Часть 2
13 декабря 2025 г., 21:45
Холод января задувал в гаражи, проползая в щели меж плинтусами, тишина рабочих январских дней давила на голову желанием уснуть, обогреватель гудел под самым ухом, опаляя замершие ноги приятным жаром — Минни в гараж пришла с утра пораньше, в абсолютно пустой и безжизненный: малейший шорох отдавался эхом от пустых обшитых гипсокартонном железных стен. Она на дверь скучающе смотрела, в ожидании кого-либо, теребя в длинных аккуратных пальцах свежую газету, села за стол, за которым обычно Нико сидела.
Пыль с пола поднималась клубами, струясь тонкой тканью в воздухе и оседая на неровную поверхность выкрашенной стены, часы растяжимо медленно тикали, давя на виски — Минни сидела, сложив ноги на стол, читая последние новости в свежо пахнущей газете, еще теплой от типографии. Черная краска на тонкой газетной бумаге размазывалась в кляксу под взмокшими пальцами, сливаясь в линию да стирая буквы; шершавая бумага щекотала подушечки пальцев зернистым прикосновением, пока отросшие ногти впивались в неё оставляя закругленные дырки. Минни читала, затаив дыхание, высматривая на однотонных строках дешёвой газеты родное забытое «Белфаст».
— О, Минни, вижу ты с утра пораньше? — её из сосредоточия вывел тихий голос Кавински, звучащий у самого её уха, от чего вздрогнула она, ударившись икрой об угол столешницы; холодный ствол «Беретты» во внутреннем кармане уперся прямо в грудь, отчего зашипела тихо; задышала тяжело, схватившись за сердце, как пожилая женщина, да смахнула едва заметные слезинки от непроизвольного испуга.
— Бля, Винси! До инфаркта доведешь! — она его газетой по лицу ударила, вернувшись к чтению, быстро пробежавшись взглядом по строкам, зацепившись за слово, что в сердце тоской и болью отдалось — «Белфаст».
Одни и те же строки перечитывала судорожно, кусая сухие потрескавшиеся губы, с облегчением и страхов вглядываясь в простое и лаконичное: «Правительство выводит британские войска из Белфаста?» — Минни губу прикусила до крови, чувствуя, как металлический алый вкус остается на языке, сливаясь с горячей слюной, подобно вкусу первого выстрела, не дочитывая новость столь громкую и оглушающую.
Она непроизвольно тянется к пистолету, нащупывая его форму, успокаиваясь: светлая радость смешивается с серой зернистой тревогой, вставшей поперек горла, отдаваясь дрожью в пальцах и холодным потом на ладонях. Сердце стучит бешено, ударяясь о ноющие ребра, панически желая побега, словно в затишье перед погоней на долгие годы, неровно выкрашенная стена сверлила затылок — паранойя трещит в её голове как нарастающий стук железной мусорной крышки о тротуар.
«Эй, Минни», — Винс хватает её за плечо, от чего она пистолет достает автоматически, готовая выстрелить, но тут же отводит её в сторону, увидев нечитаемый взор из-под розовых очков, сгорая от стыда и желания провалиться сквозь хлипкий и шаткий пол. «Чего там», — он газету из её рук выхватывает, читая последние новости, глядит на нее, точно смеясь над её реакцией неожиданной, качая расслабленно головой: «О, войска из Белфаста выводят, ты можешь домой поехать? Круто же».
— Винси… Ты… Идиот или да? — кулаки чесались в желании врезать ему по лицу, разбить нос в алую кашу, успокоив свой дух, аккуратно накрашенные ногти впились ей в кожу, оставляя тонкие следы на светлой коже, — У меня больше нет дома, поехать обратно в Белфаст — это суицид.
Холодный январский воздух накаляется до предела, точно став плавленым и мягким, льющимся по рукам как незастывшая карамель, перетекающая из одной формы в другую; тиканье часов замолкает, обрываясь да восьми тридцати восьми, не шагая и не шевелясь, утопая в возникшей жаре. Минни прижимает пистолет к груди, подобно матери прижимающего ребенка, смотрит в пустоту щели меж пыльных досок мастерской, сняв привычную улыбчиво-кокетливую маску — она закрывает глаза на мгновение под пристально-изучающий взгляд Кавински, ощущая, как выжигаются на сетчатке зелено-бело-оранжевые пятна, проедающие её изнутри противно скрипящим словом: «Предательница».
Сквозь жидкий обжигающий воздух она не слышит расплавленных и тягучих слов Кавински, ходящего из угла в угол, размахивающего руками, не то говорящего с ней, не то с кем-то ещё, погруженная в бессильное сплетение двух слов: «предательство» и «родина». Она вдыхает медленно, чувствуя, как по щекам стекают слезы непрошенные, от которых моргает чаще, попытке унять их, скрыть и забыть: «Я просто… Я рада если все кончилось в Белфасте, но понимаешь, Винс…» — она не договаривает, утыкаясь лицом в ровную столешницу, протяжно простонав от усталости накатившей.
Скрип двери словно разбудил её от охватившей перемешанной тревоги и паники, окатив ледяной водой на пустынной улице в январе — она вскакивает тут же, пряча родную «Беретту» за пазуху, улыбаясь привычно мило, склонив голову в бок, как щебечущая пташка, смыв остатки минутной слабости и горести за кокетливой улыбкой и милым растянутым: «Раданчик! Ну как там дома?» — обняв его крепкую фигуру, что есть силы, почти повиснув на нём. Спиной ощущает липкий взгляд из-под красных очков Кавински, столь похожие на её обаятельную улыбку и напускную жизнерадостность, Минни за руку Радана берет, вздыхая едва ли с огорчением на спокойную реакцию его.
Она его слова о матери не слушает, кивая часто и коротко, имитируя бурную заинтересованность, мечась в желании газету запрятать так, чтобы не видел больше никто её минутной слабости. Скрывает ноющее чувство вины, колющее в поджелудочной, тонкими иглами, улыбаясь всем привычно, общаясь высоким голосом, словно ей не почти что тридцать лет — Радан не замечает в ней перемен, пришедший Хэнк флиртует с ней обыденно спокойно, и только взгляд Винса прожигает, как сигарета о кожу.
