ID работы: 12814070

Синоптики

Слэш
R
Завершён
87
Размер:
29 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
87 Нравится 27 Отзывы 8 В сборник Скачать

Entstehungsgeschichte.

Настройки текста
Всë начиналось очень просто: Дитриху нравилось быть умным, а Штейнглиц с собой это позволял. Там вообще выходило забавно, то, что выходило у них: Дитрих с терзаниями, близкими к танталовым мукам, сбрызгивал подушки духами, чтобы просто заснуть: от подушек воняло лежалостью и дешевизной порошка, непростирывающего наволочки с прошлого пользования. А Штейнглиц брил подмышки исключительно по настроению. И Дитриха к его мужиковатой непосредственности магнитило со страшной силой. Магнитной катушкой по меньшей мере. Штейнглиц был настолько без вот этой вот скользкой светскости, ужимок, posse, лепни, приличий, штандартов, — он даже подличал очаровательно прямо, местами туповато, выдирая из хитрости то малое, что и делает её таковой: кокетство, ужимки, posse, usw. И, что возмутительно, Штейнглицу было простительно. Это же Штейнглиц! У него были такие широкие плечи и руки огромные, и он так мило-жутко сжимал челюсть, когда слушал; бесцветными глазами исподлобья смотрел натуральной тварью. В замашках пряталось, мимикрируя, животное. Самое настоящее. Подавленное настолько, чтоб не мешаться, но не укрощённое, — это чувствовалось по упрямой линии подбородка, объяснимой тяге к насилию и необъяснимой бережности в узком кругу интересующего. Из такого же интереса лев не рвёт подкинутую в вольер болонку; литература врёт, что это дружба, на деле — грубое любопытство, и у Дитриха со Штейнглицем было из этой оперы, если исполнять с оглядкой на то, что вместо собачки в вольер подпихнули лань, отчего благородство льва из вопроса этики переходило в вопрос времени. Дитрих, конечно, в этой истории играл за лань. Волоокую, статную, тонко сложенную — как положено, всë было при нëм. Пускай зубастая, способная сожрать, не подавившись, не одного и не двух хищников помельче, — не все прекрасные лани травоядны. «Не всë есть то, чем кажется» — собирательная истина, концентрат азов контрразведки. Штейнглиц в этом понимал; Штейнглиц был довольно хорошим разведчиком. Пусть не самым изобретательным, но умеренно умным; Дитрих ценил его за острое понимание места, разворот спины и вечно сведённые брови, прекрасно зная, что этот, несмотря на свой службизм, всё. Материал отработанный. Фертиг. У каждого мужчины на карьерной лестнице есть такая ступенька, которую он уже не перешагивает. В абвере Штейнглиц об эту ступеньку споткнулся, но, как у мужчин водится, сам этого ещё не понял. Ну, тем лучше. Без желания Штейнглица выбить с погон полоску, Дитриху бы там мало что перепало. Так что храни боже мужицкую узколобость и карьеризм. (Amen.) Перед собой пресловутой ступеньки Дитрих пока не замечал. Неудивительно: он был моложе, это во-первых, он не бывал в Лондоне, это во-вторых. И Дитрих всегда был фон Дитрихом. Голубой кровью, породой, пышным цветом немецкой аристократии. А Штейнглиц был Штейнглицем. И всё. И за то, что Штейнглиц был только Штейнглицем, ему, в принципе, уже можно было дать. Если честно. Потому что дворняга тоже своего рода масть. Дворняги, говорят, самые верные и смышлëные. Это вменяется им в заслуги, хотя надиктовано не волей, но желанием выжить, — в этом желании самый вшивый двортерьер даст фору мастиффу в шестом колене. Бульдог не разжимает челюсти потому, что его приучили: за удачную бойню хозяин не отлупит и подкормит с ладони, lang lebe! Дворняга не разжимает челюсти до последнего хрипа, потому что разжатая челюсть будет ей его стоить. Дворняга знает цену ошибкам, жратве, тëплой лëжке, — именно поэтому дворняга с рождения умеет подползти на брюхе, униженно завилять хвостом. Штейнглиц в этом плане был посообразительнее многих. Дитриху нравилось. Кто-то из них волк, кто-то волкодав, и роли колебались, перекручивались постоянно, попробуй разберись. Но то, как Штейнглиц перед его породистостью напролом заискивал, Дитриху льстило; не могло не льстить. Штейнглиц был выше по званию. Штейнглиц был старше. Штейнглиц был даже немного красивый. Неярко, грубовато, именно так, как нравится в мужчинах женщинам и — как нравилось Дитриху. Ладно, к чëрту, Штейнглиц был очень красивый. И, ладно, так и быть, может, Дитрих им был очарован совершенно, утоплен в бульварном шарме по уши. Дитрих прощал ему отвратительную безликость в штатском, тупые анекдоты, отскакивающий, как однозарядные электроды, флирт, — Дитрих прощал Штейнглицу всё. Дитрих смеялся над скабрезностями. Дитрих пил отвратительный шпанс. Штейнглиц не сознавал трагизма и масштабов жертвы. Он, кое-как воспитанный в совершенно других слоях, без умысла щупал-трогал-смеялся — потому что они с Дитрихом стали добрыми друзьями — так, что Дитрих шалел и становился ласковый. А Штейнглицу нравились бабы. Сродни ему; Дитрих таких презирал. Вопреки слухам, Дитриху нравились и женщины. В большинстве своём платонически, как киноленты к картинам Рубенса, но у Штейнглица были не женщины, у Штейнглица были именно бабы: грубые, громко гогочущие, с ногами-бутылочками. И если джентельмены предпочитают блондинок, то Штейнглиц предпочитал рыжих. Дитрих на предпочтения Штейнглица плевал с Эйфелевой башни. Не первый и не последний, подвинется, и не таких объезжали, — Дитрих в себе был уверен ровно настолько, чтобы липнуть к Штейнглицу показательно пьяным, половину условно выпитого вылив на шею и воротник; планировалось, что Штейнглиц обязательно поведëтся, даже если поймёт. Он права не имел не повестись. И Дитрих знал свои рычаги. Знал, что лишён в этой партии основного оружия: Штейнглиц не видел грации, с которой Дитрих склонялся над письменным столом, не понимал, почему длинные ухоженные пальцы и точëный нос надо считать красивыми. Штейнглиц не был приучен к эстетике от слова совсем, он умел танцевать, но только потому, что должен, в театры ходил исключительно на явки — Штейнглиц, ещё раз, был совершенно очаровательный нахал и мужлан. Дитрих думал, что с восторгом отсосал бы ему в опере. И в фиате. И, чего уж там, где угодно; майор Штейнглиц, он же Аксель, в мыслях Дитриха Акке, обречëн был увидеть небо в алмазах; насчëт своих ораторских искусств Дитрих сомнений не имел. Проблема была в том, что Штейнглиц своему карт-бланшу всячески противился. Эта проблема перекрывалась другой: Дитриху нужен был именно Штейнглиц. Конкретно Штейнглиц. Исключительно Штейнглиц. Хоть убейся. С подчинëнными было скучно, с нынешним начальством, памятуя ночь длинных ножей, слишком безгарантийно, а вот со Штейнглицем — самое то. Были, несомненно, и другие такие мужики с жëсткими ладонями и сухими глазами, но Дитриху для них требовалось как минимум увлечься. А Штейнглиц был всегда и близко — это раз, половина дела была уже сделана — это два. Поняв, что стандартные тактики не сработают, Дитрих загорелся им с удвоенной силой. Это уже было нечто профессиональное, своего рода проверка на компетенцию; Дитрих обязан был взять высоту, высота стала делом чести. И Дитрих действовал. Решив зайти с пути наименьшего сопротивления, старательно компрометировал наивное стремление Штейнглица обложить заботой: обрушивался в квартиру посреди ночи и жаловался, что не любят, и что не на кого положиться, и вообще, в этой чëртовой Польше ночи такие холодные, sag mir, Axel? — Штейнглиц молча кивал. Он слушал, пил, не пьянел, подливал и укладывал спать на диване. Когда Дитрих попробовал перейти от слов к действиям, выставил за дверь. Дитрих у подъезда раскурил союзнические мальборо, обиженно затушил окурок об стену и подумал, что сегодняшней выходки он этому армейскому мудачью не забудет. Оскар фон Дитрих был способен простить многое, но пренебрежение собой — никогда. И так в ход был пущен план Б. И плохо, безнадëжно ужасен план А, если у него нет запасного; Дитрих разыгрывал свои аркады по нарастанию. На улице пузырился март сорок второго. Хотелось лезть на стенку. Глаза б не смотрели эту русскую весну, изматывающе серую, — Дитрих грезил по памяти о Париже и невыносимо скучал: Штейнглица сдëрнули на неделю в Берлин, изводить было некого. Приходилось изводиться самому. Дитрих развлекался, как умел: чуть не в алфавитном упорядочил архив с компроматом, запугивал нового водителя недвусмысленными намëками, — inhaltslos! Всë ещё было пресно. Дитрих кис. Он мог бы позвонить в гостиницу Штейнглицу. Ничего не стоило раздразнить прослушку гестапо, бархатным голоском расспрашивая об отвлечëнных вещах так, будто это шифр. Манера Штейнглица скупо отвечать невольно сыграла бы на руку, а у Дитриха такой славный тенор, а вечера такие тëмные и долгие, майне гютте! Какое досадное недоразумение, что дел, о которых говорят интимным шепотом, у них со Штейнглицем не было. Те секреты, которые они делили, обсуждать было не принято: если о мёртвых ещё можно, когда хорошо, то об умерщвлëнных с целью сокрытия промахов не стоит никак. Да, Дитриха со Штейнглицем связали, обоюдно обязывая, круговая порука и череда досадных недоразумений. В романе написали бы, что они были обручены кровью; Дитриху такая интерпретация нравилась больше. И если сам Дитрих убивал только дважды (первый раз из осторожности, второй раз по импульсу), то Штейнглиц двигался под девизом «лучший враг — мëртвый враг». Врагу не обязательно было быть идеологическим; достаточно было помешаться Штейнглицу ситуативно. К людям Штейнглиц по жизни относился как к винтикам под капотом служебного форда: если при пересборке остались лишние — выкинуть, если что-то работает, не как должно, — приложить посильнее. Это было до ироничного по-русски. Дитрих так не умел. Дитрих работал тонко. Дитрих был психологом, Дитрих людей читал. А Штейнглиц был открытой книгой, по три грамматических ошибки на строчку. Равнодушный к еде, но если есть выбор, то мясо, жареное, с кровью, кусок побольше; Фрейд бы сдох от радости примитивизма. Штейнглиц аккуратно обращался с ножом и вилкой, экономно комкал салфетки: он даже ел так, как ему было положено. А Дитрих мечтал увидеть, как он ест руками. Желтоватыми зубами рвëт стейк, вгрызается в мякоть, а по подбородку течëт мясной сок; от одного зрелища кончить можно. Дитрих бы точно кончил, черно завидуя мясу: Дитрих рассчитывал оказаться однажды на его месте. Штейнглиц мог бы взять его на столе. Грубо, почти насилуя, держа за волосы до тянущей боли, — Дитрих простил бы, — измордовав шлепками, матеря и не целуя, как бордельную девку, — Дитрих, наверное, после такого бы влюбился, как кошка. Но Штейнглиц Дитриха ни мордовать, ни на стол укладывать не торопился. Он привёз из Берлина пластинки — Дитрих не заказывал, но Штейнглиц каким-то чудом угадал. Подарок казался высшей степени насмешкой; по департаменту про них уже ползали сплетни, впервые не соответствовавшие правде. К сожалению, не соответствовавшие. — Акке, — улыбался Дитрих с вкрадчивым шведским акцентом, — Акке, mein lieber, не стоит отдавать свой пиджак человеку, если вы не собираетесь затащить его в койку. Это низко. Вы вызываете ложные ожидания. — Учту, — хмыкал Штейнглиц, сдëргивая с плеч Дитриха свой плащ: дождь застал их по дороге из паба. Дитрих кокетничал. Штейнглиц не понимал. Заигрывания летели в низкий лоб и от него же отлетали, шлëпаясь под ноги. Комплеттер аусфаль, дамен унд херрен. Дитрих не сдавался. В следующую командировку Штейнглица он заказал чулки. Без надобности уточнил: als, для одной милой фрау. А размеры обрисовал свои. Вплоть до обхвата бедра и длины голени; Штейнглиц, выслушав, покосился на его ноги. Дитрих знал: у Штейнглица профессионально развит глазомер. И когда Штейнглиц привëз чулки с чëрным швом, вульгарные, совершенно ужасные, Дитрих захлебнулся в восторге. В голове рисовалось, как Штейнглиц стоит в BH-firma, из выложенных продавщицей выбирая вот эти, мысленно прилаживая, — Дитрих для дома предпочитал халаты с неплотным запахом, выгодно демонстрирующие ноги в том числе; Штейнглиц не мог не запомнить. Память у него была тоже профессионально развитая. И Дитрих после той командировки эту память использовал самым подлым образом, при Штейнглице как бы невзначай то закидывая ногу на ногу, то нагибаясь, чтоб оправить голенище. Штейнглиц внимательно следил, потом резко вздëргивал челюсть, в плохом настроении презрительно сплëвывал: «хюрери». И продолжал глодать тусклыми глазами. Дитрих под их прицелом чувствовал себя раздетым, но не так, как хотелось бы: Штейнглиц не жрал взглядом. Так больной пёс отказывается от еды; Штейнглиц смотрел устало. И только. И что-то ещё было в его глазах, разумеется, было; чёрная плесень, вода под февральским льдом на Шпрее, что-то глубокое, непонятное, маняще-пугающе, не майор