мне кажется, мы крепко влипли
мне кажется, потухло солнце
прости меня, моя любовь
Снег хрустел под ногами Минхо так отчётливо, словно был сделан из битого стекла. Осколки трескались под подошвой – хруп-хруп-хруп – и ноги Минхо на каждом шагу проваливались в невысокие сугробы, изморось заваливалась ему в голенища, таяла на распалённой от бега коже и впитывалась в носки. Лодыжки насквозь промокли. В мысках тоже что-то хлюпало. А ещё Минхо казалось, будто снег нынче плавится в два раза быстрее – от соприкосновения с раскалённым мальчишеским сердцем. Он нёсся на всех парах: расстёгнутая зимняя куртка, шарф, обмотанный в полтора оборота, шапка с помпоном крупной вязки (слетала). В чём-то изгваздались щёки – то ли в варенье, которое им давали на обед к хлебу, чтобы сделать сладкие бутерброды, то ли в декабрьском холоде, то ли в чувствах. Минхо тёр их время от времени коченеющими ладонями – перчатки он ещё с утра забыл дома, а от острозубого ветра, впивающегося клыками в пальцы и отказывающегося отпускать, пока костяшки не перекрасятся от укусов в карминовый, не спасал ни быстрый бег, ни глубокие карманы (неудобные даже для трусцы). Минхо притормозил у перехода – позёмку автомобильными колёсами втёрло в асфальт, и совершенно невозможно было отличить, где там полоски от зебры. Покрытый инеем светофор хмуро подмигивал красным глазом. Минхо переступил с ноги на ногу – начинали коченеть пальцы в отсыревших носках; перед ним волочились на жалких шестидесяти километрах в час автомобили, чьи крыши были украшены тоненькими шапками затвердевшего снега. Солнце валилось к горизонту (впрочем, зимой оно редко от него отдиралось). Небо – пронзительно-голубое, какое-то ненастоящее и почти стеклянное, звенящее, будто хрусталь – притянуло к себе часть замёрзшего, склеившегося льда, и тот завис в воздухе, похожий на какую-то гирлянду (льдинки-песчинки сверкали) или на вуаль богатой домовладелицы-англичанки. Из-за холода (или из-за шапки?) всё слышалось вполсилы. Минхо потёр покрасневший нос; детская кнопка постепенно начинала обретать какую-то остроту, кончик вытягивался, а переносица поднималась выше. На морозе Минхо вечно чихал. В десять лет это было почти что очаровательно, в пятнадцать – уже раздражающе. Причём во всех смыслах – нос начинал распухать, над губой образовывалась корочка, которую Минхо то и дело норовил сковырнуть ногтем. Зажегся зелёный, и Минхо рванул через дорогу. По четвергам он всегда был полон особенного энтузиазма: уроки заканчивались раньше, мама, наоборот, возвращалась с работы позже. Вывалившись из душной, полной детского гвалта коробки, можно было вдоволь надышаться чуднóй уличной тишины. Минхо перебегал школьный двор, пересекал перекрёсток, на котором всегда приходилось ждать, и припускал вдоль улицы, обточенной по краям невысокими пятиэтажными зданиями – старая застройка, обсыпающаяся желтоватая штукатурка. Если гулять поздно, здесь можно было словить затылком кусок фасада или наткнуться на духов давно повесившихся поэтов. Минхо спрятал ладони в карманы. В одном нащупал ключи в ключнике и пачку бумажных платков, в другом – проездной, которым почти не пользовался. Джинсы (чёрные, за которые его вечно упрекала классная руководительница) окоченели, затвердели и теперь, наверное, застыли, приняв окончательную какую-то свою форму. Минхо порой казалось, что и сам он в некотором роде лишь манекен – а в его коленях шарниры, и его кости – проволока, а лицо – слеплено из глины и покрыто обожжённой глазурью. Он занырнул во двор. Сначала его съела арка – проглотила моментально, обхватив чернушной раскрытой пастью. На кирпичиках раскрылись невидимые глаза – Минхо рисовал в своём воображении пожелтевшие белки и заалевшую радужку, и как слипшиеся склизкие ресницы хлопают вверх и вниз. Когда он смотрел на кладку, глаза мгновенно закрывались – и их совсем не было видно, так что, наверно, никто кроме Минхо и не подозревал, что они есть. И монстры под припаркованными машинами – те, которых взрослые обычно принимают за кошек. Под колёсами тёмно-синей шкоды (низкая посадка, грязные дверцы, надломанное боковое зеркало) сверкнуло. Мелькнул хвост. Бесенята заклокотали брюшками. Во дворе-колодце было тихо. В трубах, спускающихся к ливнёвкам, гудел ветер. Минхо поправил шапку и зашагал чуть спокойнее – соседи не любили, когда кто-то шумел во дворе. Кусок неба обрезанным пирогом торчал над головой – ослепительно-белый на фоне тёмных облезлых стен, из которых высовывались бесконечные провалы стеклянных глаз. Минхо вскинул голову вверх: колодезная ловушка захлопнулась, и даже пахло здесь несколько иначе. Сырым кирпичом и чьими-то сгнившими секретами. Ключи выпрыгнули из кармана сами – Минхо отделил то кольцо, на котором было всего два ключа, и приложил