***
Все вышло так спонтанно и бездумно. В свои тридцать четыре Жозефина была мила и приветлива. И очень интересовала Берта. Семнадцатилетний мальчишка, подружившись с ее братом, стал частым гостем в их отеле. Берт захаживал на чай и, как Жозефине сначала казалось, делал он это не из добрых чувств, а со свойственной ему ушлостью. Отношение к юноше у женщины было предвзятое. Но позже выяснилось, что навещал их семейство Берт не только затем, чтобы пить по несколько кружек чая за один приход и подбивать Лиама на несвойственные тому внезапные приключения. Молодой художник не сводил глаз с цветущей красотой женщины, с несколько гордой и упрямой, но приятной. Ему казалось, они понимали друг друга. Берт мило улыбался ей, целовал ладони, вгоняя Жозефину в стыд. Она краснела и отводила взгляд, смущаясь его игривым попыткам за ней ухаживать. Это было так мило. Его учтивые, галантные жесты говорили женщине, что она ещё кому-то интересна, кому-то нужна. Его поступки поддерживали жизнь в том цветке ее души, что постепенно начинал клониться к земле. С каждым годом все ниже и ниже он опускал голову, теряя надежду кого-то привлечь. А Берт… Заигрывал с ней так нахально, так дерзко позволял себе говорить ей комплименты, заставляя женщину глупо стыдливо хихикать, прикрыв рот ладошкой. Конечно, сначала она отмахивалась, но после Берт так захвалил ее, что противиться было бессмысленно. Она была так глупа и доверчива, вот и обожглась. Болезненно, беспощадно молодой человек сжёг ее одним рождественским вечером на кухне особняка. Всего лишь слова, но с какой силой они резанули по сердцу. Чем мягче были поцелуи, тем жёстче признания. Чем нежнее взгляды, тем сильнее удары по обнаженной душе. Какой же контраст… Весь Берт был таким. А она, наивная, попалась в плен его очарования, доверилась его чувствам, какие после оказались всего лишь обманом. Он сам сознался… Семнадцатилетний мальчишка, а как он уже был опасен. Противнее всего было Жозефине от себя самой. Как она посмела так попасться, как дозволила обвести себя вокруг пальца? В то Рождество он застал ее на кухне, поймал с половником над кастрюлей глинтвейна. Жозефина смущенно отводила глаза, устыженная столь компрометирующим занятием. Она хотела попробовать, потому и дула на раскалённый черпак, надеясь, что так напиток остынет быстрее. Попробовать без остальных, самой. В таком поступке была какая-то своя юношеская игривость, какая Жозефине была и тогда не слишком свойственна. Но все же… Не привлекла бы она Берта, не будь такой черты в ней вовсе. — А что это вы делаете? — заинтересованно спросил Берт, неслышно подойдя к ней со спины. Женщина вздрогнула от неожиданности. Испуганная, она быстро повернулась к говорившему лицом, спрятав за спиной свое недавнее занятие. Она чуть не выронила из рук половник, какой утонул бы в кастрюле, не успей Жозефина вовремя его перехватить. — Ничего, — ответила она, прижавшись спиной к плите. По игривой улыбке, в какой расплылся юный художник, было понятно, что женщине он не только не поверил, но и готовился раскрыть ее маленькую дурашливую тайну. Перегнувшись через плечо Жозефины, он заметил кастрюлю с красивой алой жидкостью, пряный запах которой заполнил кухню лёгким пьянящим туманом. А в тонких женских пальцах был зажат половник, с какого капало, разбиваясь о чистый паркет, темное дурманящее вино. — О, вот оно что, — хмыкнул Берт, словно ему тут же стала известна невероятно большая тайна, главный смысл которой отныне ему до того понятен, что и говорить о нем было бы лишним. — Приобщаетесь к поварскому искусству? Не занятие ли это для Лилит? Жозефина возмущённо поджала накрашенные губы. Она бы стукнула Берта этим половником, не будь последний столь обжигающе горяч. О мальчишке она