Штейнглиц, — Аксель. Запаянный под оболочку, закатанный в униформу, Штейнглиц, по-видимому, относился к тому подвиду, для которого ошейник выступал сдерживающим фактором. Дитрих с восторгом думал: тот, настоящий Штейнглиц, наверное, дикий и бешеный. И Дитриха жгло. Вытапливало в серный колчеган, обливало плавиковой. Дитрих хотел Штейнглица. Хотел до зуда в ладонях, в самом грязном и самом высоком смысле. Привычного, неинтересного и незаинтересованного, и другого, страшного, до цинги голодного до крови, — Дитрих хотел обоих, желательно, хотя бы раза три подряд, и до слëз обидно было, что не свела жизнь в тридцатых, — Дитрих был нежнее, наглее, совсем юн и чуть гибче, они бы друг другу понравились. Капитан Штейнглиц и Оскар. Ach wie lange ist das her… Fotze, — ругнулся Штейнглиц. Обрезался. Они весь день торчали в кабинете, подшивая в дела стенограммы допросов. — Я посмотрю? — спросил Дитрих. Тон вопроса отказ не подразумевал. — Мелочь, — Штейнглиц отмахнулся, но ладонь протянул. Дитрих разглядывал кровящий срез на большом пальце и думал о вещах, от него несоизмеримо далëких: что пальцы у Штейнглица не короткие и не длинные, с крупными костяшками; Дитрих давно эти костяшки заприметил, каждый раз при взгляде на них неизбежно приходя к мысли, как они ощущаются, если (когда) входят сразу тремя. Он склонился чуть ближе, совсем близко к ранке, и — прихватил губами. Кровь разлетелась во рту тëплой металлической окисью. Он языком прижал палец к нëбу. Подсосал, слегка втягивая щëки. Глянул на Штейнглица из-под ресниц. Ресницы ему достались от матери: негустые, но длинные, в углу глаз оттеняющие природную стрелку; он внëс бы их в реестр нацдостояний, потому что право спускать на такие ресницы по-хорошему надо было бы у великой Германии заслужить. Так вот, Дитрих смотрел из-под своих невозможных ресниц, а у Штейнглица выражение лица было такое, как будто кто-то сдох; Штейнглиц резко толкнул ладонь вперёд и Дитрих подавился. Крепче сжал челюсть, но не закусил. Штейнглиц провернул ладонь на ребро, пальцем исследуя место, где кончаются зубы и под слизистой прощупывается нежная костная дужка. Дитрих огладил фаланги языком, боковой его поверхностью щемясь к кромке ногтя, прижмурился, смаргивая: неровный край слабо царапнул язык и это пережилось сильно-сильно. Штейнглиц пополз пальцем от восьмëрок к премолярам, надавливая, в районе четвëрки снова толкнулся кистью вперëд, достал почти до глотки; Дитрих простонал, приоткрыв рот. Штейнглиц этим воспользовался, чтобы отдëрнуть руку. — Сегодня, кажется, ещё не пили, — он скривился. Выудил из кармана платок, ладонь обтëр. — К сожалению, — кивнул Дитрих. И пальцами дотронулся нижней губы; было влажно и липко. — Тогда придержи пьяные выходки, — проворчал Штейнглиц. Дитрих склонил голову к левому плечу. — В человеческой слюне содержится антисептик. А чем раньше продезинфицировать рану, тем ниже вероятность заражения. Штейнглиц глянул на него исподлобья. Мрачно хохотнул: — Так ты медик! Дитрих улыбнулся. Особиста, попортившего фактуру, он застрелил в упор из вальтера Штейнглица. Ситуация вышла идиотская и обидная масштабом последствий; Дитрих щупал вмятины от зубов на щеке, с тоской понимая: останутся. Воротник измазался в крови и рука тоже, и Дитрих машинально тëр вальтер платком, запоздало жалея: кровь не отстирывается, а Штейнглиц обошёлся бы. Возвращая пистолет, Дитрих ему пожаловался. Без расчёта на понимание, просто надо же было хоть кому высказать, очень уж больно, подло и неожиданно, и в грязной пасти унтерменш, наверняка, полно заразы, как у уличной псины, а укушенные рваные раны гноятся чаще, майор, verstehen? Штейнглиц молча полез за отклад кителя. — Пей, — приказал. Дитрих глянул на протянутую плоскую флягу и принял двумя руками. Сделал большой глоток, сморщился; виски был поганенький, как всё английское. Штейнглиц отобрал флягу. Двумя пальцами подцепил за подбородок. — Dreh, — скомандовал, давя большим пальцем под челюсть со стороны укуса. Дитрих послушно подставил щëку. — Будет больно, — предупредил Штейнглиц. — Мне и сейчас больно, — сказал Дитрих, прикрывая глаза. И дëрнулся, зашипел сквозь зубы: — Verdammt! Нельзя не так грубо? Sei sanft Штейнглиц не ответил. Он тонкой струйкой лил виски на рану, и щипало так, будто вместо виски во фляге развели соль, но Дитрих терпел. Потому что это Штейнглиц, эгх канн, и потому что неизвестно было, сколько ещё ждать фельдшера, а ещё Дитриху, может быть, нравится, когда больно из-за Штейнглица, если не от него; Дитрих терпел, ноготками впиваясь в бесчувственное предплечье. А спину Штейнглицу он расцарапал бы в мясо. В знак ответной услуги; шрамы украшают грубых мужчин. Они такие же трофеи, как ордена: визитки силы и медной военной чести. А царапины от ногтей, альзо, медали уже за заслуги личные. Они вещественны, измеримы в рейхсмарках, циничны, как снятые с покойницы серьги, — Дитрих готов был щедро ими отдариваться. Прижатый к стене в допросной, сырой и шершавой, или на заднем сидении служебной машины, при водителе, этом вышколенном, бессловесном мальчике; для него Дитрих специально стонал бы в голос, громко шептал вызывающую похабщину, — учись, милочка, как это делается! — jawohl, Дитриху нравилось при свете и вдвойне, когда при свидетелях. Ещё Дитриху нравились огнестрельные виды оружия. — Вы так меня игнорируете, как будто не боитесь, что я на вас донесу, — ласково говорил он Штейнглицу. Это был блеф, но вальтер ленивым предупреждением ткнулся в грудь. Сантиметров на пять пониже сердца. Дитрих мягко сполз на колени. Вальтер теперь смотрел в свежий шрам на щеке. Штейнглиц хотел было отвести руку, но Дитрих поймал за запястье. Стиснул; ни шагу назад, erinnerst? — невесомо чмокнул стальной корпус. Потом ещё. Старательным языком очертил дуло. Штейнглиц смотрел сверху вниз, всем видом показывая, что не ново и вообще такое с ним чуть ли не каждый день, и всё это скучно и он сейчас лучше бы пива в пабе на углу хлопнул, чем вот это вот, но Дитрих потëрся щекой об тыл ладони и заглотил ствол до прицела. Губы смазались об пальцы на спусковом крючке. Пальцы были горячие и равнодушные, крючок чуть вдавливали, но щелчка рычажка, расцепляющего ударник с предохранителем, не было, — Штейнглиц блефовал тоже. И как Дитрих знал, что Штейнглиц не прострелит его прелестную голову, так и Штейнглиц знал, что Дитрих будет умницей и не сболтнëт лишнего. И тут Штейнглиц был прав: Дитрих крайне изящно чувствовал, когда лучше смолчать. И где можно вымогать у бывших любовников, а что предпочтут решить без лишнего шума; Дитрих тонко чувствовал всё. И когда Штейнглиц смотрел на его губы, капризные, невероятные, смотрел неотрывно, почти с ненавистью, как на проблему, — Дитрих каждый раз знал. В вечер, когда дела шли совсем плохо, когда пропала со связи новая группа, на которую были все ставки, они напились. На квартире у Дитриха; квартиру Штейнглица Дитрих терпеть не мог. — Пьянь, — Дитрих нежно поправил подушку, предупредительно подложенную под майорский затылок. — А ты потаскуха, — беззлобно огрызнулся Штейнглиц. — У всех свои недостатки, — улыбнулся Дитрих. — И как тебя ещё не пристрелили с твоими замашками, — Штейнглиц заворочался, устраиваясь поудобнее. — Меня жалко, — Дитрих слегка двинул ногой: голова у Штейнглица была тяжёлая и на бедро давила вполне себе ощутимо. — Я красивый. — Ты? — искренне удивился Штейнглиц. — Ты на бабу похож. Страшненькую такую. И тощий ты, ну чисто французская шлюха. Они тоже такие. — Какие? — Манерные. Ремарк про них писал ещё… Как там, — Штейнглиц нахмурился, силясь вспомнить. Дитрих прикрыл глаза. — Ведь никто из них не был проституткой по темпераменту; каждую привело к этому крушение мирного обывательского существования. Их тайной мечтой была супружеская постель, а не порок. Но ни одна никогда не призналась бы в этом. — Не то, — отмахнулся Штейнглиц. — Нет, всë про это, — возразил Дитрих. И с любопытством глянул на Штейнглица. — Вы читали Ремарка, майор? — Немного, — Штейнглиц пожевал губами, снова нахмурился: думал. Зевнул: — Нет, Оскар, даже французский шлюхи из тебя не вышло бы. И отвернулся к диванной спинке. Дитрих хотел на него обидеться, но не смог: в комнате отчего-то вдруг стало невыносимо смешно и душно. Он посмотрел на Штейнглица. Тот уже то ли задремал, то ли притворялся. Глухой свет очерчивал его как будто сбоку и чуть-чуть снизу, обозначая рельеф бычьи крепкой шеи и трогательно короткие волоски на загривке. Дитрих, поддавшись порыву, погладил их кончиками пальцев. Штейнглиц разлепил глаза. — Когда вы успели стать экспертом по парижским борделям? — вкрадчиво спросил Дитрих. — В тридцать восьмом, — Штейнглиц потянулся, промаргиваясь. — Больше по стратсбургским. И вдруг заржал. — Представляешь, девки их там бреются, но не полностью. Полоску оставляют или треугольник какой. Мода у них. Я одну спросил, зачем. Для красоты, говорит. Дура. Разве ж это красиво? Дитрих подпëр щеку рукой. — А тебе как надо, Акке? — спросил, улыбаясь. — Наголо, — ухмыльнулся Штейнглиц. — Чтоб вшей не было. Дитрих засмеялся. Потом ещё выпили. Ставили дарëную Штейнглицем музыку. Под певичку с глубоким голосом Дитрих пританцовывал, баюкая полупустой бокал на ладони. Штейнглиц смотрел. Жадно, пьяно. И, когда иголка, шипя, потеряла дорожку, расплылся блуждающей хмурой улыбкой: — Знаешь, я первое время думал, что ты из этих, — он сделал невнятный жест рукой. — Есть же такие женщины, которых подкладывают, чтоб языка развязать. — Sexualmittel. А есть я, — Дитрих пожал плечами. Рухнул на подлокотник, притëрся к локтю бедром. Штейнглиц покосился, но позы не сменил. — Ты когда-нибудь трахался по приказу? — спросил он и потянулся за бутылкой. — Только по наводке, — Дитрих допил залпом и протянул ему свой бокал. — И это не считается. Я был ещё совсем молод, а молодость всё прощает, zweifellos. — Sagen, — хмыкнул Штейнглиц. Плеснул себе до краёв и отставил бутылку, будто бы не заметив. — И как оно? — Интересно узнать, что чувствуют вышедшие на панели фройляйн, м, майор? — Дитрих требовательно двинул бокалом — поухаживайте за мной, будьте джентельменом, komm schon! — и удовлетворëнно кивнул, когда Штейнглиц всё-таки догадался подлить всклень. — Danke, mein Lieber. Возвращаясь к вопросу: уныло. Изображаешь чëрт знает какое удовольствие, чтоб не обидеть. А глазами часы ищешь и ждëшь: быстрей бы. Штейнглиц поджал губы. Из-под бровей глянул: — Стоило того? Дитрих кивнул, пригубив. — Это ещё дëшево. Дамам из отелей дороже получается. — Не жалеешь? — Нет, — Дитрих мотнул головой. — Правда, сейчас я бы себе за ту историю побольше выторговал. Минимум майора. И рассыпался смехом, уронив подбородок на грудь. — Вы так нескромно расспрашиваете, Акке, — глазками стрельнул из-под ресниц, — но мне нравится, продолжайте! Штейнглиц откинулся на кресле. Прикрыл глаза. — Оскар, — позвал он. — Ты хоть кого-нибудь любил? По-настоящему, без вот этой херни. Мать с отцом не считаются. — Любил, — честно ответил Дитрих. — Кого? — Не злоупотребляйте моей откровенностью, Акке, — Дитрих сплëл руки в замок. — Gegenleistung; давайте лучше пытать вас. Штейнглиц хмыкнул. — Попробуй. Дитрих полуприлëг на изгиб спинки кресла. Уложил сцепленные руки под подбородок. Сощурился. — У тебя есть дети? — спросил он тихо. — Возможно, — Штейнглиц расслабленно пожал плечами. — Женщины имеют свойство беременеть, если с ними спишь. — Вы тонкий знаток биологии, Акке, — иронически заметил Дитрих. — А жена? Ты бывал женат? — До начала декабрьской оккупации я подумывал жениться на одной фройляйн. Aber… — Штейнглиц потëр переносицу. — Aber? — переспросил Дитрих. — Я ушёл в армию. Когда вернулся, она была уже не фройляйн, а сестрой одного из подприказных Эбера. — Ты ужасно невезучий, — Дитрих сочувственно вздохнул и потрепал Штейнглица по затылку. Волосы у того на ощупь были точно такие, какими казались: жёсткие, сухие, с медным отливом собачьей шерсти. Дитрих подумал, что по утрам Штейнглиц точно колется, и ниже пояса у него тот ещё терновник, хотя там, наверное, бреет, если сказал; это жаль, очень жаль. Он с нажимом прошëлся пальцами по затылку вниз, помассировал за ухом. Штейнглиц шумно вдохнул. Дитрих склонился и прошептал специально ниже, в мочку, прекрасно зная, как от этого выжжет полоску кожи над воротом: — Je parie que vous ne pensez pas à la façon de plaire à votre partenaire. Les hommes comme vous ne s'embarrassent pas comme ça. Tu es égoïste et idiote, juste un connard complet, mais c'est tellement sexy que je me donnerais à toi ici et maintenant Штейнглиц глухо сглотнул. Дитрих скользнул ладонью кпереди, надавил; примятый кадык под рукой дëрнулся. — Я, вроде, уже говорил, что приличной