***
У Кавеха состояние пожизненной дизморали, оно колко бьет под ребрами и осыпается ноябрьским снегом на плечи. Это немного терпко и кисло, как кофе с лимоном, что-то в той области. Это состояние не дает ему спокойно дышать, ходить и моргать, пытается проникнуться под кожу и выжрать изнутри без остатка, но у него все не получается и не получается, какие бы старания оно ни прикладывало. Кавех сломанный человек в фигуральном значении этого слова, а аль-Хайтам — в буквальном, особенно понятно это становится в тот момент, когда от новых слуховых аппаратов в разные стороны током летит резкий колючий треск — толпа сужается до сцепленного кольца, посередине которого сидит глухой одноклассник, баюкая в ладонях дорогостоящие наушники. К юноше никто не подходит, его некому спасти и защитить, потому что все вокруг сливаются в обычную серую массу и глядят зрачками-оружейными дулами на немую сцену в трех актах, как зрители глядят на страдания актеров из затемненного зала. Геройство это к чему-то мистическому, каждый твой недостаток в школе — слабость перед остальными и этого просто не исправить. Ей-Богу, дикий зверинец, шоу «В мире животных», не воюешь ты — воюют против тебя. Звонок трелью проезжается по ушам, все разбредаются по кабинетам, прикрывая за собой двери, словно опускают декоративные деревянные решетки на клетки в питомнике, коридор практически пустует и отражает от бледных стен немое болезненное эхо аль-Хайтама — у того кровоточат уши и немного слезятся глаза, но заплакать он себе не разрешает, ставит твёрдое «нет» там, где начинается горчащая боль. Кавех ни при чем — он никогда ни при чем, но у него есть зачатки сочувствия, поэтому он просто подходит ближе и усаживается рядом на пол, не пытается переубедить парня, успокоить его или как-то помочь — на то они и зачатки. Прозрачной поддержки должно хватить с головой. — Вот такие они сволочи, — говорит он аль-Хайтаму, хотя прекрасно помнит, что тот без техники не сможет понять ни слова, — Вот такие вот мрази, представляешь? А чего ты хотел, звезд с неба? — ученик раскатисто хихикает и ловит на себе этот замшелый болотный взгляд, от которого все тело пробирает дрожь, а смех давится и нервозом пробегает по губам. — Понимаю, — кивает головой аль-Хайтам, и голос у него неправильный, преломленный спектром в обратную сторону — из эмоционального раздрая получается бесцветная нота. Он словно действительно внимает каждому слову, словно действительно осознает всю патовость ситуации и подталкивает последнюю не упавшую пластину домино пальцами, чтобы помочь всему окончательно развалиться. Он — пиньята с разочарованием внутри, а они все — биты с шипами, которые раздирают цветастую оболочку и травятся-травятся-травятся. — Да что ты, блять, понимаешь? — закипает юноша, опаляя озлобленным жаром свои щеки. Парень рядом с ним молчит и не встает с коленей, он быстро теряет интерес и к наушникам, и к неслышимому собеседнику, и к ушной размазанной крови, которая тонкой струйкой огибает овал лица и липкостью забирается под рубашку, пачкая ту алыми разводами. Кавех чувствует внутри свое сердце, его стук набирает обороты и звучит сразу как сигнал сос азбукой Морзе — три удара-три линии-три удара, потому что не говорит, а орет, что есть мочи «если ты сделаешь лишний шаг, тебя ждут серьезные проблемы, лучше сделай два назад и забейся в свой безопасный угол!», но все это напрасно, пусто и поздно. Его рубашка стирана множество раз, мать отбеливает рукава от синих чернил, он уверен, сможет и от красных пятен. Поэтому безбоязненно протягивает запястье к чужой шее и трет ее до покраснения, будто пытается завести пульс у мертворожденного щенка, реабилитировать чью-то безвыходность. Белизна пачкается, мысли пачкаются, тело пачкается — Кавех по уши тонет в новом чувстве под названием «понимание», захлебывается в нем и легкими ловит чужие выдержанные вздохи и выдохи, а потом все-таки встает и поднимает аль-Хайтама с собой, чтобы найти ближайший стационарный телефон. У него в руках эти изрисованные тетради, которые он еще не успел выкинуть, юноша протягивает одну из них и просит написать домашний номер. Цифры ровной стрелкой ложатся поверх крыш многоэтажек и ловят в своих завитках далеких темных