ID работы: 12835097

Осколки

Смешанная
R
Завершён
13
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник Скачать

I

Настройки текста
— Рыцарь, к тебе пришли, — голос караульного звучал удивлённо и чрезвычайно громко в привычной тишине Алексеевского равелина. Доманский, успевший спасительно задремать в углу на тонкой соломенной подстилке, свернувшись так, чтобы занимать как можно меньше места и сохранять как можно больше тепла, неловко шевельнулся. Тело показалось ему деревянным и непослушным, как у выструганной кем-то марионетки. Он медленно сел, растирая плечи руками, и хотел было задать вопрос, но зашёлся сухим трескучим, как мороз в России, кашлем. До мороза этот кашель и пробирал его самого. — Кто? — наконец хрипло спросил он, собрав все силы и подслеповато щурясь в попытке понять, друга или врага привела ему судьба. — Я, — уверенный сильный голос совершенно не соответствовал этим мрачным стенам. Дрожь, прокатившаяся под кожей, согрела лучше, чем глоток водки, которую иногда, сжалившись, приносил караульный. — Иван, — прошептал Доманский, пытаясь подняться. Михаил не успел понять, какая сила заставляет его это делать и вообще должен ли он выказывать знаки уважения этому визитеру. — Не нужно, — скомандовал гость, резко вскидывая руку. -Узнал, собака, — в голосе чудилась усмешка, но она не казалась злобной, скорее, жалостливой, мол, посмотри, кем ты стал. После темноты и покоя танец свечей и метание огней по стенам больно резали воспаленные глаза. Рассмотреть ничего не получалось — пелена слез размывала и без того нечёткие линии и силуэты. Михаил отвернулся, прячась от боли. От Ивана, которого он ждал меньше всего. От прошлого, которое его догоняло и которое он силился забыть в бесконечной зимней полудреме. — Оставь нас, — спокойно приказал Христенек караульному, и в этот раз его голос был усталым. Тот начал что-то возражать про «не положено» и «опасного преступника», но стальной взгляд больших зеленых глаз можно было ощутить физически, как и силу его обладателя в случае непокорности. Тюремщик зазвенел ключами, удаляясь по коридору. Иван пристроил тусклую свечу на выступ стены и повернулся к узнику. Пожалуй, не будь здесь даже этого скудного света, узника можно было бы принять за камень в стене, небольшой такой серый валун около окна. Роба поистрепалась и засалилась, волосы, давно не стриженные и темные, как каменные провалы кладки равелина, скрывали смуглое осунувшееся лицо. И без того тонкие пальцы иссохли — Доманский старательно прятал их в рукава. От лощёного пана, не лишенного приятности во внешности и щегольства, не осталось почти ничего. И зачем майор Христенек теряет здесь время? А ведь он был не таков, каким запомнился, и это бросилось в глаза Михаилу сразу, как только они перестали слезиться от света. Он помнил адъютанта в форме полка, подтянутого бравого офицера, с мерзкой, вечно довольной улыбкой прохвоста и резкими движениями. И всегда — за Орловым, за его плечом, верный и неотступный, преданная тень. Как так вышло, что тогда на корабле он был один? Конечно, это было хорошо поставленным спектаклем, о котором предупреждал Радзивилл, но почему сам граф не явился на премьеру? Гость медленно стягивал с себя дорогую шубу, небрежно дергая за рукава. — Зачем? — потрясенно прошептал Доманский. — Здесь же холодно, — глупая констатация факта. — Потому что мы равны, — странно сказал Иван, внимательно посмотрев на него. А через несколько мгновений, рывком сбросив верхнюю одежду, кинул ее пленнику. — Погрейся. Мне бы не хотелось, чтобы ты тут околел. Странная щедрость настораживала. С какой бы радости русскому офицеру делиться такой роскошью с ним, опальным из-за любви мятежником? А шуба была мягкая, не иначе, как соболья, лоснящаяся жирным сытым блеском, манившая к себе. — Мне что, самому на тебя её надеть, что ли? — нетерпелив и капризен. Это нечто новое в покладистом характере Ивана, умевшего беспрекословно и добросовестно исполнять любой приказ. До одного памятного случая. Белая дорогая рубашка с расстегнутыми вверху пуговицами ему, как ни странно, шла. Казалось, он совсем не чувствует и не боится пронизывающего насквозь, как могила, холода. То ли нрав у него такой, то ли кровь дурная и горячая, что не взять его смерти голыми руками. А здесь, в Петропавловской, все одинаковы — живые трупы. Михаил накинул шубу — сразу как будто стало светлее, и маячившая на пороге костлявая старуха