Libera animas omnium fidelium defunctorum De poenis inferni et de profundo lacu. (Освободи души всех усопших, верящих в тебя, От мук ада и бездонного озера.) («Requiem», Mozart)
Стив не может назвать себя истово верующим, потому что, наверное, для того чтобы верить истово, надо жить много лучше или много хуже, чем он. Наверное, надо верить хоть сколько-то. Его история отношений с Богом — старый священник с его проповедями, сестра Мэри, отчитывающая их с Баки, и священник более молодой, что служил заупокойную мессу по маме. Военные пасторы проходят мимо него — молятся на него — и Стив на них не в обиде. Он помнит Библию, десяток цитат и немного заповедей, помнит обрывки проповедей из детства и давящее ощущение собственной ничтожности под сводом церкви. Там пахло — свечами и дымом, а он не мог дышать, потому что, Господи, он и без этих запахов-то дышать не мог. И Стив втягивал воздух, морозный и раскаленный одновременно, осторожно и неглубоко, под эхом расходящийся по церкви скрипучий голос. Он не мог дышать — тогда. Сейчас он тоже не может, наверное, поэтому и вспоминается. Это немного похоже на приступ астмы, ощущение давящей на грудь многотонной глыбы, недвижимой, холодной, увеличивающейся с каждой минутой. Это совсем не похоже на астму, потому что в этот раз — это реальность. Вода бьет его в грудь, лицо, шею, затекает в ноздри, заполняет рот — и Стив не может дышать. И он все еще не истово верующий, почти совсем не верующий, но этот момент, это давящее ощущение, реальное ощущение, осознание себя песчинкой в бескрайнем океане — он и есть песчинка в бескрайнем океане, Господи! — они ломают что-то в накатанной колее его сознания, и он молится, не вслух (он уже не может раскрыть рот), но мысленно, он молится не о прощении, не о рае, не об отпущении грехов. Он просит у Бога мира и встречи с теми, кого потерял. На мгновение — одно растянутое в вечность мгновение — он почти верит, что это получит. Потом за ним приходит тьма. Он умирает. Ну, наверное, это смерть. Вся жизнь не пролетает перед его глазами, но он видит кусочки, обрывки, словно снова оказывается там. Старый священник стоит перед алтарем, скрипучий голос отражается от сводов храма, и Стив слышит (опять? снова? в первый раз?): — Нет греха, которого не простит Господь, если покаяние искренне, и нет ничего на этой земле сильнее молитвы, идущей от самого сердца, молитвы, повторенной неоднократно, особенно молитвы не за себя. Он слышит: — И если вы просите мира, желая мира, будет мир, а если молите о войне — будет война. Он слышит: — И если вы зовете Бога и ищете Бога, он пребудет с вами. И если вы зовете Дьявола и ищете Дьявола, то и он придет к вам, ибо он — враг рода человеческого и ищет слабости в человеческих душах. Стив не может дышать (тогда? сейчас?) и чувствует себя очень слабым. Он моргает, а когда открывает глаза, сестра Мэри с побагровевшим от гнева лицом бьет Баки по пальцам линейкой. Грязные картинки на ее столе обличающе смотрят в потолок, Баки покаянно смотрит в пол, и Стив может видеть призрак ухмылки в уголке его губ. — Послушайте, дети, — говорит сестра Мэри, напоследок отвесив Баки подзатыльник. — Не будьте одержимы мирскими страстями, это то, что открывает демонам путь к вашей душе. Живите по заветам Господа нашего, будьте смиренны и благочестивы… Баки фыркает, трет пострадавшую руку другой и «благочестиво» поднимает глаза к «небу», слегка присвистывая. Стив старается сдержать смех, давится и задыхается. Задыхается. Он не может дышать. Опять. Снова. На глазах выступают слезы (холодные, почему они такие холодные?), и он моргает, моргает, моргает, пока веки не перестают его слушаться, и он пытается открыть рот и позвать на помощь, но видит маму, и болит оцарапанная о брусчатку щека, и ссаженные коленки болят тоже, и он так хочет плакать, но он не будет, потому что он мужчина даже если ему только двенадцать, и он не будет плакать, нет. Мама промокает его царапины — это обжигает холодом — ерошит волосы и рассеянно целует в макушку. — Ты можешь быть меньше их всех, Стиви, но у тебя самое большое сердце, — говорит мама. — Послушай, размер