Душа мечется как раненная, хныча и стоная от боли — там за Уэльсом и Шотландией родной Белфаст остался, сожженный и обстрелянный, тут в стане врага для почти любого ирландца она сидит: не прячась от военных, не слыша ежедневной очереди автоматов, отбивающихся рикошетом от стен хлипкого дома на Фоллз-роуд, спокойно сосуществуя с протестантами в их размеренном мире, без шума толпы забивающих ногами. «Ты ж всех предала, Минерва МакКарти», — шепчет внутренний зудящий голос, от которого кожу хочется снять, оставив под отросшими ногтями как мокрую налипшую грязь.
Она ногой пинает под стол упавшую на пол газету, внутренне молясь, чтобы никто не увидел последние новости Белфаста — столь значимые для ирландцев, столь больные для неё. Оранжевый свет лампы мерещится всполохом огня, гудение автомобилей по загруженной дороге отзываются видением бронированных машин по узкой улице Фоллз-роуд — она думает, погружаясь глубже и глубже в темноту, скрашенную белыми вспышками взрывов и вонью разлитого мазута по дорогам. Хэнк машину моет, Радан колеса меняет под противно-звонкие слова Кавински, ударяющие в уши, но куда-то мимо — она на столе сидит в одну точку глядя, абсолютно мимо и безжизненно, пропуская малейший намек на жизнь вокруг себя, утопая в белом шуме.
— Минни! — Нико влетает в гараж неуклюже, запуская с собой шлейф январского холода в нагретую мастерскую, она напротив неё встает, наклонившись над ней, упершись руками в стол, — Слышала заявление Линча о призыве выведения войск из Белфаста?
Маска беспечности слетела, разбившись точно о верфь в родном городе, все замолкли мгновенно, наблюдая со стороны на слишком медленную реакцию столь активной Минни; с боку послышался шепот Радана, слышимый едва: «А че, Минни все это время была ирландкой?» — слова стали выстрелом, прямо в грудь, ломая ребра тупым сильным ударом. Минни по носу Нико бьёт, словно по команде «фас» для собаки, ощущая, как размываются тени и фактуры вокруг неё, становясь единым пятном с желанием забыть о родине за проливом.
Резкий удар приходится по скуле, оставляя мелкую кровоточащую рану на мягкой щеке от толстого шипованного кольца; лицо от удара горит, кровь размазывается на бледной коже обжигающе, словно перерезая любые тормоза в автомобиле — всё сливается в одно месиво, ярость смешивается с тоской потери, за ударом следует удар по человеческому мягкому телу. Её боль от костлявых длинных пальцев Минни возбуждает, пробуждая почти детский восторг от ударов по лицу: своему и чужому, да оставляя на губах привкус избиения лоялистов. Её за руки держат, крича в самое ухо: «Минни! Минни успокойся! Блять, Нико, а ты куда!» — но рвется в бой еще пуще, желая убить или умереть здесь: на пыльном хлипком полу, на окраине Лондона вдали от родни и некогда товарищей, похоронивших её давным-давно. Она кулаком в шею целится, ощущая, как земля уходит из-под ног, под грубый голос Радана: «Блять, заебешь всех», — её на плечо сильное закидывают как мешок картошки, и может она лишь жалобно кулаками стучать в сильную спину в попытке вырваться.
Минни на Нико взгляд бросает, избитую всю, но улыбающуюся без осуждения в глазах, лишь с призрачным пониманием, мерещащимся ей в теплом свете лампы. «Боже, че подрались, вообще не пойму», — бурчит Хэнк, рыская в поисках аптечки на верхних полках с инструментами, и тепло на душе ей стало, как и вчера.
***
Грохот взрыва ударяет в уши со всей мощи, оставляя после себя гудение пустоты, перемешанное с завыванием сигнализаций рядом стоящих машин; тонкий душераздирающий женский вскрик замолкает почти мгновенно, поглощенный чередой выстрелов за оградой на соседней улице, — Минни глядит на зарево подорванной машины, полыхающей ярко красным цветом, режущим глаза, на ошметки подорванной девушки, распластанной по дороге алыми пластами мяса да разлитой кровью, слившаяся с лужами после зимнего дождя. За ней дверь в бар захлопывается с противным скрипом, от которого морщится непроизвольно, ежась от холода в тонком темном потертом пальто с заштопанной подкладкой. «Ну и бомбануло», — шепчет она в промерзлый влажный воздух, выпуская облако пара, смотрит внимательно то на полыхающую машину, то на убитую девушку, взор не в силах оторвать с абсолютно пустой головой ватной от опьянения тягостно-горячего.
Она спускается по ступеням осторожно, схватившись за поручень, чувствуя, как подкашиваются ноги, которыми перебирать тяжело, словно стали статичными несгибаемыми палками, вздыхает тяжело от головной боли накатывающей, усилившейся с каждым выстрелом вдоль Фоллз-роуд.
Наступает прямо в лужу, шипя от досады сварливо — замша сапог впитывает всю грязь и воду, промокают и чистые белые носки, прилипая меж пальцев: «Вот ж сука!» — фыркает Минни, пиная в сторону полыхающей машины камень, попадая им прямо в ошмёток плоть отвалившегося от худой бледной женской руки.
Морщится, словно лимона откусила, ощущая сводящую кислоту на губах и зубах, стоит только взглянуть на истерзанное тело: лицо обгорело наполовину, обнажая уродливые кости, обрамленные вязкой плотью, руки окровавленные валяются оторванные и подпаленные, вонь свежего жаренного мяса разносится по улице на ветру, вызывая только едкую тошноту в горле.
Она шагает быстрее, ступая не разбирая дороги, огибая место пустое происшествия, молится про себя безмолвно: «Только бы не наступить куда-нибудь на мясо», — проскакивая пепелище догорающего автомобиля как можно скорее.
От выстрелов на соседней улице глаза слепит, руки дрожат от декабрьского промерзлого воздуха, пропитанного пылью, гарью и тонкой сладкой вонью прогнившего мусора, скопившегося в баках с горой. Пальцы немеют, засунутые в дырявые карманы пальто, ощупывая гладкую ткань внутри, Минни под ноги смотрит расфокусировано, носом утирая от обострившегося ринита: «Интересно, кого ж подорвало», — она губы сухие в задумчивости кусает, слизывая теплую кровь, перед глазами разлитая кровь девушки возникла, сияющая в отблеске пожара и грохотов очередей. Она на небо взгляд переводит, молясь добраться до дома раньше комендантского часа, словно ей снова пятнадцать, а не двадцать. Ватная голова звуки не улавливает, звеня искаженно-извращенной тишиной Фоллз-роуда да фантомными хрипами, на которые с усилием не оборачивается, боясь — шаг ускоряет непроизвольно, нырнув в абсолютную темноту разбомбленной улицы с разбитыми фонарями.