таблетку к домофону. Домофон сработал только с третьей попытки; контакты, наверное, коротило от мороза. В парадной было так же гулко, как и во дворе, только вместо неба сверху сваливалась спираль из закрученной лестницы. Лифта никогда не имелось. Краска отколупывалась местами, и Минхо, пока поднимался по облезлым ступеням, ковырял её ногтем. Он время от времени перепрыгивал через ступеньку или две по пути на седьмой этаж, и рюкзак, полный тетрадей и всякой канцелярской глупости (десяток ручек с засохшей пастой, два сломанных карандаша, ластик – наполовину сгрызенный, точилка, у которой постоянно отваливался отсек для опилок) бил его по спине. Закаменевшие пальцы поправили лямки – чтобы те не свалились с плеч. В стенах то и дело кто-то шептался, а деревянный поручень, с которого лак сходил щепками, щетинился, будто подвальный котёнок. Минхо влетел на лестничную клетку – сумрак съел плитку на полу и вот-вот готовился зажевать дверь – и пробрался мимо всякого хлама. Здесь валялись старые лыжи (сгнившее дерево), чьи-то детские ролики (на этаже были дети?), несколько коробок с книгами (детективы в дешёвых бумажных обложках), велосипед без колеса и оставшиеся после ремонта трубы. Ладони наконец отмёрзли; теперь казалось, будто их подключили к баллону, из каких обычно надувают воздушные шарики, и пустили кислород. Минхо впечатал поплотнее в стену старый дверной звонок и поморщился от колющего ощущения в пальцах. В квартире по ту сторону стены раздался запоздалый треск. Пока с ботинок тек талый снег, Минхо переминался с ноги на ногу, собирая под собой лужу. Чесались щёки. Единственная уцелевшая лампочка гудела, будто шмель, низко, глухо, со щёлкающим треском, и непривычному жильцу от этого звука наверняка сделалось бы некомфортно. Что-то принялось скрипеть и царапаться о дверь изнутри, затем на секунду притихло, крошечная точечка внутри дверного глазка на несколько мгновений стала тёмной, а затем снова посветлела. Щёлкнул замок. Скрипучая старая дверь на проржавевших петлях с грустным вздохом отворилась. — Ты разве планировал сегодня заходить? — Планировал, — бодро кивнул Минхо и утёр влагу с носа внутренним ребром ладони. — Давно? — С сегодняшнего утра. Можно? Кристофер вздохнул и отошёл на шаг от проёма, пропуская внутрь. Он был на тридцать лет старше и чем-то напоминал волкодлака: широкие плечи, мощная спина, заботливый взгляд пса, повидавшего жизнь. Минхо он приходился никем – во всяком случае, юридически. На самом деле Кристофер был для Минхо, наверное, самым близким человеком после мамы и той престарелой соседочки, с которой Минхо один раз десять лет назад провёл самую искреннюю в своей жизни беседу под куполом из сладко-зелёных липовых крон. Бывший мамин одноклассник – вот, что связывало Кристофера с Минхо. У мамы не было братьев или сестёр; и родителей тоже не стало довольно рано. И с Кристофером они не то чтобы дружили – так, иногда обменивались домашкой. Потом закончилась школа, универ, а они так и продолжили обмениваться... вещами. Книгами. Горшками для растений. Какими-то тряпками. Иногда вот – детьми. Вернее, Кристоферу нечего было дать взамен. Детей у него не было. Жены или девушки – тоже. Зато возник Минхо – сын прежней соседки по парте. На одного Кристофера приходилось три чужих маленьких жизни (хотя с каждым годом расстояние в таком пересчёте сокращалось). Кристофер сидел с Минхо с тех пор, как тому стукнуло пять, а с семи (как Минхо выучился говорить, не заикаясь) – слушал обо всех его приключениях. К нему Минхо шёл, когда разбивал нос в дворовой возне – чтобы мама не узнала. Ему первому рассказал, когда во втором классе они решили пожениться с Софией (Софи, Софочкой!), маленькой светловолосой одноклассницей с глазами-пуговками. Кристофер помогал Минхо с математикой – в основном, конечно, морально. В Кристоферовой ванне Минхо отмокал в девять, вернувшись с летнего лагеря. Минхо спал в кровати Криса в одиннадцать, расколошматив (ну хоть не до крови!) себе затылок на футбольном матче – пока Кристофер метался и пытался придумать, как вызвать пацанёнку скорую, чтобы мать не спустила шкуру с обоих (но в первую очередь, конечно, с Минхо). Минхо встречал здесь Новый Год – когда мама уехала в командировку по работе. А когда она возвращалась – они с Крисом вместе ехали отсюда встречать её на метро. Если бы Минхо спросили – хочешь, чтобы Кристофер женился на маме? Он бы выпучил глаза, изобразил рвоту и ответил бы – не дай бог! Кристофер не любил маму – во всяком случае, не так, как обычно мужчины любят женщин. И Минхо это знал. И ценил это. Минхо не хотел бы, чтобы Кристофер стал его «папой» – даже фиктивным, даже в шутку. Потому что Кристофер никогда не был для Минхо папой, дядей, другом или кем-либо там иным. Кристофер был всегда – Кристофером. Только так, и никак иначе. В квартире у Криса, в отличие от лестничной клетки, было прибрано и в достаточной мере уютно. В коридоре висело зеркало – на нём маркерами, рукой Минхо были начирканы звериные морды, никогда не стиравшиеся; у двери прятался шкаф-проглот – в него могла влезть планета целиком и ещё пара среднего размера стран, но хранили там почему-то только верхнюю одежду; намытые половицы сверкали так, что казались нарисованными; с высокого-высокого потолка на нитках свисали игрушки-безделицы, притащенные Кристофером чёрт знает откуда – походило на ведьмовской коридор в каком-нибудь фэнтезийном фильме из тех, что они так любили смотреть вместе. На стенах ближе к полу тоже остались рисунки Минхо – ещё детские. Некоторые из них Крис обвёл сверху несмываемым чёрным маркером, и из всего этого безумия сделал то, что сам со спокойной гордостью называл «декором». Минхо сбросил шарф с шапкой на пуфик в коридоре, затолкал в угол рюкзак, позволил шкафу зажевать куртку и скинул ботинки (с которых стекала половина города) на коврик у входа. — Руки помой сначала! — бросил ему в спину Кристофер, когда Минхо первым делом рванул на кухню. Минхо зарулил на кухню, сцапал кусок сыра с блюдца на столе и на прежних скоростях свернул в ванную – пока Кристофер не начал ругаться. По ванной расползался запах порошка для стирки, мыла с ароматом граната, чьего-то подсоленного отрочества. Минхо открыл кран, и вода хлынула в раковину. Красные-красные ладони в синей воде. Керамическое покрытие раковины паутинкой треснуло в нескольких местах – чуднóе зрелище. Минхо полоскал под ледяной струёй холодные пальцы. Этому его научили. Под горячей водой сосуды резко расширялись, и от боли хотелось плакать. Маленький Минхо даже думал, что он, наверное, чем-то болен и вот-вот умрёт. Подросший Минхо выучил, что если тебе плохо, то нужно сделать так, чтобы стало ещё хуже – ровно на секунду и в очень ограниченном диапазоне. — У тебя остался тот сыр? — Минхо, с мокрыми руками, причёской-гнездом, заалевшими щеками (паутинка ярко-смородиновых капилляров), засунул голову в холодильник, распахнув дверцу. Крис щёлкнул кнопкой на чайнике. Потом – дверцей, о затылок Минхо; легонько совсем, только чтобы приструнить. — В нижнем ящике. Не держи долго открытым. Минхо отколол довольную улыбку и вытащил из нижнего ящика целую упаковку сырных палочек Piknik – синяя упаковка и жутковатого вида длиннотелый монстр с весёлой улыбкой. Один в один Минхо. Чайник заклокотал – недовольная пухлобрюхая птица. Минхо приземлился на стул. — А газировки нет? — поинтересовался. Кристофер оглянулся на него через плечо. — Тебе может ещё килограмм роллов заказать? — язвил он всегда страшно спокойно, так что не отличишь – то ли всерьёз, то ли вот-вот получишь по ушам. — Не откажусь, — в столь же неопределённой манере ответил Минхо, выплёвывая счастливый оскал. Кристофер посмотрел на него выразительно. — Обойдёшься. Достань хлеб. Хлеб хранился в ящиках над плитой. Минхо принялся вытаскивать всё: буханку чёрного, булку, вензель с маком, упаковку крекеров, солёные сухари с паприкой; предварительно поравнявшись с Кристофером, колдовавшим над чаем. Равнялись они во многом: к пятнадцати Минхо знатно вымахал. Они были почти одного роста, смотрели на вещи под одинаковым углом, Минхо перенял слегка бесцветную, размытую Кристоферову манеру выражаться; и кичился ею исключительно в обществе кого-то другого. — Ты слишком бодрый, — отметил Кристофер. — И слишком весёлый? — И что? — Минхо хмыкнул – он хмыкал всегда коротким толчком воздуха, будто что-то застревало у него в глотке. Кусок яблока или уверенность, скажем. Кристофер посмотрел на него искоса, самую малость хмурясь, и когда он открыл рот, в голосе не прозвучало ни капли издёвки: — Что случилось? Минхо поёжился. — Хорошему настроению обязательно должно быть оправдание? Кристофер всучил ему кружку с чаем, взамен забрал пакеты с мучным. Сам первым сел на стул возле стола. И хрустнул сухарём. Волчий взгляд потеплел, сделался заботливее. Минхо померещился густой пёсий запах и влажный язык, исходящий его лицо. — Рассказывай, — разрешил Крис. Кристофер всегда был прозорливее, чем хотел бы казаться. Чем хотел бы Минхо. Иногда казалось, что у Кристофера сотня или другая рук – как у гигантов из античных мифов. И он может этой сотней рук одновременно справляться с сотней задач. А ещё – сотня глаз. Как у Аргуса. И каждый из этих глаз приглядывает за вещами вокруг, и как минимум добрая половина – лично за Минхо. От Кристофера ничего невозможно было скрыть. Минхо никогда и не хотел, но если бы захотел – ничего бы, наверное, и не вышло. Так что и славно, что не хотел. Вот она, та причина, по которой Минхо тошнило от одной только мысли, что Крис может