все-таки заботилась. По-своему волновалась. За него. Рядом с ним. А в тот рождественский вечер особенно. Сердце стучало как-то по-особенному часто. То ли вино так разогнало кровь, то ли его цепкий темный взгляд… — Не переживайте: я унесу вашу тайну с собой, — улыбнулся Берт ей, протягивая руку к верхнему шкафчику над плитой. Жозефине бы возмутиться, ведь что этот распустившийся наглец себе позволяет? Хозяйничает у них дома как у себя, возмутительно. Вот только стоило женщине завидеть в руке художника два винных бокала, какие он ловко держал за тонкие хрустальные ножки, переплетя между ними пальцы, как все возмущение вмиг растаяло. Да и к чему? В Рождество злиться грешно. А на него… Тогда Жозефина не могла всерьез на него обидеться. На такого нахального, но до чего обаятельного юношу. До того обаятельного, что ему простишь любую шалость. Как выяснилось, не любую. — Ну что же вы, надо чтить традиции, — весело сказал Берт, протянув ей оба бокала. — Если пить, то по всем правилам: цивильно, а не из половника. Жозефина не смогла сдержать улыбки. И все же он ей нравился. Такой открытый, порой слишком нахрапистый и бесцеремонный, но все же… Не вызывали его выходки праведного гнева. Так, невольное возмущение, ведь надо же как-то реагировать на его выпады. А стоило ли так на них отвечать? Ну как же, не смеяться же вместе с ним. Не положено. Кому-то можно, а кто-то… Не разрешает самому себе. — И не будет тебе совестно? Втайне ото всех, да ещё и в такой сомнительной компании? — Жозефина склонила голову набок, протянув наполненный вином бокал юноше. Щеки ее невольно порозовели, стоило женщине почувствовать на себе обжигающий взгляд Берта. Он часто на нее так смотрел. А она часто смущалась. Приятно ей было такое внимание и так ценно. Жозефина по нему скучала. Что в тридцать четыре, что в сорок два. Художник лишь усмехнулся, приняв бокал из её рук. Нечаянно коснувшись ее пальцев, Берта пронзила дрожь. — Когда совесть выдавали, мы за наглостью стояли, — скороговоркой проговорил он, делая шаг навстречу. Наклонившись, юноша протянул руку с бокалом к женщине. — Да и столь очаровательная сомнительная компания мне очень даже по душе. Женщина усмехнулась. Как можно было не поддаться его такому лёгкому, почти детскому озорству, его игривости, живости? Берт умел быть обворожительным, она поняла это слишком поздно. Юноша взял ее за локоть, приподнял руку, переплел со своей. Жозефина опешила, но ничего не стала делать. А что ей было делать? В Рождество гневаться нельзя, да и он не подавал особых поводов. Пока что. — По-дружески, на брудершафт? — предложил он, наклоняясь, чтобы отпить из своего бокала. Жозефина кивнула. Ничего же нет такого в том, чтобы выпить за приятельство в праздник? Странная была у них дружба. Особенно, когда она вдруг перетекла во что-то горячее, когда лица приблизились, когда вкус пряностей и вишни смешался на губах со вкусом карминовой помады, когда по спине прошлись мурашки. Когда глаза закрылись, а дыхание смешалось. Тогда на дружбу их встреча была меньше всего похожа. Но Жозефине нравилось. Нравилось, что кто-то целовал ее так жарко, порывисто и настойчиво. Так, что хотелось ответить. И она ответила. Бокалы были оставлены куда-то в сторону. Они слились в объятиях, утопая в тепле друг друга. Семнадцатилетний мальчишка, полный жизни, и женщина, медленно начавшая гаснуть. Даже не внешне, а сама по себе, в душе. Она душила, убивала себя изнутри. Морила мыслями о том, что уже никому не нужна. А тут юнец столь щедр к ней. Как можно было не растаять? И она растаяла, забывшись. Забыв о приличиях, о гордости, о том, как нельзя было вести себя рядом с ней, как неучтиво было целовать вот так нагло, не спросив совсем разрешения. Она и сама не разрешала себе