— Помо… ги… те… — Минни вздрагивает, подскакивая на месте, громко и четко произнеся: «Блять!» -она оборачивается произвольно, осознавая ошибку глупо нелепую: перед ней солдат британский, с выверенным английским акцентом хрипящим от боли и агонии, в полутьме, видя лишь едва уловимый блеск глаз от слез, чувствует пожирающую её душу мольбу о спасении, от которой ком в горле встает. В воздухе витает сталь пролитой по улицам крови и копоти, что перемешивается с горькой тошнотой в горле, от которой избавиться хочется двумя пальцами в рот — Минни стоит как вкопанная: не шевелится, не дышит почти, слушая хрипы и вой умирающего британского солдата, подобные помехам старого радио.
Она поднимает плечи, ершась, стараясь игнорировать предсмертный скрип, елозящий в ушах, словно проволока по железу, шаг ускоряет непроизвольно, наступая на все едва блестящие лужи по щиколотку, повторяя себе: «Это не люди даже, так, британские свиньи», — закрывая уши ладонями, от вездесущей проникающей чужой боли. Глядит куда взор упадет, пытаясь от жалости отряхнуться: на разбитые окна ныне брошенных домов, на размытые дороги с брошенными догоревшими машинами, стоящие сожженными корявыми углями вдоль тротуара, на подбитых трупов некогда её соседей, расстрелянных и взорванных на месте — всё это тошноту лишь вызывает, с немым укором: «Они вас убивают, а тебе жалко какого-то британского солдата?»
Выстрел звучит подобно молитве в воскресный день, освобождая от муки вины, пищащей в разуме, пожирающей сердце острыми зубами, от чего Минни вздыхает полной грудью, щемящее облегчение вкушая с раздающимся отзвуком тяжелых сапог. Хрипы замолкают, поглощенные ледяным ветром с севера; перестрелка затухает, провисая в непредсказуемой неопределенности в ожидании взрыва.
Она к дому родному утопающему в свете мигающего и раздражающего фонаря подходит, борясь с желанием разбить желтую, заросшую тиной лампу.
Дверь отворяется тихо, без скрипа, её встречает фактурная темнота прихожей-гостиной да шорох, столь привычный ей — сапоги бросаются в угол, пальто скинуто на пол небрежно. «Свои», — слышит шепот, усмиряющий толпу, складывающую оружие на пол в признании. Она свет включает, щурясь с непривычки, перешагивая разбросанные неочищенные патроны от ржавчины да пистолеты с автоматами — на неё и разбросанное орудие насилия со стены смотрит икона Иисуса Христа укоризненно, и хочет произнести она: «Pater noster, qui es in caelis», — но молчит, не в силах на иконы смотреть. Дешевые обои на стенах вторят иконам, повторяя разочарование, пропитанное в каждом сантиметре, отражаясь в безмолвном поедающем осуждении, скребущее наждачкой о ржавчину стальных пуль: «И тебе стало жаль его? А своих не жаль, да?» — внутренний голос подтрунивает, сарказм выплевывая прямо ей в лицо, харкнув в душу пакостью едкой.
— Минерва, — она вздрагивает, слыша полное имя, не оборачиваясь на брата в окружении таких же солдат, как и он сам.
— Минни, брат, Минни.
— Минни, — он подошел к ней близко, наклоняясь прямо к уху, — помоги с «коктейлями», у тебя лучше всего выходит с таким работать, сама же знаешь.
— О чем ты, я даже не в ИРА, — её протест слабый и не заметен вовсе был, оборванный напряжением толпы, стен, икон и внутреннего голоса, царапающего как кошка: «Ты даже такого для своих не можешь?»
— Ну Минни, ты же знаешь, что у меня руки кривые, — у брата её улыбка столь же незамысловато дружелюбная, как и у некогда сбежавшего в Дублин отца, вьющиеся волосы темно-рыжие, прямо в мать весь; и хочет ударить ему в лицо, да к матери за ухо потащить от борьбы подальше, но кивает, соглашаясь не в силах отказать под гнетом окружения солидарности ожидающего. На неё Иисус Христос со стены мягче словно смотрит вместе с Девой Марией, скользя по её хрупкой фигуре — опьянение рассосалось, оставив лишь горький привкус ватной головы и пониженного давления, долбящего в висках.
Бензин по грязным бутылкам разливается из хрупких девичьих рук, обхватывающих канистру двумя руками, держа её над тазом. Гудрон растворяется в нем почти без осадка, смешиваясь с радужным блеском на шелковой жидкости. Минни делает всё как можно аккуратнее, в тени крохотной комнаты восемь квадратных метров, где кровать и стол впритык стоят — её руки дрожат, себя проклиная под громкий возглас толпы внизу, да надеется что ни грана, ни снаряд в её окно не прилетит подорвав всё искрой и несколько литрами вонючего бензина.
Голову кружит от ядовитого запаха, от которого блевать тянет, но сглатывает кислоту, встающую поперек горла рыбной костью, готовой острием глотку пропороть изнутри. Тяжело. Пальцы дрожат мелко, поддевая ярко-синюю изоленту, чуть ли не светящуюся в темноте, обматывая толстую длинную спичку на тонком неровно вырезанном куске шерсти вокруг коричневой бутылки из-под пива. «Всё я правильно делаю», — говорит сама себе, затыкая горлышко хлопковой тканью, пока сердце мечется в груди от воспоминаний тихой протестантской улицы прямиком из детства: с такими же скромными бедными домами, такими же детьми и обездоленными женщинами, одетыми в перештопанные платья десятилетней давности, и оседает на губах вопрос пылью от раскрошившегося разбитого стекла под сапогами: «И чем же эти бедные протестанты от нас католиков отличаются?»