ушла вслед за караульным. — Зачем ты здесь? — глухо, как из подземелья, спросил шляхтич, отдаваясь во власть забытого мехового объятья. — Во что ты превратился, Доманский? — с плохо скрываемой усмешкой спросил Иван, подходя ближе. Носки его блестящих сапог остановились в полуметре от того, что в крепости именовали постелью. Но в то же время в этом вопросе было разочарование, презрение и… боль? — В осколок самого себя, — медленно, будто боясь увидеть кого-то, Михаил поднял глаза. Нет, Христенек все же остался прежним, только без этого своего дурацкого парика и треуголки — каштановые волосы аккуратно зачесаны назад, и кое-где на них еще не стаяли снежинки. И уже не стают. — В осколок?.. Разбился, значит. Я тоже… — он нервно сглотнул, явно думая, стоит ли откровенничать. — Я точно такой же осколок. Мы равны, — Иван снова повторил странное слово и резко сел рядом. Узник, только начавший согреваться, остолбенел. Горло перехватило чувство опасности, он непроизвольно оглядел нежданного гостя, пытаясь определить, что может угрожать его жизни. Хотя что может быть более угрожающим, чем каземат Петропавловской и немилость императрицы? Христенек заметил это опасливое, как у животного, движение, из-за слабости Михаила очень медленное и долгое. Ухмыльнулся, как умел ухмыляться лишь он, вытянул вперед ноги, откинулся дальше на соломенную подстилку, мысленно представив себя где-то на лугу своего имения в июле, в пору сенокоса, когда светит солнце и во рту сладко тает головка клевера. Ну же, смотри, я пришел с миром, ничего у меня для тебя нет, хоть ощупай, если хочешь. Ни заточек, ни пистолета, даже кортик оставлен при входе. Помыслы и руки мои чисты (последние, правда, еще не до конца). — Ты виделся с ней? — внезапно спросил Иван, как бы между прочим, но при этом обозначая тему их последующего разговора. Доманский вздрогнул, словно от удара (визитер попал в едва зажившую рану), но молчал, и молчание это было напряженным и нехорошим. Он мысленно перенесся в тот день и посильнее закутался в шубу. Если бы он мог, если бы только мог что-то изменить! — Нет, — наконец-то выдавил из себя полухрип шляхтич. Из самой груди, из самых недр всего его существа родилось это «нет», пробирающее безысходностью и обреченностью до мурашек. Так отвечают на вопрос о последнем желании приговоренные к смерти. — Нет? Почему? Тебе не разрешили? — Христенек развернулся к нему всем корпусом, так резко и по-солдатски, что Михаил отпрянул, испугавшись этой прыти. Гость явно смутился, чуть отодвинулся, внезапно понимая, как, должно быть, странно выглядит в глазах этого человека, которого сам арестовал. — Брось, это Голицын, он снисходителен к подобным шевелениям сердца, у него самого такие же относительно матушки-императрицы, ты на возраст не смотри, — неловкая попытка смеха казалось жалкой. Эх, Иван, растерял ты все свои шутки по булыжникам Петропавловской и северным морям. А ведь было время, когда над твоими выходками и остротами до слез, солоней, чем ветер в мачтах, хохотал весь флот. И он хохотал. Так заразительно, раскатисто и вкусно, что хотелось… — Разрешили, — голосом Доманского на секунду заговорил сиятельный граф, а потом, когда Христенек моргнул, наваждение испарилось. Он не смотрел на него, уставившись в один из десятков камней на противоположной стене. — Сама Екатерина разрешила, я писал к ней несколько раз, но получал отказы. А потом выиграл это прошение у Голицына в карты на очередном допросе. Старик, видать, сжалился надо мной и уговорил императрицу. И первый раз в жизни я смог кого-то обыграть, — слабая, похожая на лампаду в глубине костёла, улыбка на мгновение вспыхнула и погасла на губах узника. — Но она не захотела меня видеть. — Может, тебе так передали? — нарушил путешествие по прошлому Иван, так же резко и внезапно, как прерывал болтовню своих подчиненных. — Точнее, приказали так сказать, — сразу поправился. — У нас на флоте подобное иногда бывает, мы этим способом крыс ищем — даем ложную информацию и смотрим, где она всплывает, — в его голосе слышалась попытка обнадежить. Доманский покачал головой и глухо ответил. — Нет, не передали. Она сказала сама, когда меня к ней привели. Мы должны были встретиться во внутреннем дворе, но Лиза уже так слаба, что даже не смогла идти, — он нервно сглотнул, пряча лицо в воротник, чтобы скрыть подступившие непрошенные слезы от одного воспоминания и звука имени. — Меня привели