французской шлюхи из тебя не выйдет, — сказал Штейнглиц провалившимся голосом. — Ton accent parisien est épouvantable. — Ты чертовски пьян и ничего не вспомнишь, Акке, — пообещал ему Дитрих в самое ухо, — c'est grossier, même pour vous! — и сжал пальцы. Легонько царапнул по горлу сбоку, выпустил ногти туда, где некогда были жабры, и Штейнглиц из многовековой памяти забился крупной прохладной рыбиной, ощерился, размяк — сдался. Цапнул выше коленки, промял, дëрнул на себя. Дитрих взвизгнул, как блядь: весело, наигранно; упëрся Штейнглицу в плечи. — Не так быстро, дорогуша, — промурлыкал он, нехотя отпихиваясь. — Мне, как минимум, нужно в душ. — Иди, — отпустил Штейнглиц. Щипнул за ляжку. — Я быстро, — пообещал Дитрих, не без сожаления исчезая за дверью ванной. — Tu peux te joindre! — Je vais passer mon tour, — донеслось в ответ. Сквозь шум воды дзынькнула об стакан бутылка. Когда Дитрих вышел, Штейнглиц — сволочь — уже спал. К креслу прилегал пустой коньячный пузырь; если волк, загнанный в кольцо, в редких случаях сбегает, сиганув через шнур, то Штейнглиц, оставленный наедине со своими пошатнувшимися устоями, выбрал брешь промеж двух цепей флажков, с мрачной решимостью приближая исход травли. Дитрих вздохнул и пошёл в спальню за пледом. — Enfoiré, — нежно сказал он Штейнглицу, укрывая того. Штейнглиц заворочался, но не ответил: спал; причём спал для абверовца непозволительно крепко. Дитрих склонился над ним, жадно разглядывая. Во сне Штейнглиц не выглядел моложе, скорее, наоборот: привычные волевые линии расплавились, потекли, и сразу бросилась в глаза седина на висках и сетка морщин, изрезавшая лицо. Спящий Штейнглиц выглядел старым и измотанным. Дитрих подумал: чëрт, а ведь он не сильно старше меня. Рефлекторно пощупал кожу под челюстью; нет, пока не висит. Стареть не хотелось. Хотелось любви, денег, водопроводной воды без ржавчины, ночей без авианалëтов, душной густой сирени, — очень хотелось жить. Дитрих заперся в спальне и до утра без сна и света лежал, смотрел в потолок, слушал британское радио; крутили лëгкую музыку, джаз без перерыва на сводки, — Лондон не говорил о войне: Лондон слишком её боялся. А с утра всё покатилось по старым путям. Штейнглиц предпочёл делать вид, что вчера не запомнил. Дитрих не возражал: wozu? Октябрьский лёд проломится, даже если изо всех сил верить, что он крепкий. А Штейнглиц уже дал трещину; вар дизес, исход был теперь предрешëн. Сорок третий год, новый, пахнущий нафталином и сухими дефицитными сливками, наступил с капитуляцией юга. Мобилизация жадной рукой щупала всех, в любой момент готовая схватить за шкирку и швырнуть на передовую, — на фронтах не хватало людей, из тылов выдирали радостно, с мясом. Штабы мандражировали: и гестапо, и абвер пощипали достаточно, чтоб неспокойно стало всем. Ошибки отныне не прощались и не забывались; ошибки служили поводом доказать родине свою любовь. Дружба между Дитрихом и Штейнглицем, изначально взаимовыгодная, теперь окрепла, став даже честной: на теперешнем положении оступаться случалось чаще, и чем были маленькие взаимные полуправды в отчëтности, если не безобидным желанием сохранить то немногое, что ещё оставалось? Курская дуга отняла бы и эту малость. — Я слышал, что англичанки влюбляются в американских лëтчиков, потому что те дарят им шоколад, — рассказывал Дитрих, отряхивая пальто. Февраль истекал колкой моросью, с запада тянуло стылым; серое небо набухало и, не выдерживая, лопалось градом. Они стояли под козырьком: ждали машину. Штейнглиц курил. Его водитель, предупредительный и пунктуальный, был в отъезде по поручениям сверху, а предоставленный на замену никуда не годился. Дитрих вздохнул. — Бедные леди! Verlorenen kultur… Но я могу понять касательно шоколада. Херши умеют его делать. — Я думал, ты патриот, Оскар, — хмыкнул Штейнглиц. Предложил сигарету. — Du hast recht, mein Lieber, я патриот, — Дитрих принял сигарету двумя пальцами, повертел. Сощурился, вчитываясь в название. — Но патриотизм не есть слепое обожание. Истинный патриотизм, как и истинная любовь, требует замечать недостатки, а продовольствие сейчас не самая сильная сторона великой Германии. — Ты не согласен с Герингом? — Штейнглиц поднëс зажигалку. — Упаси Бог, Акке! — Дитрих сунул сигарету в зубы и чуть склонился, чтобы прикурить. — Я, как и любой немец, молюсь на дополнительные пайки к Рождеству. Хайль Геринг! — Хайль, — козырнул Штейнглиц. Дитрих затянулся. Сигареты были невкусные, корябали горло горечью, с них пробило на кашель; Штейнглиц услужливо похлопал по спине. Дитрих, не переставая кашлять, благодарно пожал ему запястье и согнулся сильнее. Штейнглиц участливо склонился следом. — Так ты, выходит, тоже готов отдаться американскому лëтчику за шоколад? — спросил он вполголоса, дождавшись, когда Дитрих продышится. — Милочка, — Дитрих рассмеялся, утирая навернувшиеся от кашля слëзы, — я бы отдался любому лëтчику, потому что он лëтчик. Через четыре дня Дитриху доставили свëрток. Водитель Штейнглица — тот, валидный, — вежливо стукнулся в кабинет. Ровно в восемь, заметно загнанный, но прилизанный и гладенький, как всегда; Дитриху он этим нравился. Не как мужчина; для мужчины он был слишком гладенький. Фамилия ему удивительным образом шла: Вайс. Мальчик-зима, холодный и безупречный, по-немецки аккуратный во всём, он был при этом достаточно сообразительным, чтобы на него можно было переложить бюрократию. И Дитрих перекладывал. Его одновременно подкупало и настораживало в Вайсе, с какой ответственностью тот выполнял чужие обязанности; Дитрих любого другого заподозрил бы в шпионаже, но личное дело Вайса было таким же, как он сам: прилизанным и гладеньким, а сам Вайс брался за самую унылую часть совместной деятельности, — Дитрих предпочитал считать это везением. (Должно же было, в конце концов, хоть где-то ему повезти?) Так вот, в восемь утра Вайс привёз свёрток. Дитрих, заинтригованный, но не слишком, — Штейнглиц не умел выбирать презенты, а от себя Вайс преподносил иначе, — развернул бумагу. В свëртке был шоколад. Несколько плиток в военной упаковке. Дитрих поджал пальцы к губам; шоколад был явно недешëвый, по «сладкой» формуле. Он был уже чем-то из ряда вон. — Что за сюрприз, Акке, — мурлыкал Дитрих немногим позже, беря Штейнглица под локоть. Они пересеклись в коридоре, по дороге на обед. — Не понимаю, о чём ты, — сухо ответил Штейнглиц. Он огляделся: в коридоре было малолюдно, но всë-таки людно; он попытался отстраниться. — Всë ты понимаешь, — Дитрих стиснул его руку чуть крепче. — Это было очень мило с твоей стороны. Ты заставил своего услужливого водителя побегать ради меня? — Разве что вдоль по Блуменштрассе, — Штейнглиц накрыл ладонь Дитриха своей. Надавил на костяшки, пытаясь разжать пальцы. — Вы сделали мальчика экономическим преступником, — заметил Дитрих, вцепляясь в рукав Штейнглица мëртвой кошачьей хваткой. Капитулировать сейчас он явно не собирался. — Ничего не мешало их конфисковать, — Штейнглиц, смирившись, убрал ладонь. — Это не преступление. — Чëрный рынок в юрисдикции военной полиции. Не в нашей, — мягко возразил Дитрих. — Что сейчас «наше», капитан? — мрачно ухмыльнулся Штейнглиц. Дитрих сделал вид, что задумался. — Этот вечер. Solche Vollmondnächte darf man doch nicht vergeuden… Вы бывали в Дрездене? Ночи на Эльбе изумительны, — он мечтательно вздохнул. — Мне недавно подсказали одно место на правом берегу. Симпатичный парк с озером. Было бы славно успеть там побывать; всё чаще говорят о переводе в Нойхоф… — и вдруг потребовал: — Пригласите меня. Составьте мне компанию, Акке. Штейнглиц промолчал. Парк с загадочно шершавым названием «Скарышевский» так и остался загадкой: Дитриха бросили на работу с лагерным контингентом. Расстояния рвали, рыхлая снежная каша топталась, жевала стрелки на брюках, и серия розовых полигонов, умятых босыми ступнями, с бараками, в ассамблеях газовых камер; — Дитрих, не перенося и меньшей грязи, чувствовал себя за что-то наказанным. Первый этап отбора, топорный, не требовавший ни мыслей, ни опыта, можно было бескровно отдать гестаповцам или местным. Eigentlich, необходимость личного присутствия смотрелась притянуто: при такой массовости отработать материал на месте не представлялось возможным. Так думал Дитрих, вернее, Дитрих так знал, но не озвучивал: там, наверху, знающих сидело достаточно, они за возражения по губам вполне могли настучать. А свои обветренные, тонкие губы Дитрих любил. Поэтому молчал. По возвращении с выездов ему хотелось до скрипа тереться под кипятком и с кем-то отвлечëнно говорить до обезвоживания; ловя машину к Штейнглицу в комнаты, Дитрих на заднем впервые за две недели дышал. У Штейнглица он ронял пальто в кресло, сам обрушивался в соседнее, растекался, улыбнувшись, не извиняясь: хало! Штейнглиц резал сухими глазами. — Ты во мне дыру прожжëшь, Акке, — взмолился Дитрих однажды полушутливо: тем вечером тишина была особенно душной. От неë делалось липко между лопаток и хотелось закрыться руками от взгляда, тусклого, ледяного, беспристрастно счищающего скальп. — Я понимаю, ты успел забыть, настолько я красивый, но так разглядывать уже неприлично. Штейнглиц отвёл глаза. — Выглядишь отвратно, — сказал он Дитриху. Поднялся и вышел. В кухне зазвенело стаканами, скрипнули шкафом. Хлопнула конфорка. Дитрих, прикрыв глаза, слушал. Штейнглиц вскоре вернулся; густо запахло перцем и спиртом. — Ты тоже не очень, милочка, — сказал ему Дитрих, принимая протянутую кружку. Ткнулся в бортик губами, потянул, но не отпил: узнавал. В кружке был глинтвейн, вернее, нечто, его имитирующее, из гретого портвейна, компенсированного горкой специй. Oh, Gott. Дитрих отставил кружку. — Не хочу пить, — соврал он Штейнглицу. — Не могу уже. В тех условиях, в которых я сейчас работаю, от пневмонии спасает только пьянство, — и, вздохнув, страдальчески заломил брови. Штейнглиц глухо кашлянул. Дитрих посмотрел на него. Штейнглиц указал взглядом сначала на журнальный столик, потом на гравюру у телефонной полки. Дитрих улыбнулся уголком рта. Дитрих понимал. Он поманил Штейнглица пальцем. Когда тот подошёл, поймал за ворот рубашки и дëрнул к себе. Штейнглиц склонился. Дитрих вытянулся, зашептал ему на ухо: — Mein lieber, если вы знаете, где у ваших стен уши, почему они всё ещё там?Потому что, пока они там, я знаю, где они, — тихо ответил Штейнглиц. Дитрих шёпотом рассмеялся. — Ты такой умный, Акке! — он обвил Штейнглица за шею руками и, не давая отстраниться, пробормотал в висок: — Не по-обычному, так ты болван и тупица, sicher, но то, как ты думаешь… Это очень грубо и сексуально, Акке, чëрт, ты весь такой, это просто невыносимо. Штейнглиц сжал челюсть. Дитрих почувствовал, как он сухо сглотнул. — Оскар, отъебись, — шепнул он тоном, которым можно было выворачивать локти. — Вот про это я и говорю, — Дитрих улыбнулся. Соскользнул ладонями Штейнглицу на лопатки. Надавил, заставляя склониться ещë ближе. Штейнглиц вынужденно опëрся об подлокотники. Левая рука буксанула по обивке, дрогнула, сорвалась вниз, на бедро к Дитриху, рефлекторно загребла; Дитрих шумно выдохнул. Рука застыла. Дитрих посмотрел на Штейнглица: Штейнглиц сосредоточенно смотрел на свою руку-предательницу, которая вдруг медленно поползла по бедру Дитриха вверх. Большим пальцем прощупала внутреннюю поверхность, погладила, ущипнула; Дитрих импульсивно свëл колени, захлопнул ловушку. Штейнглиц шевельнул зажатым пальцем, свободными надавил, заставляя раскрыться, — Дитрих послушно развëл бëдра. Штейнглиц огладил уже всей ладонью, вместе с брюками оттянул кожу с внутренней части, промял. — Ушко добротное, — похвалил. Объяснил тут же: — Мы ушком называли вот эту штуку у девочек. У мужиков там жилы обычно, а у них мягкое. Дитрих хмыкнул, раздвигая бëдра шире. — А я кто, в таком случае? Штейнглиц задумался. Подался ладонью дальше, притиснул выпирающую ширинку. Дитрих возмущённо охнул. Происходящее вызывало вопросы. Угадывать, во что оно выльется или на каком моменте сольëтся, Дитрих не взялся бы, а непредсказуемость Дитриха не пугала, но злила до сжëванных губ; insgesamt: то, что происходило, было вопиюще, было Дитриху любопытно и чуть-чуть его раздражало. — Ты определëнно не баба, — вынес, тем временем, вердикт Штейнглиц. — Sicher? — Дитрих кокетливо склонил голову набок. — Ziemlich, — Штейнглиц кивнул. Убирать руку он не спешил. — Не хочешь окончательно убедиться? — спросил Дитрих. И потянулся к пуговицам на рубашке. — Ты используешь меня, как предлог, чтобы раздеться, — усмехнулся Штейнглиц. — Как причину, — поправил Дитрих. Он уже расстегнул петельки на манжетах и теперь одну за одной расстëгивал их на плакете. — Egal, — цыкнул Штейнглиц. Он внимательно смотрел за пальцами