Тауэре есть королева воронов, ее зовут Мерлин, как твоего любимого друида. У меня было всего восемь воронов, королем я назначил себя. — Я молчу, я это прекрасно знаю. — Прилетят другие вороны, — повторяю я то, что он сам мне говорил. — Прилетят, — соглашается он и отворачивается от окна, улыбается и целует меня в лоб. За четыре дня до Самайна Мунин, ворон с зеленой лентой, расхаживает по яблоневой ветке в нашем запущенном саду. Он пару раз каркает, облетает вокруг дома и все ходит и ходит по яблоне. — Вот видишь, — говорит мне он, кивая на дерево. — Все хорошо, живой и здоровый Мунин. — Я соглашаюсь, весь день поглядывая в окно на ворона, который словно что-то ищет, но найти никак не может. Он исследует яблоню, землю под ней, колодец и ведро, бочку с листьями и покосившийся забор. Он ходит по крыльцу, хлопает крыльями, заглядывает в окна, а потом, когда я отвлекаюсь ненадолго, исчезает, тогда на меня накатывает паника. Он спит на диване в гостиной, я проверяю градусник, который уже неделю ближе к вечеру показывает одно и то же — тридцать восемь и три. Я глажу его по волосам, потом целую в переносицу и выхожу на улицу, чтобы найти ворона, которого нет ни в саду, ни на крыльце. Я выхожу за калитку, которая истошно скрипит, иду к перепутью трех дорог в сумерках, иду на звук бойкого горного ручья. Оглядываюсь по сторонам — ничего, кроме шепота пожухлой травы, голоса воды, острых силуэтов гор и мерного ленивого движения ветряных мельниц. Я возвращаюсь и, перед тем как выключить фонарь, замечаю под скамейкой у окна зеленую ленточку Мунина. За три дня до Самайна я рассказываю ему о силуэте, который я вижу каждую ночь за дверью в доме миссис Смит. Он сидит в теплой ванной, откинув голову на бортик, я сижу на подушке на подоконнике, смотрю на его закрытые глаза, на мокрые ресницы, с которых периодически стекает вода, словно слезы. — Мне кажется, это ты, — говорю я, он приоткрывает глаза и кивает: — Тогда бояться нечего, я же тебе ничего плохого не сделаю, я просто наблюдаю, проверяю, как ты там. — Очень смешно. — А почему ты живешь у миссис Смит, а не у нас дома? — спрашивает он после недолгого молчания, я внимательно смотрю на него и не знаю, что ответить. Почему я живу у миссис Смит в квартире на втором этаже? Она ближе к архиву? Нет. Ближе к музею? Нет. У нее удобнее работать? Определенно, нет. Ей нужна помощь? Нет. Я боюсь оставаться у себя дома? Да… То есть, конечно, нет. — Как долго ты здесь? — спрашиваю я. — Долго, — шепчет он. — Почти целый год. — Почему не приезжаешь домой? — Почему ты живешь у миссис Смит? — Может, у меня что-то с головой? Как у твоих воронов, — я слезаю с подоконника и облокачиваюсь на бортик ванной. — Мне страшно жить у нас дома, когда тебя там нет, поэтому я живу у миссис Смит, — киваю я себе, он кивает тоже. — Но у миссис Смит тоже страшно, там же силуэт. — И кошмары. — А здесь вороны и кошмары, — тянет он, садится так, чтобы наши лица были на одном уровне. — Здесь ты, так что воронов и кошмары я как-нибудь переживу. — Переживешь, — он улыбается и целует меня в нос, я возвращаюсь на подоконник и смотрю в сад: — Может, привести его в порядок? — О-о-о, — смеется он. — Я седею — старею снаружи, а ты стареешь изнутри? Сначала наведешь порядок в саду, поставишь гномиков и фонарики, потом начнешь печь шарлотку, варить варенье и мармелад? — Я прислоняюсь лбом к оконному стеклу и пожимаю плечами. — Захочешь перекопать сад, — я весь твой. — Я улыбаюсь, а он включает воду. К вечеру желание навести порядок в саду исчезает, мы сидим на кухне под желтой лампой и пьем чай. — Ты слышишь? — спрашивает меня он и делает