грачей, нули обрисовывают облака. Телефон гудит непрерывным сигналом некоторое время, прежде чем на том конце провода не раздается усталый женский голос, так похожий в переживаниях на голос его собственной мамы. Сразу делается тошно от самого себя. — Здравствуйте, — начинает Кавех, прокашлявшись и сбросив часть волнения, — Я… Я учусь в одном классе с вашим сыном, его на перемене… Избили? Или нет? В общем, его наушники сломали, не могли бы вы приехать за ним? Мы подождем вас в фойе. «Мы» звучит гармонично и до странного приятно, словно послевкусие шоколадного торта или клубничная взрывная шипучка. Женщина обеспокоенно уточняет что-то, прежде чем бросить трубку и помчаться искать одежду и ключи от машины. Она так искренне беспокоится, поэтому невольно приходит мысль, что это далеко не первая смененная школа аль-Хайтама. Они сидят на удобных оббитых плюшем креслах, смотрят на снегопад за запотевшим окном, тетрадь лежит между ними как мост или Вавилонская башня, время от времени в ней появляются каркающие записи Кавеха или нежные линии аль-Хайтама, но в целом их окружает приятная благая тишина — первая уютная для юноши. Проблемы в том, чтобы установить общий глухой язык не находится, их речь — штрихи на изрисованной бумаге, их звуки — единые буквы в словах. От осознания всего этого так невероятно остро на душе, что та вскипает и беснуется. Одноклассники отыскивают свою точку соприкосновения и это их нулевой километр — начало отсчета всех путей.***
Кавех перестает рвать свои каракули, аль-Хайтам ходит в школу без внутриканальных наушников — те все еще в ремонте питают надежду на свое спасение. Тетради становятся их минным полем, столом переговоров, игровой площадкой и трибуной дебатов — одновременно всем сразу и ничем конкретным. Опасные вещи, опасные слова. «Ты не обедаешь» — пишет аль-Хайтам как-то раз, когда они вдвоем остаются сидеть в закрытом на ключ кабинете — очередной выходке Скарамуччи. В целом ничего страшного — это не мир отгораживается от них, это они наслаждаются микро-вселенной в четырех холодных стенах. Батареи тут работают так плохо, что вскоре по потолку начнет ползти морозный узор. «Я ем» — отвечает ему Кавех слишком быстро и недовольно сводит брови на переносице, будто пытаясь этим убедить соседа в своей правоте. Аль-Хайтам не идиот, он глухой, а это не один и тот же диагноз, так что он всегда замечает больше других и обманывать его бессмысленно и беспощадно. — Ты ничего не ешь, — повторяет он по слогам вслух, неуверенный в каждом высказанном слове. Кавех ценит то, как парень пытается идти на равных и говорить с ним как другие здоровые люди без дефектов. Но у них обоих проблемы с органами восприятия, в случае Кавеха — это мозг, яро отрицающий любые перешагивания личного пространства. — Я. Ем. Аль-Хайтам вроде как читает по губам требование прекратить, выраженное в двух коротких словах, но не останавливается — им отсюда никуда не сбежать, они буквально взаперти, от слов — написанных или произнесенных — скрыться не получится, а потому ученик продолжает вещать с настойчивостью радиорубки тонущего судна. — Я знаю это, — говорит он, тяжело переваливая слово на слово, — Я вижу это. Ты совсем ту-пой, если думаешь, что сможешь меня… — подбирать нужное продолжение сложно, Кавех дает ему сделать паузу, прежде чем поймать следующие звуки и пропустить их в самое сердце, — обмануть. Почему ты не ешь? «Потому что я не хочу. И я все еще ем, но у меня сниженный аппетит, не будь для меня второй мамочкой, одна за мной уже внимательно следит» — черкает он коряво и неразборчиво, чтобы немного подействовать на чужие нервы. — Почему у тебя нет ап-петита? «Я болею, что-то вроде авитаминоза, хз» — Ты лечишься? «На лекарства нет денег» Кавех поднимает стеклянный взгляд, уже предполагает, что увидит напротив жалость. Но в аль-Хайтаме нет ни капли жалости ни к себе, ни к окружающим людям, поэтому он просто вперивается и затяжно сканирует исхудавшее кавехавское лицо и его бледные, длинные волосы, сцепленные на затылке заколками. Внутри радужки читается что-то стылое и непонятное, как если бы воплощение зимы смогло уместиться в двух щелках прикрытых глаз, это не напрягает, но немного смущает, потому что собственное