тогда. Она вообще не думала. А стоило бы. — Меня давно уже так не целовали, — призналась она, когда Берт отстранился. Губы растеклись в бордовой улыбке, глаза блестели от благодарности. Да, спасибо, мальчишка, ты подарил ей такое необходимое счастье. А после его же отобрал. Ведь Берт нахально улыбнулся, залпом допил свой бокал вина, а после резко вдруг сорвался с места и понёсся куда-то. Жозефина опешила. Она видела отпечаток своих губ на его лице, следы помады на его веселой усмешке. К чему это он? Куда вдруг побежал? Допив и свой бокал, она сама после вышла в коридор. Голова была лёгкой, как и сердце, что вот-вот готово было воспарить. Ведь такой неоценимый подарок ей вдруг принес этот нагловатый, но такой очаровательный юнец. Губы ещё приятно прокалывало, а по плечам носились мурашки от его ненавязчивых прикосновений. Жозефина была так счастлива, так окрылена внезапно охватившей ее эйфорией. Ведь ее любят, она кому-то интересна. Как же здорово кому-то нравиться, как замечательно млеть от чьего-то поцелуя. — Вот, смотри! А ты не верил! — вдруг донёсся до неё голос Берта. Затаившись у стены в коридоре, Жозефина незаметно заглянула за угол. Художник с ее братом стояли у подножья лестницы, кажется, чем-то очень довольные. И что их так веселило? — А ты говорил, она мне ещё нравится! Ну что, съел? — явно хвастал чем-то Берт, размахивая руками. Лиам стоял удивленный и, кажется, немного сконфуженный. — Но ты же поцеловал, разве это не доказательство? — вдруг спросил он, склонив набок голову. Кажется, ее брат заметно нервничал, теребя манжет рубашки. Чем заставил нервничать и саму Жозефину. Берт распалялся все сильнее. Кажется, он был невероятно горд собой, указывая на свое лицо. На отпечатки помады, какой, как Жозефину вдруг пронзило понимание, Лиам сам утром красил ее. Она спрашивала, не слишком ли ярко, не вульгарен ли цвет, а юноша лишь отмахивался, говоря, что карминовый ей идёт больше всего. Не шел он ей — просто был виднее. Так трофей смотрелся красивее. — Ну и глупый ты, приятель, — похлопал его по плечу Берт, — во-первых, я проспорил, а во-вторых… — тут он понизил голос, но особо женщине напрягать слух, чтобы услышать его речь, не пришлось — каждое слово било точно в грудь, заставляя сгибаться в три погибели, — разве можно влюбиться в твою возрастную нецелованную кузину? С ее то характером она уж никогда не выйдет замуж. — Берт, это уже перебор… — тихо вступился за сестру Лиам, но Берт как не слышал. Он вдруг сложил руки на груди и, тяжело вздохнув, произнес насмешливо высоким голосом: — Ах, Берт, меня никогда ещё так не целовали! — на одном дыхании выпалил он, приложив после ладонь ко лбу, пародируя явно очень уж впечатлительную барышню, готовую вот-вот свалиться в обморок от переизбытка чувств. — И после тебя явно уже никто не поцелует, ведь кому я нужна! — А ведь действительно! Злость кипела в крови Жозефины пополам с обидой. Сжав кулаки так, что побелели костяшки, она вышла из своего укрытия, представ перед распоясавшимся наглецом в самый нежданный для него момент. Женщина обкусала губы, словно бы говоря: сама мысль о том, что ещё недавно их касался этот обнаглевший юнец — самое настоящее оскорбление ее достоинства. Помада давно была стерта, чтобы не было и желания подозревать, что это на лице художника ее отметины, ее поцелуи Нет, никогда. В каком-то опьянелом бреду она была там на кухне, когда позволила так премерзко к себе прикоснуться. В груди клокотала досада. Ну как так можно… В очередной раз обнадежить себя и вновь опалить и пальцы, и сердце жгучей обидой, что расползается по телу подобно медленному яду. Сначала с удовольствием пьешь его, наслаждаясь, а после и сам не рад, что привязался. Вот и она теперь не рада. Так изощрённо ей