ID работы: 12809752

Звёзды взирают на нас сквозь бинокли

Джен
R
Завершён
12
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

I

Настройки текста

И все ж, не убедись я столько раз, Что это — явь, я счел бы, что недаром, Подвержен наваждениям и кошмарам, Боюсь я помешаться из-за вас. Гарсиласо де ла Вега

      Зимние лучи продёрнулись сквозь смурую завесу и подожгли вершины присыпанных алмазной крупой сосен. Скрипели продавливаемые башмаками следы на сугробах, раз-другой вдалеке ухала сова, слышался шум размашистых крыльев или пороша с грузностью оседала, обваливалась с верхних веток. Поляну по кромке обступили укутанные снегом деревья, как будто бы древние римляне в тогах собрались на комицию. Александр Гамильтон — его схваченные чёрной лентой волосы, созревший каштан или стружка красного дерева, сверкали водою осевших и истлевших в языческом январском кострище снежинок — копил пар в кулаке, мокрым зардевшимся носом вдыхал ядрёный еловый воздух и с неослабевающей тревогой не сводил взгляда с затылка Лоуренса, который стоял спереди, в нескольких шагах. По своему обычаю насторожённый и отрешённый от всего, что находилось вне его настоящего интереса, Джон дожидался ему одному предназначенное знамения. Стать и искусность его в глухой чаще делались приметнее, чем в городе, потому что при сношениях с живой и суровой властительницей-природой не требовались ни эвфуистических изречений, ни изысканности в манерах — вместо них меткость, почтительность (какую древние проявляли, входя в царство духов) и чутьё, а в этом равных ему не сыскалось бы. Он понимал и уважал лес. Ружьё, дулом глядя вперёд, поднялось до уровня груди и выше, до глаз. Какая лёгкость в руке!.. Металла щелчок, запах пороха и вьющийся дымок, — свершилось. Красавец-олень, раненый браконьерами намедни, медленно-медленно повернулся туда, откуда пришла погибель, и с грациозностью повалился на снег в ста ярдах от них.       Рот Гамильтона распахнулся от радостного смеха, который, словно клич, огласил всю округу.       — Браво! Браво, вы дьявол! — Он сжал покрытое золотом эполета плечо друга, хлопнул по галунам на груди. Джон ещё не очнулся от полусна, каким награждал его впоследствии каждый выстрел. Он не оборачивался. — Дьявол! — повторил Александр и, развернув Джона к себе, заключил его лицо в ладони и прижался мокрым и холодным лбом к его лбу. Лоуренс, сперва поражённый и напуганный чужой бурей, уже скоро сам обнимал Гамильтона в ответ и хохотал. Нежданные слёзы, такие скупые, что их можно было спутать с растаявшим инеем, брызнули из глаз обоих мгновенно: они не желали смерти зверю, но они облегчили его участь; и креплёная настойка угрызений и восторга, скорби и эйфории, трагедии и триумфа ударила им в голову, путая впечатлительные сердца.       С противоречивым сочетанием ощущений их познакомили сражения армий союзников с англичанами. Им сопутствовали беды: голод — с прописной, а не со строчной литеры, тиф, битвы за надежду, тягостные ночи, когда они хором молились друг за друга, строчили письма на обрывках размокшей от дождя бумаги. Битва в дожде сказалась на снаряжении и форме полка. Лоуренс добрался до дивизии Гамильтона к холодам; взор Александра сделался лихорадочно-взбудораженным, безрассудным, стоило ему увидеть старину Джона, измотанного, ослабевшего, в грязной, пришедшей в негодность форме. Гамильтон растолкал солдат, понёсся к нему, бросился на шею, целовал его обветренные щеки и нёс несуразицу. Разобрать Лоуренс сумел: «Счастье моё… живой… живой…» До той встречи Гамильтон не проявлял в нагой откровенности свою привязанность, и Лоуренса, валившегося с ног от немочи, тронуло его исступлённое и нездоровое ликование до глубины души, до подавленных всхлипываний. Джон согласился бы пройти все тяготы ещё раз за акт их воссоединения.       — Мне жаль, что вас вынудили пойти на крайние меры. — Гамильтон кивнул на поваленного оленя. — Так жаль.       Лоуренс присел на корточки возле убитого зверя и погладил лоснящуюся шерсть.       — Он бы страдал, — нахмурившись и сглотнув ком в горле, сказал Джон.       — И всё же, когда от людской жестокости страдают невинные, я не выношу этого. И я не про вас говорю, — разъяснил Гамильтон, — а про них. Про тех, кто подстрелил единственного короля, власть которого я бы признал.       