ничего не значит, все зависит только от тебя и от того, за что ты борешься. Те, кто стоят за правое дело, побеждают, как Давид победил Голиафа, помнишь? Он хочет взять ее за руку, но пальцы онемели и не подчиняются ему, он пытается поднять голову, но не может, он ничего не может, он болит — весь, он не может дышать, и тьма… тьма — это избавление. Стив Роджерс медленно, молясь, умирает во тьме и ждет, когда же увидит свет. Свет все не приходит. Он понятия не имеет, сколько прошло времени, он даже не уверен, что время вообще идет. Может быть (быть может, и правда), он застрял где-то в чистилище в ожидании страшного суда, может быть, его помыслы недостаточно чисты, может быть, он не был таким уж хорошим человеком (и он не был, не был), возможно, он не то что рая, даже ада не заслужил. А может быть, это и есть — ад. И когда тьма поглощает его целиком, совсем целиком, когда путаются мысли, а Баки и мама в его голове сливаются воедино со старым-молодым священником и откашливаются совсем как сестра Мэри, Стив почти полностью в этом уверен. *** Не ад. Тогда — нет. Стив знает это совершенно точно, Стив уверен, когда с неба падают читаури, когда все тело болит, а воздуха опять не хватает — всегда не хватает — но в этот раз он не может вспомнить ни слова, ни единого слова ни одной молитвы. То, что бьется в голове, похоже на: «Господи, блядь», — и Стив никогда, никогда не произнесет это вслух. Все заканчивается. Он сидит за столиком в кафе вместе с теми, кто должен стать новыми Воющими, если Стив правильно понимает замысел Фьюри, и еда не имеет вкуса или имеет его слишком много, и он думает, что это, наверное, похоже на Тайную вечерю. И на библейскую, и на картину. Стив обводит их всех взглядом и гадает, кто — Иуда. Нет ответа. И Стив все еще не может назвать себя истово верующим, но читаури, но это воскрешение — это все — пробуждает в нем нечто странное, пробуждает в нем какую-то неоформленную полудетскую надежду. Он смотрит в потолок (в первую ночь после Нью-Йорка и каждую следующую) и будто снова тонет, снова в Валькирии, над ним снова тонны воды, а он — опять и снова — слышит священника, слышит сестру Мэри, слышит маму, и молит, молит отчаянно и безысходно о встрече с теми, кого потерял. Никто не приходит. В храм — небольшой, небогатый, спрятанный в переплетенье улочек и улиц — Стив впервые приходит только в Вашингтоне. Нет, в голову приходило и раньше, но как-то никогда не складывалось, а тут будто знамения. Он встречает одного проповедника за другим, попадает на интервью со святым отцом по телевизору, и даже на дверь наклеивают какую-то полуапокалиптическую бумажку (таких, Стив слышал, много после читаури и Нью-Йорка) в стиле «покайся и спасешься». Стив в храм идет не каяться. Он стоит на коленях, упираясь локтями в дерево и лбом в переплетенные пальцы, губы шевелятся, а в голове звенящая пустота. Он читает Символ веры и Аве Мария по кругу, то и дело сбиваясь на заупокойную мессу. Потому что «освободи души почивших, верящих в тебя», потому что «приведи их к свету». Стив — каждый из разов — ломается на последнем. Здесь. Он хочет их здесь, всех сразу и по отдельности, хочет услышать, хочет прикоснуться, хочет обнять, хочет поверить в невозможное. Поверить в чудо. Давид победил Голиафа. Ха, блядь, ха. Мать ударила бы его за это по губам, и Стив бьет себя сам, легонько, ощутимо, но не в кровь, прежде чем подняться и уйти из этого храма, как он думает, насовсем. Ночью ему снится Баки. И следующей. И следующей. И следующей, следующей, следующей, следующей. Стив просыпается затемно, долго смотрит в потолок (совсем как тогда, в Нью-Йорке), пьет несладкий кофе, ест овсянку на воде, бьет грушу в зале по соседству и бегает. Он бежит по кругу, пытаясь убежать от самого себя и себя же догоняя, потому что бег по кругу совершенно неблагодарная и бесполезная штука. Но в чем-то — в чем-то это работает. «Не хулите Господа». «Будьте благодарны за жизнь, что подарил Он вам». «Всякое испытание встречено должно быть улыбкой и смирением». «Не будьте одержимы мирскими страстями». «Если вы зовете дьявола — он…» — нет, обрывает себя, собственную