стать ему фиктивным отцом – с отцами о таких вещах не разговаривают. С отцами вообще не разговаривают о многих вещах. Порой Минхо вообще не понимал, зачем нужны отцы. У Минхо своего не было. И если бы ему дали выбор – он тысячу раз предпочёл бы всем на свете отцам Криса. Не в последнюю очередь потому, что сам Крис ничьим отцом не был. — Хёнджина избили, — сказал Минхо чаю, крепко обхватив пухлые керамические бока кружки. — Сегодня утром. Перед школой. Крис помолчал. Надорвал немного хлеба, положил мякиш в рот и задумчиво пожевал. Затем запил чаем и испачкал столешницу полукруглым следом от донышка. — Перед школой – в смысле перед уроками? Или перед зданием? И тут Минхо взорвался. — Да какая разница? — он громыхнул кружкой о кухонный гарнитур и плеснул в Кристофера праведным юношеским гневом. — Перед уроками! Подкараулили во дворе... суки... Впятером на одного! Влетели в класс за две минуты до начала, а Хёнджин ввалился к середине. Пиздец – ты бы его видел! Полброви снесено к хуям, веко в крови, губа распухла, колени – как будто он всю ночь кому-то сосал, стоя на гвоздях. И знаешь, чего он сказал? Извините, говорит, я задержался! Можно – в медпункт схожу? Я ему сам чуть не... Минхо прикусил язык и пнул пяткой ящики. Крис отхлебнул ещё чая. Взглянул на часы, висевшие над дверью в коридор и что-то им мысленно сообщил. Минхо царапал ногтями край гарнитурной столешницы, пытаясь проскрести её насквозь. Взглядом норовил сжечь противоположную стену. Обои послушно нагревались. — Не матерись столько, — произнёс Кристофер, оглянувшись на Минхо. — Привыкнешь, потом при матери не уследишь. Получишь по ушам. Минхо чуть не лопнул от возмущения – аж рёбра затрещали. — Блять, Крис, — он проглотил клубок дыма, вспыхнувшего глубоко в животе. — Ты вообще слышал, что я сказал? Они Хёнджина избили. — Да услышал я про твоего Хёнджина, — вздохнул Кристофер, поморщившись. — Продолжай. Минхо открыл щенячью пасть – он во многом походил на Кристофера. Невидимые пёсьи уши поникли. Что-то жгучее, болезненно-жгучее, проснувшееся до этого чуть ниже желудка, норовившее спалить селезёнку или, может, почки (если повезёт); что-то сильное, живое, яростное – какая-то справедливость в острой панировке! – оторопело. Оторопев – притихло. — Что – продолжать? Кристофер повернул к нему взгляд. Стёр с уголка рта крошку и призывно кивнул, едва дёрнув головой. — Ты же не просто так решил последними сплетнями поделиться? Там, видимо, должна была быть ещё какая-то часть, но Кристофер её умолчал. То ли сомневался, то ли проявлял милосердие. Минхо этим его милосердием подавился. Пришлось пару минут помолчать, чтобы перестало вязать язык. Жгло мягкое небо. Ещё немного – и начали бы слезиться глаза. Вот такая цена милосердия. — Я ему не помог, — выдавил Минхо. Прикусил себе язык – до боли, чтобы всё почернело перед взглядом. Наморщил нос и смазнул с его кончика влагу – ту самую, что выступила (не) от боли, и уж точно (не) от стыда. Кристофер подбородком указал Минхо на стул напротив. — Ты же не знал, что его собираются избить? Пей чай, остынет. Минхо подхватил кружку и упал на стул, впечатавшись в сидение. Хлебнул сразу полный рот кипятка – чтобы жгло, и чтобы на щеках с внутренней стороны остались ожоги, чтобы занемела челюсть и отошло горло. Хлюпнул носом, при этом знатно схмурившись. Глаза были сухие и покрасневшие. — Не знал, — согласился Минхо. — Но если бы я влез раньше – с ним бы этого не сделали. Крис отпил с края – совсем чуть-чуть. — Так чего не влез? Минхо зарычал от обиды. Настоящим, щенковым рычанием. Встопорщил шерсть и показал молочные клыки, которыми учился грызть чужие глотки, пока не видели взрослые и пока дети не сделали с ним того же. В общем – разозлился. Это была глупая игра. Кристофер всё знал, если уж совсем честно. Знал с того дня, как Хёнджин перевёлся в их школу. Фурор с первого дня – иначе не назовёшь. От Хёнджина даже пахло отщепенством: мальчишеский пот вперемешку с втравленной под кожу жестокостью. Он пришёл из ниоткуда и планировал уйти, наверное, в никуда. Высветленные волосы (такие, которые обычно ассоциируются с высветленной до соломы душой) обыкновенно собирались в хвост. Таким он и предстал в первый раз перед новым классом: пустые глазницы-склеры, невидимый пронзительный взгляд котёнка, с которого однажды уже спустили шкуру и который знает, каково это; нездорово-серая кожа, заведомо враждебная хмурость в аккуратных бровях. У белой рубашки из тонкого хлопка недоставало верхней пуговицы. Аккуратно подстриженные ногти и сбитые костяшки. Рубашка была заправлена в юбку на высокой посадке, а худые ноги обтягивал тёмный капрон и светлые гетры. Понятно было, за что его невзлюбили. И что его невзлюбят – тоже было понятно. Почти сразу. — Привет, — сказал