***
Мара вдохнула ветер. Она не чуяла запахов — но чуяла кое-что другое. Силу, что янтарным светом разливалась от подножия пригорка. Богиня смерти скользнула с вершины вниз, кутаясь то ли в облако, то ли в обычную белую шаль. Замерла на мгновение, рассматривая скорчившегося у ног человека, босого, одетого лишь в штаны и рубаху. Мокрицы и пауки уже наладили к большому тёплому неподвижному телу дорожки. За пригорком пролаял волк, созывая стаю. Мара присмотрелась. На дне тёмной, усыпанной прелыми листьями ямы, умирал юный бог. Он был соткан два с половиной века назад — из тихого грустного одиночества, мечтаний, иллюзий, желаний, и огромной нерастраченной любви, которой один молодой маг так жаждал поделиться со всеми. Ему не ответили люди, зато ответил Мир. Взял и подарил пушистый комочек в обличье кролика. Тот сначала робко присматривался, пропитывался магом. Ходил за ним незримым хвостом. Подглядывал за стаканом рябиновой наливки в его руке тягучими осенними вечерами, которые маг коротал перед камином. Встречал с ним весенний ветер у звонко журчащей речки, во время сбора первоцветов. Прятался в тенях летних закатов на рыбалке, ревновал к жару девичьих тел на сеновале. Выбивал лапами на полене чечётку заснеженным утром, когда ночной мороз румянил щёки, стоило магу выскочить за охапкой дров. А потом вылез из-под куста хосты, чтобы сказать, как ему надоело быть ничейным. — Так сладко, так больно, так сильно. И так грустно и безнадёжно, — качнула головой Мара, рассыпая по свежей паутине смех, скрипучий и резкий, как вороний грай. Волк за холмом завыл, оборвав волчью песнь короткой лающей нотой. — Ты прав, серый. И очень жизнеутверждающе. На дне тёмной гниющей ямы погибал от тоски юный бог. Пауки сучили лапками и тянули тоску к себе, пряли, ткали, покрывая тонкой серебристой сетью покоя медово-горчичное тело. Богиня присела рядом. Протянула руку; едва коснулась рыжей пряди на макушке. — Спи, — шепнула она. — Ещё такой юный, такой глупый. Первая потеря — всегда больно… — Забери меня… Не хочу больше потерь… — еле вытолкнул из себя Чонгук. Тоска укутала, погрузила в беспамятство. Вокруг был только Юнги: молодой, сильный, красивый. Что вперегонки с ним бегал на рассвете за весенними травами. Сгребал горы разноцветных листьев по осени. Кидался снежками зимой, жёг костры летом. Крепкая хватка, нежность узких губ; пух синих волос под рукой и невыносимо заботливые, горящие янтарём глаза. ЮнгиЮнгиЮнги… Смешок расплескался по проталинам, переплёлся с весенними лучами. — Спи, — тихо шептала Мара. Паутинная сеть затягивала яму, мавки оплетали пригорок мороком. Делилась богиня смерти каплями магии осторожно, чтобы не навредить. В конце концов, все уходят, и даже боги. А этому, в яме, долгий путь впереди. Пусть отдохнёт.***
Чонгук вскочил, словно бы от толчка. Продрал чем-то залепленные глаза. Вытянулся во весь рост на пригорке, окутанный паутиной. Смутная мысль про исчезнувшую одежду мелькнула и пропала. Весна царила вокруг всё так же: тёплыми лучами, птичьим хором, запахом клейкой смолы на свежих почках и хрустальным звоном талой воды. Он выдохнул и медленно побрёл обратно. Сколько он так тосковал? День? Два? Но тоска больше не ела сердце и это казалось ужасно, страшно неправильным. Как он, Чонгук, мог его вот так бросить? Наверняка горожане уже нашли тело и сейчас рассказывают страшные байки о том, как молодой и сильный маг за зиму превратился в дряхлого старца. Как он оставил его? Похороны… у людей ведь приняты похороны? Чонгук должен сам его похоронить! Нетерпение подгоняло — он сорвался на бег. Кажется, боль его всё-таки подкосила, он то и дело оступался. Будто за время его то ли комы, то ли сна лес, исхоженный вдоль и поперёк, где знакома каждая упавшая шишка, предал, сдвинулся, поменял положение. Откуда тут этот орешник? А секвойя — разве она была такой высокой? И где их с Юнги любимая земляничная поляна? Чонгук бежал, изумляясь и тревожась всё больше. И замер у привычного ельника перед домом, что стал почти в два раза выше и в два раза реже. И смотрел, смотрел, не веря глазам. На город вдалеке, за полосой леса, что разросся почти вдвое. На дом — их старый, уютный бревенчатый дом, который обзавёлся новой крышей, стены сменил с деревянных на каменные. На новую старую ограду. Они с Юнги отродясь не огораживались, но изгородь теперь была, и не просто была — она была старой, обветшалой, будто ей уже сто лет. И на парня, который не то чтобы ловко орудовал киянкой и пилой. Чонгук смотрел на новичка с непонятной ему самому злостью. У того были невыносимо розовые волосы, до того розовые, что слипались зубы, будто укусил огромный, сладкий-пресладкий кусок нуги. Он был широкоплечий и немного сутулый, и смешно моргал — как будто всем лицом, и чихал по-дурацки, пока разбирал старый навес. Тот никуда не годился ещё в их последний с Юнги год — обветшал и пропускал воду, и когда они под ним сидели на скамейке, любуясь на дождь, на них вечно капало. А сейчас от него осталась вообще труха. И это невыносимо розововолосый чихал, и ругался, и смешно утирал рукавом нос, и таскал трухлявые доски на середину полянки перед домом, к горе мусора, которую явно планировал сжечь. Он был так ужасен, что Чонгук подумал, что очень хочет его цапнуть. Чонгук вздохнул. Тени леса скрадывали его силуэт. Они шевелились, ползли, и силуэт вместе с ними текуче менялся — припал к земле, вытянул хвост, уши, длинную зубастую пасть. Из-под куста хосты на полянку перед домом выкатился мелкий, немного неуклюжий волчонок. Уставился новому магу прямо в глаза. Тот замер. Не отрывая янтарного взгляда, медленно опустился на колени, сложил на них руки. И услышал в голове невнятный мысленный голос: «Прибираешься? А меня прибрать можешь?»