мысль, Стив. Это совсем про другое. Кроссовки стучат по дорожке, не сбиваясь с ритма, и он начинает снова, снова, снова. День за днем, неделю за неделей, до тех пор, пока не перестает помогать. Тогда — в тот день — Стив идет на исповедь. Ну, как идет. Он не собирается, нет, ноги просто приводят его к тому самому храму, и Стив все еще не истово верующий, но он пожимает плечами и заходит, потому что в храме пахнет ладаном и воском, потому что там привычно тяжело дышать, и от этого тяжело отчего-то становится легче. И он просто сидит на скамье, не молясь, не думая ни о чем, дрейфуя в этих запах, в отдаленных — будто сквозь подушку — звуках, когда священник касается его плеча, и Стив улыбается, потому что, ну, Капитан Америка должен улыбаться, и священник — молодой, как тот, что читал заупокойную по маме, — смотрит с таким пониманием, таким всепрощением во взгляде, что когда тот предлагает исповедь, у Стива не получается отказаться. Стив знает, как должен начать. Стив не говорит: «Простите меня, святой отец». Стив не может. — Дело в том, — говорит Стив, — что я был художником, а не солдатом. Священник молчит, его лицо сквозь решетку почти неразличимо и одновременно четкое до невообразимости. У священника темные волосы, уложенные по моде прошлого века, серые глаза, высокие скулы и пухлые губы, и Стив — грешен, грешен — видит в нем совершенно другого человека. — Он был моим другом, — говорит Стив. — Он был моим братом. Он был всем. Священник — Баки — молчит. — Никто не пережил сыворотку, — говорит Стив. — А я пережил. Чудо? Случайность? Я не знаю. Но я хотел. Хотел быть там. Хотел быть сильным. Хотел быть с ним. Я молился. Бог дает, если очень просишь, думает Стив. Думает, но не говорит. Баки за решетчатой перегородкой не говорит ничего, потому что мертвые не говорят. Не говорят. — Я просил, — говорит Стив. — Я не представлял, о чем прошу. Я должен был умереть в тридцать, а мне почти сотня, и никого уже нет, а я есть, и я помню. Как будто вчера. «Я хочу умереть», — не говорит Стив. — Я символ, — говорит Стив. — Меня не существует. Эту исповедь вы хотели услышать? Баки — священник — перебирает четки. — Господь мудрее нас, — говорит он, хотя мертвые не должны говорить. — Разве возложит он непосильную ношу на твои плечи? Разве не ему лучше всех знать, на что ты способен? Разве не дал он тебе достаточно силы, чтобы вынести все испытания? — Я был, — говорит Стив. — Я был сильнее. Я не мог дышать и не мог ударить танк, но тот художник, это не он… «… это не он убил тебя». Стив молчит. — Вы увидели будущее, Капитан, — говорит священник после долгих минут тишины. — Значит, дело, возложенное на вас Господом, еще не завершено, еще не выполнено. Ищите и обрящете, благодарите его за каждый вдох и живите с Богом в сердце, и тогда вы найдете мир и покой. — Это не мое будущее, — отвечает Стив и уходит без прощения, без отпущения грехов. Для него нет ни мира, ни покоя. — Я больше не могу, — говорит Стив Роджерс потолку собственной спальни, но потолок бел, холоден и нем. Образ Баки на изнанке век — нет. Он кричит. Бесконечно кричит и бесконечно падает, слишком бледный, слишком истощенный, с слишком запавшими глазами и слишком алыми губами. Он похож на демона с картин, на инкуба, на воплощенный соблазн. Для Стива, только для Стива. Он похож на демона. Он похож на дьявола, обретшего плоть. «И если вы зовете Дьявола и ищете Дьявола, то он придет к вам». Стив чистит зубы так ожесточенно, что в сплюнутой в раковину пене прожилки крови. Стив смывает ее водой, и на белом фаянсе не остается ни следа. Ни единой точки. Нет грехов, вспоминает Стив, которые Господь не простит. — Верни мне его, — молит Стив хрипло, неслышно за шумом льющейся воды, и в ушах шумит тоже. — Дьявол, Бог, кем бы ты ни был, верни мне его. Только его. Я сделаю все, что ты захочешь, я не остановлюсь, все что угодно, но верни. Мне. Его. Никто, конечно же, не отвечает. Сэм Уилсон хороший человек. Наташа Романоф хороший оперативник. Брок Рамлоу хороший командир огневой поддержки. Без них Стив беспомощен. Найдется ли хоть кто-то, чтобы сказать хорошее о Стиве? Он