в подвал комендантского дома, где её держат, поздним вечером, чтобы никто из других заключенных не заметил. Она сидела спиной к решетке, когда я вошел, показалось даже, что стало как будто теплее: живая, пусть и измученная, но живая, не все потеряно, её ещё можно спасти. «Её не спасти!» — отчаянный болезненный крик эхом отозвался в мыслях Ивана, прорвавшись сквозь туман прошлого. От него ныло сердце и кололо пальцы в тщетной попытке обнять, объяснить, прижать… — Я протянул руки сквозь прутья, зашептал какую-то глупость, возможно, ты знаешь, как это бывает. — Знаю, — коротко кивнул Христенек, вынырнув из марева секундных воспоминаний. Доманский бросил на него беглый и смурной взгляд. Между ними формировалось понимание, тонкая нить, от взгляда ко взгляду. — Она не повернулась, Иван, — его имя впервые не вызывало в нем никаких эмоций. Ни ненависти, ни боли, ни страха. Оно больше не душило. — Она не повернулась, сказала, что не хочет меня больше видеть. Никогда, — Михаила опять затрясло, не то от холода, не то от боли, которая выходила наружу через непрожитые, невыплаканные слезы. Он несколько раз глубоко вдохнул, насколько позволяла впалая грудь, и, наконец, подобрал нужное слово. — Постылый я. — Пос-ты-лый… — по слогам повторил Иван, точно пробуя на вкус. Звуки отдавали полынью, терпким вином и запахом чужой кожи, который больше тебе не принадлежит. — Постылый. Какое нехорошее слово. И какое верное. Тот, к кому остыли. Тот, от кого холодно, — Христенек не заметил, как кожа покрылась предательскими мурашками словно инеем, перекочевавшим со стен на руки, застывшим на ресницах иглами льда. Доманский очнулся от какой-то дремы. Внимательно и неприлично долго посмотрел на него. На сцепленные в замок пальцы, на опущенную к ним голову, на излом шеи, где, казалось, висит пудовая гиря. И тянет, тянет на дно. На самое дно, в трюмы, в карцеры Петропавловской. И внезапно к нему вернулись чувства, которые он давно перестал ощущать: злость и отчаяние. Сердце, замершее и замерзшее в этой чужой морозной стране, в этой холодной камере, превратившееся в камень, один из сотен камней этой крепости, оттаивало, а вместе с ним оттаивала душа и возвращалось прошлое. Болезненное, ненавистное, осколком прошедшее через него. Осколком оставшееся в нём, и теперь он шевелился, рана кровила, вместе с каплями крови тщетно пытаясь выдавить и инородный предмет. — Тебе-то что с того? Ты вон весь в шелках, в соболях ходишь, — с презрением, скривив верхнюю губу сказал шляхтич, не узнавая своего голоса. Насмешливого, едкого, как запах лука и дешевой водки, неизменно сопровождающий караульного. Иван не обиделся, не вздрогнул. Его как будто надломили, как раз там, где у Доманского забилось сердце. Сломали, как игрушечного Арлекина, как шута и пажа, пришедшегося не ко двору. — Думаешь, повышение по службе приносит счастье? — невесело усмехнулся он, поднимая голову. Теперь сам граф. Один из командующих флотом. Не последнее имя на берегах этой империи и её владений. Кому оно нужно, это имя! Всем нужно! А душа его хоть кому-то нужна?.. — Ты на свободе! — узник вскочил на ноги. Как можно не ценить этого счастья, этого полета, этого чувства, когда никакие прутья, никакие путы, никакие стены не могут тебе помешать. Ты волен в мыслях, в делах, в поступках. Всё, чего бы ты ни захотел, при должных умениях станет твоим. — А мог быть здесь! Мог быть на твоем месте, Доманский, если бы ничего тогда не сделал! — Иван прямо, в лоб, как будто пытаясь расстрелять, посмотрел на него. В зеленоватых мутных глазах, прежде таких ясных, искрящихся и смеющихся, была боль, теперь неприкрытая, в самом чистом, дистиллированном виде. — Что?.. — Михаил без сил опустился рядом так же внезапно, как и вскочил. Силы вновь покинули его. — Почему? — Тебя простят, — продолжил Христенек, не обращая внимания не вопросы. — Простят. За тебя просит Радзивилл. Ты лучше меня знаешь, каким он умеет быть убедительным. — А её? — сердце поляка, вновь живое, заныло от нехорошего предчувствия. Не он должен выйти отсюда. Если кто и заслуживает шанса начать все сначала, то лишь она. — Ты бы простил, будь ты Екатериной? — все-таки выстрелил Иван, прямо и прицельно. — Нет-нет, не отвечай мне запальчиво, а подумай, пойми: ты только нашел и казнил самозванца, чтобы пришел новый, в юбке, всполошивший всю Европу? — вопросы заданы без тени усмешки, так строго и серьезно, что на секунду гость