Дитриха, пляшущими, тонкими. Смотрел неотрывно, с усталым смирением; с такой скорбью обычно идут на безнадёжное назначение, приняв смерть ещë утром, перед зеркалом в ванной. Дитрих не выдержал: — Акке, не смотри на меня так, — попросил он. — Если тебе настолько претит, я уйду. — Серьëзно? — Штейнглиц глянул исподлобья. Ладонь на бедре больно сжала и тут же ослабила хватку. — Естественно, — кивнул Дитрих. — У меня же есть чувство собственного достоинства. Я взрослый мужчина, Акке, а не влюблëнная студентка, при всём желании, я не могу кем-то настолько бредить, чтобы закрывать глаза на явную неприязнь, — он раздражённо дëрнул плечом, кутаясь в полурасстëгнутую рубашку. Спихнул с себя лапу Штейнглица: hände weg! Поджал губы. — Видит Бог, я ошибся. Мне показалось, что ты во мне заинтересован. Bitte. Больше мне извиняться не за что. Сейчас я ухожу. Он потянулся через подлокотник за пальто. Штейнглиц отстранился. Выпрямился, хрустнул позвонками, потëр переносицу. — Нет, — возразил, — ты остаëшься. И Дитрих остался. Потому что гордость уместна, когда цветут яблони и вы загорелые, молодые и белозубые, и кожа пахнет солью, выдубленная солнцем Палермо, и можно, смеясь, убегать друг от друга босиком по доскам причала. Когда на окнах светозатемнения и тротуары вспучены взрывными воронками, и в тридцать пять уже седина, гордость бессмысленна. Штейнглиц то ли приказал, то ли попросил: «раздевайся». Другой раз Дитрих бы поинтересничал. Сказал бы: «не смотри!», зная, что обязательно подсмотрят в щель между пальцев. Раздевался бы медленно, купаясь в голодной, жадной похоти: сначала одно плечико, потом, чуть помедлив, другое, не до конца, дразнясь бархатом спины. Но есть моменты, когда нужно обнажать сразу всё. Бить в лицо, бить без промаха по бегущей мишени. Штейнглиц был одним из таких моментов. И Дитрих сказал ему: «лучше в спальне». А Штейнглиц понял. Он очень тонко, оказывается, всё понимал: в спальне он не зажëг свет. Дитрих разделся и лёг спиной на кровать. — Тебе разве не нужно в душ? — спросил Штейнглиц. — Не надейся, — фыркнул Дитрих. — Как тогда шанса я тебе не предоставлю. В душ я сходил у себя. Штейнглиц усмехнулся и стал стягивать рубашку через голову. Дитрих заëрзал, поудобнее укладываясь на жёстком матрасе. — Хочешь, я буду говорить тебе, что делать, Акке? — предложил он. Штейнглиц в это время уже возился с ремнëм. — Выглядишь так, будто тебе понравится. Ты же любишь, когда инструкции чёткие? Штейнглиц раздражённо засопел. Устраиваясь между разведëнных коленок Дитриха, он снова то ли попросил, то ли приказал: — Просто молчи. — О, я надеюсь, этого не получится, — Дитрих скользнул пальчиками, изучая подтянутый живот. — Ты не снял брюки? Это очень по-скотски, Акке, ich liebe es. — Заткнись и побудь дурой, — посоветовал ему Штейнглиц. Перехватил за ногу, под икру. Нежно смял, дëрнул кверху, приладил себе на плечо. — Не люблю умных баб. — Как мы уже выяснили, я, к твоему сожалению, не баба, — напомнил Дитрих. И закинул вторую ногу сам. — Ты холëная сволочь, Оскар, — пробормотал Штейнглиц. Ткнулся носом в ляжку. Шумно вдохнул. — Сколько у тебя этих ебучих духов? Цистерна? Ты в них будто купаешься. — Не делай вид, что тебе не нравится, — Дитрих подался бëдрами. — Я этого не говорил, — заметил Штейнглиц. Впечатался губами. Дитрих невольно поджал пальцы ног. Штейнглиц занимался сексом так же, как жил: просто, безыдейно, наверняка; wirklich richtig. Он раскладывал, щупал, тискал, мял без малейшего трепета, и Дитрих чувствовал себя синеглазой девицей, отправленной к грэмми на каникулы, в свои неполные семнадцать впервые пришедшей к местному ходоку на сеновал, — и Дитрих отдавался этому чувству с не меньшим восторгом, чем Штейнглицу. Так выпестованная сука снюхивается с дворовым кобелëм, перечëркивая дефективные гены голубой крови; отличие от собачьей свадьбы здесь заключалось в том, что Дитрих пренебрегал своей родословной сознательно. В расчёте на удовольствие и с удовольствием же жертвуя; das tragische Moment, wenn man muss forwhat einem zahlen verbraucht hat. Примитивный, не заляпанный светскими приблудами, эротизм казался экзотикой: в кругах, близких Дитриху, мужик измельчал, отчего был, как правило, тщедушен, труслив и оттого изощрëн в постели. А Штейнглиц перед тем, как растягивать, просто сплюнул на пальцы, — ah, so mag! Дитрих скулил, скрëб широкую спину, кусался, даже захлебнулся (в экстазе), когда на очередном вскрике Штейнглиц зажал ладонью рот и, рвано дыша, потребовал: «лайзе». Дитрих на это «лайзе» понятливо кивнул и вцепился ему в загривок, притянул к себе, сбивчиво наговаривая в плечо, какой Штейнглиц славный и, Боже, пожалуйста, ja, das ist, милый, возьми за волосы, для кого эти нежности, verdammt, да Бога ради! — в животе окатили скипидаром, когда Штейнглиц, толкнувшись до конца, шлëпнул по ляжке. Масляно блестя глазами, Дитрих умолял: «ударь меня, как шлюху, Акке, я не поверю, что ты не бьешь шлюх», — Штейнглиц, войдя в кураж, как бы нехотя, но наотмашь заехал тогда по челюсти. Дитриха откинуло на простыни. Выгнуло, притопило с головой и швырнуло на берег, дрожащего, мокрого, с разбитой губой. Штейнглиц ещё не кончил, но был уже близок; об этом подсказывали красноречиво сведённые брови. Дитрих трясущимися пальцами погладил его по щеке. Подмахнул бёдрами, сжался, проскулил по имени, царапнул плечи; Штейнглиц кончил. Беззвучно, сцепив зубы. То ли обозвал, то ли выругался: «сука». Дитрих приподнялся на локтях и коротко чмокнул в щëку. Всё ещё задушенный, не отошедший, промямлил: — Теперь я понимаю, почему Франция капитулировала, — и, сипло рассмеявшись, рухнул обратно в подушки. Штейнглиц заржал. Тылом ладони утëр лоб. В темноте было видно, как от сбитого дыхания ходит вверх-вниз его мощная грудь. В голове вспышкой стрельнуло: заездил. И Дитрих, довольный собой, потянулся, разминаясь. Тело сладенько ныло. Штейнглиц лëг рядом. Закурил. Кровать скрипнула. Дитрих придвинулся, улёгся к нему на раскинутую руку. Закрыл глаза. Штейнглиц сейчас особенно густо пах мужчиной, тем особым резким запахом, за который мужчинам прощают туповатость в быту и неумение различить пудровый с кремовым. От этого запаха в животе сворачивался клубок и хотелось отдаться по первородному праву слабого перед сильным; Дитрих уткнулся в сгиб локтя, жадно потянул носом. Штейнглиц недоумевающе покосился. Выпустил дым. Спросил: — Und jetzt? Дитрих зевнул. — Необычно философский вопрос для тебя, Акке, — он лениво извернулся, разглядывая часы. — Tja, через сорок минут я уеду к себе: в шесть подадут машину на очередной пункт. А ты, думаю, выспишься. Поедешь в ставку или куда там. И будешь, как всегда, делать вид, что ничего не было. Штейнглиц хмыкнул. Его рука, полусогнутая, лежала у Дитриха под головой, и ладонь очень удобно устроилась на затылке; он догадался запустить пальцы в волосы и помассировать. Дитрих довольно застонал. — Ты так аккуратно зовëшь концлагеря пунктами, Оскар, — негромко сказал Штейнглиц. — Это для равновесия, — так же негромко ответил Дитрих, нежно поглаживая шрам на его предплечье. — Если кто-то называет их лагерями смерти, кому-то надо… Он замолчал, недоговорив. Сонно поëжился. — Поспи, — предложил Штейнглиц. — В машине высплюсь, — отмахнулся Дитрих, давя зевок. — Мне приставили твоего мальчика. Он мягко водит. — Вайса? — спросил Штейнглиц. Слегка потянул за волосы. Дитрих недовольно шикнул. — Странно, мне он об этом не сказал. — Акке, не жадничай, — Дитрих потëрся щекой об его плечо. — Ты же знаешь, в абвере сейчас полюбили перестраховываться и сообщать в последний момент. Мальчик о назначении узнал поздно вечером или узнает утром… Кстати, он мог бы забрать меня отсюда. Моя квартира всё равно на пути к выезду, а вещи почти собраны: я не успел их разобрать… — Не наглей, — Штейнглиц дëрнул прядку на затылке. Дитрих возмущённо ахнул. — Ты бессердечен, — обиженно заметил он. — Я просто не хочу разговоров. — Мальчик не будет болтать. Он слишком принципиален, чтобы пользоваться чужими интрижками в своих целях. Ты и сам знаешь, — Дитрих обернулся к Штейнглицу через плечо. Тот тушил сигарету об железную лампу. — Знаю, — кивнул Штейнглиц. — Так что? — нетерпеливо спросил Дитрих. — Я всё ещё против, — Штейнглиц щелчком ногтя отправил окурок в угол комнаты. Была ли там мусорка, или произошёл акт беззубого вандализма, Дитрих не разглядел. — Но это не приказ. — Das heißt, я могу остаться, Акке? — с улыбкой уточнил Дитрих. — Если считаешь это приемлемым, — проворчал Штейнглиц. И Дитрих снова остался. Утром он был привычно свеж и говорлив. Штейнглиц — традиционно угрюм. И без того возведëнный, стиснутый, он теперь окончательно подобрался и напряжённо следил: ждал перемен, готовый, как перетянутая гайка, в любой момент сдетонировать. А Дитрих остался как был. Не лез целоваться, не готовил завтрак; Дитрих, к сожалению, безнадёжно вырос из того возраста, когда наутро ждут кофе в постель и стихи Гëте. У Штейнглица не складывалось. Для него Дитрих состоялся на уровне баварской кокетки; Дитрих знал и не обижался. Непонимание его сути, по-детски прямое, наивное, злящееся, принуждало к веселью. Штейнглиц попался. В силу профессиональной натасканности он чуял подвох, но отыскать не мог: его прекрасным мозгам не хватало мнительности, чтобы верно оценить ситуацию. Слишком сложная разыгрывалась комбинация: Штейнглиц не поверил бы, но мат начался ещё с первого хода. Партия была спланирована. Безжалостно, с любовно сухим расчётом. Королеву уже не получилось бы вытащить даже рокировкой, когда Дитрих дал карт-бланш на себя, ничего при этом не требуя; монаршеская голова покатилась с плеч, сражëнная широтой полномочий. Штейнглиц был деморализован. Окручен, связан, придушен шёлковой петлёй, которую сам же затягивал, дëргаясь; Дитрих его дрессировал. Воспитывал безнаказанностью. Не давал обязательств или гарантий, как бы оставляя свободным, при этом прекрасно зная, что ничто так не провоцирует привязанность, как её подчëркнутое отсутствие. От Штейнглица тем утром он уходил, оставляя свой запах на полотенцах и неопределëнность, невесомую, липкую, которой Штейнглиц обречëн был маяться. И Дитрих жал ему руку с ласковой улыбкой. Он не был силëн физически, поэтому не мог себе позволить бить наугад, растрачиваясь; о, нет, он бил наверняка. Так бьют сапëрной лопаткой в основание черепа, точно по сочленению первых двух позвонков. Так стреляют в затылок свидетелю. С таким же цинизмом Дитрих оставлял Штейнглица думать. У подъезда его уже ждала машина. Вайс, присев на корточки, любовно натирал бампер. Услышав, что хлопнула дверь, он поднял голову. — Гуттен морген, капитан, — козырнул он Дитриху. И, щёлкнув каблуками, вытянулся. — Гут, — отсалютовал Дитрих в ответ. — Едем? Вайс посмотрел на часы. В руке он сжимал тряпку, которой протирал машину. Тряпка была пыльной и перемазана в рыжей дорожной грязи, но и белая полоска рукава, и белая ладонь над ней были чистейшими; Дитриху на секунду стало тошно от того, насколько Вайс аккуратист. — Блок-посты желательно успеть проскочить до восьми, так что у вас будет около часа, пока мы доберëмся до квартиры, — сказал Вайс. — Этого не потребуется, — Дитрих потëр ноющий лоб. — Я заберу вещи и сразу спущусь. Вайс кивнул. Дитрих сел на заднее. Вайс сел на водительское. Сунул тряпку под сидение, обтëр руки. Дитрих зябко поëжился, плотнее запахнул пальто: уже не юное тело не прощало бессонных ночей. Его противно знобило. Вайс, казалось, это заметил. — Кофе? — предложил он. — Не откажусь, — ответил Дитрих. Вайс перегнулся через рычаг передачи, достал с пассажирского термос. Передавая Дитриху, предупредил: — Осторожно, горячий. Дитрих кивнул и сделал большой глоток. Горло обожгло. Дитрих втянул воздух сквозь зубы. Он не любил боль, но она была лучшим будильником и работала безотказно, в отличие от тех же таблеток; Дитрих ненавидел синтетический кофеин, он его презирал. Кофеиновые таблетки были символом нового времени, насмешкой над нечеловеческим усилием каждого сохранить в себе человека. Они линчевали неторопливый ритуал, делали его излишним, как всё красивое: война отрицала красоту, война над красотой насмехалась. Дитрих отпил ещё. Посмотрел в окно; бесцветные улицы в рассветной дымке плыли, покачиваясь. Он бездумно уставился мимо них. Изучать местность смысла не было: город Дитрих знал наизусть из карт. А оснований не доверять Вайсу он не имел. — Вы в порядке? — спросил Вайс. — Нет, — Дитрих откинулся на сиденье. — Но это не имеет значения, не так ли, милый? — Выезд можно перенести, — сказал Вайс. Машину мягко тряхнуло на переезде через трамвайные пути. — Oh, bitte, это лишнее, — отмахнулся Дитрих. Мельком глянул на