думает об этом, думает, когда не работает, а работы — как назло слишком мало. Он молится и молит, он зовет и зовет. Баки, Баки, Баки, Баки. — Слушай, — шепчет Стив лихорадочно в подушку. — Слушай, Бак, у меня теперь есть время, я могу подождать, но приходи, пожалуйста, приходи. Как угодно, кем угодно, когда угодно. Бог знает, если бы Стив пришел в храм после, а не до: он подумал бы, что священник, так похожий на Баки священник — это ответ. Но нет. Тогда — он еще не молился. Тогда — он еще не звал. Но Баки приходит. Во сне. Баки улыбается и смеется, Баки хватает за плечо и хлопает по спине, Баки тянет к нему руку над огненной пропастью и падает в ледяную бездну. Падает, падает, падает, падает. Стив падает вместе с ним. Никогда не вместо него. Никогда. Стив целует его во сне неделей спустя, отчаянно и торопливо, и во сне они в баре — вот в том самом, где Пегги была в красивом платье, а Баки согласился следовать за Капитаном Америкой в ад и дальше ада — и вокруг шумят люди, и Стив почти ожидает, что за этот поцелуй ему голову разобьют бутылкой, но никто не бьет, никто не замечает их (наверное, потому что это его сон), и он целует Баки, а Баки отвечает на поцелуй с привкусом крови, потому что губы Баки сухие и потрескавшиеся, а еще он прикусывает их, когда задумывается, когда переживает, а плен вот он, почти вчера, и переживает Баки часто. Стив знает об этом — еще тогда знал — но почему-то думал, что они успеют поговорить. Думал, им хватит времени. Ха, блядь, ха. *** Очень мертвый Фьюри с разодранной в мясо шеей — это не то, на что Стив предпочитает смотреть за завтраком (вместо завтрака), но его никто и не спрашивает. Поэтому он смотрит. — Его убили в другом месте, — говорит очень бледная Хилл и трет правое запястье другой рукой. — Крови почти не осталось, а там, где обнаружили тело — не было ни следа. Стив кивает. Романоф щурится: — Но что если… — Тело перемещали, это подтвердил эксперт. Романоф неопределенно мычит и дергает головой. Кажется — Стиву кажется — она хочет что-то сказать, но выбирает не говорить. Романоф очень сознательная, она всегда выбирает. Ничего не делает случайно. Стала бы Романоф призывать демонов, молиться Дьяволу вместо Бога? Нет. Боже, нет! Что ж, как будто то, что у них мало общего — это новость. Стив кивает снова на какую-то фразу Хилл, даже не услышав самой фразы, и уходит. Ровным спокойным шагом. Фьюри мертв. Кто заставит его снова встать в строй, кто заставит вспомнить, что есть что-то помимо снов? Это первый день, когда Стив видит Баки на улице в толпе. Ну, по крайней мере Стиву кажется, что он видит. И у суперсолдатов, вроде бы, не должно быть галлюцинаций. Сыворотка излечила его от всех болезней, бывших и будущих, разве нет? Разве нет? Вроде как да, но Баки он видит с завидным постоянством. Стив не может жаловаться и не жалуется, но и догнать, подойти, выследить — не пытается. Стив не верит в реальность этого, Стив просто смотрит. Это хорошо. Когда не только во сне — это хорошо. Заземляет. Романоф пропадает на дни и недели, но возвращается улыбаясь, возвращается с новым мысленным списком женщин, с которыми хочет Стива свести. Романоф озвучивает и комментирует эти списки на тренировках, на миссиях, за обедом — никогда не наедине. СТРАЙК в полном составе хохочет над ее потугами во главе с командиром. — Мужиков попробуй, — предлагает Рамлоу сквозь смех в какой-то из дней. Стив — тот Стив, который умирал в Валькирии — взвился бы, доказывая собственную мужественность, возможно, даже доказал бы в итоге. Новый Стив нет. Он улыбается и смотрит. На Рамлоу, на Романоф. Просто улыбается и смотрит. К сожалению, это столовая ЩИТа. К сожалению, тут Баки не появляется никогда. — Капитан Америка не… — начинает Романоф. — Капитан Америка почти женат на Пегги Картер, — перебивает ее Стив, встает и берет в руки опустошенный поднос. Романоф важно кивает. — А Стив Роджерс? — вдруг спрашивает Роллинз. — А Стив Роджерс с сопливого детства влюблен в Джеймса Барнса, — ровно говорит Стив. — Хорошего дня, — добавляет он и уходит. За спиной не смеются. Ничем в него не бросают. Не пытаются догнать. За