напоминает редко захаживающего сюда Голицына и его доброжелательные допросы. Доманский хочет сказать «да» и понести чушь про то, что все заслуживают прощения, но говорит только понятное и короткое: — Нет. Иван улыбается, скалится, смеется. Ему больше не нужны никакие слова, всё предельно ясно и без них. И узнику, этому рыцарю, тоже всё ясно. Может быть, сейчас он видит, во что ввязался там, в Ливорно. — Она никогда не покинет стен этой крепости, — злая ирония. — Никогда не покинет их как Елизавета, как твоя Лиза, как княжна Тараканова, — мрачно добавляет Христенек. Доманский не понимает его так, как понимал Орлов, но огонек осознания мелькает в его молящем взгляде. Ну не томи, скажи уже, что нужно сделать, о чем просить Господа, стирая колени, читая всенощную. — Она не выйдет как Лиза, игрушка для каприза, — Михаил при этой шутке сжался. — Но как Маша, Даша, да хоть Параша — как ей будет угодно — в любую минуту. — Имя, — одновременно произносят они. Бывший адъютант медленно кивает, довольный тем, что подобие зыбкой связи у них все-таки образовалось. Значит, на объяснения тратить слов и сил можно меньше. Самое время перейти к сути. — Я буду искать, если ты мне скажешь, где были ваши следы, — прямо и без обиняков говорит Иван. — Я за этим и пришел. Дай мне хоть ниточку, хоть одну зацепку, и уж поверь — через несколько дней я принесу тебе весь клубок. — Она ничего не знает! Не знает! Все, что знала, уже сказала Голицыну, — Доманский снова вскочил, да так резво, что скинул шубу и даже не дрогнул. — Он палач, а не ищейка. Голицыну выгодно убить вас и насолить Орлову, чтобы остаться у Екатерины под крылом. У него доброе сердце, но оно давно покрылось коркой государственности. Ему жалко себя, он не любит подвалы крепости и скоро совсем прекратит здесь бывать, подписав вам смертный приговор, — моряк следил за ходящим по маленькой комнатке узником. — А я всё это время искал и буду искать. И я найду. Ради блага нас всех, — кулак, по-прежнему сильный, сжался сам по себе, и в такт ему дернулся желвак на скуле. Привычное уже нервное движение. Сколько раз ему приходилось сдерживать себя, быть хорошим, послушным, исполнительным. Но не сейчас. Не теперь. — А тебе-то что с того? Если мы умрем, ты выдохнешь, как будто сбросив с плеч тяжкий груз. Этот твой, — Доманский скривился и бросил, как будто сплюнул. — Граф Алексей Орлов забудет Лизу, как мимолетный приятный сон. И все будет по-прежнему. — Не забудет, — прошептал Христенек, закрывая лицо руками. — И ничего уже не будет по-прежнему. Но я научился с этим жить. Иван врет. Ни черта он не научился жить без Орлова, он просто затолкал свои чувства в самый глубокий трюм души, надеясь никогда в него не спускаться. И каждый божий день, при виде Андреевского флага, кораблей, Невы, военной формы, он снова туда падал и уже не мог подняться. Доманский остановился. Молчание затягивалось, и оно было очень неуютным. Где-то в коридоре капала вода, отмеряя секунды, и её негромкий мерный звук хотелось перекрыть голосом. А вдруг это последние секунды чьей-то жизни? Предложение Ивана стоило того, чтобы его обдумать. Он неглуп (а русские сказки говорили, что все Иваны исключительно дурачки), он, в первую очередь, хороший офицер и адъютант. У него наверняка раскинута своя сеть знакомств-колокольчиков, и действительно нескольких дней может хватить, чтобы узнать то, над чем Голицын бьется месяцы, потчуя императрицу бессмысленными отчетами. Это нужно ему самому, он зачем-то хочет знать правду, значит, действительно докопается. Но что ему ответить?.. — Хочешь, я расскажу тебе всю свою историю? Может, тебя это развеселит, а если нет, то примешь мою исповедь. Я, знаешь ли, не признаю ваших православных священников. Христенек усмехнулся. Опустил руки, поднял голову. Тон шляхтича, неожиданно благожелательный и одновременно снисходительный, как будто он обращается к ребенку, у которого сломалась любимая игрушка, забавлял. — Валяй, — махнул Иван и откинулся на подстилку. — Только учти, что если это будет сентиментальная слезливая драма, то я не буду ее слушать. И тогда Доманский рассказал ему все. И про свою богатую знатную семью, и про знакомство с Радзивиллом, и про его недвусмысленные намеки. Зачем-то — про одну-единственную ночь, с золотым балдахином и шелковыми простынями, после которой ему очень хотелось умереть, и он даже стащил у князя дорогой, подаренный турками кинжал. Но