коротко стриженный затылок Вайса; его не покидало ощущение, что тот неотрывно наблюдает за ним в зеркало заднего вида. Дитрих передëрнул плечами. Scheiß. Нервное истощение делало его параноиком. Последняя миссия по проекту диверсантов шла особенно тяжело. Лагеря стояли, как польки на морозе, пойманные с поличным: раздетые, торжественно злые, серо-землянистые. С каркасов будто содрали неубедительные декорации: то, чем изначально прикрывали постыдную правду, было убрано за ненадобностью, и теперь остов идеи могильно зиял; у охраны и охраняемых были одинаково кошачьи зрачки. Дни сливались в один. От рутины тянуло безнадëгой. Дитрих чувствовал, что в унисон с октябрьским льдом ломается что-то в нëм, что-то хрупкое, но очень важное, и потому пил по-чëрному, беспробудно и без куража; так пьют одинокие женщины в прокуренных пабах. «Der Beginn der Nazibelagerung wurde gefolgt von einem der härtesten Winter in Jahrzehnten — es war so kalt, dass die Kanäle völlig zufroren.» По возвращении с этого выезда он залез в ванну и отмокал. Лежал, подливая кипяток, пока не застучал в ушах пульс и не зарябило перед глазами. Потом он, обернувшись в полотенце, бесцельно бродил по квартире, следил босыми ногами. Полистал Кафку, бросил; сегодня не успокаивало. Позвонил Штейнглицу и, заранее зная, что тот не приедет, кровил нежностью в трубку: «Sie melden sich bei mir, wenn wir diesen Krieg zum siegreichen Ende geführt haben werden!» Штейнглиц тяжело вздохнул и приехал. В ненавистно крохотной прихожей Дитрих с порога повесился ему на шею и целовал, зажмурившись, долго, плохо, часто, — очень не хватало тепла. Плащ у Штейнглица был от мороси влажный и глянцево блестел, и желтоватые белки глаз в торшерном сумраке тоже блестели. Дитрих ласкался к нему отчаянно, мелко дрожа, привстав на цыпочки, чтоб дотягиваться, и Штейнглиц, сжалившись, наклонился. Смял под рëбра, приобнял. Дитрих в его руках обмяк, поплыл восковой куколкой, запустил пальцы в волосы — короткие, мокрые, они пахли человеком, асбестом и улицей, — Штейнглиц впервые целовал его сам. — Мы могли бы сбежать, — шептал ему Дитрих позже. — Тебя вдохновил Борман с его архивами? — Штейнглиц с усмешкой потянулся к сигаретам на тумбочке. — О, ты мне льстишь, Акке, — Дитрих, улыбаясь, потëрся об него щекой. Штейнглиц был горячим и липким, от него марило сухим жаром батарей. — Моя маленькая коллекция не идёт ни в какое сравнение. После всего она обесценится. Alles das ist egal… Так куда бы ты поехал? Америка? Амстердам? Штейнглиц сунул сигарету в зубы. Чиркнул спичками. — Я бы остался. — Тебя бы убили, — мурлыкнул Дитрих. — И? Дитрих поднял на него глаза. Штейнглиц курил, глядя куда-то в стену. Он думал, думал о чём-то давно решëнном, принятом им с суровой непоколебимостью. Дитрих недовольно заворочался. Подполз вплотную. Подбородком ткнулся в плечо. Шепнул в угол рта: — Я предпочитаю живых мужчин. Штейнглиц хмыкнул. Опустил голову, выдохнул дым Дитриху в лицо. — Для предателя нет жизни, Оскар, — тихо и твëрдо сказал он. — Я десять лет занимался этим. Я знаю, как живут предатели. Они боятся всего, они постоянно бегут. Они трусливы и только поэтому живучи, как крысы. Всегда озираться, наматывать круги от киоска до квартиры, когда показалось, что сели на хвост… Нет, это уже не жизнь. Чем жить так, лучше сдохнуть. Дитрих рассмеялся. — Для человека, подружившегося со мной из прагматизма, ты говоришь слишком гордо, Акке, — он бровями указал на сигарету: gib mir! Штейнглиц поднëс окурок к его губам. Дитрих ткнулся ему в пальцы, затягиваясь. Сглотнул дым. — Тебе этого не понять, — Штейнглиц хмуро растëр окурок об пепельницу. Дитрих только сейчас заметил еë у себя: пепельница, стеклянная, совершенно примитивная, обитала на тумбочке у изголовья. — Ты можешь мне объяснить, — улыбнулся он, пальчиком водя Штейнглицу по шее. — Нет, — Штейнглиц рефлекторно дëрнул челюстью. Погладил спину. — Если ты не понимаешь, почему я не могу уехать из страны, которая дала мне всё, я не смогу тебе объяснить. Verzeih. — Это уже не та страна, — одними губами возразил Дитрих. Штейнглиц не ответил. В этой постели, скомканной сумбурной осенью сорок третьего, никто не питал иллюзий. Иранский провал и ликвидация группы Штаркмана плеснули дизеля: костëр внутренних тëрок взвился под крышу. Пятнадцатая рота, перспективная, но в современных реалиях бесполезная, не по своей вине неспособная адаптироваться к ежедневным изменениям на востоке, камнем прилетела по второму подразделению. Дитрих к тому времени уже успел узнать и чëрной ненавистью возненавидеть Карельский фронт, непредсказуемый, необъятный, и приказ подготовить к нему людей был попросту невыполнимым; в ноябре он про себя искренне полюбил РККА за обострение, вызвавшее экстренную перекройку Браденбурга-800 по лекалам СС. Потому что Карелию не вытащили бы даже браденбуржцы. И повыше это понимали, außerdem: понимали даже там, где было совсем высоко, но на самом верху понять не хотели, так что за Приеполь Дитрих расплачивался бы не по таксе, а недостаточно результативную работу теперь учитывали, — и Дитрих ходил по стеночке. Штейнглиц, брошенный на югославский вопрос, его понимал. Он тоже был на подвешенном положении и, задетый в самую суть успехом бывших соратников из фернен остена, раздражëнно шутил про передовую. Дитрих не смеялся. Даже из вежливости; после чистки в Афганистане на всех них висел должок. Пусть о должке пока молчали, Дитрих был уверен: ещё напомнят. Старательно держа язык за зубами, он, пьяный, наедине досадливо сетовал Штейнглицу, лип к рукаву пальто: «beschissen, Акке, эта чëртова война меня изуродовала!» — Штейнглиц молча слушал и, придерживая за плечи, вёл до квартиры. Дитрих, опираясь об его руку, вытягивался, шептал, смеясь, в бессловесное ухо: »wi-ir erle-edigt!». Штейнглиц в ответ не усмехался. Он вообще заметно сдал за крайние месяцы, бедный, милый Акке: тусклая рыжина волос совсем просеребрилась, но ему шло, и он всё ещё пил, не пьянея, и такой — злой, хронически усталый, — был как будто получше. Дитрих спал с ним отчаянно. Наотмашь, со скорбной радостью ныряя в осознание, что почти всё, и не стоили ничего ни антиквариат, ни высшие ценности, и вдруг стало понятно, откуда у героев Ремарка находились деньги на проституток и выпивку, — у Дитриха в доме третий месяц не было масла и электричество срезали на той неделе, зато был шнапс и борозды от ногтей расползались по обоям в аккурат над кроватью. Прижимаясь к Штейнглицу, Дитрих болезненно его обожал. Штейнглиц отвечал не взаимностью; потаканием. Он взял машину из гаража и под предлогом явки в Потсдаме отвëз Дитриха к Юнгфернзе. День был солнечный и холодный. Штейнглиц срулил с шоссе. Заглушил двигатель. Вышел. Дитрих распахнул дверь пассажирского. Озеро, поджатое льдом, по ветру морщилось, и в его чëрной ряби отражались голые деревья на клочках синевы, — небо в том ноябре было особенно высоким; Дитрих, затаив дыхание, созерцал. Штейнглиц обошёл машину и встал рядом. Подождал, заложив руки в карманы брюк. — Прогуляемся? — предложил он. — Пожалуй, — согласился Дитрих. Они пошли вдоль по берегу. Тропинка, вначале широкая, постепенно свелась, став для двоих слишком узкой; Штейнглиц посторонился, пропуская. Дитрих пошёл вперëд. Он шёл и заглядывал под ноги: землю за ночь прибило инеем, и жухлая трава, скрëбшая ботинки, искрилась; было красиво и больно глазам. Когда боль стала нестерпимой, Дитрих обернулся к Штейнглицу. — Тот агент, к которому мы едем, там будет? Штейнглиц хмыкнул. — Я не гадалка, — он потëр переносицу. — Но агент должен быть. Дитрих удовлетворëнно кивнул. Ему нужно было, очень требовалось это подтверждение того, что Штейнглиц всё ещё тот же непробиваемый мужлан, не способный к романтическим придурям. Сентиментальный Штейнглиц Дитриха не устраивал: когда тонешь в болоте, спокойнее цепляться за камни, чем за раскисшую глину. А Штейнглиц был скалой. Монументом породы, goldklumpen, непрогреваемой базальтовой глыбой. И Дитриха это удовлетворяло. Когда отошли достаточно далеко от машины, он негромко сказал: — Знаешь, Акке, я, кажется, перестал понимать, за что мы всё это время воевали. Шаги за спиной смолкли. Дитрих тоже остановился. Развернулся на каблуках, вскинул подбородок. Теперь они стояли лицом к лицу. По левую руку искрилось озеро, по правую чернел лысый перелесок. Штейнглиц посмотрел исподлобья. — Так ты и не воевал. Дитрих нахмурился. — Я четвёртый год воюю, Акке, — напомнил он. — Как минимум, четвëртый. Штейнглиц хмыкнул. Он смотрел сейчас так, как обычно не позволял себе смотреть в лицо, слишком честно: презрительно, с раздражением. От этой честности становилось неудобно, изнутри точило гнилым предчувствием; Дитрих зябко повëл плечами. Штейнглиц дëрнул кадыком. — Нет, Оскар, — сказал он сухо и чуть-чуть зло. — Ты не воевал. Ты половину жизни сидел на всём чистеньком с серебряной ложкой в жопе, потом так же сидел в кабинете, где ничего тяжелее карандаша не поднимал. Передовую ты знаешь по сводкам, может, пару раз видел издалека. Это не война. Война у тех, кто ползает по окопам, с контузией и землёй под ногтями. Дитрих машинально оглядел свои руки. Земли под ногтями на них, разумеется, не было. Он поднял глаза обратно на Штейнглица. Штейнглиц стоял холодный и рыжий, в совершенно не идущей ему щетине; выезжали затемно, не успел побриться, — и тоже смотрел на его руки, красивые, нежные, смотрел хмуро и голодно. — Хочешь сказать, мальчики в окопах знают, зачем ползут? — мягко спросил его Дитрих. Штейнглиц сжал челюсть. В белом солнечном свете было видно, как заплясали под кожей желваки. — Когда я был на их месте, я знал, — ответил он сквозь зубы. Дитрих рассеянно улыбнулся. — И зачем же? — Ради чистоты человеческого вида, — процедил Штейнглиц. — За справедливое господство арийской расы над расами унтерменш. — Это не твои слова, — тихо сказал Дитрих. Он продолжал бездумно разглядывать свои пальцы. Те уже начали подмерзать: кончики сочно краснели. — Но мои цели. — Нет, — Дитрих поднёс ладони ко рту и дыхнул на них. Не помогало. — Не ври. Ты бы не пошёл умирать за идею. Могу поручиться; даже я бы не пошёл. — Неудивительно, — было слышно, как Штейнглиц сердито дëрнул уголком рта. — Ты же шлюха. Дитрих вопросительно посмотрел на него. Штейнглиц пояснил: — Не бывает шлюх только в койке. Это всегда образ жизни. Шлюха может быть последовательна и избирательна, она может сама верить в наличие у себя принципов, но следовать им будет только до тех пор, пока ей это будет удобно. Потому что у шлюхи нет морали, она по определению слаба и ненадëжна. Она всегда продаëтся и всегда покупается. Такова её природа. Mehr nicht. Дитрих слушал его молча. В какой-то момент он прикрыл глаза; и даже так по памяти видел, как пляшут хищные крылья носа в капиллярной сети. Он уточнил: — Я, по-твоему, такой? Штейнглиц тяжело выдохнул. Дитрих понял: да, такой. Сморгнул. Отступил назад. Резко дëрнулся; выпал вперёд. Кулаком чиркнул по волевому выступу подбородка, следом, не давая опомниться, прицельно пробил коленкой в живот, — Штейнглиц от неожиданности согнулся и обмяк к нему на плечо. Дитрих, нежно придерживая, погладил его по затылку. Торопливо зашептал: — Ты поразительных масштабов ублюдок, Акке, я помню об этом и ценю твою прямоту, но, verdammt, Акке, милый, должен же быть предел! — он вдруг сдавленно охнул и пополз книзу: Штейнглиц, уже успев прийти в себя, молча впечатал кулак ему в район селезёнки. — То, что ты меркантильная сука, Оскар, это факт, а не моё мнение, — выговорил Штейнглиц тихо и очень спокойно. Дитрих истерично хихикнул. Следовая боль глухо пульсировала, не давая распрямиться, и он — ах, какая пошлость! — теперь висел на локте у Штейнглица. Дитрих потëрся щекой об неласковый рукав. — Не приписывай мне чужих грехов, Акке, я всего лишь дерьмовый милитарист. Я виноват только в том, что не умею оправдать войну, в которую ввязался не по собственной воле, — он возвëл глаза. — Я не солдат, Акке. Кто угодно, но не солдат. Штейнглиц снисходительно потрепал его по скуле. — Ну-ну, Оскар, не заигрывайся. Слезливые признания будешь выдавать на допросе у коммунистов. Я-то знаю, сколько лет ты в абвере. Дитрих капризно поджал губы. — Я пошëл в абвер только ради наследства. Семейное дело, престиж, et cetera. Иначе я бы ничего не получил. — Ты и так ни черта не получил, — хмыкнул Штейнглиц. — Это другое, — возразил Дитрих. — Конечно, — Штейнглиц насмешливо фыркнул. — Я всё понимаю, Оскар. Теперь ты у нас пацифист. Всегда им был. Потому что одно дело идти на войну добровольцем, и совсем другое — вынужденно, под страхом трибунала. Коммунисты проникнутся. Я понимаю. Дитрих засмеялся. Было невесело. Он