Хёнджин, когда его попросили встать с места и поздороваться. — Я Хван Хёнджин. И всё. Больше он ничего не сказал. Хёнджин состоял из пустопорожних ухмылок и полной невосприимчивости к насмешкам. Из накладных круглых наушников 24/7 и железной банки Fanta на парте или в рюкзаке. На запястьях, прикрытых рукавами рубашки, болтались браслеты из бисера, фенечки, цветные нитки, кожаные ремешки. Порой рукава подворачивались, чтобы продемонстрировать миру Хёнджинову коллекцию и острые перочинные локти. Хёнджин глотал издёвки, как дети глотают геркулесовую кашу: молча, с бесстрастным выражением, сжав зубы так, чтобы почти нельзя было заметить, насколько сильно его тошнит. Хёнджин был хорош в математике. Ещё – в флегматичности. Иногда он носил очки – и иногда поднимал их на макушку, чтобы убрать от глаз чёлку. Его шея вечно была расчёсана и пестрела длинными пятнами-следами, красные ветки обвивали его горло и ползали, крепко втекали в кожу, перемещались по ней и множились день ото дня. Он носил юбки разной длины, чем невыносимо всех раздражал: возможно, дело было в том, что ноги у него были и длиннее, и прямее, и изящнее любой из девчонок их возраста, или в том, насколько мягко смыкался пояс из тёмно-синего габардина на его талии. Хёнджин совершенно не походил на девчонку. Класс продержался целую неделю, прежде чем приняться травить его. Всё начиналось обычно: с шуток, с перешёптываний за спиной (таких громких, чтобы никто точно не упустил), со смеха в затылок. Всё начиналось со случайных толчков на физре и с выброшенной в унитаз сменки. Хёнджин не был терпилой – его подпинывали на уроках, и он внёс одного из идиотов в футбольные ворота, организовав ему сотрясение. Парню, что выкинул его обувь – подпалил сигаретой руку. Так класс узнал, что Хёнджин курит. Когда Хёнджина принялись щипать, трогать, лапать за волосы или бока – будто бы в шутку, почти безобидно – он долго молчал, один раз сказал «прекращайте», а потом вмазал особо надоедливому однокласснику локтем в кадык с разворота. Тот не мог говорить неделю. Отношения с классом испортились окончательно. В Хёнджине не было излишней чудаковатости (кроме внешности, разумеется). Он пах ментоловым никотином и страшной живучестью. Был разговорчив – в меру, и с теми, в ком не видел угрозы. Любил Dragon Age и The Witcher. Хёнджин сидел на предпоследней парте в крайнем левом ряду (один), а Минхо – в середине правого ряда. Их разделяла одна колонна парт, но на самом деле – целый огромный мир. Минхо понятия не имел, в каком мире живёт Хёнджин. Минхо понятия не имел, когда влюбился в него. Они ведь даже не общались толком – когда? Минхо был в меру порядочным ребёнком (пара предупреждений от директора не в счёт), Хёнджин – бесконечной аномалией в отлаженной системе, той самой аномалией, которая обязательно должна быть, чтобы принять на себя ненависть и кровожадность остальных. Хёнджин чётко знал своё место, свою роль он отыгрывал с гордостью. Он выполнял ту функцию, без которой любой, самый крохотный социум рассыпался бы в пыль, раскрошился на речной песок и раздробился бы по кускам-осколкам. Хёнджин был им необходим. Без Хёнджина всё рухнуло бы. Хёнджин был изгоем. Им было по пятнадцать, но Минхо видел – по глазам, по едким лезвенным ухмылкам, хищнической хватке, которая иногда проскальзывала от испуга – Хёнджин вызубрил текст своей роли много лет назад. Возможно, он готовился к этому месту задолго до рождения. У них за полтора года совместной учёбы вышел один-единственный толковый разговор: в пустом коридоре после уроков. Это было прошедшей весной, в конце мая, когда никто уже особенно не учился. Хёнджин вызвался помочь с уборкой класса – и больше не вызвался никто, и, видимо, слава богу, потому что столько облегчения, сколько было в глазах Хёнджина тогда, Минхо не видел у него никогда прежде. Хёнджин, надо полагать, был в восторге от идеи проторчать несколько часов в одиночестве в пустом классе, где его никто не будет трогать. А Минхо просто задержался у преподавателя музыки – поговорить насчёт частных уроков. Вот такие бестолковые судьбоносные случайности. Когда они пересеклись, солнце растекалось по горизонту, как продырявленный желток яичницы-глазуньи. Небо изгваздалось в пронзительно-рыжем, от которого вязало на языке. Хёнджин курил у распахнутого окна в коридоре напротив класса – это было, разумеется, строго запрещено. Курил, перекинувшись животом через подоконник на втором этаже. Голые колени упирались в скамейку, икры были обтянуты белыми гольфами. Юбка возмутительно-прилично прикрывала бёдра целиком. В качестве исключения Хёнджин натянул на себя футболку: ярко-жёлтый Спанч-Боб насмешливо улыбался с центра груди, словно всё происходящее жутко его забавляло. Минхо вывалился из малого актового