спиной — молчат. — Неплохо прошло, сопляк, — говорит ему Баки во сне. Стив пинает его в голень, ложится головой к нему на колени и закрывает глаза. Стиву-из-сна во сне снится чистое небо и улыбающаяся мама. Еще Стив-из-сна сквозь сон слышит, как Баки напевает Билли Холлидей, безбожно фальшивя. Стив просыпается улыбаясь. — Джеймс Бьюкенен «Баки» Барнс, — задумчиво тянет Романоф невесть откуда взявшаяся на его кухне, протягивая ему бумажный стакан с очень сладкой и очень молочной пародией на кофе. Стив кивает, опирается о стойку бедром, делает большой глоток. — Я не знала. — Никто не знал, — говорит Стив. — Я должна была знать. — Теперь ты знаешь, — Стив пожимает плечами. Разговор не имеет смысла. Разговор нарушает ритуал. Он хочет смывать с раковины потеки крови и молить Баки прийти, а не вот это вот все. Он не двигается с места. — Ты гей? — спрашивает Романов, не двигая даже бровью. — Я люблю Баки Барнса, — Стив пожимает плечами снова. — Это делает меня геем? Полагаю, да. — Не «любил»? — бровь все-таки едва заметно дергается. Стив улыбается. — Я вижу его везде до сих пор, — говорит Стив. — Повсюду. В любой толпе, столько раз, что не могу сосчитать. Я вижу его во сне. Не «любил», нет. — У тебя галлюцинации? — деловито уточняет Романоф. Стив смеется. — Наташа, иди отсюда, — добродушно говорит он, в глоток допивает кофе и скрывается в ванной. Он не царапает десны щеткой, отчего-то кажется, что она сможет почувствовать запах крови, поймет его план и разделенное желание — не исполнится. Он все равно молится про себя. — Ты говорил об этом кому-то еще? — кричит Наташа за дверью. Стив закатывает глаза. *** Стив все еще не может назвать себя истово верующим, но наверное теперь он ближе к этому понятию, чем в любой момент своей жизни (не такой уж и долгой) — до. Он понятия не имеет, сколько это уже продолжается, понятия не имеет, стоит ли вообще считать дни, недели и месяцы. Тогда в Валькирии это лезло в голову. Чистилище, ожидание страшного суда, вот это. Но, нет. Тогда — нет. Теперь. Вот теперь. Стив думает, что его помыслы наверное — определенно — недостаточно чисты. Боже, блядь, учитывая роющиеся в его сознании картины и мечты, как они вообще могут быть чисты, но какое Дьяволу до того дело? Стив думает, что был и остается не таким уж хорошим человеком, но, Боже, блядь, это Дьявол или Санта? С каких пор в Ад принимают только хороших мальчиков? Что еще — что, что, что — он должен сделать, чтобы оказаться достойным и продать свою душу за… Он не знает, за что. За один взгляд? Один поцелуй? Одну ночь? Вечность вместе? Чего тебе окажется достаточно, Стив Роджерс? Чего ты хочешь? Стив не успевает найти ответ на этот вопрос. Все случается раньше и быстрее. Звонок Романоф раздается посреди ночи, вырывает Стива из сладкого сна, где они с Баки обнимаются на скатке, а за палаткой у костра спорят Морита с Дум-Думом, и Стив знает, что все живы, знает, что Баки любит его в ответ, и губы Баки такие сладкие, такие податливые, что Стив не может от них оторваться и не отрывается, он зарывается пальцами в волосы на затылке Баки, тянет к себе, второй рукой расстегивает форменную рубашку — и тут слышит трель. Совершенно неправильную, неподходящую, разбивающую сон на осколки, как пули бьют стекло. Сон осыпается, Стив нащупывает мобильник на тумбочке и отвечает на вызов. — Я их нашла, — говорит Романоф, слишком быстро и слишком тихо, болезненно, едва ли не задыхаясь. — Я их нашла, Стив, убийц Фьюри. Помоги. Наташа диктует адрес. Наташа сбрасывает. Стив собирается, даже зубы не почистив, и гадает, повесила она трубку сама или неизвестный кто-то приставил ствол к ее виску. Хотя, как он слышал, едва ли бы ствол у виска ее остановил. Стив берет щит и идет к ней, идет по продиктованному адресу. Там храм. Не тот, где он был, нет. Этот старше, заброшенный и зловещий. Стив думает, что здесь — не удивится перевернутому кресту над алтарем, ничему не удивится. Стив ошибается. Над алтарем — на алтаре — Баки блядский Барнс. Баки блядский Барнс, который смотрит на него, кривит в улыбке пухлые алые губы и за волосы держит то ли мертвую, то ли бессознательную