убить себя так и не смог. А потом в его жизни появилась она. Элизабет случилась как нечто естественное и заслуженное, как награда и как аванс. Пришедшая в дом пана, в светло-голубом платье, похожем на то, в котором она встречалась с Орловым, она принесла с собой солнце, весну и любовь. Михаил потерял голову и ради своей принцессы был готов на всё: подписывал договоры, оплачивал счета, покрывал долги, терпел пьяные поцелуи Радзивилла (Иван был первым, кому он говорил об этом и почему-то не чувствовал стыда), вёл переговоры. Она отвечала ему взаимностью, нежными взглядами, долгими сладкими ночами, холодными, как зима в России, которую она так хотела увидеть, губами… То, что это игра, он понял много позже, уже в Ливорно. Одного взгляда на неё при появлении Орлова было достаточно: широко распахнутые глаза, мягкая удивленная улыбка, качнувшееся в знак приветствия перо в прическе, ее дрожащая рука в его сильных уверенных ненавистных пальцах. Она никогда так на него не смотрела, она никогда ему не принадлежала. И признавать своё поражение было больно. — Знаешь, что было самым тяжелым? Я же пытался её предупредить, я пытался её отговорить, Радзивилл намекал, да ты сам намекал, почему-то всё время предлагая сходить и посмотреть на подготовку к присяге. Но она бросила только одно: «Ты не знал настоящей любви». А я знал, боже, я знал её, опаляющую, застилающую глаза, великолепную и беспощадную. Когда при одной мысли сладкая судорога сводит все тело, когда день меркнет перед ожиданием ночи, с обещанием ласки и неги… Я был готов валяться в ее ногах, я готов Орлову, этому коршуну, в ноги броситься и молить, если он сможет её спасти. Перед тобой всю жизнь в долгу буду хотя бы за попытку, — пока Доманский говорил, его не отпускало ощущение боли, но какой-то исступленно-очищающей. Как будто его по частям, по осколкам собирали заново, вытаскивая и вставляя их на место, как в витраж. Христенек оказался хорошим слушателем: он кивал, улыбался, когда нужно, смотрел с неподдельным интересом. Иван молчал. Руки подрагивали, становилось холодно. Мальчишка, перед ним ещё совсем мальчишка, слепо влюбленный и угодивший сюда по глупой случайности. Игрушка Лизы, марионетка Радзивилла, он сам хотя бы одно решение принял? Принял. Ровно одно. Следовать за ней до самого её конца. — Тебе больно, Доманский. Тебе больно и страшно, не за себя — за неё. Ты остаешься совсем один и отчаянно цепляешься за эту ниточку, за эту петлю, которая тебя, если ещё не погубила, то обязательно погубит. Мы с тобой не просто осколки — мотыльки, которые летят на свет только чтобы сгореть. И это желание сгореть для них становится спасением, — он встал, подошел к поляку на расстояние выдоха. Взглянул в его глаза, ставшие темными, как проклятая итальянская ночь, испуганными от такой близости, как у загнанного на скачках коня, и смотрел долго, читая всё, что Михаил так и не сказал. Ненависть к Орлову и дикое, до расчесанных вен, желание его убить этими ослабевшими руками, презрение к нему, Ивану, за пособничество и служение графу, ярость, злоба на Радзивилла, который все-таки не помог, не вытащил тогда, а пришел только теперь, когда уже поздно, и бессилие. Но главное — ничуть не ослабевшее чувство к Лизе, томящейся даже не в этой темнице, нескончаемую тоску по ней. И разбитую душу, раздавленную и добитую жутким порицанием себя за все сделанное и не сделанное. Ивану хотелось отшатнуться, но не потому, что Доманский был ему противен. Он в его глазах увидел собственное отражение и испугался. Тот стойко встретил этот взгляд. Если это генеральное сражение, то он с него не уйдет проигравшим. Вздернул подбородок в тщетной попытке показать гордость, сжал руки за спиной, чтобы казаться выше и осанистей, хотя гость и так был ниже его ростом. Выходило плохо, но само желание казаться сильнее помогало почувствовать себя живым и способным бороться. Наконец, Христенек шагнул назад, не сказав ни слова. Что он там прочел? Что узнал? Презирает ли он теперь поверженного рыцаря или в нем еще осталось что-то человеческое? Всё в мире движется только одним чувством, единственно верным и берущим любые стены и крепости. И Доманский неосознанно повторяет то, что когда-то уничтожило его. — Ты понимаешь, Ваня, что такое любовь? Иван вздрогнул всем телом, дернулся, как от кнута, отошел к стене и оперся на неё руками. Молчал тяжело и надежно, как камень, как море. Потом повернулся