зала и так и застыл: зацепился взглядом за ивовую мальчишескую фигурку и не смог выпутаться. — Нет лишней сигареты? — это Минхо потребовалось ломаться почти пять минут и ссадить об нервы голос, чтобы расцарапать тишину хрипловатыми словами, приблизившись к Хёнджину. Хёнджин едва повернул в его сторону голову, покосился нечитаемым взглядом и стряхнул пепел наполовину съеденной сигареты за окно. — Лишней – нет, — спокойно ответил он. — Но если хочешь закурить – найдётся. И снова приложился вишнёвым ртом о рыжеватый фильтр. Пухловатые губы вытянулись, обхватывая палочку. Хёнджин прикрыл глаза, трепеща веками от удовольствия и отвращения, набрал полные лёгкие дыма и выпустил серую извивающуюся змею в воздух, отведя руку с сигаретой от лица. Минхо понял вдруг, что не моргает. —Хочу, — согласился Минхо. — Поделишься? Хёнджин сделал ещё одну молчаливо-задумчивую затяжку, прежде чем отмереть. Снова постучал по палочке. Зажал сигарету в зубах и потянулся к рюкзаку, валявшемуся на полу возле скамейки. Вытащил оттуда пачку сигарет Parlament с синим язычком, дешёвую пластиковую зажигалку из продуктового с железным колёсиком и подцепил длинными тонкими пальцами сигарету для Минхо. Минхо сначала протянул было ладонь, а потом обнаглел – вытянул шею и позволил Хёнджину с колким смешком вложить фильтр в его губы. Хёнджин поднёс зажигалку к кончику и щёлкнул, прикрыв ладонью от поддувающего с окна ветра. — Не знал, что ты куришь, — отметил он, пряча свои копеечные бесценности обратно в рюкзак. Минхо поймал сигарету указательным и средним пальцем – так, как это делал Хёнджин. — Я и не курю, — честно ответил Минхо. — Мама не разрешает. Хёнджин рассмеялся. Но – беззлобно. Снова забрался с коленями на скамью и перевесился животом через окно. — Тебе удобно в юбке? — Минхо не решался подойти ближе, боясь, как бы не начали трястись от волнения ноги. В животе что-то ворочалось, беспокойное и неуёмное, быстро ползало вверх до груди и снова ныряло вниз. Хёнджин подпёр щёку ладонью, жмуря левый глаз. — Удобнее, чем в джинсах. Хотя зимой, конечно, прохладно. Это вообще-то моя национальная одежда – я ирландец, разве не заметно? Минхо позорно не сдержал глупого выражения лица, и его брови поползли вверх. — Не очень, вообще-то, — выдавил он. Хёнджин сломался в шее, развернув к нему голову, по-ребячески счастливо улыбнулся. На его сероватом носу проступили едва заметные веснушки; или Минхо померещилось? К щекам прилила кровь. Хёнджин снова затянул сигарету и со смешным призвуком выдохнул дым. — Это потому что я соврал, — клацнул он безобидной улыбкой. — Какой из меня ирландец, ты морду мою видел? Просто у меня юмор дебильный. Минхо замялся на месте. Хёнджин вёл себя иначе, чем на уроках, и в то же время абсолютно так же. До Минхо ему особенно не было дела – но Минхо не проявлял к нему агрессии, и Хёнджин не кусался в ответ. — А по-моему, отличный юмор, — вставил Минхо, притыкаясь рядом с Хёнджином возле окна; колени больно упёрлись в твёрдую деревянную сидушку. Хёнджин притормозил, останавливая сигарету у самой своей ехидной улыбки, прямо между разомкнутых губ. — Это поэтому у тебя было такое потерянное лицо? — хмыкнул он. — Потому что шутка смешная? Минхо насупился (слегка), аккуратно глотнул дымного воздуха через рот. Слегка жглось, но можно было терпеть. В носу защипало. — Тебе не больно так стоять на скамейке? — Минхо ответил вопросом на вопрос. Хёнджин небрежно пожал плечами. — Я привык. Всегда так курю, особенно дома. — Это у тебя поэтому колени вечно в синяках? Хёнджин скосил прищуренный химический взгляд, безобидно насмехаясь. — Нет, это потому что я сосу на эти сигареты, — ответил он и сразу рассмеялся вдогонку. — Шучу! Просто ещё одна дурацкая шутка. Но вы, кажется, так и считаете? От Хёнджиновой сигареты оставался жалкий огрызок. Он укорачивал его, обсыпая сигарету в окно, а Минхо, наоборот, то и дело подносил фильтр к губам и сразу же его убирал, так и не распробовав. — Кто «мы»? — ворчливо уточнил он, самую малость сморщившись. Хёнджин коротко хихикнул и наклеил на Минхо взгляд, полный нежной снисходительности. — Да ладно, расслабься. Я знаю, что вы обо мне думаете, — Хёнджин вытянул шею, чтобы глотнуть аккуратным маленьким носиком уличного воздуха. Минхо передёрнуло от того, какая безразличная нежность прозвучала в голосе Хёнджина. Минхо хотелось сказать много. Что он не имеет к этому никакого отношения и никогда не поддерживал. Что их класс всегда был маленько диковатым, и Хёнджин, в сущности, абсолютно не виноват, что козлом отпущения сделали его – кого-то должны были, а он случился новеньким. Что на самом деле Хёнджин очень красивый, что он круто играет в футбол (особенно когда не бьёт людей лбами о ворота) и здорово разбирается в математике – Минхо