Романоф. — Ну-ну, — мурлычет Баки блядский Барнс и облизывает эти блядские губы, — смотри, кто к нам пришел? Ужин после аперитива, м? — Баки, — тупо говорит Стив. Баки. Баки. Баки, Баки, Баки, Баки. — Убей его, Джеймс, — требует кто-то для Стива незримый. Баки Барнс встает, разжимает руку, и Романоф — тело Романоф — кулем оседает на пол. Голова встречается с камнем пола со звонким стуком, но кровь не растекается из-под нее, совсем нет. Либо Наташа разыграла этот удар и этот звук, либо в ее теле не осталось достаточно крови. Стив не знает, какой из вариантов предпочтительнее. Баки Барнс смотрит на него, оценивающе и задумчиво скользит взглядом по сжатым кулакам, по щиту, рассеянно улыбается снова, а потом срывается с места. Но — не к Стиву. Стив слышит глухие звуки ударов. Влажные — расходящейся плоти. Слышит сбитое дыхание, стоны и вскрики. Потом все заканчивается. Стив слышит тишину, и единственное дыхание в ней — его собственное. — Иди ко мне, — слышит Стив болезненно знакомым, искушающим шепотом. «Если вы зовете Дьявола и ищете Дьявола, он придет». Стив искал. Стив звал. Он пришел. Стив идет к нему, как на параде — как на похоронах — чеканя шаг и чувствуя каждую слезинку, сбегающую по щекам. Идет умирать и убивать, воскресать и воскрешать. Он чувствует, как расступается толща воды, накрывшая его почти сотню лет назад и сотню же лет мешавшая дышать. Он чувствует себя, как в машине Эрскина, как после машины Эрскина. Невыносимая боль — и экстатическое почти облегчение. Это Баки. Баки здесь. Все закончилось. Над алтарем, где крепят распятие, свисает крюк. Пустой. На алтаре лежат веревки. Для кого готовили это, для него, для Романоф? Для случайного прохожего, оказавшегося не в то время и не в том месте? Что собирались сделать? Подвесить к крюку и окропить алтарь его кровью в подобии дьявольской и извращенной мессы? Стив не знает. Стиву все равно. Баки смотрит на него. Стив берет его за руку, и Баки не сопротивляется, Баки улыбается, Баки склоняет голову набок. Он очень бледный, но на щеках есть призрак румянца. Он холодный, но не как труп, не как лед. Он живой и такой совершенный. — Я так скучал, Бак, — шепчет Стив и втягивает его в объятья. — Я так, так скучал. Брошенный щит приземляется на камень с глухим, долго затухающим звоном. Почти как одинокий колокол. Почти как набат. — Кто, блядь, такой Баки? — у самого уха. — Кто, блядь, такой ты? Стив улыбается. Во рту солоно от слез. Но это так сладко, что никакой кофе в бумажных стаканчиках не сравнится. Романоф хрипит на полу, Баки выворачивается из его рук, подходит к ней, наклоняется и быстрым, почти неуловимым движением сворачивает шею. Стив слышит хруст. Стив думает, что знает теперь, кто был Иудой. Он. Он сам. Баки Барнс возвращается обратно, и Стив прекращает думать. Он берет его руки — его холодные окровавленные руки — в свои. Он подносит их к губам и целует каждую, прежде чем перехватить бледные запястья одной ладонью, прежде чем обернуть вокруг них первый виток веревки. — Ты думаешь, меня это остановит? — смеется Баки. Он не отбивается, не пытается освободиться, хотя Стив почти не держит его, Стив даже веревку оборачивает и вяжет замысловатыми узлами только вокруг рук и груди, чтобы правильно распределить вес позже. Не сопротивляется, хотя Стив срывает с него рубашку, ведет пальцами по грубым шрамам на плече, прослеживает стык плоти и, Господи, металла. — Что же с тобой случилось, Бак? — шепчет Стив ему и самому себе. Баки не отвечает. Стив заканчивает вязать, проводит пальцами по бледной спине и подцепляет свободные петли, тянет наверх, рывком поднимая Баки с пола, забирается на алтарь, поднимается на цыпочки, и закидывает те самые петли на крюк, глядя в темные своды потолка. Это храм. Храм, лишенный Бога. Храм, которому Бога подарит Стив. Баки не издает ни звука. Просто смотрит, все еще не сопротивляясь. Ведет плечами, почти удивленно. Ему не больно. Не должно быть больно. Стив видел, как это делать. У Стива эйдетическая память. Стив сделал все правильно. Ноги Баки почти касаются алтаря, за спиной мерцают свечи, и в этом неверном сиянии, он