Кудри цвета бархатцев словно в пудре для париков…       Гамильтон и Лоуренс покинули Нью-Йорк на несколько дней, чтобы побыть вдвоём и отдохнуть от «суетности мирской», как отзывался о развертываемой политической компании Гамильтон. Он иронизировал в первую очередь над собой, поскольку его самозабвенная преданность делу порой приобретала черты самоистязания (подготовка статей до зари, бессонные ночи, посвящённые вычитке текстов), что не ускользало от Лоуренса и на что он при всём своём благоговении перед талантами Гамильтона не мог не сердиться. «Если вы не поедете со мной добром, я свяжу вас и уволоку силой. Решайтесь, мой мальчик», — вовсе не страшно пригрозил он, и Александр, действуя с опережением, дабы не дать долгу возобладать над соблазном, исполнил волю друга. «Господь не простит мне долгой отлучки, а он из Ветхого Завета, потому немилостив», — с притворным сокрушением замечал он, пока экипаж мчал их прочь от города и от политических дебатов. «Мне он не простит, что я украл вас в самый ответственный момент, — отвечал Лоуренс. — Нам обоим не суждено избежать гневной отповеди и экзекуции». «Вы украли меня с моего согласия. Чему быть, того не миновать. Взойдём рука об руку на эшафот». Лоуренс всматривался в невзрослеющий облик человека-зелья, человека-пиро, человека-идеи, столь пылкого в своей патриотической любви, что он заражал ею и иностранцев, не смыслящих ничего ни в законотворческой системе Нового Света, ни в бравом стремлении освободить страну от рабского прислуживания Великобритании.       Судьба не что иное, как характер, написанный на лице человека, — до чего верно подмечено, думал Лоуренс. Встреча с Александром Гамильтоном спутала карты скряге-ростовщице Фортуне и вынудила её отстегнуть щедрый дар. Не померкнуть часу, когда они представились друг другу, и часу, когда только собирались представиться; предвкушение равносильно аромату фимиама перед входом в церковь. Лоуренса читывал памфлеты Гамильтона и считал их великолепными, брызжущими остроумной бойкостью. Жильбер Лафайет, умница, красавец и аристократ французского происхождения (они сошлись накоротке в первый же день службы), подготовил Лоуренса к знакомству, снабдив тороватыми наставлениями: «Не молчите подолгу, если вам есть, что возг'азить — он пг'едпочитает дискуссии г'аболепию. Не пег'ебивайте его. Этого он не выносит, любит заканчивать начатую мысль. Вообще-то он славный и дельный человек, но вг'еменами бывает чудаковатым и одержимым контг'олем над всеми. Он не искренне порой не помнит, что не шар земной вг'ащается не его силами. Главное, не вздумайте ему это сказать. Словом, вы свыкнитесь, как и все мы». Лоуренс не просто смирился, а прирос намертво к Гамильтону, как только они посмотрели друг другу в глаза и отыскали там то, чего прежде не находили ни в одних других: общность идеалов, волю к сопротивлению устоявшейся системе и, что немаловажно, азарт, зерно строптивости. Когда Лоуренс в качестве адъютанта предстал перед десницей Вашингтона и с присущим ему лаконизмом отрекомендовался, Гамильтон довершал записи на щедро изукрашенной ровным почерком бумаге, торопливо обмакивая перо в чернильницу. Острый, сильно выступающий, ровный и красивый нос придавал его лицу шарм и своеобразие. Он вздёрнул голову, чтобы поздороваться с пожалевшими к нему посетителями; его взгляд исподлобья сначала прошёл будто бы навылет, сквозь Джона, но затем остановился на нём. Гамильтон улыбнулся. Какое незатейливое выражение — «Гамильтон улыбнулся», но в избранные мгновения первого впечатления, Лоуренс прозакладывал бы собственную честь, не обнаружилось бы в обширном английском языке, коим довольствовались Шекспир и Марло, ни единого определения, достойного передать свойство той улыбки. Как будто бы он узнал Джона и как будто не мог не узнать, потому он приходился ему старинным и добрым товарищем. «Джон Лоуренс, не так ли?» — последовало за улыбкой, вытрясшей из Лоуренса здравый смысл. «Рад шансу наконец-то познакомиться с вами. Добро пожаловать в наш маленький бедлам. Parlez-vous bien le français?» — с безупречным выговором осведомился он. Ответив утвердительно, Джон походя ахнул на моложавость господина Александра Гамильтона. Сколько же ему минуло? Двадцать? Чуть больше? Не угадаешь. Промахнёшься, даже целясь.       