***
Неровно выкрашенные стены в бежевый цвет с облупившейся краской у потолка глаза мозолят шершавой однородностью, словно наждачкой натирают веки, которые открыть тяжело; щека зудит и горит, щиплет при каждом движении, натягивая тонкую корочку подсохшей крови под толстым слоем ваты; под глазом синеет фингал, расплывшийся красным пятном по светлой бледной коже, вырисовывая серые очертания по краю контура — Минни голову держит к вверху, сплевывая на белое вафельное полотенце кровь из носа, железно-пряный вкус которой смешивается со слюной. У Нико в носу вата, окрашенная в красный цвет от крови, смятый сломанный нос, так что дышит через рот, свистя сквозь зубы с щелью между передними верхними зубами. Она в зеркало внимательно смотрит, на Минни не реагируя никак, будто в душной маленькой комнате на две двухъярусные кровати и один стол, её не было.
«Вот если бы я пистолет использовала», — думает она, впившись взглядом пристально в напряженную сгорбившуюся спину. Нико в ее глазах вида не подавать старается, вцепившись пальцами в низкую тумбочку у зеркала, да искоса смотря за Минни в широком отражении, охватывающем всю комнату. Воздух накален до предела, застывши между пониманием, прощением и опаской, обжигающей сталью холодной «Беретты» на краю продавленного матраса, слова застывают где-то по пути к горлу, обрываясь еще в поджелудочной, не в силах произнести «прости».
— Ты мне щеку продырявила! Кто такие кольца носит, Нико! — голос дрожит, выдавая натянутый детский писк, подобный капризам ребенка. Она носом шмыгает, тут же шипя от боли непроизвольно, руки на груди скрещивает в недовольстве.
— Ага… Ага… Лучше подай из аптечки перекиси, — Нико руку назад протягивает, держа на переносице множество бинтов, уложенных в толстый слой, будто веревка. Минни рыскает в аптечке неторопливо, вчитываясь в названия, просматривая их на свету лампы накаливая, словно специально растягивая время под тихое ворчание. Перекись ложится в раскрытую ладонь, от которой теплом веет — Минни прикосновение задерживает на долю секунды, желая утонуть в вязкости человеческого тепла, контрастирующего с её бледной холодной кожей.
— Ну и руки у тебя холодные, — Нико руку отдергивает, как от горячего, выливая обильно перекись на вату, зажатую к царапинам на шее, скрытым под черными жесткими волосами. Минни улыбается кокетливо, холодными руками касаясь шеи Нико, что шипит от неожиданности, вздрагивая т неожиданности.
— Зато ты теплая.
Вновь повисшая тишина щекочет ушную раковину, как засунутая глубоко в ухо зубочистка, собирающая серу острым концом и оставляющая после себя зудящие царапины; напряженные нервы пищат, готовые лопнуть и взорваться под натяжение от пугающей пустоты, раздающейся гулом заведенной на тонкими стенами гаража машины — Минни губы кусает, сдерживая желание закричать и пальнуть из пистолета в пол или потолок, убивая тишину и смятение перемотанных в тугой клубок мыслей.
Она к стеллажу пыльному подходит, ногтями по корешкам новых книг проводя, которых не открывает никто — шуршит страницами, заполняя белый лист молчания шумом немелодичным, ударяет по легкому дерево лакированной полки, отстукивая ритм, услышанный по радио вчера. На неё Нико поворачивается устало, вздыхает тяжко, будто камень пытается с сердца убрать: «Ну и чего ты драться то полезла», — Минни тон не нравится: серьезный и строгий, как у матери всякой, ребенка отсчитывающей, и хочет сказать приторно-наигранно:
«Нико-о, ну хватит быть тако-о-й, тебе всего двадцать пять!» — но молчит, морщась словно от удара.
— Чем именно я тебя задела?
— Ничем ты меня не задела.
— Ага, и просто так решила подраться.
— Каждая женщина хочет порой набить кому-то рожу.
— Минни, — она не отвечает, не реагирует, усевшись застеленной кровати, глядит в серый, обросший по углам паутиной, потолок, под грудью гнев от бессилия чешется и рычит, сдерживаемый едва ли, — Минни, да скажи уже что не так?!
— А что тут говорить! Что тебе нахуй сказать-то?! Что?! Ой, пожалейте меня, ведь если войска из Белфаста выведут — за мной прийти могут! Убить, ну ты знаешь такое слово! — голос срывает на писклявый крик, словно у ребенка в истерике, от чего стыдно становится моментально, рождая желание проглотить всё сказанное и пропасть.
«Боже, мы же не можем снова подраться?» — она дышит тяжело, как перед дракой, над ней Нико нависает, как угроза, и щурится Минни в ожидании удара прямо в раненную щеку.
«Двигайся давай», — её мягко толкают в плечо, ложась рядом на узкой односпальной кровати боком. У Нико тело теплое и живое, согревающее близостью пьянящей — Минни прижимается к ней ближе, обнимая будто обезьяна, уткнувшись лицом в худое острое плечо, стараясь не разреветься от перегрузки сладко-соленых чувств. Под её ладонями тело дышащее, с бьющимся сердцем под ребрами, разжигающим пленительный огонь, от которого она оторваться не может: желает погрузиться в мягкость человеческого тела, слушать дыхание ровное, чувствуя, как вздымается грудь — она кусает как собака загорелую кожу, играючи отчаянно, будто умереть может, если не сделает это. Нико смеется легко и беззаботно, перебирая пальцами растрепанные длинные черные волосы Минни.
Разум утопает в нежности как сахар в кофе, задыхаясь, словно в лицо дует сильный ветер от которого глаза слезятся; душа ноет гулом родной верфи в Белфасте и шепотом распускающихся слухов, переплетающих ложь и полуправду — Минни задыхается, кусаясь сильнее, желая боль собственную, некогда приглушенную, передать. «Pater noster, qui es in caelis», — звучит в голове звоном железного колокола из католической церкви прямиком из детства солнечного. Она цепляется за Нико сильнее, сжимая в пальцах хлопок белой рубашки, вдыхая прилипший к вспотевшему телу запах бензина и аккумуляторной кислоты, от которого мутит ностальгией непрошенной.
«Извини», — шепчет она слишком тихо, от чего голос теряется в громком смехе Радана и Винса прямо за тонкой стеной.