бы так никогда не смог. Что у Хёнджина классный характер – самый классный, какой Минхо когда-либо встречал, потому что Минхо никогда прежде не видел людей, о которых можно было бы гнуть гвозди, чтобы они не ломались от последствий. И что Хёнджину очень идёт юбка. Все его юбки. Больше, чем кому-либо во всём мире. Но Минхо ничего не выдавил. Хотел было едко – в Хёнджиновой манере – уточнить «и что же?», но не смог. Представил, как Хёнджин начнёт перечислять. Описывать во всех подробностях. Минхо затошнило от картинки. Они курили в тишине минут семь, иногда соприкасаясь плечами. Потом Хёнджин растёр голову сигареты о металлическую пластинку отлива с внешней стороны окна, сбросил бычок вниз и слез со скамьи. Поправил юбку, поднял рюкзак и закинул на плечо лямку. — Я о тебе так не думаю, — выпалил Минхо, когда Хёнджин уже разворачивался. — И никогда не думал. Хёнджин притормозил на секунду. Его осветлённые волосы окончательно высыпались из хвоста, отросшая челка налезла на глаза, от сигареты губы слегка обсохли. Хёнджин постоял какое-то время, что-то молча обдумывая, щипался неопределённым задумчивым взглядом о лицо Минхо. Затем хмыкнул. Кивнул и улыбнулся уголком рта. — Приятно знать. Тогда ещё увидимся. И развернулся. Худые длинные ноги в гольфах исчезли за поворотом к лестнице. И это, наверное, был самый искренний разговор, который случался между Минхо и Хёнджином. А теперь горло Минхо давило ржавым жгутом из металлической лески. И было трудно дышать. Говорить – ещё труднее. Минхо чувствовал, как сердце распухает прямо в глотке, как будто туда его посадили семечком, и теперь оно раскрывалось, упираясь листьями в стенки трахеи. От этого мокрел слезник. — Не знаю, — выдавил Минхо кружке, избегая Кристоферова взгляда. — Не смог. Кристофер надорвал ещё мякиша. — Не смог или не захотел? Из его прямолинейности можно было построить дом – стоял бы вечность. Крис не укорял – он никогда не укорял Минхо. Просто уточнял. Просто уточнял. И уточнял так точно, так по грудине Минхо, как будто спускал на него с десятого этажа здоровый булыжник. Минхо знал, что может – вот прямо сейчас! – разреветься и просто попросить себя успокоить. И Крис успокоит. И слова даже не скажет. И никогда больше сам не упомянет, даже если будет очень рассержен – если только Минхо не попросит. И от этого рёбра ломало на щепки. Минхо проглотил сердце и утёр нос. Отхлебнул немного чая, чуть им не подавившись. Попытался криво улыбнуться – не вышло. — Не захотел. Кажется, — признался он. — Мне было так страшно. Знаешь? Очень страшно. Вчера они его лапали, сегодня избили. Завтра спустят с лестницы? Я думал... мне казалось... что если я вдруг влезу его защищать, они же, наверное, и меня тоже тогда?.. А я не такой. В смысле, я же не педик? Мне девчонки нравятся. Тоже... Он осёкся. Кристофер глубоко вздохнул – многозначительно и заботливо – и протянул Минхо маковую булочку. Минхо взял чуть дёргающимися пальцами. — А что плохого быть педиком? — спросил Крис. — Ну кроме того, что тебя отпиздят. Он тоже иногда матерился. Редко и не при маме. И всегда очень к месту. Минхо надкусил булку и почувствовал, что сейчас заревёт. Маковые зёрна принялись лопаться на зубах. — В смысле – что плохого? — растерялся Минхо. — Это же, ну... мерзко? Крис хлебнул со своей чашки. Посмотрел исподлобья, но с какой-то мягкостью. Минхо почувствовал себя крохотным и очень потерянным. — Тебе мерзко? Любить этого твоего Хёнджина. — Я его не люблю... — заупирался Минхо. — Так, просто... нравится. Кристофер отмахнулся. — Ладно, без разницы, пускай нравится. Тебе мерзко? То, что ты испытываешь – тебе от этого мерзко? Минхо закусил щёку. Задумался. Забрался куда-то себе под грудину и послушал. Было тихо. — Не знаю. Вообще, нет, наверное. Только... — Чего только? — Только страшно, — признался Минхо, уронив взгляд на пол. Перестал моргать. Занемел. — Что узнают. — И сделают то, что сделали с Хёнджином? — уточнил Крис. Минхо промолчал. Молчание говорило лучше. — А если не сделают? Было бы страшно, если бы знал, что не сделают? Наверняка. Минхо неопределённо пожал плечами. — Тогда, наверное, не было бы... Не знаю. Я же в курсе, что сделают. — Минхо, — Минхо поднял глаза на Криса и вдруг окончательно удумал разреветься – до того заботливо Крис на него смотрел. — Во-первых, пей чай. Во-вторых, ты понимаешь, почему они это так поступают? Потому что боятся, что так же могут поступить с ними. И хотят показать, что ну вот они-то точно не. И если бы они всё это не творили – другие бы не боялись. И не вели бы себя ровно так же. Тебе не кажется, что это замкнутый круг? Минхо открыл рот. Кристофер подтолкнул его руку, чтобы приблизить туда кружку. — Не думай, что ты можешь всё тут взять и изменить. Ты не виноват. И Хёнджин