тело становится нелепо маленьким и аккуратным, а кабинет вокруг вырастает до пределов оперного зала. Кисти рук начинают содрогаться от переживаемого стресса и холода все сильнее, пока в конце концов их не берут в плен пальцы аль-Хайтама, возвращают поглаживанием и горячим дыханием спасительное тепло и легкую мягкость весны, втирая ту прямо в мраморную кожу. Они встречаются прикосновениями во всеобъемлющем «никогда» замирают там, как в вакууме, слова вновь не рвутся — ни из глотки, ни хрустящей бумагой. Немного мандражит и качает из стороны в сторону, это так сложно и неоднозначно, что Кавех практически сдается, поднимает руки и заявляет: «я проиграл всему тебе, туше». На деле же в замочной скважине стрекозой поскрипывает ключ, пытаясь острыми боковыми кодировками открыть дверь и выпустить омут молчания во внешнее пространство школьных коридоров. Кавех думает, что в следующую секунду аль-Хайтам отпустит промерзшие ладони и сделает вид, что ничего не было, что ошибка покрыла большую ошибку, что всё личное застывает и рассеивается, как только попадает под чей-то взор. Но тот лишь крепче сжимает и бродит уставшим взглядом по белым костяшкам пальцев и заметным дорожкам выпирающих вен, словно находит в них что-то, непонятное всем остальным. Еще секунда или пять — и дверь с потугой отворяется, а юноши не торопятся вставать. В тетради ещё пол свободного листа — никаких зданий, никаких слов, а значит на сегодня сказано не всё. Оно и видно, плюс минус три тысячи мыслей, готовых сорваться на бумагу прямо сейчас, поскакать чередой непрерывного потока, спорхнуть на следующую страницу и понестись дальше. На рисунки уходило гораздо меньше бумаги, но Кавеху с лихвой хватает звенящей мелочи в рюкзаке, чтобы купить целую стопку тетрадей и бережно хранить ее на полке. Он даже перестает выкидывать законченные — складывает те ближе к книжным томам и выстраивает неприступную белую стену, будто вручную выписывает роман о своей жизни. В каждой детали, в каждой запятой столько эмоций, что писатели вглядываются в это недоразумение с мертвых обложек и осуждают. В общем-то, спасение приходит в виде охранника и мамы аль-Хайтама, с которой Кавех встречается уже второй раз и все еще продолжает производить на нее хорошее впечатление. Она сказала ему при первой встрече «пожалуйста, присмотри за моим сыном», а парень подумал, что эта просьба могла бы и не быть озвученной. Разговор об авитаминозе откладывается на не известно далёкий срок, и Кавех благодарно думает, что спасся на этот раз. Голод перестаёт скручивать живот, потому что организм привыкает к нехватке пищи, но говорить об этом никому не стоит.***
В один момент становится особенно плохо. Температура на улице поднимается выше нуля градусов и с неба падает ледяной хлесткий дождь, который заливается за шиворот и темнит мокрые пряди волос, превращая те в скатанную паклю. Погода балуется и насмешничает, у Кавеха всего одна пара осенних ботинок и он просто перестает приходить в школу на некоторое время, чтобы те окончательно не расклеились из-за снежной слякоти и промерзлых луж — в школе приходится сказать, что он заболел. Кавех грызет себя в первый же день отсутствия в учебном заведении, встает с утра и думает о том, как себя чувствует аль-Хайтам, не нарвался ли на новые неприятности. Он глухой, а потому часто сталкивается с кем-нибудь в коридоре, не слыша окликов отойти в сторону, ругательств в спину или грубых подначек. В какой-то момент Кавех думает — будь у меня силы, я бы просто заткнул их всех разом, чтобы дуговая тишина пронеслась от эпицентра и до железобетонной ограды, закрывая все злые и неугомонные рты. К сожалению это совершенно не помогло бы аль-Хайтаму, но, возможно, принесло бы им обоим тугое и ядовитое чувство удовлетворения. За пределами небольшой квартирки улицы заполоняет густой, как сметана, туман, в нем прячутся высокие раскидистые кедры и смазанные людские фигуры, через окно в обычное время прекрасно видно каменные подступы дома, но сегодня звонок в дверь становится неожиданным и тревожащим. Обычно к ним совершенно никто не ходит, друзей семьи нет уже очень давно, мать упахивается на работе с утра до вечера, а Кавех занимается минимальным хозяйством — у них нет