под дых ещё не били. В горле застрял скользкий унизительный комок, к глазам подступили слезы, защипало в носу. Но Жозефина не покажет того, что ее задела выходка Берта. Нет, ни за что. Вдруг он посмеётся над ней снова… Холодным взглядом она прожигала молодых людей насквозь. Жозефина видела, как художник то бледнеет, то покрывается алыми пятнами, как загораются от стыда его уши. Совестно ему, как же. Она уже не верит, что есть в этом мелком засранце хоть что-то святое. В Рождество нельзя злиться. Но и таких больных тычков тоже сносить нельзя. Поджав губы так, что они слились в одну бескровную линию, Жозефина прошла мимо них с высоко поднятой головой, ничего больше не говоря. Даже не посмотрев напоследок. Ей доносилось вслед: «Не принимайте близко к сердцу!», «Госпожа Солсбери, это же просто шутка!», «Сестрица, хочешь, обидься на меня за двоих! Это все я, я предложил этот глупый спор, Берт ни при чем!», но она не ответила. Не хочет. Ничего она больше не хочет. Она не обижена, ни в коем случае — на дураков, тем более на таких, как Берт, обижаться грешно. Она не обижена — она ранена, изнутри прорезана оскорбительной правдой, какая медленно и без того уже стала травить ее сердце. Кто станет любить тебя, возрастная нецелованная Жозефина? Никому ты уже не сгодишься, этот паршивец прав. Как ни назови, он прав. Из песни слов не выкинешь. А ее песня уже похожа на реквием по молодости, что ещё не совсем ушла, но уже явно отвернулась и машет платочком на прощание. Или это сама Жозефина стоит на том корабле, какой готов отправиться резать седые волны, а ее молодость отчаянно бежит, чтобы запрыгнуть с пристани к ней на борт, чтобы догнать свою подругу, какая уже не верит в их приятельство? Печально, когда друзья расстаются. Больно, когда твой друг — ты сам. Словно часть души умирает, и каждый день ты ходишь смотреть на ее могилу, к какой цветы складываешь лишь ты один. В очередной раз ей указали на надгробную плиту своей ушедшей юности, однако перед этим зачем-то раскопали, разрыли землю умело и быстро, откинули крышку гроба, коснулись мертвеца пальцами. И губами. Как смел он целовать покойницу, неужто вообразил себя принцем из сказки, чей поцелуй способен воскресить проклятую принцессу? Может быть, только вот Жозефина не принцесса, и явно не проклятая. Такое проклятие приходит к каждому, и нет от него спасения. Старость и одиночество — какой тандем может быть для женщины столь же печален? Жозефина явно собрала коллекцию — коллекцию лопат, могильных плит, цветов, чтобы похоронить свою душу вслед за юностью. Весь вечер она держалась, ведь не убегать же в истерике — это было бы низко. Жозефина просидела за столом до ухода гостей, заметно поникшая, но вместе с тем собранная. Ее глаза были сухими: они блестели не от слез — от злости, жёстким металлом сверкали они, пронзая взглядом присутствующих. И это чувствовалось. Женщина резала Берта глазами, мысленно распекая его. Она припомнила молодому художнику все обиды, все слова, какие она раньше почему-то прощала, какие считала порой даже смешными. Как она тогда была глупа. Теперь Жозефина знает о его истинных мыслях, о его настоящем мнении о ней. Как же оскорбительно и обидно. Она холодно пожелала кузену спокойной ночи, когда все стали расходиться по комнатам. Гостей решили оставить в поместье, разместив в свободных покоях. И его тоже. Совсем было бы тошно, если бы Берта поселили напротив ее спальни. Но нет, тут судьба оказалась с ней милостивой. И где она была со своей милостью тогда на кухне, когда Жозефину сжимали в объятиях? Почему не уберегла ее от такого предательства, от больного удара, так ещё и в праздник? Неужели Жозефина заслужила себе такой подарок на Рождество, неужто она и вправду настолько плохой