звук радио минимальным. Я киваю. Кто-то копошится в пристроенном к кухне сарае. Сначала мы стоим и слушаем у стены, он даже стучит по ней, звуки на секунду прекращаются, а потом снова начинается шебуршание; прихватив с собой фонарик, мы выходим на улицу. — Это первая серия нового сезона «Секретных материалов», — шепчет он, я невольно смеюсь, стоя за его спиной. — Агенты Скалли и Малдер снова в деле, только теперь в ирландской глуши, — он распахивает скрипучую дверь и светит фонарем в темноту — в сарае, кроме наших велосипедов и поленьев для растопки камина ничего нет. — Может, мыши? — шепчет он, а потом отскакивает назад, отодвигая меня рукой. Он захлопывает дверь и говорит: — Это не мыши. Это лиса и ворон. — Как они там оказались? — Я понятия не имею. Иди домой, я сейчас открою дверь, дам лисе уйти и приду. — Я возвращаюсь на кухню, смотрю, как он выпускает лису, она его, кажется, даже не замечает, мчит из сарая мимо него, запрыгивает на почти упавший со стороны сада забор и скрывается в поле. Он заходит на кухню, берет мусорный мешок, чтобы положить в него тело ворона. — Болдрик, — говорит он. — С серебряной лентой. — Малдера, кстати, звали Фокс, — говорю я, обнимая его за плечи. — Жаль, Болдрик не Скалли, — хмыкает он. За два дня до Самайна его голос становится еще более скрипучим от простуды, он лежит на диване в гостиной под пледом, я сижу у него в ногах, рассматривая старый фотоальбом. — Я дойду до станции, — говорю я. — Лекарства кончаются, зайду к местному терапевту, может быть, он что-нибудь посоветует или придет посмотреть на тебя. — Скоро пройдет, — качает он головой и улыбается своими сухими губами. — Температуры уже нет. — Я закатываю глаза, тридцать семь и шесть — уже не температура. Он засыпает после выпитых таблеток, я одеваюсь и выхожу на улицу. До цивилизации сорок минут пешком по извилистой дорожке, одной из тех, что впадает в перепутье трех дорог. На улице серо и прозрачно, ночью подморозило, и сухая трава под ногами хрустит, поле все никак не кончается. Шранкилла прекрасна, если нужно убежать от шумного города, людей, забот, Шранкилла красива — одни ветряные мельницы чего стоят, в Шранкилле должно быть спокойно, но из-за его простуды, воронов и кошмаров как-то тревожно. От города и людей убежать удалось, а вот от своих страхов как-то не очень. На станции я первым делом захожу к доктору, он выписывает новые лекарства, звенит склянками в шкафу, шуршит таблетками в упаковках, потом складывает все в пакет и протягивает мне. — Если станет хуже, сразу звоните мне, на днях я к вам зайду. — Я киваю и благодарю его, уже выходя, я замечаю на ручке его двери тонкую золотую ленту: — А что это? Доктор хмурится: — Местные дети закидали камнями ворона, я хотел ему помочь, но не смог. Неприятная история. На вороне была лента, не знаю, зачем я ее оставил. — Могу я взять ее? — Конечно, — кивает он. — Мне очень жаль, — говорит он это так, словно знает, что ворон был из нашего сада. Я забегаю в магазин, а оттуда почти бегом домой. Я замечаю его почти сразу же, он идет по извилистой дорожке, засунув руки в карманы — холодно. Я улыбаюсь, а он ворчит, что нужно было его разбудить, что ему вообще-то уже лучше, что такие тяжести таскать не нужно. — Ворон с золотой лентой, — говорю я. — Это Эрин, — шмыгает он носом. Я показываю ленту: — Дети закидали его камнями. — Что за дети пошли? — Я молчу. На перепутье трех дорог он забирает у меня ленту и бросает в ручей, который тут же подхватывает ее и мчит дальше и дальше в горы. Больше о воронах мы в этот день не заговариваем. За день до Самайна мы сжигаем оставшиеся опавшие листья в бочке