никого, кто мог бы заявиться на чай или просто прийти поболтать, они живут в своем однотипном одиноком мире из двух человек, и их это вполне устраивает. «Нихрена не устраивает» — думает Кавех, глядя на трепещущее в клубах холодного воздуха лицо аль-Хайтама. Он стоит на пороге с сумкой и глядит при этом так, словно ошибся адресом не конкретного дома, а всей вселенной сразу. Не к тому квазару подлетел, бывает. Кавех немного отмирает и принимается судорожно хлопать себя по карманам, оглядывать окрестности комнаты в поисках хоть какого-то листка бумаги, но ничего не может найти и почему-то сильно из-за этого паникует, совсем забывая, что лодыжки холодит неприятной уличной сыростью. Аль-Хайтам не ждет приглашения или вопроса, он проталкивает парня чуть дальше в коридор, чтобы зайти внутрь самому и закрыть за собой входную дверь. Потом встряхивает волосами, как вымокший — ну еще бы — пес и тянет за курточный бегунок, снимая верхнюю одежду и оставаясь в простой, домашней рубашке. Это стопорит Кавеха на доли секунды, прежде чем он просто машет рукой в сторону стареньких проржавевших крючков, мол, вешай и разувайся. Они вместе проходят вглубь дома на кухню, внутри что-то неприятно жмет от того, как внимательно аль-Хайтам осматривает криво прибитые полки, тусклые семейные фотографии, выцветшие на летнем полуденном солнце, грязную побелку между половой плиткой, и молчаливо отстраняется от всего этого, будто чужая жизнь, какой бы она не была, его не касается. — Мне сделали наушники, — говорит аль-Хайтам, приземляясь по левую сторону стола — Кавех садится правее — и легко касаясь ноги своей голенью. Между ними расстояния пятьдесят сантиметров, а по ощущениям — бездна звезд, не меньше. Чайник на заднем плане пыхтит и пытается кипятить воду, юноша ждет, когда тот начнет подрываться от свиста, чтобы разлить по кружкам обжигающий кипяток и спугнуть гостя своими ужасными вкусовыми предпочтениями в чае. — Это хорошо… Ты хочешь сказать мне что-то? — уточняет Кавех, потому что аль-Хайтам немного нерешительный и его всегда нужно подталкивать к ответу, но все в порядке, обычно эта нерешительность проявляется только в разговорах, потому что парень не до конца научился пользоваться голосом. — Ты мне нравишься, — говорит он после кивка головы. — Кажется, я люблю тебя, — добавляет после второго, будто движения головы должны сильнее убедить в искренности слов, сказать за их владельца что-то над гранью сверхсильного, но все это просто неважно, потому что бездна звезд тает, как ледышка на ладони, и комната резко сужается до одного общего разделяемого дыхания. Кавех застывает неподвижной атриумной статуей, снежно-ледяной оголтелой пустошью, не обращает внимание на голосящий свистом чайник на газовой плите и на то, как чужие голени отстраняются и прячутся под деревянным стулом. Тут бы ответить нужно что-нибудь, раскрыть губы и начать говорить, но как-то не выходит, Кавех заражается молчанием от чужой глухоты и удивленно смотрит в ответ. После стул скрипит, проезжаясь по полу, рука неловко тянется перекрыть огонь и заглушить режущий звук, но вместо этого сменяет ракурс и касается седых волос, зарываясь в них пальцами и поглаживая до сих пор не просохший в тепле затылок. Внезапно даже разделенное дыхание исчезает, Кавех нависает над Аль-Хайтамом, туго стягивает пряди и в противовес этому до боли нежно и мягко проводит губами по дугам бровей, по скулам, покрытым неясным румянцем, по строгому носу — но не касается губ, упиваясь чувством ласки и трепета, от которого сердце внутри заходится ускоренным стуком. — Ты тоже нравишься мне, — шепчет он, не переставая гладить, целовать и касаться, — Я знаю, что это любовь, — шелестит на грани любой слышимости, практически глушит слова, как фитиль догораемой свечи. Все происходит так, как обычно между ними и бывает — сумбурно, смято, неловко и самую малость потрясающе, это как кислородное голодание при асфиксии, как вечное полярное сияние, запертое в банке. Аль-Хайтам царапает спину Кавеха в порыве неприкаянной нежности, Кавех закрывает глаза, чтобы не заплакать от переизбытка эмоций, между ними протягиваются стальные тросы-нити, скрепляют вместе любой минимальный контакт и проводят электрические разряды. Когда по итогу им получается с треском оторваться друг от друга, в чайнике нет половины выкипевшей воды, а аль-Хайтам, смазывая ладонями прикосновения, достает свою тяжелую сумку, с которой он заявился на порог. Внутри просто море еды — Кавех выглядит обескураженным уже в миллионный раз за два часа и немного недовольным, но ловит сердитое «нет» во взгляде и даже не пытается как-либо возражать, потому что он не ел последние два дня и вскоре начнет загибаться от голода. Сегодня едва удается заставить себя встать с постели, что будет завтра - даже страшно представить.***