выглядит Богом, ангелом, падшим. Стив думает, не хватает лишь нимба. Стив поднимается на цыпочки снова и прижимается поцелуем к его губам — пухлым, алым, влажным — и Баки тяжело выдыхает ему в рот. У поцелуя вкус слез и крови. Баки отвечает — не сопротивляется, не пытается даже отстраниться. Стив стонет, гладит его, ласкает руки и живот, ведет языком по шее, накрывает ртом соски, прикусывает. Баки шипит, запрокидывает голову и жмурится. Он ерзает в веревках, и Стив знает, что останутся следы, такие темные на этой бледной коже. Их еще нет, но Стив жаждет их, жаждет проследить каждый пальцами и языком. Увидеть. Потрогать. Стив сжимает его задницу и снова впивается в губы поцелуем, и Баки стонет в этот поцелуй, стонет и жмется ближе, отталкиваясь от его рук, вжимаясь в живот ширинкой джинсов. У Баки стоит. Стив счастливо смеется и целует, целует, целует, насколько хватает дыхания. Стив суперсолдат — дыхания хватает надолго, спасибо Эрскину, спасибо Богу, спасибо Дьяволу. Стив расстегивает на нем джинсы, медленно тянет собачку молнии вниз, облизывая пересохшие губы. Стив стягивает их — слишком узкие — до колен и кончиками пальцев скользит по напряженному члену. Это не изменилось. Стив так, так, так по этому скучал. Баки холодный, холоднее, чем раньше, и Стив хочет согреть его, согреть своими руками, своим дыханием, своим телом — всем собой. Стив дышит ему в шею, целует, кусает, выводит языком узоры на груди, жадно скользит ладонями, куда дотягивается. Стив раздевает его, раздевает полностью, и отодвигается, отходит к краю алтаря, чтобы посмотреть. Баки. Баки, Баки, Баки. Баки кусает губы. У Баки стоит. Баки смотрит, смотрит голодно и жадно, глаза в тени, в отблесках света свечей кажутся темнее, кажутся провалами тьмы, в которых пылает и отражается адское пламя. Стив готов и хочет в нем сгореть. — Я не могу без тебя, Бак, — шепчет он и шагает обратно, на ходу стягивая с себя футболку. Как хорошо, что не стал надевать форму. Как хорошо. — Я схожу по тебе с ума, Бак, — выдыхает он в самое ухо Баки, тот вздрагивает, не то от шепота, не то от прикосновения голой груди Стива к собственной, стонет. — Я люблю тебя. Баки стонет снова. Стив прижимается к нему всем телом, и стон превращается в шипение, когда грубая ткань штанов проходится по члену. Стив сбивчиво извиняется, гладит, целует, отодвигается и сбрасывает остатки одежды. Кажется, отмечает он позабавлено, боксеры падают на щит, ровно на звезду. Ровно. Стив отступает на шаг, поглаживая собственный член, такой твердый и такой горячий. Стонет от этого и слышит, как стонет Баки. Поднимает голову — и видит, как он смотрит. Жадно. Требовательно. Яростно. Он невыносимо прекрасен. Баки скалится, и Стив видит клыки, но разве он не ждал этого, разве он этого не просил? Демон, дьявол, инкуб. Стив улыбается и шагает обратно, ласкает себя и его, сцеловывает прерывистые вздохи с губ, ловит ртом отчаянные стоны, скользит языком по клыкам, пока не почувствует вкус свежей крови, пока Баки не издаст низкий звук, похожий на рычание, не дернется в веревках так, что железо крюка и цепей жалобно застонет и заскрипит. После этого Стиву хватает трех резких движений, чтобы пролиться в собственную ладонь. И Баки тоже. Хватает. Пальцы липкие и влажные, и это божественный нектар, это благословение, это — все. — Блядь, — выдыхает Баки, дрожа. Стив смеется. У него все еще стоит, у Баки тоже, потому что Дьявол, видимо, в отличие от Бога не просто отвечает на молитвы, но и продумывает детали. Стив хочет так, что уже почти больно. Каждый волосок стоит дыбом, жар прокатывается по спине, собирается в паху, подталкивает, тянет. Стив приподнимается и стягивает петли с крюка, наматывает их на руку, прижимает Баки к себе, крепче, еще крепче, невозможно крепко. — Больно, — хрипит Стив и целует: губы, нос, щеку, висок, ухо. — Так больно любить тебя. — Действительно? — шепчет Баки. Стив кивает ему в шею, прежде чем отпустить, прежде чем опустить на алтарь, уронить на пропыленную, грязную ткань с брызгами воска, крови, спермы и Бог знает — Бог не знает, думает он — чего еще. Баки смотрит на него