***
Брат лежал в закрытом гробу. Обычный деревянный неотёсанный гроб, обернутый в идеалистический триколор, режущий в само сердце, под залп ружья в пустоту глухого неба. Минни на краю не зарытой могилы стояла хрупкой фигурой, пошатываясь точно лунатик, на онемевших ногах, вросших в теплую зеленую землю солнечного июля; солнце палило темную макушку, выжигая каштановый цвет в рыжину, чистота синего неба резала в глазах в желании зажмуриться. Она мать придерживала стойко, рыдающую как раненный обезумленный зверь, улыбающуюся засохшим красным цветом, оставшимся на обветренных потрескавшихся губах. Мать на землю упала, загребая землю вязкую и липкую, подобную вкусу крови на языке, смешанной со свинцом — Минни стояла отречено, в отрицание поглощенная, будто смерть на дышала над ней, над матерью, над сбежавшим в Дублин отцом, над некогда тихой Фоллз-роуд.
Крепкие мужчины её мать облепили, от гроба оттягивая с силой, волоча по земле сырой: черное длинное платье мешком на ней висело, запутываясь меж худых тощих ног, которыми она отбивалась что есть силы, раскидывая грязь не засохшую. Минни стояла, погрузившись внутрь горячего красного марева в пульсирующем разуме, заканчивающегося мелкой трехцветной точкой в склизкой земле, обрамленной перекопанной землей от свежих могил. «Героизм», — слышалось праведным восторгом, сливающееся с «Ave, Maria» на краю не зарытой могилы; произносилось ядрено-зеленым цветом, погруженным в свинцово-пороховое насилие, ударяющее в нос солью, от сухих непролитых слез.
Оранжевый и белый цвет на флаге мозолил глаза, порождая желание иррационально глупое окрасить чистоту похоронного флага в черно-красное пятно крови и горелого сырого мяса на зеленой выжженной летней траве. Мать билась в истерике, прижимаясь к земле, точно желая в могилу прыгнуть вслед. Минни стояла, дрожа на дуновения влажного соленого воздуха, задуваемое под тяжелую черную ткань траурного платья, боролась с желанием иррационально глупым — пнуть мать родную в могилу к брату, скрывая телом ее тощим ирландский триколор. Она кулаки стиснула, словно перед дракой, захлебываясь в трепетном ужасе героизма на зубах, обвившего тонкой колючей нитью тишину: без выстрелов, криков и взрывов.
«И тебе было жаль того солдата», — внутренний голос ерничал, за живое поддевая, насмехаясь над писклявым звоном молчания в воздухе, упиваясь феерией поражения и смерти в едком: «А тебе их жалко было». Минни себя за руку щипнула, в попытке голос утихомирить мешающий и противный. Минни глаза закрыла, видя перед собой задний двор с закопанной «Береттой», обмотанной в грязные старые носки.
«Я виновата», — прошептала она, стоя на краю не зарытой могилы, где все сотрясалось в страдании: вой матери, шелест июльской ярко-зеленой листвы и зелено-бело-оранжевый бездушный флаг на гробу. «Тогда сдай сдачи», — шептало подсознание, сладостью яростной мести маня: «Бей в ответ».
Размытым фиолетовым пятном меж небом, землей и кронами деревьев блеснул силуэт закопанной на заднем дворе «Беретты».
***
Холод февраля пронизывает, как игла ткань, залезая под кожу леской, оставляя красные полосы на пересохшей обветренной коже; тусклый свет единственного фонаря отсвечивает от налипшего на дорогу блестящего гололеда, переливающегося в грязно-желтом свете; ряды машин стоят неподвижно, погруженные в тень не то от гаража, не то друг от друга, запутывая узким пространством лабиринта — Минни стоит прислонившись к ледяной железной стене гаража, покачивая меж тонких пальцев полупустую бутылку пива. Мозг тяжел приятно, давя на переносицу нарастающей мигренью от перепада погоды, и не смыслит ничего — гудит и шуршит, словно заевшая кассета в магнитоле.
— О, Минни, ты не ушла еще? — Радан выскакивает на улицу в тонкой рабочей кофте, не поежившись от холода собачьего, проедающего, на нее смотрит изумленно, переводя взгляд с её лица на стеклянную бутылку, — Ты бы… Зашла лучше, а то вон ро… лицо какое.
Она смехом прыскает, рот прикрывая, улыбку, бесподобно сияющую натягивая: «Ра-дан-чик, ну нельзя же так при девушке говорить!» — Минни игриво бьёт Радана в плечо, голову наклонив, точно флиртует по подростковому невинно. Радан на её слова не реагирует — закуривает сигарету, выдыхая табачный дым в сторону, что улетучивается, растворяясь в тяжелом воздухе, нос морщит смешно, будто бы запах курева на дух не переносит, да стоически курить продолжает.
Повисшая тишина нервирует: ложится на плечи, упирается дулом пистолета в ребро, обжигая, кислород забирая из легких, шепчет неразборчиво тарабарщину с далеко родным ирландским акцентом — всё в ушах чешется, превращаясь в желание отрезать их. Она Радана в крепкую мускулистую ногу пинает легонько, смеясь как девчонка лет пятнадцати беззаботно и легко — он ей отвечает тем же, пиная в колено безболезненно носком огромных зимних ботинок. Под грудью щемит, не то от перепада погоды, не то от ностальгии липкой и зеленой по молодости звеняще взрывной.
— Винс не знает, что тебе не день рождения дарить. Не подскажешь? — Радан на нее не смотрит, устремив взгляд на черное небо, расстелившееся темно-синим однородным полотном; она на Радана смотрит, топя мысль тоскливую: «На брата моего похож», — и видится на лице ее проблеск печали мировой, стираемой мгновенно задорным:
— Ну не знаю, мне бы и десяти миллионов фунтов хватило, — Радан головой устало качает, сигарету туша о холод железной обшивки гаража.
— А что пореалистичнее?
— Тогда ничего.
— Винс мозги вынесет.
— А ты вынеси ему в ответ, могу пистолет одолжить, — и бьёт по гаражу в приступе смеха сухого и шершавого, как у сломанного радио. Радан не смеется вместе с ней, смотрит обеспокоенно отстраненно, на шаг отойдя, и не может на это не съязвить милым голосом: «Да ладно тебе, Раданчик! С кем не бывает».
