«Я шёлк твоих волос, замёрзшая река, беги скорей, не жди, я уж не пропаду, лети, скорей лети, я скоро догоню. Цветок склонил главу, померклый свет небес, я сам тебя найду, в смоле застывший лес. Ты мне задай вопрос, ответ споёт метель, я сам тебя найду, мне верь или не верь. Я золото и зной, я сладость и кошмар, я шёлк твоих волос, застывшая река. Посмей меня забыть, и ты услышишь боль, пытаться пережить, скатиться снова в ноль. Я буду приходить и ветром злым рыдать, я так тебя любил, не надо забывать. Ты можешь промолчать, ответить на вопрос, я принесу тебе, что в мир твой я принёс. Я приведу метель, отдам тебе мороз, ты верь или не верь, застывший запах роз, я подарю тепло, слепую дымку сна, дождись меня, прошу, тогда придёт зима. Весенние цветы и осень в золотом: прости меня, прости, а я вернусь потом…» — поёт, шепчет ветер, осторожно гладя черные волосы и заставляя обледеневшие сосновые иголки мелодично звенеть.
Она вспугивает стаю чёрных лебедей, бесшумно выходя к реке. Они, птицы эти, всполошившись, громко кричат, бьют о воду сильными широкими крыльями, и мгновенно взлетают в небо, уносясь подальше от раскрытого убежища. Неуместная нежность пронзает сердце, когда она слышит тоскливые крики клина чёрных птиц. Неуместная и непонятная…
Почти прозрачная синяя вода дрожит, расходится кругами-волнами и успокаивается необычайно быстро, словно застывая великолепным гладким зеркалом. Она не подходит к нему ни разу, но знает, что именно увидит.
Ничего. Слепая ведьма, давно потерявшая глаза и ориентирующаяся только на возведённые в абсолют слух и осязание, что может увидеть она в зеркале воды? Разве что услышать, как накатываются на обледеневшую кромку берега волны, да ощутить, насколько холодна в ноябрьское утро вода.
Ведьма горько усмехается. Как это говорят люди? Рефрен, заевшая пластинка, временная петля? Страшная сказка, в которой прекрасно только лишь ожидание чуда. Это уже успело набить оскомину, это повторяется из года в год, опять и опять, и только чёрные лебеди неуловимо меняются, становясь старше, умирая, пуская на своё место молодняк с горячей алой кровью. Она знает, так и происходит, потому что давно выучила их голоса, давно дала им имена и давно начала оплакивать всех не возвратившихся с долгого перелёта на юг.
Только вот сама она не изменилась. Ни на день не постарела за долгие годы блуждания по зачарованному лесу. Ни единой морщинки-трещинки на фарфорово-белом гладком лице, ни единой серебряно-седой нитки в чёрных, как ночь, как смола, как кипучая ненависть, волосах. Всё та же ровная, как натянутая струна, что сейчас лопнет от напряжения, спина, всё тот же, гордый и широкий, разворот плеч, всё те же, нежные и чуткие, белые руки.
Ведьма чувствует, как к горлу подступает ком. Сил нет практически ни на что и она стоит, не двигаясь с места, даже не дыша.
«Только бы не упасть.» — думает она, напряженно, мучительно вслушиваясь в полную тишину слишком морозного в этот раз ноября. Утро кажется таким хрупким, что его будто бы можно разбить неосторожным движением или звуком. Тишина ломается с громким хрустом, когда ведьма все-таки делает шаг вперед. Потому что белый, как её лицо, как шелковые ленты, служащие ей повязкой, скрывающей два кровавых провала на местах глаз, снег, заиндевевшая трава, замерзшая лужица воды оглушительно громко кричат под ногой ведьмы, хрустят, пригибаются к земле и ломаются.
Следующий шаг более осторожный, медленный, будто бы неуверенный. Сказка зимнего леса рушится, но, видят боги, ведьма не желает её разрушать. Но вот только её самый страшный кошмар, пьющий её силы, её кровь, её радость оживает, снова становясь явью, стоит только выпасть первому снегу. Поглощает сияние инея, берега звёздной ото льда реки. Пожирает прошлое, отравляет настоящее и туманит будущее.
Ведьма отчаянно воет, чувствует, как раны разъедает соль. По щекам текут слёзы, когда нога наконец не нащупывает впереди твёрдой суши.
Промокший белый шёлк медленно падает на землю, соскальзывает с её ладони.
Ведьма наклоняет голову, боится распахнуть крепко зажмуренные веки с пустыми глазницами и не увидеть.