снизу. Знакомые серые глаза и непривычно клыкастая, но знакомая тоже улыбка. Стив улыбается в ответ, вкладывая в изгиб губ всю переполняющую его нежность, всю рвущуюся наружу любовь, все желание. Он опускается на колени рядом, чистой ладонью ведет по щеке, прижимает большой палец к губам, и Баки втягивает его в рот, не отводя взгляда. Стив вытаскивает его, как зачарованный глядя на тянущуюся следом нить слюны. Нет, Бог не знает, что Стив хочет с ним сделать. С Баки. Только Дьявол. Стив не развязывает его, нет, только склоняется ближе, вжимается лицом в шею, целует и кусает. Стив шепчет, как скучал по нему, шепчет, как невыносимо было, каждый день, каждая секунда. Стив шепчет, как любил его во сне, как имел его. Шепчет о всех самых темных фантазиях, перечисляет их, пока Баки не начинает стонать, пока не разводит ноги, и тогда Стив смеется, Стив кусает, Стив проталкивает в него два пальца, и по подсохшей сперме разбавленной лишь кровавой слюной, что он сплюнул на ладонь, идет туго, но Баки не шипит и не ругается, Баки стонет, Баки выгибается, Баки толкается навстречу. Баки целует, царапая клыками губы, дрожит и приподнимает бедра, разводит ноги еще шире в однозначном — безошибочном — приглашении, и Стив это приглашение принимает. Стив несколько раз поглаживает его член, облизывает ладонь, проводит по собственному, приставляет головку и толкается внутрь. Если это Ад — Стив не хочет его покидать. Если это Дьявол — Стив принесет ему любые жертвы. Баки жмурится и скалится, Баки дрожит и двигается навстречу, Баки корчится под ним и почти гневно ведет обернутыми веревкой плечами. Стив толкается в него, толкается в нем, целует и кусает, что-то шепчет, сам не понимая — что, и молится, молится, молится, чтобы это не заканчивалось. Стив чудом не сбрасывает их с алтаря слишком резким движением бедер, и Баки смеется, резко дергает руками, разрывая веревки, впивается пальцами в спину. Стив может только стонать и трахать его сильнее. Стив может только придавить его, прижать металлическое плечо к алтарю ладонью, прижать и вбиваться почти без ритма и совершенно бездумно в податливое тело снизу, вбиваться и слушать хриплые стоны и резкие выдохи, чувствовать, как Баки сжимается вокруг него, чувствовать, как подается навстречу всем телом. Стив запрокидывает голову, силясь вдохнуть, потому что он не может дышать, нет, не сейчас, но это не астма и не вода, и не ладан — это Баки. Это просто Баки, и Баки смотрит на его горло голодно и жадно, и Стив перекатывается на спину, затягивает его на себя, усаживает сверху и прижимает этот пухлый алый рот к собственной шее. Он чувствует, как Баки содрогается всем телом, он толкается в него снизу, и Баки кричит, кричит прежде, чем впивается зубами в шею. Это больно. Это чертовски великолепно. Клыки входят в плоть, острые как бритва, Баки стонет, сосет, трется всем телом, сжимается на члене так, что Стив чувствует собственный пульс в висках, в груди, в точке укуса и в том самом члене, и это сводит с ума, и Стив сходит с ума, хватает его за задницу одной рукой, другой упираясь в алтарь, и толкается в него снизу, так часто, так безумно, как может. Стив чувствует перетекающую из него в Баки кровь. Мысль, образ, что скоро — это будет не только кровь, заставляет его содрогнуться всем телом в вспышке невыносимого, почти болезненного наслаждения. И тогда — да. Это уже не только кровь. Его. В Баки. В его Баки. Баки отрывается от шеи, зализывает рану, двигаясь на еще твердом и почти слишком чувствительном члене, постанывая между прикосновениями языка и проливаясь между их телами. Баки двигается так долго, как может, пока может, и сейчас — Баки теплый, на коже Баки багровые следы веревок (Стив все еще хочет проследить их языком), но сама кожа не болезненно бледная, больше нет. Баки. Здесь. Баки. Он здесь. Стив просил — и он здесь. — Так кто ты, блядь, такой? — спрашивает Баки, отрываясь от шеи Стива и заглядывая в глаза, когда уже не может двигаться, только дрожит в его руках. Стив улыбается и целует его. Он здесь. Он пришел. Он не помнит Стива. Стив об этом и не просил.[miserere mei]
27 ноября 2022 г., 16:07