человек? Нет? Тогда она им станет. Да, она станет холодной, ведь так уязвить ее будет сложнее. Уже никто не посмеётся над ее чувствами, над ее слабостью. Никто о них просто не узнает. Не узнает, как она на самом деле, запершись в спальне, роняет слезы, прикусив запястье, чтобы сдерживать всхлипы. Не узнает, как кидается на кровать, падает на нее с размаха, желая больше не вставать. Не узнает, как в полумраке царапает себе лицо и бьёт кулаком по зеркалу, срывая с дрожащего тела одежду. В кривом отражении с лучами трещин она видит себя и мысленно проклинает. Нецелованная. Ненужная. Никогда не выйдет замуж. Нелюбимая — самое пугающее. Ни другими, ни самой собой. Она будет холодной и бесчувственной, но искренне желающей любви. Странный способ у нее был добиваться внимания, но какой уж был — другие были слишком опасны. За восемь лет она совсем переменилась. Не было больше в ней той живости, той искренней энергии, какая делала ее доброй и приветливой. Жозефина стала требовательной, непреклонной. Смерть дедушки совсем подкосила ее. На ее плечи упали все заботы хозяйства, пришлось всему учиться, и не было того, кто мог бы держать ее за руку, пока она на ощупь идёт, обходя очередные лежащие на дороге грабли. Она не подпускала, ведь думала, что ее намерено поведут по самой сложной тропе, а когда она оступится, ещё и поглумятся. Ведь что она? Она же слабая, уязвимая, ее обидеть легче. И не преминет возможностью вновь уколоть ее один наглеющий художник, что даже не удосужился просить прощения. Его просил Лиам, но тот ни в чем не был виновен. Это был спор, игра… Что ж, кому-то из них все же было весело. Посмеяться над ней, сделать ставку, заключить пари, словно Жозефина — скаковая лошадь, за какой наблюдают, чтобы узнать, кто выиграет. И ладно бы, но после кидать в эту лошадь камнями… Она отмахивалась от подобных сравнений, думая, что просто слишком жалеет себя. Внешне пытаясь выглядеть холодной, внутри у женщины бурлила досада. Она варила ее в своей душе уже восемь лет и никак не могла убавить огонь. Его всё раздували. Одними своими глазами Берт подбрасывал в него поленья. И ненависть кипела, поднимая крышку лопающимися пузырями. Когда-нибудь она выльется через край, зальёт огонь и плиту, потечёт на пол. Адское варево из желчи, слез и боли, бесконечной сердечной боли по захороненной душе, в крышку гроба какой под Рождество был забит последний гвоздь. Одними мягкими губами и колкими словами его с размаха вбили в крашеное дерево. Кто бы знал, что покойник под крышкой тогда был ещё живым. Но уже не важно.***
— Все ещё обижаетесь? Это ведь было так давно, — голос Берта вырвал ее из невесёлых воспоминаний. Жозефина судорожно качнула головой, прогоняя нахлынувшую на нее досаду. — Да бросьте вы! Кто старое помянет, тому глаз вон! — А кто забудет, тому оба, — угрожающе прошептала женщина, словно невзначай поднимая руку с зажатой между пальцами иголкой, словно говоря, что подобная поговорка может быть воспринята ей как план дальнейших действий. Берт сжался. Ему резко расхотелось шутить. Ведь самого юношу ещё как терзала совесть. Он чувствовал свою вину в том, как она поменялась, чувствовал, что был неправ, что обидел, но не находил в себе отваги попросить прощения. Тогда ему было семнадцать. Молодой и глупый, опьяненный вином и новыми чувствами, юноша не ведал, что творил. Он следовал зову сердца, прислушиваясь к своим чувствам, но не считаясь с чужими. Он и не думал, что его выходка может настолько глубоко кого-то ранить. Ведь что такое поцелуй? Велика ли важность? А что такое слова? Насколько пара предложений могут глубоко застрять в сердце и отравлять его год за годом? Берт не хотел, правда не хотел никого обидеть. Он просто… Испугался. Испугался себя, того, что самого