уткнулся носом в прокуренный плащ. — Мой хороший, — он погладил Штейнглица по выглядывающей из-под рукава манжете, — мой милый, du verstehst es nicht… Я ищу оправдания не перед коммунистами. Коммунистам не будет разницы, в каком по счету ряду я шёл воевать; им достаточно будет, что я шёл… Штейнглиц промолчал. К машине они вернулись быстрым шагом. Штейнглиц взялся было за ручку двери, но Дитрих потянул его за полу, улыбнулся. Попятился. Запрыгнул на капот. Штейнглиц нахмурился. Дитрих призывно похлопал рядом с собой: шатцз, комм! — и снова улыбнулся. Так очевидно, что, может быть, откровеннее, чем проститутки, которым чуть за тридцать, а эти бедные фрау умеют улыбаться и панически боятся морщин, зная, что обречены: дамоклов меч занесён, с секунды на секунду обрушится сумрак неликвидности; и Дитрих улыбался Штейнглицу именно так, только так: по-другому этот бы не понял. Этот глянул на часы. Скептично заметил: — Пятнадцать минут. — Целая вечность, — пообещал Дитрих. Штейнглиц потëр подбородок. — Не дури, Оскар. Ты всё себе отморозишь. Дитрих коротко хохотнул. — Как ты заботлив! — он сощурился. — Не переживай, я уже взрослый мальчик и сам разберусь… Чëрт, Акке! Хватит спорить, просто иди сюда. Штейнглиц усмехнулся. Но подошëл. Усмехнулся и подошёл: лëд не то что дал трещину, лëд уже тронулся; Штейнглиц навис над Дитрихом. Капот под его ладонями ощутимо вогнулся. Ему даже металл отвечал, беспомощный перед грубой силой; это было очень волнующе, и Дитрих заëрзал, развëл коленки, давая место, подпустил вплотную, а Штейнглиц воспользовался. Стало совсем волнительно; Дитрих подался бëдрами. Прижался, потëрся. Штейнглиц слабо толкнулся в ответ. Дитрих вцепился одной рукой ему в плечо, другой в бляшку ремня, холодную, лишнюю. Требовательно хныкнул: — Ach, Major, bitte! Штейнглиц принял игру. Куснул за ухо. — Не мямли, — потребовал. И слетел ладонями на коленки. Надавил, не давая свести. Дитрих стыдливо опустил подбородок. Ладошкой скользнул с бляшки на ширинку, схватился, помял. Штейнглиц шумно задышал, до боли сжал бёдра. — Я не слышу, — голос у него уже упал и звучал теперь сипло и низко. Дитрих прикусил губу. — Пожалуйста, — он огладил бугорки остей на загривке. Полутон низвëлся в томный шёпот. — Пожалуйста, nimm mich, майор. И Штейнглиц, естественно, предложенное взял. Не по собственному желанию, больше инстинктивно, от природной жадности; Штейнглиц, как и прочие выходцы с низов, на костенлос был болезненно падок. Стирая спину об капот, Дитрих любил его за эту собачью жадность в том числе. И за аскетизм расстёгнутых и не спущенных брюк, за неуважение, за партизанскую молчаливость, — Дитрих любил в Штейнглице то, что в других привык недолюбливать. А Штейнглиц обращался с ним, как с вещью: бережно, но не любовно. Именно что боясь поломать, потому что потом не расплатишься; Штейнглиц Дитрихом дорожил, но только потому, что знал ему цену. И, наверное, этим и скреплялась их связь: Дитрих не прощал влюблëнностей, быстро начиная скучать, а Штейнглицу материальные ценности были куда ближе духовных, — они оказались друг другу удобны в той мере, которая бывает достаточна для романа без перспектив. Высшим пилотажем вышло обоюдно вгрызться друг другу в быт, сохранив при этом дистанцию; Дитрих знал, что может в любой момент уйти сам и что так же могут уйти от него, и это не сочлось бы за предательство: предательство подразумевает нарушение обязательств, которых между ними не завелось. Gottseidank! По утрам, свесившись через подлокотник дивана, Дитрих с нежностью Штейнглица наблюдал. Первые десять минут после подъëма тот бывал особенно мил: дезориентированный со сна, Штейнглиц очаровательно тыкался в углы и не мог найти вещи на видном месте, отчего сердился, бубнил руганью, — Дитрих уже выучил, что пока лучше под ногами не путаться, и, оправданный этим, бесстыже нежился на чужой стороне постели. Он любил просыпаться не у себя. Был тут и маленький фетиш, связанный с моргенгрюденами: ему нравилось брить любовников. В бытовом ритуале крылось нечто очень интимное; Дитрих обычно седлал и щекотал кисточкой под челюстью, шептал похабные штучки, не давая при этом процесс прервать, а очередной der herr к концу процесса, как правило, выл, — но это другой, гипотетический херр. Штейнглиц же вызывал у Дитриха желание безобидное: просто побрить. По-человечески. Потому что сам Штейнглиц брился по-солдатски: быстро, чисто, наощупь, почти не заглядывая в зеркало и без жалости к себе. Дитриха от мелких ссадин у него на щеках самого как резало. Раз не выдержал: прижался со спины, разморенный, после душа, в налипшем халатике, промурлыкал: — Lassen? — и в лезвие вцепился намертво. Штейнглиц сдался без боя. Дитрих усадил его на бортик ванны, склонился, примериваясь; из открытой двери било холодное солнце. В его свете разводы на полу стали заметнее, и до ужаса ясно очертились морщины в уголках упрямого рта. Дитрих перемялся с ноги на ногу. Мокрый паркет в плохо отапливаемой квартире казался настом. Хлопья мыла — инеем. Лезвие в руке запотело. Дитрих обтëр его об рукав. Большим пальцем прижал кожу к костному выступу, слегка оттянул. Мазнул кисточкой; некстати вспомнилось, что завербованные русские звали её дохающим словом pomazhok. Дитрих сморгнул. Думать о русских после разгрома по Тито хотелось меньше всего. Он с нажимом провёл лезвием раз, другой. Штейнглиц, устав сидеть неподвижно, чуть шевельнул головой. Дитрих легонько шлëпнул его под челюсть. — Не дëргайся, — попросил. — Tu mir den gefallen… Это будет весьма проблематично: объяснять полевому суду, что делали двое полуголых мужчин в одной ванной и почему один из них полоснул другого бритвой по горлу. Штейнглиц откашлялся смешком. На этот смешок отозвалась, качнув пульс, жилка на шее. Дитрих поймал себя на мысли, что хочет пережать её пальцем. Штейнглиц вдруг заговорил, стараясь не слишком двигать челюстью: — С каких пор тебя заботят такие вещи, Оскар? — Всегда заботили, — Дитрих приложил палец к его губам, предупреждая следующий вопрос. — Подожди. Лезвие скользнуло вниз, очертило контур подбородка, прогладило сгиб от перехода головы в шею. Штейнглиц сглотнул. — Иногда мне кажется, что ты гораздо умнее, чем изображаешь, — сказал он, когда Дитрих отнял руку. — Тебе кажется, — улыбнулся Дитрих. — Повернись другой щекой. Может быть, он действительно был умнее. Если так, его трагедия в этой войне была неизмеримой. И счастьем, поистине великой удачей была его по-бабьи смазливая внешность. — Акке, сделай мне комплимент, — попросил Дитрих однажды. Они лежали у Штейнглица в постели, ленивые, довольные, липкие, а вне постели было так холодно, что дорога в душ не представлялась возможной; Дитрих привычно жался к Штейнглицу, Штейнглиц курил. Он был в удивительно хорошем расположении духа; то ли из-за успеха дешифровщиков по американским морякам, то ли из-за того, что продержался на три минуты дольше обычного. Штейнглиц пожевал сигарету. — У тебя прехорошенькие ноги, — сказал он, подумав. Ногтем постучал по фильтру: сбил пепел. — Не каждая женщина может похвастаться такими щиколотками. — Ты знаток дамских щиколоток? — Дитрих, улыбаясь, заворочался. Штейнглиц потянул к себе одеяло. Освободившимся краем укрыл оголившееся плечо. — Скромный ценитель, — зевнул он. Дитрих невольно зевнул следом. WBW: Штейнглиц, как архетипный представитель мужчин армейской среды, видел в нём тело. Подтянутое, сочное, красивое, — и большего от него не требовалось. Красоте извиняли глупость и поверхностные суждения, и Дитрих был глупым, поверхностным, скучающим, — он и не хотел быть другим в месте, где всё вгоняло его в тоску. Weiß Gott, Дитриху не шла армия. Не из-за тупости, муштры и формализма, господи, да трижды pfeife, — Дитриху армия претила как институт. Он был не на своём месте и понимал это, чувствовал, помнил об этом каждую минуту, проведëнную в кабинете; он не искал жалости, когда говорил Штейнглицу, что не солдат, — он действительно мог бы быть кем угодно, кроме солдата. И пусть Дитриху нравилась форма, и он знал, что способен на большее, чем роль постельной продвиженки, но —вот беда! — ему не было интересно. Дитриха интересовала голландская живопись. Философия. Опера. Педагогика. Он мечтал продавать понтиаки и вести колонку в модной газетке; Дитрих был, на свою беду, человеком совершенно гражданским. И, если были люди как Дитрих, — гражданского склада, войне чуждые, — значит, должны были быть и другие, диаметральные им; вот Штейнглиц был из таких. Он буквально дышал порохом, крепко сбитый из смеси грязи с металлической стружкой, отнятый от земли и одним коленом вкопанный в землю; Дитрих невнятно его боялся. Перед человеком, сознательно предпочитающим жизни смерть, он постыдно млел, — а Штейнглиц на войне был чересчур органичен. Не её ребёнок и не её кровавая жертва, он, казалось, для войны задумывался изначально: на гражданке Штейнглиц себя не нашёл бы, и Дитрих не знал, сочувствовать или завидовать. Про себя он подобного сказать не мог. И оттого было неспокойно, и жаль было молодости, но, оглядываясь в своё короткое прошлое, Дитрих уверялся: ни выбора, ни вины за ним нет. Время подмяло, он прогнулся; weiter nichts. Ам энде, они со Штейнглицем оказались в одной лодке. Какая разница, какими путями, если лодка стремительно шла ко дну; Дитрих уже понимал, кому за весь этот банкет придётся платить. С рядовых не спросишь, с верхушек попробуй спроси, а те, которые посередине, и причастны, и безответны; — Дитрих спал, во снах видя глухой застенок. Будущее глядело с недоброй ухмылкой. Будь Дитрих посмелее, давно бы принял яд. Каждый день он просыпался с острой потребностью застрелиться, гладил табельное, только вот желания жить было много больше, чем чести, — и Дитрих жил. Перебирал в уме нелепое: провал Голубя в сороковом, саботаж Ганса, и Канарис, старая сволочь, даже там наверняка от своих слов про звезду Давида открестится, как открестился в своё время от белой розы; и Канарису, что обидно, даже там поверят. Он будет слишком ценен для коммунистов, эта старая сволочь. Дитрих мог понять: будь он русскими, тоже ценил бы, жертвуя кадрами попроще. Но от понимания легче не становилось. Дитрих ныл Штейнглицу: «не хочу в расход». Штейнглиц снисходительно хмыкал. Смотрел свысока. Не разделял: считал жажду жить малодушием. Для него умереть, попав в шестерёнки политических механизмов, было вариантом выбора. А Дитрих умирать не собирался; для смерти он был слишком хорош собой. В стокгольмском отеле, под ключ заселëнном агентами в штатском, на дверце гардероба обитало зеркало, эти данные в полный рост подтверждавшее. Прямоугольное, в алюминиевой раме, оно, как и весь номер, казалось стерильным: шведы предпочитали во всём стабильность и холод. Дитрих, сбросив полотенце, в то строгое зеркало собой любовался. Штейнглиц обшаривал тумбочки. Щупал под столешницей, задирал матрац: искал прослушку. Дитрих любил его педантичность в подобных вопросах. Безынициативный методизм в случае Штейнглица смотрелся сексуально. Дитрих повернулся к зеркалу спиной. Заглянул через плечо. Происходящее казалось каким-то сном. Странным, сумбурным. Поездка, приуроченная к расследованию дезертирства Риделя, была ни на что не похожа; Дитрих силился вспомнить, когда их в последний раз куда-то командировали вместе, и не мог; настолько давно это было. Он тëр переносицу, смаргивал, но номер с двумя кроватями никуда не исчезал — значит, правда; да, странные вышли дни. Штейнглиц на тот момент уже был внесëн в списки спецподразделений фронтовой разведки по Бельгии, но об этом пока не знал. Дитриха тогда слили британцам. Дитрих знал. И про себя, и про Штейнглица. Ему, несмотря на всё это, было очень спокойно: волноваться больше не получалось. Поэтому он стоял вполоборота, удовлетворëнно изучая своё отражение; он действительно был очень удачно сложен. Умудрившись вобрать в фигуру женское вкупе с мужским, Дитрих от природы награждён был широкой спиной, из-за чего округлость бëдер его не бабила, но изящно подчëркивала талию и просвет между ляжек. Обернувшись кругом, Дитрих приласкал взглядом родинки на пояснице — одну из ценнейших своих заслуг. Родинки целовали, родинки любили и за родинки делали разное; Штейнглиц, что забавно, за полтора года так их и не заметил. Штейнглица не интересовали ни трогательные родинки на спине, ни подковёрные игры. Он, вопреки неожиданной начитанности, читать не любил, в газетах удостаивал вниманием только колонку сводок. Дитрих по вечерам читал ему вслух. Не только газеты; в букинистическом Дитрих брал книжку с симпатичной обложкой, принципиально не знакомясь с аннотацией: так они тренировали шведский. Ну, или, как говорили русские, balovalis`. Дитрих