Ожидание чуда всегда лучше. Если чуда не происходит, ты хотя бы можешь утешиться своей тупой болью, тоской и мукой.
«Чем сильнее ты ждёшь, — знает ведьма, — тем больнее и тем больше разочарования от того, что этого не происходит. Лучше чудес не ждать.»
Оступившись, ведьма падает, а отчаянии взмахнув руками. Ледяная вода обнимает, шепчет ласковые успокаивающие слова.
Поднимаясь, она решается, расправляет плечи.
И открывает
г л а з а.
***
Ветер вьётся вокруг неё, ошалевшей от радости, и ветер пахнет цветами.
Лаванда, маргаритки, полынь, клевер… Всё смеётся, мешается в холодном свежем порыве.
Ведьма забывает про упавшие на берегу ленты-повязки и стремглав несётся по знакомым, выученным-перевыученным тропинкам, по которым она ходила с закрытыми глазами.
Веки распахнуты, теперь они никогда не сомкнутся не по своей воле, не будут накрыты белым погребальным шёлком, не будут проваливаться в пустые глазницы. Ведьма смеётся, как чудный вороной иноходец изгибая шею и останавливаясь у двери своей маленькой доброй избушки. Теперь она замечает и мягкий зелёный мох, и рисунок коры на брёвнышках, и чудные переливы отражающейся в слюдяных окошках изморози.
— Как хорошо… — шепчет она, останавливаясь перед маленьким резным крылечком, — Как же хорошо!
Свежий снег сияет, когда из-за расступившихся облаков робко показывается солнце. Слишком яркое для той, что долгие годы провела в абсолютной темноте. Но ведьма смеётся, кружится по поляне, ловит разноцветные блики и чувствует, как пахнет первыми цветами, которым ещё пять месяцев спать до своего нового рождения. Лютиком пахнет горьковато, пьяно, чарующе. Одуванчик манит сладким мёдом, а клевер… О, клевер! Он рассыпается на мягкий запах мокрой после дождя травы, сухого сена и пьяной свободы.
Склянки с сухоцветами на полках дребезжат тонким стеклянным звуком, перекликаются со спящими под потолком, словно летучие мыши, пучками трав, поют хвалебные песни северному ветру и чёрным лебедям, вернувшимся домой.
Ведьма вдохновенно пританцовывает и что-то мурлычет себе под нос, толчёт в ступке лаванду, мешает её с пряным красным вином и ставит на огонь. Засохшие лепестки розы становятся оберегами в красных мешочках, развешиваются по углам, прячутся у порога. Горький полынный дым ввинчивается между сосновыми брёвнами, улетает к потолку, пропитывает чёрные волосы, со спрятавшимися в них календулой и васильками, белый опийный мак устилает цветами, как диковинным ковром, досчатый деревянный пол.
Цветы поют, когда ветвь остролиста украшает окошко, выходящее на восток, когда гирлянда из кленовых листьев и рябины оказывается над дверью, когда северное окно украшается ромашкой, а южное — лютиком.
На полках с сухоцветами есть всё, и сейчас оно превращается в цветущий и пестрящий яркими цветами карнавал.
Сосновые поленья в камине потрескивают, напоминая о греющемся вине. Ведьма бросает в котелок корку апельсина и, подумав, добавляет немного сахара.
В ноябрьский день это именно то, что ей нужно.
***
Зелёные, как подсвеченный ранним солнцем зимний сосновый лес, широко распахнутые глаза ловят каждое, мельчайшее движение, запоминают каждый миг.
На сердце, впервые за долгие годы, становится теплее. В переплетении ветвей над полянкой стрекочет сорока, стучит дятел, щебечет сойка. Ветер дурманит, принося с реки плеск воды и голоса усрокоившихся чёрных птиц.
Ведьма улыбается, проводит рукой в воздухе, словно гладя. Над головой раздаётся довольное мурлыканье, которое, впрочем может быть и шелестом соломы, скрипом ветвей, голосом птицы.
Вопрос стынет на губах, пришедший после третьего глотка вина. Ведьма его не высказывает, но отвечает вслух, тихо, уверенно припечатывая:
— Да.
Замёрзшая река ломается, освобождает своё сердце от многих слоёв тяжёлых оков, наслаивавшихся друг на друга почти половину века.
Последние сутки ноября улетают вслед за алым закатом.
Ведьма, улыбаясь, плачет. И пьёт пряное красное вино.