его тянуло к сестре Лиама, а сам Лиам это заметил. Он стал подначивать друга-художника, а Берт решил доказать приятелю его неправоту. Ведь что же это, влюбиться? Позорно же признаться в таком семнадцатилетнему парню! Поднимут на смех, станут подтрунивать, издеваться. Берт не хотел казаться слабым, не хотел открывать тех чувств, какие и сам не совсем понимал. Неизвестное пугает. А когда над этим ещё и смеются, проще встать на сторону большинства. Там не так одиноко. Там ты в безопасности. Потому Берт и смеялся, ведь смех — лучшая защита. Защита от себя самого. Проще было опровергнуть, сказать, что все Лиам надумал. Не струсил же Берт — поцеловал, доказал себе и другу, что ничего он не боится. Боится, на самом деле. Он испугался поцелуя, испугался того, что осмелился его сорвать. Испугался Жозефины, что была с ним так откровенна. А после испугался ее громогласного голоса, что эхом на весь коридор разнёс одну лишь фразу, резанувшую юношу по ушам. И по совести. Ему стало невыносимо стыдно. Уже восемь лет ему стыдно, но он не решается просить прощения. Может, она уже и забыла? Нельзя же злиться настолько долго. Но Жозефина менялась, и Берт видел, что с каждым годом все меньше и меньше в ней той самой себя, какую он под Рождество осмелился поцеловать. Он не знал почему, но чувствовал, что именно он — причина таких в ней перемен. Женщина сглотнула, как всегда делала, когда ком непрошеной жалости к себе застревал в горле. Забудь, ты никому не нужна. Значит, и тебе никто не нужен. Так она жила последние годы, отдалившись почти ото всех. Берт вдруг взял женщину за руку, какой она тянулась за кусочком ваты. Она вытащила все занозы, лечение было окончено. Жозефина вздрогнула. Она попыталась отдернуть ладонь, но юноша держал крепко. Она с удивлением взглянула на Берта, а после с раздражением сказала: — Чего тебе? Я закончила, так что проваливай. Грубо, оскорбительно. Но заслужил ли он другого отношения? Жозефина так не считает. — Простите… — одними губами прошептал Берт. В его голосе не было прежней весёлости, глаза не блестели заигрывающим лукавым блеском. Казалось, он стал слишком серьёзен, Жозефина прежде не видела его таким. Он держал ее руку в своих пальцах нежно и трепетно, словно боясь сломать. Сломать не руку — ее, окончательно переломить женщину неосторожным словом. Он уже наговорил их достаточно. Зимой он убил ее, летом попытается воскресить. Нельзя восемь лет жить в ненависти. Нельзя восемь лет держать на сердце обиду. — Простите, пожалуйста. Берт извинялся искренне. Он еле смог выдавить из себя эти простые, но такие нужные слова. И почему они даются так тяжело? Что сложного в том, чтоб попросить прощения? Кому-то требуется восемь лет, чтобы собраться с духом. Но Жозефина не верила. Она дернула руку, но Берт не выпустил. На ее лице распустилось недоумение. Женщина опять считает, что ее хотят уязвить. Его искренность ее не трогает. — Уйди. Не нужны мне твои извинения, — цедит она, желая прекратить этот бессмысленный разговор. В груди болит от такого издевательства. И почему художнику нравится ее изводить? Страшный же он человек, раз так умело играет на струнах души, а после так же умело их разрывает. Но Берт не позволил ей подняться. Резко встав, он положил руки Жозефине на плечи, не дав ей встать со стола. Она пыталась вырваться, но юноша держал крепко. — Хватит! Отпусти сейчас же! — начала паниковать она, стараясь ударить юношу как можно больнее. Ее встряхнули за плечи, но Жозефина все вырывалась. — Чего тебе надо? Почему ты так ненавидишь меня?! Берт опешил. Отчего же ему ее ненавидеть… Так она считает… Как же так получилось, он же хотел совсем другого. Стиснув ее плечи сильнее, юноша наклонился, чтобы взглянуть Жозефине в глаза. Она отворачивалась, но