твой не виноват. Я тебе больше скажу – ваши идиоты-одноклассники тоже не виноваты – их такими воспитали. Не то чтобы у кого-то из вас был выбор, и не то чтобы это что-то меняло. Просто вот так оно получилось. Минхо отпил, и весь его рот, обожжённый предварительно кипятком, всполыхнул, когда в него залилось едва тёплое. — Хёнджина, наверное, теперь затравят. В смысле – совсем. Они уже попробовали и им... понравилось, — Минхо сжал между зубов язык, чтобы сдержать слёзы. — Я... его предал, да? — Булку ешь, — ответил Кристофер. — А ты ему что-то обещал? Минхо замотал головой. — А себе? Ешь булку. Минхо принялся щипать маковый бочок. — Нет? Вроде бы. Крис посмотрел на него очень внимательно и очень спокойно. Между делом глотнул чая. Поскрёб щёку, на которой едва начинала проступать двухдневная щетина. Воздух вокруг фальшиво пах спокойствием. — Выходит, что ты никого не предал. Раз никому ничего не обещал. Минхо взглянул на него так, как щенки в тайге глядят на единственную в стае волчицу, дающую молоко. — Тогда почему мне так плохо? Кристофер хмыкнул. Он всегда знал что-то – или Минхо просто так думал – что-то такое сокровенное о том, как устроен мир, и что делать, и как всем помочь, если очень-очень потребуется. Кристофер был лучшим другом, и наставником, и старшим братом, и ничем из этого никогда не был одновременно, потому что заменял всё сразу так, как никто и никогда бы не смог даже на сотую долю. Минхо точно знал, что даже если мама не сможет помочь то Кристофер точно сможет. Всегда. И теперь, когда Кристофер смотрел на него с какой-то едва уловимой жалостью, с таким тонким, топким сочувствием – Минхо чувствовал, словно он болен. Неизлечимо болен, и ничего не может с этим сделать. Словно он проглотил какую-то отраву, и теперь ему придётся всю жизнь ходить искалеченным, потому что она выжжет ему желудок, проест печень, вытравит селезёнку, и Минхо навсегда останется игрушкой из обточенных костей с огромной-огромной дырой посередине живота. Кристофер отодвинулся на стуле на полметра от стола. — Подойди сюда. Минхо отставил чашку, наблюдая, как в ней дрожаще плещется остывающий чай, поднялся, уцепившись за край столешницы, и подошёл. Крис встал со своего стула, они почти поравнялись бровями. Вот так Минхо вымахал за треть целой Кристоферовой жизни. Кристофер наблюдал молча. Затем вздохнул в сторону, сам себе улыбнулся вполсилы, и обнял Минхо, охватив его поперёк груди мягкими волчьими руками. Минхо ощутил, как сердце лопнуло. Там всё внутри было в жиже и сукровице. Наверняка воняло. Ошмётки правого желудочка зацепились за рёбра. Предсердие рухнуло под грудину, а в клапане застрял какой-то осколок. Стало совсем тихо. — Тебе больно не потому, что ты кого-то предал, — произнёс Крис в висок Минхо, прижав его лоб к своему плечу. — А потому, что отказался обещать. Себе. Сделать то, что ты действительно хочешь. И потому, что свой страх перед другими людьми ты сам оценил выше, чем собственное счастье. Рыдание когтями впилось Минхо в глотку, проехалось до самой гортани, и он перестал дышать, чтобы не выпустить всхлип наружу. — Что мне делать, Крис? Я его... Он мне нравится. Правда. Очень-очень. Крис погладил лохматый затылок. — Простить себя – для начала. Ты не виноват в том, что произошло с Хёнджином. Ты не сломал ему жизнь. «Себе – может быть» осталось неозвученным. Минхо вцепился пальцами в Крисову кофту. Натянул так, будто надеялся распустить по ниткам. Проскрипели челюсти – если бы они были на болтах, те давно бы уже вылетели. Обрывки сердца болели. Минхо никогда не думал об этом всерьёз – но ему было жаль, что у Кристофера не было своих детей. Кристофер был бы классным отцом. Возможно – самым лучшим на свете. Ну или хотя бы в топ-10. Но почему-то Крис детей не хотел. И в этом, конечно, была какая-то удивительная, непостижимая божья милость: вся эта спокойная забота, всё добродушное здравомыслие, что хранились в Кристофере – рухнули на Минхо. Больше было не на кого. И Минхо был благодарен, правда – так, как никто в мире не был ни за что благодарен! Просто немного... Просто было немного жаль. Что куча, огромная куча замечательных вещей, которые ещё лежали где-то внутри Кристофера – так и остались, и навсегда останутся невостребованными. Неиспользованными. Потому что кем бы Минхо ни приходился Крису – он никогда не будет его сыном. Настоящим. И Минхо знал, что Крис ни о чём не жалеет; но жалел сам. Он вообще жалел о слишком большом количестве вещей – даже для пятнадцати лет. А Крис, как всегда, был прав. Нужно было чаще себя прощать. Или хотя бы время от времени. Так, как прощал его Крис – вообще за всё. Как прощала мама. Даже когда злилась или ругала – всё равно прощала. Потому что так работает любовь. Через две недели Хёнджин перевёлся.