Он стоит вкопанный, подобно оленю в свете фар на трасе, кривится всем нутром, точно подавился куском кислого лимона, вставшего поперек глотки огромным жирным желтым куском — не шевелится, лишь смотрит отстранено вперед на ряд начищенных машин. Минни не подходит к нему, отстраняясь, и жужжит в голове, подобно проводам под электричеством, мысль противная: «Ну вот опять ты задела кого-то за живое».
Она его касается легко и невесомо, без желания поддеть, голову склонив на бок, слушая — Радан теряется на мгновение, но только смеется хрипло.
— Знаешь, я насилие ненавижу.
— Да ладно, а я думала наоборот.
— Тот мужик которого я почти утопил не в счет, он над кошками издевался! — он выглядит как ребенок переросток в столь праведной ярости: губы поджимает, что становятся тонкой линией, брови хмурит в обиде сию минутной, сигарету, потушенную, носком по асфальту потрескавшемуся растаптывает, — Я реально ненавижу насилие… Типа… Знаешь, я…
Он слова подбирает мучительно долго и приходится Минни сдерживаться, чтобы не перебить, сжимая руки в кулаки, отросшими ногтями впиваясь в кожу, кусая губы до крови. Все тело её готово взорваться от нетерпения, шипя и тикая точно покрывшиеся пылью настенные часы; она ногой ритм отбивает, услышанный по радио, что раздается глухим эхо меж гаражей, перебивая мысли дурные и спутанные.
— Я помог отцу труп закопать в шестнадцать…
— Бывают поступки и похуже.
— А ты говоришь прямо как Винс, знаешь ли, — у него голос раздраженный, от которого она не в силах не рассмеяться, скатываясь вниз по железной холодной стенке гаража прямо на промерзшую дорогу в короткой юбке и тонких капроновых колготах. Смахивает слезинки проступившие, смотря на непонимание пристально, словно кошка, считывая движение каждое, впиваясь взглядом.
— Что правда то правда, Раданчик, тебе ж не место в нашем мире, чего вернулся обратно?
— Просто не смог жить там, вот и все. В глаза матери смотреть после произошедшего… Я не смог, — Радан от разговора тактично уходит, погружаясь в раздумья, вырисованные на блеске тонкого льда на лужах. Минни кивает понимающе, сгорая от горести колючей и шершавой, прокалывающей сердце мучительно медленно и нерасторопно, думает тоскливо: «Ты можешь хотя бы мать встретить, без необходимости её убить», — но не говорит. Встает на ноги пошатываясь, хлебнув горечь ненавистного светлого пива — Минни бутылку кидает в сторону урны, что не долетает, разбиваясь о твердость треснутого асфальта.
***
Пыльная весенняя дорога оживленного ревущего Лондона расстилается перед ней широкой полосой непроявленной фотопленки, блики, проглядывающего изо серых плотных облаков солнца, глаза слепят отблеском золотым в проезжающих мимо со свистящим свистом машинах — Минни стоит на обочине щурясь, нос морща от попавшей придорожной пыли, прижимая к груди прогретую сумку и сжимая в тонких длинных пальцах черный пластиковый пакет. Она по сторонам осматривается, пугаясь каждого шороха, от которого вздрагивает, чуть подпрыгивая на месте. Вокруг шум толпы разношерстный, вокруг бледные британские лица сливаются в одно бесхарактерное и усредненное, с протестантской скупостью напыщенной — всё смешивается в панике паранойе нарастающей, вгрызающейся в глотку, она руки расчесывает от паники нарастающей подобно протяжному скрипу несмазанной двери.
Вокруг нее город утопает в красках ранней весны и мирном шуме без выстрелов, взрывов и надрывной агонии, стоящей комом в горле поперек — звук Лондона подобен музыке беременного католической мыслью Дублина, окрашенного в зелено-бело-оранжевый цвет, режущий глаза. Во рту слюна скопилась, от желания плюнуть на землю чужую и вражескую, погруженную в мирское спокойствие отсутствия войны. Её люди обходят не замечая, на неё люди взор не обращают и ноет душа радостно от безразличия столь сладостного, без пристально-пожирающего взгляда Иисуса Христа и его матери Марии со всех стен католических домов. «Вот ж суки, живут мирно», — и смотрит сама на них прожигающим завистливым взором, пропитанный ненастью и горечью от тишины без войны и постоянной борьбы.
Самолет разрывает небо нарастающим грохотом, отраженным от высоток, устремляющихся вверх, готовых прорезать тонкое серое полотно затянутого мартовского неба — она вздрагивает не произвольно как по команде, в ожидании надрывного плача в вое взрывов. Ничего не происходит — гул самолета стихает в вышине, поток машин блестит на тусклом солнце как темные воды Темзы, люди в цветастом разнообразии мимо проходят, не зная ужаса животного перед огнем, пожирающим всё. Минни на небо смотрит, будто в ожидании так и не наступившего конца света, сухими обветренными губами произносит: «Pater noster, qui es in caelis», — в пустоту немую и обездвиженную.
— Девушка, вас подвезти? — она оборачивается на голос вальяжный с уэльским говором столь редко ей встречаемым, глядит на парня возраста её примерно, в столь несуразных красных очках с красными линзами, думая: «Реально сквозь розовые очки ж смотрит», — и прижимает тяжелую сумку ближе к груди, скребя отросшими ломкими ногтями тряпичные черные ручки. Руки чешутся от желания метафору разбитых розовых очков в реальность превратить, заехав по красным сверкающим стеклам кулаком — Минни улыбается глупо, хихикая, соглашаясь сесть в машину к мужчине незнакомому.
Разум кричит: «Идиотка, изнасилуют и закопают», — паранойя перебивает разум с яростью шипящей, отдающейся в ушах фоновыми помехами радио: «Где ты блять был, когда мы спиздили деньги и кустарную бомбу?» Она на переднее место садится, небрежно закинув плотный черный пластиковый пакет на задние сиденья, держа сумку на коленях как ребенка. Во внутреннем кармане короткой кожанки украденная «Беретта» грудь греет, упираясь стволом в ребра, ударяясь об них точно оставляя синяки.
— Кавински, — он садится за руль очков не снимая, улыбаясь нахально обворожительно, точно хвастаясь белыми зубами, натертые словно кафельной плиткой еще не заржавевшей и не заплесневевшей кухни. Она фыркает, нос кривя от ассоциации скрипучей, на мозолистых пальцах звук крошащийся чувствуя: «Минни», — у нее голос проседает, выдавая ирландский акцент сполна, как преступника с поличным.