правда старался быть легче. Эта поездка казалась последним шансом. Прощальным подарком. Заслуженным отпуском. Работа была непыльной, чистой и заключалась преимущественно в подтирке связей и закрытии каналов. Они справлялись прекрасно. Они были умницами. Дождливым вечером пятого дня Дитрих позволил себе чуть сверх обычного: после встречи с информатором прошёлся пешком. Вечер был холоден и влажен. Стояла полная луна. Улицы отзывались на каждый шаг, плиточные, звонко пустые. Дитрих петлял по ним, как бы уходя от хвоста, при этом прекрасно зная, что хвоста не было изначально; оправдание было слабым, как и сам Дитрих. Северный февраль влюбил его в себя невзаимно, насмешливо: руки болели и трескались, губы цвели плёнками. Тем вечером Дитрих вплыл в номер совершенно очарованный: вспоминались и прибитые морозами вишни Баварии, и чёрные пражские фонтаны, и очень хотелось сразу всё это Штейнглицу рассказать, но тот стоял над комодом совершенно не расположенный. С порога было слышно, как он думает, — Дитрих замер. Тихонько снял ботинки. На цыпочках подкрался со спины. Штейнглиц не заметил. Он продолжал доминировать над комодом, уперевшись в крышку. Дитрих обрушился на него со спины, оцепил руками. Обнял за шею. Переплëл пальчики. В позвоночник мурлыкнул: — Нельзя быть таким невнимательным, Акке, так тебя могут и придушить! — потёрся носом. Штейнглиц дёрнул лопаткой и что-то невнятно пробормотал в ответ. Он был всецело поглощён разложенными на комоде бумажками. Дитрих юркнул ладошкой к нему на грудь, обиженно щипнул за рёбра. Штейнглиц поймал. Не отрываясь от макулатуры, крепко чмокнул в запястье и рассеяно поскрёбся выше, неминуемо приближаясь к локтю, наследил жесткими губами; Дитрих свободной рукой потрепал его по затылку. Сощурился, через плечо вчитываясь в мелкий почерк. Ласка была, мягко говоря, не в духе Штейнглица. На проявления чувств тот был до обидного скуп, и, если сейчас так ластился, значит, случилось нечто из ряда вон; Дитрих нетерпеливо вгрызся в буквы, пляшущие, лживые, — дурацкие, глупые совершенно. Тот кусок, который он кое-как разобрал, напоминал журналистскую профанацию. Дитрих, ни секунды не веря, спросил: — Что за бред ты читаешь? Штейнглиц потёр холку. — Это от моего информатора, — он нехотя подал один из листков. Дитрих хищно схватил, пробежался глазами. Прыгающие строчки с уверенностью сумасшедшего сообщали о планировании датской бригадой многопрофильной диверсии на транзите. О подготовке еврейского коридора Валленбергом. О сдаче секретных материалов агентом в обмен на гарантированное укрытие. Дитрих вернул листок Штейнглицу. — Твой информатор подонок и идиот, — сказал он. И отстранился со снисходительной улыбочкой. — Заткнись, — устало попросил Штейнглиц. Дитрих прошёлся по номеру туда-обратно. У вешалки замер, скрестив руки на груди. — А ты ещё больший идиот. Повёлся на классическую разводку, — он фыркнул. — Na los, Акке, не дури! Перечитай всё вместе. Это больше походит на бред алкоголика в горячке, чем на доклад. Я бы не рекомендовал посылать такое в центр. Явная деморализация. И не хмурься на меня; это усугубляет морщины. Штейнглиц скрипнул зубами. Но послушался. Листки были уничтожены, пепельница с обрывками тщательно вытерта. Штейнглиц слушался; в последнее время он стал совсем ручным. Даже домашним. Непривычно живым, неожиданно человеком. Дитрих случайно подслушал, как в душе он насвистывает рио-риту, и что кофе пьёт с куском сахара, — хотя, может, Штейнглиц таким и был всегда, а Дитрих только сейчас разглядел. Может, он и чувствовать умел, этот майор Штейнглиц. Может, у него даже была совесть, своя, персональная, сепарированная от уставной чести. Может… Вер вайс. Дитрих разучился думать о сложном. Дней оставалось слишком мало. Во время адюльтеров он усердно растворялся в шестиминутной любви. Как в лихорадке метался, царапался, стонал славно поставленным голосом. Комкал простыни, в сыром исступлении лупил по стене кулаком. Штейнглиц драл его методично, ежедневно и иногда немного чаще, ставя точку кратким чмоком в плечо или скулу — сдержанно хвалил. — Твоя привычка изображать подведёт нас обоих под трибунал, — говорил он, вкладывая потом сигарету Дитриху в губы. Дитрих ловил её двумя пальцами. Перехватывал поудобнее. Фиксировал. — Сомневаюсь. Сейчас не тридцать шестой, нашим друзьям уже не до морального облика. Штейнглиц подносил зажигалку. — Мерси, — благодарил Дитрих, прикуривая. Запрокидывал голову на подлокотник. Прикрывал глаза. Затягивался. Картинно пускал дым. Он знал, что губы у него были вопиюще красные, и что Штейнглиц смотрел, жадно глотал, давился ими, острым кадыком, волевой ухабиной подбородка. И Дитрих снова затягивался. Снова выдыхал. Он никогда не симулировал. Он всегда был честен, насколько это представлялось возможным. (Amen.) Врать после первого января, сепаратного мира и Порто-II было бы глупостью. — Ты ни разу не уточнил, кто мы друг другу. Почему? — Штейнглиц, внезапно оторвавшись от перехваченной шифровки, взглянул в упор. Дитрих растерянно улыбнулся. Вопрос застал его врасплох: они весь день болтались в номере, подбирая ключи, и ничего не предвещало мероприятий по дознанию. — Мне казалось, мы оба достаточно взрослые мальчики, чтобы отвечать себе на такие вопросы самостоятельно, — нашёлся он. — И тебе неинтересно моё видение? — спросил Штейнглиц. — Я не хочу разочаровываться, — Дитрих пожал плечами. Уставился на кончик тлеющей сигареты: Штейнглиц высосал её в две затяжки и теперь лениво жевал окурок. — Что ж, — хмыкнул Штейнглиц, — это правильно. Дитрих, не услышав, кивнул. Он уже был занят: ревизировал сегодняшнего, сиюмоментного Штейнглица. Тот сидел в кресле, и в полутени настольной лампы был сейчас знойно рыжим, а голые предплечья в жёсткой поросли казались бронзовыми, как у испанцев. Дитрих закрыл глаза. Он представлял испанцев на удивление хорошо, хотя последний раз видел Валенсию ещё совсем молодым. Штейнглиц порой напоминал ему тореадора, выступавшего там на корриде. Крупный, с правильными буграми мышц красавец в кровавой пене был мимолётной слабостью, отпечатавшейся на зрачке, и вместе с ним отпечатались намертво разноцветные нити флажков и смуглые женщины в юбках, выкрикивавшие с балконов слова пылкой южной любви, — Дитрих завидовал им, честным и жарким, как теперь завидовал другим, местным женщинам с серыми папиросными лицами. Завидовал просто, очень приземлëнно и очень зло. Они были несправедливо богаты, эти дуры со стеклянными глазами, похожими на чернику: им дарили вторую жизнь. Стратегические пустышки, они выходили из этого пекла полноценнее, счастливее: им сейчас разрешалось бежать, им всегда можно было плакаться. И если бег был бесперспективен, то бабий вой стал страстно желаемой привилегией; Дитрих хотел бы уметь тосковать вслух. Именно что möchte: абвер его выдрессировал, он даже плакал исключительно через смех. Красивыми пальцами тëр хорошенький нос, кусал костяшки: руки дрожали, руки — стервы — не слушались. Истерика — бурная, стыдная, — накрыла его впервые за много лет, когда родина выслала весёлые весточки. Приказ 1/44 дегтярным валом взвился, перекрыв серость блакитного неба, и в нём, как молоко в чае, масляной плёночкой расплылась двухстрочница об отставке Канариса. Дитрих, сгорбившись, сидел за столом: переваривал. Хоронил себя, прятал лицо в ладонях. Штейнглиц на фоне возился с тумбами: перепроверял на наличие второго дна. — Акке, — позвал его Дитрих. Штейнглиц затих. Дитрих спиной почуял, как он вопросительно вскинулся. — Будь я женщиной, красивой, здоровой, und so was… Ты бы женился на мне? — тихо спросил его Дитрих. — Нет, — без промедления, до неприятного взвешенно, твёрдо сказал Штейнглиц. Дитрих хихикнул. Больше по привычке, чем от веселья. — Ты даже не потрудился сделать вид, что думаешь. Со мной всё так плохо? Штейнглиц громко задвинул ящик. — Не знаю. Нет. Просто на таких не женятся. — На каких? — спросил Дитрих с горькой улыбкой. Ладонями растёр горящее лицо. — На таких, — повторил Штейнглиц. И дальше завозился с тумбочкой, давая понять, что разговор окончен. Разговоры и впрямь были излишни. Из Стокгольма их сдёрнули аккурат перед бомбовым ударом советов. Выезжали уже после комендантского, с заглушенными фарами, почти наощупь; молочная луна смотрела слепыми глазницами и у водителя в её матовом свете было такое же слепое лицо; водитель молчал. Штейнглиц с пассажирского молча следил за дорогой. Дитрих на заднем молчал тоже: следил за водителем. Сжимал рукоять люгера на поясе: так было спокойнее. Металл от руки теплел, становясь неприятно липким. Уже через полчаса адски разболелся лоб, но Дитрих не отводил воспалённых глаз, взвинченный, готовый в любой момент пустить пулю в основание подлого скандинавского черепа или себе в висок — по ситуации; он возвращался домой и был готов к этому возвращению. На границе сбросили змеиной кожей и водителя, и полноприводную вольво. Километра три шли, изредка переговариваясь. На КПП полоснули фонариком по лицу, проверили документы, пропустили, лениво зиганув. В гараже под брезентом дремал штабной хорьх. Штейнглиц попинал колёса, опустился на корточки. Бегло просветил днище. Дитрих, кутаясь в плащ, ждал, когда он закончит. — Всё нормально, — спросил Дитрих. Вопрос прозвучал утвердительно. Штейнглиц посмотрел снизу вверх. Дитрих стоял, привалившись к двери со стороны водительского, и Штейнглиц, заметив это, нахмурился. Качнул головой, двинул бровями; Дитрих не стал спорить: обошёл машину, устало рухнул на пассажирское. Штейнглиц занял водительское. Он повернул зажигание и машина рыкнула, послушная, завелась с оборота. Дежурный в форме распахнул жестяные двери. Хорьх вырулил из гаража на неосвещённую колею. Дитрих щекой прижался к окну. За окном стояла плотная темнота. Шоссе его убаюкало. Сон вышел душный и липкий, не запомнился, но оставил неприятное послевкусие; когда Дитрих разлепил веки, Штейнглиц всё так же держался за баранку. За окном бесконечно тянулась всё та же беззвездная ночь. Луну заволокло; она теперь мерцала мутно, как белый фосфор, от которого было тяжело дышать и воздух жëгся. Дитрих протёр глаза. В горле сухо першило. Он пошарил под собой: где-то была фляга — oh, da ist es! — вытащил. Отпил, подержал во рту; вода была невкусной и холодной. Он прополоскал, сглотнул. Отпил ещё. Шумно выдохнул. Штейнглиц покосился. — Гутен морген, — подмигнул ему Дитрих. — Сколько я спал? Штейнглиц, не посмотрев на часы, ответил: — Сорок минут. — Однако! — Дитрих потянулся, с хрустом разминая плечи. Пожаловался: — Я совершенно разбит. Спина затекла ужасно… — он замялся. Покосился на Штейнглица в ожидании слов сочувствия. Штейнглиц не среагировал. Тогда Дитрих поджал губы. — Я вижу, ты сегодня совсем не в духе, но не обязательно быть таким невежливым, — обиженно заметил он. — Извини, — плюнул сквозь зубы Штейнглиц. Его пальцы на руле раздражённо дëрнулись и заплясали, выбивая знакомый ритм. Дитрих, глядя на них, вдруг понял, что, кажется, Штейнглиц, вероятно, тоже давно на пределе. Просто раньше не показывал; он же такой, всегда был таким, милый, сдержанный Акке. И Дитриху от этой догадки тут же очень захотелось прижаться к нему, такому сильному и смешному мужчине, успокоить, подбодрить, нежно-нежно потереться щекой об плечо. Дитрих заёрзал на сидении, придвинулся поближе. — О чём ты думаешь, Акке? — спросил он ласково. — О великой Германии, — сказал Штейнглиц. И его ладонь, сухая, надëжная, сорвалась с руля Дитриху на коленку. Das war alles. Берлин истекал мучительной неопределённостью. Дождливые дни подтапливали его, сумерки лопались с трескотом авиации. Дитрих после командировки врос в привычную ложу — а кабинет перевернули вверх дном. Выпотрошили, разворошили, и кавардак этот был небрежно замаскирован; либо привлекли дилетанта, либо намекали: что-то искали, очень чего-то хотели от Дитриха. Дитрих строил дуру: не ферштейн, мейн боссе. Штейнглиц мотался чëрт пойми где. Его по возвращении сходу оглушили постановлением от сиама, получившегося в результате слияния Абвера с Аусландом, и, не давая опомниться, кинули на Бельгийское направление. Дитрих не понимал: какая, к дьяволу, Бельгия? Какого, простите, чёрта? Руководство не могло не отметить опыт Штейнглица во Франции, но почему-то позволило себе не отмечать. Wieso… Задавать такие вопросы сейчас было неуместно. Вынужденный отпуск Канариса для его бывших штатов не сулил ничего хорошего. Тщательная закупорка Франции, реки шампанского в Лютенции и фееричный «Северный полюс» — всё, что обеляло абвер, теперь изворачивалось и перешивалось, подаваясь в том контексте, что даже с такой базой Абвер не справился. К счастью, дальнейшие