после все же взглянула на него. Так, что Берту захотелось самому отвести глаза. Сколько боли и ненависти было в её взгляде, как он испепелял художника презрением. Стало жутко. Все восемь лет от старался не смотреть ей в лицо, а сейчас оно так близко… И так оно отличается от лица той женщины, в какую он все же был влюблен в свои семнадцать. Теперь признаться в этом несложно. Будь раньше в нем та смелость, кто знает, как бы обернулась их судьба. — Послушайте, — Берт собирался с силами, чтобы вновь посмотреть на нее. На своей щеке он чувствовал тепло ее дыхания, кожей ощущал взгляд, какой словно плавил плоть до кости, обугливая раны по краям. Они щипали, жгли, но Берт держался. Он должен был зарыть тот топор войны, какой сам же между ними подвесил. — Мне жаль. Правда жаль. Я убил вас, но я не хотел. Я не специально, мне просто… Было страшно. Жозефина опешила. Пусть она и не торопилась верить признанию юноши, такого откровения она совсем не ожидала. Ее не покидало ощущение, что ей опять врут, опять обманывают, пусть он и извинялся. А искренне ли? Жозефина уже не верит в настоящие честные чувства. — Чего же ты боялся? — спросила она с лёгкой насмешкой. Берта полоснул по щекам ее пренебрежительный тон, окрасив кожу румянцем. Ну конечно. Тогда он смеялся над ней — она лишь отвечает тем же. Вдохнув поглубже, юноша продолжил: — Я боялся… вас. Боялся своей влюбленности. Боялся быть слабым. Да мало ли чего я ещё боялся! Вдруг Берт резко обхватил ее руками, прижал к груди. Жозефина не успела начать протестовать, ее тут же стиснули в объятиях. Юноша уткнулся носом ей в шею. Он чувствовал, будто женщина мертва. У нее холодные руки, строгий взгляд и тихо стучащее сердце. Восемь лет она была живой покойницей в траурном платье, скорбящей по своей же гнетущей судьбе. Холодная. У нее ледяные руки даже в столь жаркий день. И душа тоже. Берт помнил про оберег, про льдинку, застрявшую тонкой нитью в её груди. Как в детской сказке, ему нужно разбить злые чары, только вот наложил он их сам. Хватит. Что было, уже не воротишь. Но можно попытаться исправить. Зимой он убил ее, летом попробует воскресить. Жозефина напряжена. Она готова тут же начать вырываться, бежать от его рук, от его объятий. Берт гладил ее по спине, нежно прикасаясь к ней пальцами. Он желал отогреть ее — Герду, ставшую Снежной королевой, что даже в такой зной остаётся ледяной скульптурой, какую больно обнимать, какая жжет безразличием и неверием в его искренние порывы. Сталью морозного взгляда она пронзала его безмолвно. Ей не требовалось особых усилий, чтобы прибить художника к земле своим презрением. Но Берт пытался ее спасти. Пытался исправить свою ошибку, ведь лучше поздно, чем никогда. — Пожалуйста, Жозефина… — шептал он ей в плечо, впервые за восемь лет решившись назвать женщину по имени. Ведь именно так ее зовут. Ее имя Жозефина — не госпожа Солсбери — так бы она желала, чтобы к ней обращались. Однако с возрастом по имени ее называли все реже. Статус придавал ей какую-то значимость, заставлял других уважать ее, однако уважали ли они ее на самом деле? Нет, конечно же. Это страх, боязнь, но ни в коем случаи не почтение. Но признание. Не считали ее ценной, значимой. Слишком много «не» было в её жизни. Некрасивая. Нелюбимая. Нецелованная. Ненужная. Выцветающая роза, придавленная к земле. Придавленная лёгкими снежинками, какие почти ничего не весят, но сковывают лепестки намертво в ледяном плену. Этот мороз она впустила в свое сердце восемь лет назад, позволив холоду превратить в ледяные скульптуры сад ее нежной души. Все потому, что когда-то морозом дыхнули ей прямо в лицо. Ее имя звучало нежно, приятно, оно грело сердце тогда, когда его произносили плавно и мягко. С любовью. И именно