через плечо, Михаил заметил его глаза — полные печали, обиды и боли. Отчетливо услышал звук, которого не могло быть в реальности — звон разбитого стекла, разлетающегося на кусочки от удара. И молотком по нему ударил именно он. И даже форма имени — мягкое «Ваня» — не смягчило силы, не спасло. — Ты ничего не знаешь! Вы все ничего не знаете! — глухо сказал Христенек, цедя каждый звук, будто взвешивая его, пропуская реку слов через песок мыслей. — Это твоя любовь на виду: герой, несчастный влюбленный, пленник, последовал за ней в казематы — вот это чувство, вот это подвиг! А я ради него душу был готов продать, я за него всю вину, всю её и твою ненависть взял на себя, я смог его отпустить, разбив свое сердце. За что, черт возьми, так больно мне, за что, Доманский?! — зло крикнул он и опустился на холодный пол. Михаил не сразу догадался, что тот плачет. Сжатые, сомкнутые губы больше не проронили не звука, но глаза сказали больше. Узник растерялся, не понимая, что делать. Иван обнял себя руками за плечи. Холодно, чертовски холодно, как в тот вечер, когда Орлов отменил свой дурацкий план. Когда впервые ушел, не пожелав веселой ночи, не оставшись пропустить бокальчик хорошего итальянского вина, не пригласив перекинуться в картишки (их партии всегда одинаково заканчивались в постели), даже не взглянув. Как там сказал этот мальчишка, постылый? Да, именно в ту секунду он стал ему постыл. — Я любил его, Доманский. И мне казалось это взаимным. Мы понимали друг друга с полувзгляда, угадывали желания и мысли другого. Я спускался в его каюту поздним вечером, а уходил ранним утром, пугая постовых внеплановой проверкой, — Христенек усмехнулся. — Я рассказываю тебе такие глупости… Мишка. — Вовсе нет, — удивленно и спокойно ответил тот. Присел рядом, прислонился к стене. — Ты меня слушал, и я готов на ответную услугу. — Я возненавидел твою Лизу сразу, едва она появилась и привлекла внимание Орлова. Вот знаешь, есть любовь с первого взгляда, а есть ненависть. Она и случилась, внезапная, укол в самое сердце. А ведь та называла меня своим ангелом-хранителем, безоговорочно доверяла, настолько, что послушно поднялась на корабль, сама пришла в ловушку, слепо надеясь, что её там правда ждут с распростертыми объятиями! Ждали бы, если бы Орлов был там. Но… Я сам предложил ему остаться в тени, не приходить и не участвовать во всем этом маскараде, не слышать отчаянного крика «Алеша!», не видеть, как на её и твои руки надевают кандалы. План был хорошо придуман и отточен, отсутствие одного звена, хоть и важного, ничего бы не изменило: всё уже было решено. Я солгал, что граф арестован, чтобы она тревожилась, чтобы ей было плохо, как было мне. Чтобы она страдала. В тот момент я правда этого хотел, — Иван привычно усмехнулся. Слезы все ещё выжигали глаза, а ведь казалось, что уже ничего, после морской соли, не способно их щипать. Доманский мягко потянул его к себе, искренне подставляя костлявое плечо. Христенек неожиданно поцеловал край его робы в знак какого-то уважения перед его верностью и пониманием, и осторожно склонил голову. — Жалеешь? — спросил Михаил, отчего-то принимая этот неловкий благодарный поцелуй. Он прав. Они равны, и им нечего больше делить. — Сейчас — да. Вел себя, как глупый юнец. Знаешь, смотрю в прошлое, впервые за всё это время, и чувствую к себе такую же ненависть, как когда-то к ней. Я лишил вас жизни, и за это был осыпан почестями, шагнул на несколько ступенек воинской лестницы, получил в распоряжение свои корабли и вечный почёт. Да к черту он, такой почёт на крови. Я стал искать её следы во всех странах, я и сюда пришел поэтому, чтобы хоть как-то загладить свою вину, чтобы сказать тебе. Я виноват перед тобой, Мишка, а перед ней и ещё больше. Ты — хороший, ты — рыцарь, у тебя впереди целая жизнь, как море, беспокойная и счастливая. А этих женщин еще будет столько, что считать устанешь. — Дальше одной всё равно не продвинусь, — грустно улыбнулся Доманский. — А знаешь, каково ему? Он же любит её так же сильно, как ты. Его чувство сильнее моего, хотя я так и не сказал ему о нем. Засыпал у него на груди, зарывался в его волосы, целовал его руки, но так и не сказал, что для меня это больше, чем просто… — Прекрати себя презирать, — внезапно отозвался шляхтич. — Чтобы предать того, кого любишь, чтобы смириться и отпустить, нужно иметь смелость. Ты смел, Ваня, ты силен. Ты сильнее его, благороднее, потому что