судьбы абвера Дитриха теперь волновали мало. Во всяком случае, меньше, чем сломанный ноготь на мизинце. Волновал его Штейнглиц, — Дитрих досадовал на свою романтическую натуру и не любил, но был неравнодушен. Weshalb, имея довольно посредственное отношение к французским группам, не имея соответствующего уровня доступа, Дитрих понятия не имел, но всё же старался понять, wieso. Единственной ниткой, связывавшей Штейнглица с Бельгией, был Пат, тот ещё садист и провокатор, — Штейнглиц не любил о нём говорить, отзывался сдержанно, с должным уважением и неприязнью. Пат вышел на контакт с бельгийскими антифашистами в далёком сорок первом, но там связующая нить опять обрывалась — и Дитрих не понимал снова. Ему, конечно, это было простительно: его компетенцией тех периодов было нечто иное. Соловей под Винницей, организация Роланд. Тогда они даже казались важными. Перспективными. Айн нёус ворт. Лишь спустя три года, через призму власовцев и гитлерюгенда, Дитриху на пальцах объяснили, что Север-Центр-Юг предполагались пустышкой. Этакая разминка, проба пера. Демонстрационный вариант. Что пробировали и кому демонстрировали, правда, забылось, но Геббельс говорил, что это только начало; — значит, так и было, Геббельс никогда не врал. Поэтому его и слушали с раскрытыми ртами; Геббельса нельзя было слушать иначе. Его баритон, асексуальный, крепкий, индоктринировал и лил топлёный шато; Геббельс, руководствуясь сухим рассчётом рекламщика, пылко сбывал Германии национал-социализм. Дитрих им увлекался по молодости. Не социализмом — Геббельсом. Даже читал его роман, такой посредственный, душный, — вне своего паза в механизме войны Геббельс — вот незадача! — был бездарем. Как и Штейнглиц. Штейнглиц сидел за столом. Когда Дитрих вошёл, он поднял голову. Кончался сырой мартовский вечер. Дитрих отсалютовал бутылкой шнапса: — Акке! Штейнглиц вздохнул. Подвинул от себя раскрытую папку. Дитрих закрыл за собой дверь. На ключ. — Здесь жарко, — извиняясь, улыбнулся он. И расстегнул воротник на форме. Штейнглиц взглянул на его шею и весь почернел; Штейнглиц был к его голой шее непростительно слаб. Дитрих знал. Поэтому улыбнулся шире. — Любая власть имеет свой срок реализации, — сказал он, теребя пуговичку в районе яремной. — Ты пьян, — устало сказал Штейнглиц. — Ничуть, — возразил Дитрих. Он уже расстегнул китель и блузку до середины груди, и теперь остановился. Задумчиво потрогал кадык. Штейнглиц жадно смотрел на оголившуюся полоску кожи. Дитрих расстегнул запонки. Прошёлся вдоль по кабинету. У окна замер, задумчиво провёл пальцем по подоконнику. — Na ja… Власть будет существовать, пока даёт своему народу то, что ему нужно. Когда потребность народа изменится, власть либо будет свергнута, либо сама себя уничтожит. Это не столько закономерность, сколько закон. Он кокетливо посмотрел на Штейнглица. Штейнглиц тёр висок. — Это к чему? — спросил он. — Да так, — Дитрих пожал плечами. — Denk nicht… У тебя есть стаканы? Штейнглиц молча указал на книжный шкафчик за ним. Дитрих крутанулся на каблуках. Распахнул дверцу. — Второй ряд, за мародëрами, — подсказал Штейнглиц. Дитрих сунулся между папок. Пошарил, ища; нащупал, вытащил. Вернулся к столу. Присел на краешек. Штейнглиц молча наблюдал. Дитрих разлил по половине. Один из стаканов подтолкнул к Штейнглицу, второй схватил сам. Провозгласил: «прозит!». Опрокинул залпом. Занюхал с манжеты. Штейнглиц с ним пить не стал. Не стал пока: стакан он всё-таки взял. — Если бы мы не спали, я бы подумал, что ты хочешь меня отравить, — сказал Штейнглиц Дитриху. Дитрих криво улыбнулся. — Но мы любовники. — Да, — согласился Штейнглиц. — И, учитывая это, я уверен, что ты хочешь меня отравить. Дитрих засмеялся. Перекинул ногу на ногу. Потянулся к Штейнглицу: срочно нужно было потрепать его по щеке. Промахнулся. Hoffentlich… Уцепился за бутылку. Долил, отпил глоток. Повторно рассмеялся: — Акке, милый! — щёлкнул пальцами, — отравление это женский способ убийства. Ненадёжный, к тому же. В наше время, на пике медицинского прогресса… — он задумался. — Нет. Я бы тебя застрелил. Через подушку, — он сложил пальцы пистолетиком. — Пенг! И всё. Ты бы даже не проснулся. — Я пристрелил бы тебя первым, — хмыкнул Штейнглиц. Он сказал это так хорошо, так правдиво, что Дитрих потянулся к нему снова. На этот раз с большим энтузиазмом: выстелился по столу, оперся на локоть. Достал. Погладил по челюсти. Пальцы казались ватными; не слушались, съехали на губу. Дитрих хотел убрать их, но не нашëл в себе сил. Губы Штейнглица ощущались сухими и кожистыми. Они были такими всегда, до и после Дитриха, и было обидно думать, что «после» действительно есть. Дитрих мутно глянул на Штейнглица и сказал: — Хватит. Штейнглиц сказал: — Хорошо. Хотя начал не он. — Хочешь шутку? — спросил Дитрих. — Меня отправляют на фронт, — и засмеялся. Штейнглиц нахмурился. — К фронту, — поправил он. — Мы оба там были, ты прекрасно знаешь, что разницы нет, — Дитрих соскользнул пальцами по его красивому суровому подбородку. Подушечки кольнуло щетиной. — Мне нечем тебе возразить, — признался Штейнглиц. — И не надо, — улыбнулся Дитрих. Усталость от неудобной позы стала болезненной. Он убрал руку. Сел. Запрокинул голову. Разминая шею, описал дугу: прижался сначала левым ухом к левому плечу, потом правым ухом к правому. — Сколько тебе осталось? — негромко спросил Штейнглиц. — Только господь ведает, — Дитрих зевнул. — Но полчаса, думаю, у нас есть. Штейнглиц молча встал. Дитрих краем глаза видел, как он обогнул стол, направляясь к нему, но кидаться в объятия не спешил; Дитрих сегодня имел полное право быть сукой, капризной дрянью и дурочкой. Этот мартовский вечер, один из сотен, тысяч вечеров Штейнглица, принадлежал ему. Дитрих уронил голову на плечо. Псевдостеснительно поджался. Штейнглиц, подошедший вплотную, уже закатывал рукава. Дитриху нравилось, как Штейнглиц по-хозяйски всё под себя переделывал. Он никогда не спрашивал разрешения: просто брал то, что ему в моменте было нужно, будь то дырокол или место под солнцем, и от такой наглой веры в своё право это право становилось непререкаемым. Штейнглиц и сейчас Дитриха усадил по-своему, правильно: подтянул к краю, раскинул коленки. Вклинился. Дëрнул за ворот; приоткрылась волнующая белизна тела. Штейнглиц замер, прицеливаясь. Ударил массированно: ткнулся носом в ключицу. Собрал губами кожную складку, прикусил, выпустил. Глубоко задышал в трогательную впадинку. Облапал. Дитриха повело. В животе заворочалось сладко-сладко, связки перерезало электрическим импульсом; он, насмерть поражëнный, молча обнял Штейнглица за спину. Обласкал, прибаюкал. Штейнглиц потëрся щекой. Кожа у Дитриха была нежная-нежная, а Штейнглиц, сволочь, был небрит, — но Дитрих смолчал. Штейнглиц нырнул ладонью под рубашку. Пощупал рëбра, пересчитал позвонки. Дитрих подался к нему ближе, вплотную, стрижом расправился; так было удобнее: рубашку он стянул через полусогнутые локти. Штейнглиц полез было помогать: завозился с ремнём, ругнулся, сковырнул; бляшка не поддавалась. Дитрих мягко отвёл его руку и расстегнул ремень сам. Штейнглиц выматерился. Отпихнул от себя, чтоб расстегнуться самому, но тут же прижал обратно, ущипнул, потянулся к ширинке; Дитрих уже не мешал. Он обвил Штейнглица за шею и влажно, очень тщательно выцеловывал щëку и угол рта; их обоих накрыл кураж, больше похожий на плотное опиумное забытье, и они, охваченные животным азартом, искали друг в друге живое, отчаянно не желая найти выход; быть может, то же чувствовала на заре человечества бедная Ева, вгрызаясь в мякоть порока. Слава богу, им Эдем уже не грозил. Фюрер обещал, конечно, но небесная канцелярия вряд ли согласовывала с ним свой план; за все доблести, заслуги и скудную воинскую славу сынов великой Германии ожидал Ад. Если, конечно, после этого Ад уместно было писать с большой буквы. Дитрих скрестил ноги на спине у Штейнглица. Щиколотка правой неприятно упëрлась левой в плюсну. Дитрих поморщился, приник к Штейнглицу ломким телом. Было душно и зябко. Из принципов эстетики он заодно с брюками скинул туфли, чудом сумев расшнуровать их наощупь, и пальцы ног теперь ужасно мëрзли, сообщая всему остальному сладкую дрожь. Дитрих шумно вздохнул. Штейнглиц держал его за бëдра. Крепко держал, неумолимо. Тело в его руках мялось, как пластилин; Дитрих, подтаявший, судорожно щемился к обожжëнной груди, скрëб широкую спину. Злился. Горел. Штейнглиц сегодняшними миндальностями его разочаровывал: на столе Штейнглиц обычно имел по-другому. Сухо, сдержанно, как стенографистку. Дитрих, идя к нему таким, рассчитывал на что-то такое. Нежности в его состоянии были противопоказаны категорически. А Штейнглиц его убивал. Дитрих пристроил подбородок в ямку жилистого плеча. Погладил по крепкой шее. Медленно, всей ладонью. Провёл вверх, скользнул вниз. Штейнглиц толкнулся. Дитрих впился ему в шею ногтями. Штейнглиц толкнулся ещё раз и вышел. Настрой на отчаянный, животный секс погиб безвозвратно. Дитрих скучающе зашарил глазами по стенам: искал часы. Боковое зрение выцепило, как дëрнулась вдруг дверная ручка. Дитрих умоляюще впился в неё взглядом. Ручка дëрнулась ещё раз. Запоздало вспомнилось, что ключ в замке нужно было проворачивать в другую сторону; а дверь уже открывали. Дитрих смотрел её, как заеденную проигрывателем плёнку; время, казалось, встало. Упало что-то где-то в груди. Не от страха, больше от предвкушения позора, — Дитрих судорожно вдохнул и — выдохнул. Из-за приоткрывшейся двери на него совершенно спокойными серыми глазами смотрел Вайс. Дитрих, зная, как всё это выглядит и что его ноги у Штейнглица на спине нельзя понять неправильно, так же совершенно спокойно ему улыбнулся. Конфуза не планировалось. Дитрих был уверен, что Вайс не станет проблемой, — Вайса он знал хорошо. Даже с учётом того, что в последнее время они почти не пересекались: Вайса по карьерной лестнице пëрло, как на буксире; он, оказалось, был не ломовой лошадью, а тёмной лошадкой. Дитрих был наслышан о его тёплых связях в верхах. В это легко верилось — мальчик был скользким, как уж, и таким же холодным. Дитрих догадывался, что он их всех продал. Он был слишком умным, этот мальчик, чтобы сохранять верность. У Дитриха не было доказательств, но он поставил бы руку на отсечение: Вайс работал на русских. Со всей своей немецкой аккуратностью, каллиграфическим почерком и очень трезвым взглядом на вещи, — Дитрих его почти уважал. Потому что мальчик был не предателем. Мальчик просто не был идиотом. И, зная всё это, Дитрих ему улыбнулся. Искренне. Из всех возможных альтернатив в данной ситуации Вайс был лучшей. Вайс, как бы подтверждая мысли, кивнул: поздоровался. Дитрих поднёс палец к губам. Покосился на Штейнглица; тот, занятый его ключицами, слава богу, ничего не услышал. Он посмотрел обратно на Вайса. Вайс понял и исчез. Дверь кабинета за ним беззвучно закрылась. Даже продавшись русским, Вайс остался крайне тактичным мальчиком. Дитрих закусил губы. Вайс вызывал в нём смешанные чувства, непонятные, сложные; это раздражало. Он погладил Штейнглица по стриженному затылку. Волосы на ощупь напоминали щётку для пальто. Случайно всплыл в памяти ленивый варшавский вечер и Штейнглиц, пьяный, благосклонный, в катастрофически не идущем ему шерстяном тренче; он шутил тогда, что Дитриху понравилось в Афганистане, потому что мужчины там подводили глаза сурьмой. Там, в Варшаве, был ещё тот Штейнглиц, другой, прошлый. Необъезженный. Теперешний Штейнглиц всё никак не мог перестать мучать ключицы Дитриха: кусал и зализывал. Дитрих спросил его: — Помнишь твоего водителя, которого потом хорошо повысили? Штейнглиц наконец-то отцепился. — Помню, — сказал он хмуро. Ладонью смял Дитриху бедро. Его явно задевало, что бывший мальчик на побегушках теперь ходил под самим Шелленбергом. — И что? — Ничего, — Дитрих прижался губами к заглаженному виску. — Просто подумал, что я ему не завидую. Ему нравилось целовать Штейнглица в лоб; было в этом что-то неприлично высокое, светлое. Так сыновей, уходящих на фронт, целуют безутешные матери. Так поцеловать ещё надо было суметь. И Дитрих с радостью брался: у Штейнглица родители давно умерли, родители Дитриха предпочитали его не знать, — по факту, они оба были сиротами. Штейнглиц хмыкнул. Ничего не сказал. С нажимом прошёлся лапой по бедру до коленки. Дитрих задумчиво посмотрел на часы над дверью. Толстая стрелка трепыхалась между шестью и семью. Минутную видно не было. От усталости сохли глаза. Дитрих сморгнул. — Знаешь, Акке, — сказал он, — а я вообще ни о чëм не жалею. И улыбнулся. Это был первый раз, когда майор Оскар фон Дитрих соврал майору Акселю Штейнглицу.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.