так, казалось, Берт сейчас говорил с ней, обнимая, вжимаясь губами ей в шею. Словно он вымаливал прощения. Ах да, его же он и просил, а она сказала, что не нужны ей его извинения. — Жозефина, простите… — шептал он ей, едва касаясь мочки ее уха. Он согревал дыханием ее щеку, желая отдать женщине как можно больше тепла, чтобы та серебряная ниточка обиды наконец растаяла. Чтобы снег растаял на розах, освободив те из морозного плена. Нет, они не сломаны — лёд опутал их, не давая падать. Потому они так долго и держаться. Но восемь лет — так много… На ее сердце намерзли почти что вековые ледники. Розы погребены под снегом, в безразличных объятиях изморози тонут они, боясь тепла и света. — Мне жаль, что я сгубил вас… — Здесь нет твоей вины, — Берт не ожидал почувствовать женскую ладонь на своем затылке. Но тонкие холодные пальцы правда перебирали пряди его волос, поглаживали мягко, заботливо. — Я сама сгубила себя, ты лишь помог… Все так. Той Снежной королевой, что заморозила цветы, была сама Жозефина, ведь именно она поверила колким словам глупого юноши, именно она все находила и находила им подтверждение. То, кем она стала — исключительно ее вина, и нечего было искать здесь крайних. Свой крест тянешь сам, и сам решаешь, насколько он будет тяжел. Крест Жозефины стал неподъёмным, ведь именно она с годами насыпала на сердце все новые пласты снега, за какими нежных цветов уже не увидишь. Что ей те сломанные розы, какие утром уничтожил художник — свои ей куда дороже. Их судьба волновала Жозефину сильнее, потому она и старалась их защитить. Как могла, ведь другого способа у нее не было. Впервые ей вновь захотелось расплакаться. Что это, неужели капель? Это таят те слезы, что превратились в сосульки под Рождество. Может, потепление в сердце спасет припорошенные снегом цветы? Понадобится время, но оттепель в душе все же гораздо лучше вечной зимы. Так есть надежда, что когда-то яркий сад зазеленеет вновь. Несмело положив голову юноше на плечо, Жозефина тяжело вздохнула. Ей и самой был неподьемен вес тех обид, что она на себя взвалила. То был такой груз, какой женские хрупкие плечи нести были не в силах,. Однако она все же несла… Пора его скинуть, пора освободится, ведь и самой нелегко жить в обиде. Жозефина взглянула в лицо Берту, провела по щеке ладонью. Взгляд зацепился за шрам, какой точно останется с ним ещё надолго. Теперь в ней не было мстительного триумфа, теперь ей стало даже совестно. Да, он обидел ее, но ведь набрался же силы попросить прощения. И ей стоит иметь смелость простить. Хотя бы подумать об этом. Она попыталась слабо улыбнуться. Как давно не разливались ее губы в доброй улыбке. Сердце Берта пропустило удар. Из-под снежного покрывала стала прорываться та женщина, какую он туда же закопал. Уже не важно. Не важно, кто прав, кто нет. — Берт, — обратилась Жозефина к художнику, плавно касаясь его лба. — Берт, ты правда обидел меня но… Спасибо, что извиняешься. Я… прощаю тебя. Как камень с души упал у юноши, какое он почувствовал облегчение после ее слов. С него словно сняли оковы чужого презрения, так легко ему вдруг стало. И ведь ничего сложного не было в том, чтобы попросить прощения, а сколько времени на это понадобилось. Но сколько времени ещё будет, чтобы наверстать минувшие годы. Ничего не потеряно в снегах, ведь в тот знойный день нашлось в ее душе самое главное — желание жить. Да, именно жить, жить и радоваться, ведь отныне ей ничто уже не будет мешать. — Боюсь, он ещё долго будет украшать тебя, — сказала Жозефина, аккуратно проведя пальцами по шраму на брови юноши. Но Берт только лукаво усмехнулся: — Его стоило получить. Определенно стоило. Ведь, не сорвись Берт с забора в злополучные колючие кусты тем летом, розы все ещё были бы скованы льдом.