— Мама не учила, что молодым девушкам нельзя садится в машины к незнакомцам? — он заигрывает тупо, осматривая её с ног до головы, глаза пряча за красными стеклами. «А тебя не учили не садить к себе подозрительных ирландок с сумками и пакетами», — проглатывает она, желая съязвить, но только улыбается прелестно, накручивая на указательный палец локон жестких, выкрашенных в черный цвет волос.
— Ну ты не выглядишь подозрительным.
— Так куда едем?
— А где есть малолюдные отели без лишних свидетелей? — она звучит несерьезно, отчего на её слова смеются простодушно, как над шуткой неудавшейся: снисходительно и чуть надменно.
— Ну, думаю такой леди лучше не шастать по подобным местам.
Минни только вздыхает тяжко, сминая пальцами подол черной легкой юбки, скользящий дешевой тканью по её голым ногам в шрамах да синяках мелких — машина трогается неровно, скрипит, тарахтит подобно престарелой женщине с больной спиной; привычная резкая вонь бензина в нос ударяет головокружением легким, от которого мутит в желании воздуха пропахшего смогом глотнуть. Она зеркало поправляет машинально, взгляд от него отводя, лишь бы собственные глаза не видеть, бардачок открывает, видя зиплок с белым порошком, выпавший из черного пакета — закрывает тут же.
На Кавински смотрит недоверчиво, на красные неснятые очки, мозолящие её нервы: «Винси, может ты очки снимешь, машину ведешь все-таки», — у нее голос приторно сладкий, девичий, обволакивающий всю машину цветочно-ягодным запахом духов.
— Да ладно, нормально всё.
— Вообще-то, у меня бомба на заднем сиденье, лучше поаккуратнее.
Он смеется хрипло, воспринимая как шутку неудачную от миловидной девушки, но меняется в лице мгновенно, белея от ужаса, точно перед смертью.
«Ты серьезно?» — дыхание его прерывисто, словно марафон пробежал, пот по лбу стекает прямо за красные стекла очков: «Ты же блять несерьезно?»
— А че мне быть несерьезной? Веди аккуратнее, — Минни его подступающую панику игнорирует, сути, не понимая ужаса столь яркого, светящего как бесконечный красный свет светофора.
— Я сдам тебя полиции.
— Ага, и сам же пойдешь за распространение. Или за соучастие? Не переживай, не рванет, — и улыбается лучезарно, будто не сбежала из Белфаста с деньгами и оружием «ИРА», будто бы на заднем сиденье не лежит зажигательная кустарная бомба, — К чему паника то такая?
— У тебя там блять бомба!
— Ну и?
— Бомба!
— А у тебя героин, я же не ору.
— Что тебе героин то сделает?!
— Я что тебе сделает бомба, если не сдетонирует?
— Сука! — он кричит громко, машину тормозя резко, скрипя колесами по непрогретому мокрому от стаявшего снега асфальту, на заднем сидении пакет брякает, подпрыгивая на месте, — мгновение, затаенное дыхание, что подобно вечному ожиданию войны в Белфасте, сердце замирает в ожидании смерти. «Бежать», — говорят инстинкты разбушевавшиеся, а мышцы закаменели без возможности двинуться, натянулись как струна, готовые оборваться от малейшего движения. Секунды растянуты в скользящую вечность, пролетающую мимо под гудение проезжающих машин на проезжей части, размазываются как мокрая грязь по коже, собираясь в комки под ногтями.
Тишина. Минни голову поворачивает медленно, не дыша, смотря на спокойно лежащий помятый пакет, сердце готово само взорваться от тяжелого напряжения, легшего на плечи грузом кирпичей, и смеется отчаянно от облегчения наступившего, смахивая проступившие слезинки с глаз. Кавински рядом смеется так же истерично, сжимая руль крепко, словно вырвать готов его с корнем при попытке сбежать, очки на кончик носа съехали, готовые упасть на колени, сняв розовую пелену перед глазами.
— Боже, я сейчас откинусь, бля, я просто…
— Говорила же, нечего бояться.
— Ага, как же, — он очки поправляет, откидывая челку назад, лезущую в глаза, — Слушай, тебе ж идти некуда.
Он не спрашивает — констатирует факт неприятный, точно ножом тыкая под ребро, протыкая легкое, заставляя задыхаться. Минни молчит, не отвечает, сжимая сквозь куртку пистолет тяжелый стальной, успокаивающий присутствием одним, подобно молитве материнской. «Ну вот, теперь точно в бордель к нему предложит пойти», — разум паникует, крича от беззащитности собственной, которую прикрыть нечем, как и наготу душевную.
— В проституцию не собираюсь.
— Да нет же, я о наркотиках.
— Будто бы это далеко от проституции.
— Слушай, я просто хочу уйти от босса, понимаешь, быть сам себе гла-а-авным, ну ты уловила суть, — он смотрит на нее воодушевленно, с высокомерием напыщенным, как у павлина, распушившего хвост, и думается ей, что напуганным до смерти ему шло больше.
— Мне ваши криминальные разборки не сдались, Винси, — за руку берет нежно, глядя в глаза прямо, голову склонив на бок как дитя любопытное, — Так что давай ты отвезешь меня до паршивого отеля и разойдемся как в море корабли?
Машина с обочины съезжает на длинную однородную дорогу, вклиниваясь в нескончаемый поток автомобилей, мелькающий цветастыми точками перед глазами, как ворох легких летних платьев на женщинах в разгоряченное пыльное лето. Минни в окно смотрит, считывая номера столь непривычные, как и спокойствие людей от машин, стоящих на обочине — столь противное и желанное спокойствие, без проверки машины на детонатор и тротил. «Лучше бы рванула», — думает она злобно, головой качая от зависти столь жалкой, что прогоняет тут же усилием воли.
— Я тебя полиции сдам.
— А я тебя унесу с собой в могилу, не переживай, — и звучат ее слова столь серьезно, что сама Минни удивляется стали в голосе проявившейся, столь незаметно просочившейся сквозь привычную маску и игру.
— Ну правда, что ты делать то будешь.
— А это уже не твое дело.
Он бардачок открывает, кусок бумаги да ручку достав, пишет быстро на нем что-то ей передавая прямо в руки: «Звони, если что, вдруг надумаешь».