в саду, смотрим на огонь, сидя на спрятанной в яблонях качели. Языки пламени взмывают ввысь, в серое утреннее небо, окрашивая его ярким теплом, напоминая о золоте осени, о ее красоте. Он говорит, что Самайн — это конец старой эпохи, я поправляю: — Всего лишь года. — Нет, — качает он головой. — Конец эпохи — это драматичнее, мощнее, круче. Года сменяют друг друга, дни, недели — все это такое одинаковое, обычное, привычное, а вот эпоха… Что там за концом эпохи? Крах? Новое начало? Золотые годы? Упадок? — Ты еще скажи — чума, — хмыкаю я. — Тебе нравится эта тема, я знаю. Кто изучал до посинения чумных докторов? Кто притащил домой точную копию костюма чумного доктора? Так что — да, кто знает, вдруг тебе в новой эпохе он понадобится. — Надеюсь, что нет, — вздыхаю я. — Ночью я нашел мертвую птицу на подоконнике на кухне, мы забыли закрыть окно. Марли — мой последний ворон, — шепчет он. — По крайней мере, больше не будет этих смертей. — Он пожимает плечами, обнимает меня одной рукой и целует в лоб. Костер горит до самого полудня, он снова садится за компьютер, а я за уже распечатанный текст. Он пару раз выходит в сад, проверяет костер и курит, в очередной раз он приходит с улицы с пышным букетом физалиса — стебли подсохли и торчат в разные стороны острыми углами, словно пергаментные, хрупкие чашечки все еще горят огнем, они похожи на бумажные тыковки. — Это растет у нас в саду? Он кивает: — И даже не весь еще опал. Я нашел его в самом углу у забора, за кучей каких-то досок. — Вау, у нас есть куча досок, — улыбаюсь я. Мы ставим букет в вазе на кухонный стол, он переливается догорающей эпохой, он пахнет осенью, той самой, которая залита солнцем, золотом и ржавчиной еще не опавших листьев, он пахнет спокойствием запущенного сада. Ближе к Самайнской ночи меня начинает знобить. Голова болит, суставы ломит, а глаза слезятся, я не могу встать с постели. За окном льет дождь, капли барабанят по стеклу, от одного этого звука больно. Больно. — Это я тебя заразил, — сетует он, поправляя плед на моих плечах. — Ерунда, от простуды еще никто не умирал, — хмыкаю я, он пару секунд смотрит на меня очень серьезно, как-то даже печально и кивает: — Не умирал. Я прикрываю глаза, голова кружится, до меня доносится его голос — отрывками, осколками: «Скоро Самайн», — я на это даже, кажется, киваю. Он зажигает пару свечей, которые всегда стоят на комоде, а потом скрывается в темноте дверного проема. — А ты же знаешь, в Самайн граница между этим миром и потусторонним стирается, следовательно, в эту ночь особенной разницы между живым и мертвым нет, — говорит он из темноты. — И что это значит? — я открываю глаза, его нигде не видно, только слышно, как скрипят половицы. — Это значит, что мы совершенно одинаковы сейчас, это значит, что от простуды люди умирают и умирали, но куда чаще люди умирают, скажем, в автомобильных авариях. Помнишь, где-то год назад везде писали про аварию в Хэллоуин? — Я снова киваю, а потом, кажется, отключаюсь. Даже под закрытыми веками, даже в кромешной темноте все кружится, все ходит ходуном. Мне все еще мнится его голос, он рассказывает про Самайн, про дождь тогда, год назад, яркий свет фар и визг тормозов, про звон стекла, про детей в костюмах и масках, которые бегали прямо по дороге. А мне мнится сухая пожухлая трава, чуть теплое солнце, которое золотом украшает осенний город. Мне мнится дикое и бескрайнее одиночество, слезы миссис Смит, которая от меня не отходит. Пожухлая трава, солнце, а за спиной — бескрайнее поле кладбища со множеством одинаковых каменных плит. Ничего особенного — полное имя, годы жизни. После того как все