ты здесь, потому что… — Прости меня, — Христенек внезапно выпрямился и посмотрел прямо в глаза узника, схватив того за плечи. — Если сможешь — прости. Тот помолчал, как бы принимая решение. Они оба руководствовались в своих поступках только одним — своим чувством, за пеленой которого ничего не было видно. Как жаль, что любовь одного всегда была предметом ненависти для другого. Разве не поступил бы Доманский так же, имей он возможность? — И ты прости. Я должен был удержать её, падать на колени, но просить передумать. Я должен был послушаться Радзивилла и увезти Лизу, дойти до любого из ваших кораблей, найти тебя и попробовать договориться. — О да, я бы сказал тебе, как вас всех ненавижу, и поэтому бы помог, — неловко пошутил Иван, впрочем, вызвав у Доманского улыбку. Они сидели, привалившись друг к другу, как пьяные. Щекам Михаила было жарко, как будто он снова в саду князя, в родной Польше, подставляет лицо летнему солнцу и думает, что если обгорит, то перестанет быть красивым и ночные визиты прекратятся. Ему хотелось верить, что это не предсмертная горячка. Иван замерз, но ему с каждой минутой становилось легче. Как будто внутри успокоили жаркий, выжигающий дотла, вихрь, как будто непрошенные слезы, словно бальзам, затягивали его раны. Им больше нечего было делить. Им незачем было враждовать. Они оказались равны, когда посмотрели друг на друга иначе. Два осколка, делясь своей болью, тупились и огранялись, истончались и превращались в обычные витражные стёкла. Один отражал другого, так непохожего на него самого. Вода по-прежнему капала в коридоре. Задремавший и продрогший Иван, ослабевший за этот час, уставший больше, чем за годы службы, с трудом открыл глаза. — Мне надо идти, Доманский. Я и так засиделся в твоем склепе, — он с удивлением отметил, что острота вышла даже неплохой. Неужели воскресает тот шальной удалой гуляка, которого в каждом портовом борделе знают в лицо? И который умер в прошлом году в Италии. — Так иди, — лениво отзывается шляхтич. Он опять не чувствует холода, но внезапно осознает, что ему хочется жить и хочется во что-то верить. — Передать кому-нибудь весточку? — спрашивает Христенек, поднимаясь на ноги. С видимым удовольствием потягивается, до хруста в гибком позвоночнике, и Михаил невольно любуется им, как будто преображенным. — Да, — с кажущимся равнодушием отвечает он. — Скажи Орлову, что я его ненавижу. — В твоих устах это звучит лучше, чем в моих. — Зато неожиданней, — Доманский посильнее запахивает робу и рывком встает с ледяного пола. — Я буду ждать весточки от тебя. Иван не ответил. Он ещё раз оглядел камеру: маленькую, неуютную, пустую и страшную. Как Михаил выдержал здесь столько, Христенек был в этом уверен, бессонных ночей, и всё ещё жив и тверд памятью? Они стояли друг напротив друга. Враги и соперники каких-то два часа назад теперь казались друг другу по меньшей мере товарищами по несчастью. — Обнимать не стану. Надеюсь сделать это, когда мы оба будем свободны, — гость стукнул по решетке, что служило сигналом караульному. — И шубу оставь себе. Я-то при деньгах, завтра же куплю новую, а вот тебе пригодится, — усмехнулся и вышел, даже не обернувшись. Михаил, правда, заметил, что Иван сунул что-то в руку солдату, но не стал об этом думать. Как подкошенный рухнул на солому, накрылся теплой шубой и вновь перенесся в Ливорно, куда еще не прибыл Орлов и где Лиза смеялась, а не заходилась кровавым кашлем после каждого слова.

***

Его разбудили через час, непонимающего и впервые за долгое время разморенного теплом, повели по коридорам. Пахнуло снегом, от мороза захватило дух, но ещё лучше было ощущение свободы. Вкусное, пряное, пьянящее. Он вдохнул полной грудью, до боли в клетке ребер и, фыркнув, резко выдохнул, выгоняя из себя все остатки плена-морока. Доманский повернул голову. Широкими шагами, ничего не замечая и не видя, по внутреннему двору крепости шел высокий человек. Бегло перекрестился на Петропавловский собор, заспешил дальше, к комендантскому дому. Михаил сбросил шубу, ошарашив конвоиров, оглянулся на них и качнул головой, дав понять, что никуда не денется и не надо поднимать шум, побежал вперед, развернул непрошенного гостя к себе, собрал все оставшиеся в его худом теле силы, замахнулся и оказался вполне доволен звуком смачной пощечины, похожей на выстрел. За себя. За неё. И еще — за Ивана. — За дело, — сказал Орлов, сплевывая на снег чем-то красным.