— Винси, совсем ты людей не видишь, — и тычет ему в щеку по-детски невинно.
***
Музыка ревет ей прямо в уши, разрывая барабанные перепонки крикливо-пищащей электрогитарой под треск долбящих тарелок, отскакивающих словно от эмали зубов молотком, их трещащий звук чешет уши, соскрёбывая липкую тягучую серу — Минни стоит на балконе продуваемом со всех сторон, поджимая ледяные пальцы ног в тонких серых носках. Стоит без обуви, в одних носках, на холодной бетонной плите, ударяя пустой бутылкой о перилла, в такт музыке из теплой прогретой квартиры: шум бурного пьяного разговора перебивает паршивую запись на магнитофоне, желтый свет льется ей на спину ярким контрастным пятном, завод гудит прибывшим поездом, отравляя едким серым смогом легкие. Она вниз смотрит на безлюдную улицу, желая бутылку пустую на голову кому-нибудь уронить невзначай, сжимает горлышко стеклянное что есть силы, целясь в жертву отсутствующую, как молодости бурной.
— Минни, ну куда ты ушла, твой же день рождения, — у Нико голос пропитан хмелем и крепким алкоголем, но держится из всех сил, покачиваясь из стороны в сторону. Она к Минни прижимается, плечом к плечу, в поисках тепла в влажном промерзлом феврале, дыши прямо в шею.
Минни не говорит ничего, думает только: «Интересно, я бы до сих пор в тюрьме сидела, если бы меня посадили тогда или бы сбежать смогла?» — бутылка из ослабших пальцев выскальзывает, падая на асфальт с треском, подобному треску барабанных тарелок, разбиваясь. Нико смотрит на бутылку с интересом повышенным, перегибаясь через балкон наполовину, готовая точно вниз головой сигануть вслед за ней — Минни её за шиворот оттягивает, как котенка нашкодившего.
— Нико, давай еще в мой день рождения умри, — она смеется натянуто, а пальцы рефлекторно сильнее сжимаю шерстяную колючую ткань.
— Красиво разбилась, — Минни смотрит на месиво, оставшееся от бутылки, распластавшееся по асфальту: стекло блестело в тусклом свете фонаря, впившись в заледенелую дорогу, рассыпавшись мозаикой несобранной. В груди трепещет желание налить бензина сверху на стекло и поджечь, согреваясь от огня вернувшейся мимолетной юности, вдыхая вонь горелого бензина всем нутром. Она плечами пожимает безынтересно: «Разбилась как разбилась, не видела разбитых бутылок что ли».
— Минни, не будь занудой, тебе всего двадцать восемь, — Нико губы поджимает, переминаясь с ноги на ногу, левой ногой встав на ногу Минни.
— Никогда не думала, что меня моими же словами будут унижать, — Минни улыбнулась натянуто, сквозь тоску колючую.
— Ты прости меня.
— За что.
— Ну, я когда начала… насчет новостей об выводе войск из Белфаста, не вывели же.
— Знаю, и я не злюсь, — на языке крутится сказаться цинично-радостное: «Я рада что войска не выводят из Белфаста», — но молчит, заталкивая нутро злорадное и дрожащее от страха под ребра, в отравленные смогом и бензином легкие. Нико смотрит на неё неверующе, сощурив глаза и поджав сухие потрескавшиеся от холода губы, точно подвох ища.
— Ты ж врешь.
— А вот и нет.
— Это твоя родина.
— А я ненавижу и протестантов, и католиков, и весь их ебанный мир, — слова слетают с губы с брезгливостью, словно откидывает от себя ошметки желтоватого жира с куриной грудки в мусорный бак, — и англичан ненавижу, и Англию ненавижу.
Нико глядит на неё удивленно, словно впервые увидела её, принюхивается к ней, как собака, утыкаясь носом в распущенные черные волосы: «Тебя точно не подменили?» — она Минни за руку хватает, ощупывая каждый палец, пересчитывая, сбиваясь на цифре три раз за разом. Минни смеется беззаботно, ероша короткие жесткие волосы Нико, похожие на леску тонкую, волос выдирает с корнем, разжевывая как жвачку — волос меж зубов застревает, врезаясь в десну нитью натянутой.
— Настолько волосы вкусные?
— Сойдут.
— А я тоже Англию ненавижу, — в квартире погас свет резко, убивая контрастное ярко-желтое пятно на спинах, оставляя лишь тусклый свет фонаря, падающий под углом, скользя по выкрашенной в грязно-персиковый цвет стене, спадая темной жирной тенью. В квартире за спиной копошение слышно, не умолкающий магнитофон и сливающийся в белый шум спор Радана с Джефферсоном — лампочка перегорела.
— Черчилль точно сосал у Мусолини, — У Нико голос громкий, раздающийся по всей округе, отражаясь от стен густо наставленных домов, пугая встрепенувшихся и взлетевших голубей — за спиной свет включается резко и выключается музыка с заевшим повторяющимся панк-роком.
У Нико вся рассудительная серьезность улетучилась под шлейфом алкоголя, оставляя неловкость милую — Минни смеется легко, словно впервые за долгое время не через слой наросшей девичьей маски, слетевшей как засохшая корка на ране зажившей.
— Ага, причмокивая.
— Давай Радана убьем, — Минни на его фигуру глядит сквозь запотевшее окно, видя в чертах повзрослевших, брата почившего, чувствуя, как пожирает тоска изнутри, пробужденная отвратным привкусом алкоголя, желая уничтожить всё вокруг. Её Нико за талию обнимает, прижимая ближе, Радана точно анализируя с ног до головы сквозь запотевшее окно без занавесок.
— Лучше уж Винса, это будет борьба с капитализмом.
Балконная дверь протяжно скрипнула, елозя по ушам как кривые рифы на гитаре, выпуская каплю тепла на промерзший балкон — в проходе, не решаясь выйти Винс стоит, придерживающий красные очки как щит крепкий. «И кого вы там убивать собрались?» — он говорит насмешливо, головой мотнув, без слов зовя в тепло светлой квартиры, Нико проскальзывает мимо него, перешагивая порожек, обняв себя руками задубев. Минни тупит с секунду в пустоту режущего света, натягивая привычную кокетливую личину, оставляя как молитву на губах: «Боже, храни фашистский режим».