заканчивается, мы все такие — имя и даты, воспоминания, хорошие и плохие, боль или облегчение. Должно быть, ничего особенного, но. — Ты бредишь, — говорит он, голос его звучит четко и громко. Я распахиваю глаза, он сидит на корточках передо мной. Повторяет и повторяет эту фразу. — Ты бредишь, — он сжимает пальцами мои плечи, больно. Больно, словно все происходит на самом деле. В ушах шумит, мне кажется, что помимо него говорит кто-то еще — огромное количество голосов. Он повторяет и повторяет: — Ты бредишь. — А голоса кругом вторят ему скорбным: «Соболезнуем». Я цепляюсь за его руку, утыкаюсь лицом в теплое, живое плечо: — Мне как-то нехорошо. Мне страшно, мне тяжело дышать, — шепчу я, а он гладит меня по спине и по волосам. — Скоро Самайн, мне нужно идти, а тебе нужно остаться. Остаться здесь, прийти в себя. Ты бредишь, посмотри, меня нет уже целый год, а ты все живешь у миссис Смит, на автомате ковыряешься в своих легендах про Артура и Мерлина, ты на автомате думаешь, что я с тобой, а меня нет. И воронов нет, вспомни, они умерли прошлой осенью, они знали, что что-то произойдет, они рвались к нам в окна, лезли в костер, в дымоход, бросались в колодец, даже кидались на людей, когда мы приезжали на станцию. — Нет, — я мотаю головой и стону от боли. — Нет-нет. Я же вижу тебя, вот же ты, ну! Простуда твоя, Шранкилла, вороны, физалис, книга. Ты книгу не закончил, как ты мог умереть?! Ты же Бога переживешь, лишь бы дописать, досказать, за собой оставить последнее слово! Он продолжает гладить меня по спине: — Сейчас послушай меня внимательно: завтра ты проснешься и от твоей простуды не останется и следа. Ты же болеешь целый год, это пора заканчивать. — Я хочу перебить его, но он шипит: — Мне лучше знать… Ты распечатаешь все написанное мной, пойдешь на станцию и уедешь домой, не к миссис Смит, а к нам домой, теперь уже к себе, слышишь? Ты допишешь книгу за меня. — Я поднимаю голову и непонимающе смотрю на него. — Да. Ты допишешь ее за меня, я знаю, ты сможешь, ты меня отлично знаешь, ты можешь сделать это за меня, отправишь моему редактору этакий post mortem, привет с того света, называй как хочешь. — В легких печет, и я захожусь жутким кашлем. Сердце стучит в висках, сердце стучит в горле, сердце стучит абсолютно везде. Если закрыть глаза, то под веками расцветают чуть теплое солнце и пожухлая трава, если открыть глаза, то вот она, Шранкилла, то вот он, живой и невредимый, разве что немного простуженный. — А дальше? — спрашиваю я, сминая пальцами его футболку. — Дальше-то мне что делать? Он прислоняется своим лбом к моему, улыбается и проговаривает: — А дальше новая эпоха, новая жизнь. Будет нелегко, будет тяжело и пусто, но это все завтра, а сейчас спи, тебе нужно отдохнуть. — Я мотаю головой, обхватываю руками его лицо, стараюсь не моргать вообще, чтобы только видеть его, чтобы только он не уходил. Я провожу пальцами по его горбатому носу, по линии челюсти и нижней губе, и сами собой по щекам катятся и катятся слезы. И мне так жалко, мне очень-очень жалко его и себя заодно. Голова кружится, и все расплывается перед глазами. Последнее, что я вижу, — это его улыбка, спокойная, теплая. Последнее, что я чувствую, так это то, как он целует меня в лоб. А потом появляется стук. Настойчивый глухой стук, который заставляет меня с опаской открыть глаза, я осматриваю спальню, потом слезаю с кровати, проверяю ванную, спускаюсь вниз и под настойчивый стук в дверь проверяю гостиную и кухню, чтобы проверить, нет ли его. На самом ли деле его нет? В дверь продолжают стучать. — Здравствуйте… доктор, — говорю я, открывая дверь. — Вы звонили ночью, я