Они поняли друг друга, они разучили друг друга, как ноты гимна — или детской песни, в зависимости от того, занимались они переводами или досужничали. Лоуренс выяснил, что Гамильтон куда беспечней него относился к различного рода предрассудкам, не исполнял в строгости устав благовоспитанного джентльмена и не гнушался крепкими выраженьицами, коль уж они сами брались на язык. После одного бокала vinho da Madeira он частенько произносил короткие, но весомые, наполненные аристотельским содержанием тосты; кожа на скулах его розовела, а в глубине зрачков появлялся обожаемый Лоуренсом огонёк вдохновлённости. При всём при этом Гамильтон оказался, вне сомнения, человеком совестливым, скромным и ответственным, наделённым богатым воображением и лидерскими качествами. Немудрено, что Вашингтон высоко ценил его поддержку.       Лоуренс подолгу беседовал с Гамильтоном, опровергал некоторые суждения о темнокожем населении Америки и о войне или соглашался с ними. О себе же Джон рассказывал по крупице, но не оттого, что не доверял Гамильтону, а оттого, что с удовольствием солгал бы о наличии у себя какого бы то ни было прошлого. Его неудачная, всучённая отцом женитьба, его бегство прочь от супруги не сошли бы за доблестные поступки. Впрочем, он был так молод, так одинок — и политика влекла его сильней, чем новосотворённые семейные узы. Он не гордился содеянным, однако и не сокрушался из-за единолично порушенной illusion удачного брака. Тем не менее Гамильтон с согласия приятеля проник в потёмки его души и узнал, что Лоуренс склонен к ненавистным ему вспышкам бешенства. «Похоже на падучую, — объяснял Джон, сжимая от обиды челюсть. — И я не властен над этим, я словно не в себе: ничего не боюсь и ни перед чем не останавливаюсь». «Попробуйте направить ваш гнев на благое дело, — посоветовал Гамильтон. — Защищайтесь то, чем дорожите, отстаивайте правду. Велика вероятность, так вы облегчите выпавшее вам бремя. Любопытно… досталось бы мне от вас в таком состоянии?» «Лучше уж умру, чем позволю себе оскорбить вас». «Зачем же чрезмерности?» — рассмеялся Гамильтон. С ним всё улаживалось, с ним всё приходило в равновесие.       Их крепкая, полная искреннего взаимного восхищения дружба всколыхнула мир вокруг Джона Лоуренса, расцветила его жгуче-алым и синим. Чуть приструненный и окультуренный алый — убеждение Гамильтона, рвущегося на передовую, мечущегося в толпе, пробиравшегося к трибуне, чтобы своим чистым и сильным голосом донести до плебеев благие помыслы. Небесный нежный синий, притушивший неистовую порывистость алого, тёк в глазах его. Гамильтон умел проявлять сдержанность и уступчивость, без сожалений бы отказался от последней рубахи ради великой цели, без сомнений бы полез под картечь ради справедливого, сильного государства. К счастью для дорожащего жизнью друга Лоуренса, Александр Гамильтон с недавних пор приносил пользу не на линии огня. В Гамильтоне, несколько узком в плечах, субтильного сложения, ниже и младше Лоуренса, зрело и с каждым триумфом пышней распускалось обаяние, состоящее в умении ораторством и выраженной изворотливостью ума склонять людей на свою сторону. Лоуренс угодил в благостный и добровольный плен дружеского преклонения одним из первых, но путы, прежде свободно висящие на запястьях и шее украшениями, в последнее время затягивались, душили — оттого, что Гамильтон выделил и его, Лоуренса, полюбил. Кроме того, Александр, «дикое островное дитя», не робел говорить о приязнях вслух.       «Мой пороховой в битве и холодный в споре, я имею право сердиться на вас за вашу отстранённость…»       «Господа, позвольте вам отрекомендовать меткого стрелка, верного товарища и самого благородного человека на свете. Джон Лоуренс!»       Гамильтон вёл себя непринуждённо, потому участь терзаний из них двоих досталась Джону, а ведь он не жаловал внутренней несогласованности: сердца с разумом, — ох, бедственней этого раздора ничего не сыщется, да ещё и обман присовокупился. (Невпопад и к собственному горю он вообразил Марту: рослую, слишком юную и застенчивую, неопрятную, с кудрявящимися у висков локонами, со сливовым румянцем, с туго перетянутой корсетом талией; он всегда видел её одетой и никогда — обнажённой.) Его пуританское воспитание не допускало фривольностей и лишних страстей.       — Вы молчаливы, — произнёс Гамильтон, одёргивая сползший с плечей плащ, отороченный лисьим мехом. Они сидели за грубо обструганным столом в доме, приютившем их до завтрашнего дня: после армейской бытности это укромное, бедное пристанище сошло бы за дворец. Тепла не хватало; камин растапливался едва-едва.       — Виноват, — обронил Лоуренс по-военному.       — Не извиняйтесь. — Гамильтон задал вопрос, словно дал залп, — разом: — Стращаю вас?       — Возможно, что и так, мой мальчик.       — Какой комплимент для меня, Джон, и какое несолидное обстоятельство для вас. Я, статься, единственный. — Помолчал он в той тяжёлой и выразительной манере, чей след будто бы оставался на всём его существе. — Вы меня тоже: меня пугает, как в ваших глазах отражаются и забавляются, будто бесенята, мои собственные треволнения. Но мы… что будем делать? Ну что же вы?.. — воскликнул он, давясь горькой обидой, и что-то святое, непорочное, кроткое пролилось в его «Ну что же вы?..»       Солдатский этикет сожжён и развеян над пропастью опрометчивых поступков, когда вместо ответа на упрашивающий укор Лоуренс встал из-за стола, подошёл к Гамильтону и, наклонившись, обхватив твёрдыми, холодными пальцами, с которых не смылся вполне запах шерсти и жира, белую, как снег, шею, — поцеловал с властностью и в то же время послушанием, то ли исполняя приказ, то ли отдавая Гамильтону свой — разбойничий, не терпящий возражений. Они оба солдаты, и они оба привыкли к беспрекословному, усердному служению. С грубой торопливостью целовать Гамильтона, вбирать его алчущую пылкость, сливая со своей, равносильно смерти в животном порыве любви.       Александр выпростал руки из-под плаща и сдавил лопатки Джона, заставляя его склоняться всё ближе и ближе. Он не мог сдаться легко, даже вожделея. Пурга мела с яростной, озлобленной щедростью; они опаляли друг друга на тесной кровати со столбиками, до ниток истончившаяся занавеска касалась их спин.       — С вами безумие похоже на подвиг… — вымолвил разомлевший от ласки Гамильтон. — А они п-похожи… Только за подвигом — великая цель… А наше безумие — существует ради него самого…       — Молчите, молчите, молчите… — заклинал Лоуренс, заполняя жадными отметинами кожу бёдер, пока ладонь Гамильтона спутывала его волосы.       — И н-не… — Александр прерывисто выговорил: — Не смейте… рисковать… собой… никогда…       Словесный поток его, похожий на горячечный бред, навеял пережитый некогда ужас.       На излёте войны у Лоуренса случилась дуэль. Секундантом он попросил быть Гамильтона, хоть тот и выступал за мирное разрешение конфликта. Он говорил: «Мне близки и понятны ваши мотивы. Сам бы так поступил, возможно. Но вы ещё можете пригодиться стране — да и мне тоже, чёрт бы вас побрал!.. Вы не должны руководствоваться сиюминутными вспышками!» Ранение Лоуренса Гамильтон воспринял так, будто сам терял кровь. Бледный, дрожащий от беспокойства, он нагнулся над Лоуренсом, обнял его, помог ему приподняться. На смену его боязни пришла ярость, и он крикнул противнику: «Натешились вы? Довольно! Полагаю, вы не в претензии. В вас… в вас нет и капли его…» Джон знал, что последует, поэтому, превозмогая страдания, прошептал: «Не стоит. Прошу».       Заживший шрам теперь обрисовывал палец Гамильтона, а он, пытаясь надышаться после окончания их равной схватки, сознался, что его посещали кошмары о гибели Лоуренса, и он не прогнал их: такая в них хранилась достоверность. Лоуренс не отплатил откровенностью за откровенность и не сказал, что и ему порой снились дурные сны.       — Тебе уготовано, быть может, величие и слава, но и ты не пророк, — возразил Лоуренс. — И я буду рядом с тобой. Хочу своими глазами узреть то государство, которое ты поможешь построить.       Мировой порядок вокруг них опрокинулся давным-давно, а им оставалось, вопреки всем и всему, не подчиниться силе тяготения и воспарить, чтобы когда-нибудь построить великую цивилизацию, воспитать гордый народ. Это впереди, это ждёт их — осталось полшага, выйти за занавес; и звёзды, сияющие в бельэтаже, поднимут бинокли.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.