***

Иван до утра просидел у старого флотского знакомого, который заменял отбывшего по делам в Москву коменданта. Тот отпаивал его чаем с какими-то вонючими листьями, которые его жена, по уверениям, собрала в ночь на Ивана Купалу, травил байки про узников и беспрестанно спрашивал о новостях большого мира за морем. Хороших новостей не было, байки казались несмешными, а от чая стало горько и противно. Как только куранты Петропавловского собора пробили половину пятого, он поспешил откланяться, вежливо отказавшись от куцей телогрейки, забрал свой кортик и вышел на мороз. Мысли прояснялись, каблуки сапог весело стучали по брусчатке, в голове зрел план действий: написать в Рагузу и Ливорно, там как раз сейчас наши дипломаты, пусть тряхнут паутину, послать депешу в Польшу, там должен быть Войнович, и нанести визит Радзивиллу, благо Доманский, сам не зная, дал ему ключик к этому ларчику. Фигура Орлова выросла перед ним неожиданно и страшно. Он стоял у ворот, на коленях, в расстегнутой рубашке, растирал грудь снегом и не отрывал взгляда от комендантского дома. Иван присел рядом, коснулся его лица, краснеющего пятна на левой щеке, осторожно, как всегда касался его ран, когда они были одни. — Лиза… — прошептал Орлов, не открывая глаз, губами припадая к пальцам. Иван резко выдернул руку, на одну секунду поймав взгляд графа, отчаянный, удивленный, поднялся и зашагал прочь, к Неве, где его ждала карета. Всё было кончено.

***

— В Ливорно останемся на пару дней, а потом домой, братцы! Аккурат к масленице будем, — командовал Иван, хлопая по плечу кормчего и оглядывая своих бодрых от ожидания веселья на берегу орлов, возвращавшихся из очередного похода к турецким берегам. — Там, говорят, ныне польский двор квартирует, — хохотнул один из плывших с ними дипломатов. — Нанести, что ли, несколько визитов их очаровательным панночкам. Раздался дружный заразительный смех. — Да ну, — удивился Христенек. -Что им в Польше-то не сидится? Или опять матушка-императрица обидела и выгнала? — Так Радзивилла постоянно сюда носит, как зима начинается. Вроде как воздух тут целебный для этого, пана его… — Доманского, — хмуря брови сказал Иван. Какое-то колдовство: тот же город, те же лица. Только вот отношения и обстоятельства новые. — Его самого. А вы почем знаете, господин майор? — удивился собеседник. Они никогда не откровенничали, но и не чурались общества друг друга. Просто речь об этом никогда не заходила, беседы велись на более интересные темы: государственные дела, женщины, военная и дипломатическая служба, карты, хорошая выпивка. — Так, было в молодости у нас одно дело, — расплывчато ответил Христенек, понимая, что нельзя увильнуть от вопроса. Круг замкнулся. У судьбы отвратительное чувство юмора, надо при случае обязательно сказать ей об этом.

***

Радзивилл, с трудом выходив Доманского от порчи казематов Петропавловской, полуживого и впавшего в тяжелую горячку после известия о смерти Елизаветы, быстро понял, что любая снежная зима губительна для молодого пана, и теперь, с наступлением осени, они уезжали в Италию. Сердце Михаила почему-то болезненно рвалось сюда, в Ливорно, и князь не мог ему отказать. Он ни в чем ему не отказывал. Здесь, в доме на побережье, который поляки могли себе позволить за преданность Екатерине, не жалевшей денег добрым соседям, дышалось и правда легче. Раны постепенно затягивались, слезы высыхали, душа успокаивалась. Доманский почему-то полюбил чуждое раньше море. Он читал на балконе, когда слуга доложил, что его спрашивали какие-то русские офицеры. Шляхтич нахмурился, коротко кивнул и последовал за бойким кудрявым мальчиком по коридору. Он нервно поправлял манжеты рубашки, пугаясь, что его догнало прошлое, что над Италией пойдет снег и петербургский ветер вернет его в страшные казематы. — Кто спрашивал? — понизив голос уточнил Михаил. — Я, — бодро ответил Иван, отвешивая воинский поклон. Он появился так же неожиданно, как и пару лет назад, по собственному почину и снова с затаенной надеждой. Доманский ничего не сказал, а просто подошел и по-братски, как старого друга, обнял его, сдержав данное в крепости слово. Христенек прижался ко всё такому же острому и худому плечу и замолк. — Всё закончилось, Ваня, теперь всё хорошо, — прошептал Михаил, гладя его по волосам. — Всё хорошо, — отозвался тот, крепче обхватывая шляхтича. Они никогда больше не увидятся. Их встреча одновременно станет прощанием, но каждый из них всегда будет хранить о другом самую нежную и добрую память. Как осколок стекла, который напоминает о чем-то бесконечно важном. О том, что равный Богу смог простить того, кто искренне раскаялся и заслужил его милость.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.