видел на определителе номера, меня не было на станции, срочный вызов, женщина начала рожать в паре миль отсюда. Я только-только вернулся, подумал, что у вас что-то случилось. Как вы себя чувствуете? — Спасибо, хорошо. Уже намного лучше. А что касается ночи, я… Я… Хотите чаю? — предлагаю я, думая, что, пока мы идем на кухню и пока я ставлю чайник, я смогу найти адекватную причину своих ночных звонков, о которых даже не помню. Доктор с радостью соглашается, скидывает свое пальто и рюкзак прямо на пол в прихожей и идет за мной. Я делаю нам чай и бутерброды. — У меня просто была паническая атака, — нахожусь наконец я. Паническая атака лучше, чем девять дней галлюцинаций. — Такое, знаете, случается. — Еще бы, после такой-то трагедии то есть… Прошу прощения, я не хотел напоминать. — Ничего страшного. Нормально. — Так, значит, температуры уже нет? — Я киваю. — Горло болит? — Нет, и кашель прошел, и что там у меня еще было? Все прошло, спасибо за лекарства и за то, что пришли, и вообще, — рассеянно бормочу я. — Когда возвращаетесь в цивилизацию? — Сегодня, а вы? То есть вы надолго в этой глуши? Он пожимает плечами: — Моя практика длится два года, год уже прошел, остался еще один, а там — как получится, — у него очень ощутимый ирландский акцент. — Вы откуда-то отсюда? — я обвожу в воздухе рукой круг, имея в виду Ирландию в целом. Он кивает: — Из Голуэя. Я шепчу: — Понятно. Он уходит, я закрываю за ним дверь на ключ и смотрю на себя в зеркало — я в одежде своего мужа, черные спортивки и черная толстовка. На вешалке нет его джинсовки, нет кед рядом с моими кроссовками. Пока распечатывается текст, я сижу на полу под окном и смотрю на букет физалиса, который за год заметно поредел — яркие «огоньки» опали на стол, некоторые из них, особенно хрупкие, потрескались и даже разбились. К миссис Смит я возвращаюсь в своей одежде, она взволнованно смотрит на меня. — Что было в записке? — спрашиваю я, не хотелось бы, чтобы там было написано что-то вроде: «Еду за ним в Шранкиллу. Скоро будем!» — это могло бы ее напугать. — Всего одно слово: «Шранкилла», — говорит она, отдает мне записку и идет со мной на второй этаж. — Это отлично, — улыбаюсь я. — Знаете, миссис Смит, огромное спасибо вам за все, правда, не знаю, что было бы, не будь вас рядом весь этот год, — я целую ее в щеку и закидываю в рюкзак все свои вещи. — Я поеду домой. — Точно? Я киваю: — Точно. — И тебе не страшно? — она хмурится. — Нисколько, поверьте мне. Мне очень жаль, что пришлось отнять у вас так много времени и сил. Прошу прощения. Она обнимает меня и хлопает по спине: — Приходи в любое время, ты же знаешь. Через три дня после Самайна я все еще заново привыкаю жить у себя дома, привыкаю натыкаться на его вещи везде и всюду и не плакать при этом. Он сказал, что у него было несколько вариантов концовки, и, зная его, один вариант — это чистый и лучистый хэппи энд, где рассказчик все же подходит к главной героине, они разговаривают, гуляют и все прекрасно, а второй — это тот, к которому пришли с ним мы — никакого рассказчика на самом деле нет, нет шпионских игр, только чистое и совершенно не лучистое горе. К концу ноября я отправляю книгу его редактору, поставив точку в истории с хэппи эндом. Он бы обязательно выбрал второй вариант, он любил доводить людей до исступления, до отчаяния своими текстами, потому что полагал, что несчастливые финалы запоминаются лучше, ощущаются острее. Мне же показалось, что людям понравится и хэппи энд. И пусть хоть на бумаге мы будем вместе, если в реальной жизни больше не можем. Легче не становится.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.