В этот раз они запираются сами где-то в кладовой под лестницей первого этажа, потому что починка наушников стоит немалых денег, а Скарамучча взъедается за что-то незначительное и глупое, и им обоим жалко родителей аль-Хайтама, которые работают на его здоровую полноценную жизнь. Слуховые аппараты убраны, запрятаны в проваливающиеся карманы рубашки, поэтому теперь аль-Хайтам остается не только в оглушительной тишине, но и в темноте. Единственным ориентиром служит узкая щель двери, сквозь которую просачивается неясный дневной свет, и чужие ладони, мягко массирующие уши. Это так странно — ловить с такого кайф, но мочки и раковины сверхчувствительны, Кавех понимает это однажды, забредая поцелуями чуть дальше дозволенной зоны. Просто оглаживает хрящ губами, а потом слышит громкий колеблющийся стон, от которого по мановению закипает кровь, а по телу поднимается возбуждение. Тут сейчас тоже становится жарко — они сидят совсем близко к чугунной батарее, аль-Хайтам — опираясь на нее спиной, Кавех — забравшись сверху на его бедра, и занимаются чем-то… Чем-то определённо непристойным. Кавех сжимает чужую рубашку в кулак со всей силы на которую только способен, а сам при этом ведет языком вдоль скулы и переходит на треугольную ямку уха, задевая пряди волос и забавно отплевываясь от них после. Это жутко расслабляюще — он выцеловывает каждый миллиметр кожи, будто читает мантру над святыней, жмется все плотнее и плотнее, крадет все свободное пространство, запирая их в тесной слитной позе. Он знает, как пробегают мурашки по чужим плечам, чувствует их своими прикосновениями. Из горла рвутся какие-то узловые выдохи, внутри, под солнечным сплетением, снова все скручивает мертвой петлей, только в этот раз не от голода, а от приятного осознания того, чем он занимается и с кем, от мыслей, что совершенно не тактильный человек под ним стонет и просит сделать еще одно поступательное движение, нашептывает, что хочет целоваться. Руки аль-Хайтама заползают под плотную ткань толстовки и пересчитывают ребра, он будто пытается спасти себя этим контактом, найти точку опоры при падении и остановить удушающее безумство. Выходит криво и косо, потому что из-за этих прикосновений Кавех лишь притирается сильнее и не перестает активнее поводить губами по нежной коже. Для аль-Хайтама все обостряется в разы, его будто мучают любовью со всех сторон, он может лишь считывать осязание и вдыхать чужой приглушенный запах, от которого невозможно уйти или отвернуться, который просто пропитывает все нутро целиком и полностью, наполняет собой и подбирается ближе к сердцу. Слегка возбуждает даже лишняя мысль о чужой тяжести на себе, которая кажется одновременно большой, как сверхновая, и легкой, как пуховое перо. Они прячутся от всего на свете в пыльной маленькой коробке и пытаются дорваться до чего-то, словно упускают тонкую нить прецедента. Но это совсем не так, понимает Кавех, когда сил на то, чтобы двигаться не остается и он просто успокаивается, укладываясь подбородком на плечо и горячо выдыхая в чужую шею. Все в порядке, не хочется так, не хочется сейчас. Торопиться абсолютно некуда, мысленно дополняет его аль-Хайтам. Занятия заканчиваются через полчаса, юноши выходят из здания и наступают на выбеленный гололед, — с утра вновь ударили морозы, — прежде чем пойти дальше через двор, держась за руки и перемежая между сплетенных пальцев остаточные крохи тепла. Осень окончательно сменяется зимой, декабрь клокочет холодным тяжелым воздухом, от которого стекленеют легкие и стынет светлое небо. Кавех чувствует, что ему хочется жить. Аль-Хайтам чувствует, что наконец-то полноценно слышит мир.