ID работы: 12894791

Почему возникает «но»

Слэш
R
Завершён
103
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
103 Нравится 12 Отзывы 18 В сборник Скачать

وَأَنَّا لَمَسْنَا السَّمَاءَ فَوَجَدْنَاهَا مُلِئَتْ حَرَسًا شَدِيدًا وَشُهُبًا

Настройки текста
      И его никто никогда не ждет.       Например, утро — новый рутинный день, — оно не ждет, оно требовательно вызывает к себе на ковер; и потом опять, и опять, и опять, растворяя как зрение растворяется в тумане, как глазные яблоки уробороса впиваются в собственную чешую.       Ничего не ждет.       Например, работа, захватывающая в кокон бумаг, там внутри него — смертельный яд; легко попасться. Нет, это даже обязуют делать.       И так проходит жизнь.       Сначала его не ждут родители.       Потом товарищи.       Потом сокурсники.       И так проходит жизнь.       Становится очень тошно. Оказывается, недостаточно, чтобы жизнь просто проходила, оказывается, это не идеально. Неидеально, если в жизни много… ничего.       В его жизни много ничего. Это не маяние от скуки и рутины. Что-то… еще.       — Нетипичная для здешних книжка. А вот тут ответ… — Кавех тычет в страницу.       — Nihil.       — Что?       — Ничего.       — Хараватат?       Собеседник кивает.       — Кшахревар.       Кавех ухмыльнулся и пошел дальше, не увидев заинтересованности в своей персоне: незнакомец окинул его стеклянным взглядом, через секунды который перевел на страницы. На том и познакомились, на том и расстались до следующих ясных вечеров. В пустыне каждый — такой. ***       — Кто это? — спрашивает Кавех, облокачиваясь о каменную стену и скрываясь за ней от солнца. Девушка смотрит вниз, на их маленькую деревенскую «торговую» площадь, смешавшую липкий зной с хороводом гомона, и почти сразу понимает, кто привлек его внимание. Она складывает ладони поверх ручки от метлы, игнорируя ее скрип, и кладет на них подбородок, всматриваясь в фигуру, — застывает пыль, ей до этого метенная, прыжки солнечных зайчиков и дыхание Кавеха — застывает время.       Наконец она отвечает:       — Не знаю.       У Кавеха что-то неприятно клокочет в груди, — наверное, трубадурское сердце, но он об этом не задумывается. Девушка вновь начинает гонять песок из стороны в сторону, Кавех чихает, и она замирает.       — Но, вообще-то… У нас только одно место, в котором можно остановиться, — она заговорщицки указывает кивком головы на здание за спиной мужчины, посвящает его в секрет собственных размышлений, полагая, что они — вершины истины, тут и спорить не о чем. — Так что…       Кавех улыбается ей:       — Пойду спрошу.       Кавех встречает мужчину на развилке, и тот сразу дает понять, что не заинтересован в нем: не принимает предложенную помощь. Возмущение приковывает Кавеха к земле, словно ставшей трясиной, и он, медленно погружаясь в уныние, остается стоять на тропе указателем в: бездну отчаяния, зазнайку и отель. Голова говорит, что он должен пойти по второй дороге и добиться хотя бы чего-то — уже из азарта, — сердце — по первой, а ноги ведут по третьей. Но в том и проблема, что Кавех зря только судит по прошлому опыту, затуманивая разум обидой на мнимое отвержение его благих дел; с этим человеком нужно было забывать про всех остальных, желавших ему угодить. Не то чтобы он жил в мыльном пузыре, но сладкий запретный плод часто доставался без боя. Без сложного боя.       Человек не шел на контакт — вот что было трудно: строить мост с одной стороны, провисая над пропастью неуверенности и неизвестности посередине, не видя надежду в том, что с другого берега тоже тянутся канаты доверия. А как можно не тянуться к искренности? Кавех не понимал.       Но все это было мнением одного человека, у другого — иное, и так далее, не совсем правильно, но совсем естественно, по-человечески. И поэтому Кавех совершенно естественно для человека тянулся к другому человеку, позволял себе это и не видел ничего плохо. Это — взгляд одного человека.       Отношения строятся между двумя. Самая большая ошибка и самое печальное горе, которое вспоминается в самую темную и холодную ночь, когда ты не можешь заснуть, когда сожаление перекручивает и тянет нутро на свой лад, — неделанье.       Потом Кавех начал думать, словно это и вовсе был не человек — новое изобретение Академии, ну, что-то в этом смысле, механизм, носящий фрукты с площади к околице, ни с кем не взаимодействующий, абсолютно не заинтересованный в этом.       Даже для сосланного безумного ученого он был странен. Все же человек не выносит одиночества.       Когда солнце погружается в барханы бесконечных песков, похожее на переспелый гранат, и воздух перестает душить, Кавех находит теплый камень и садится делать наброски маленького, выточенного в низкой скале дома…       …из которого через некоторое время выходит ученый.       Они не здороваются и даже не кивают друг другу; Кавех делает вид, что занят, украдкой смотря за мужчиной — тот не обращает на него внимания.       Забывшись, он долго смотрел ему вслед, даже когда пришлось вырисовывать образ на горизонте самостоятельно, даже когда этот образ превратился в мираж, а потом захотелось уйти, убежать — но какой-то дух злости копошился внутри, приковывая к месту.       Вся его злость превращается в песчинки, подхваченные сухим ветром, когда, вернувшись, Хайтам безмолвно протягивает ему смокву. В его руках овощи и фрукты — обыкновенное, запрограммированное, механическое, каждодневное действие.       Но его отстраненность, холодность и стойкость не были неживыми… это просто очередная передовая, щит, ведь никто не защищал, обложка, с первого взгляда серая, поэтому отталкивающая. Только стоит прекращать считать это боем: щит не нужно ломать, его можно отодвинуть, а первую страницу перелистнуть.       Для Кавеха это было такой неожиданностью, что он выпрямился, как пружина, и, забрав плод, сжал чужую ладонь.       — Спасибо…       — Аль-Хайтам. — Кавех знает.       — Кавех. ***       — Архат с Хараватата, выручи меня? У нас утром мимоходом были бедуины, не видел? В общем приглядел я у них книжечку — видимо, это сборник касыд, я не совсем понимаю наречие. Но привлек меня больше всего вот этот, как я понимаю, записанный гораздо позже карандашом на форзаце калам.             Медина поет и пляшет в шафране и тонкой пряже, нашиды несутся ливнем в пустыни усталых сердец. Клянчат пески — солнца лучи, просят ростки — капли дождя, к горлу их — ятагана холод: на небосводе — месяц-дуга. И так бессовестно страшно, что не вернется день: боги спят — и куда нам страхи свои деть?             Здесь появляется сон. Ложится рядом на подушку и напевает тихо колыбель; ту самую мелодию, что вечно помнишь, услышав раз, — она как камень на плечах. Не зря там, за пустыней, есть боги, что заведуют иллюзиями, ведь в новый день вступить не выйдет, коль разум снами будет поглощен. Что ночью видел — днем не сыщешь, зато запомнишь, как набат колоколов.             Ты сон оставь, вступив в пучину дня. Работай, чтоб о нем забыть и душу не терзать, и вспомнишь лишь когда, глаза прикрыв на грани ночи, услышишь шепот: он пророчит наслажденье без вина.             Но откажись, не будь так слаб. Не спит наш бог и никогда не дремлет. И взор опущен на тебя — раба. Так встань же на колени. Ты уличен, но зло еще не свершено, хоть мысль будто бы родилась: ударься головой об пол, чекань до скрежета зубов: «Господь помилуй».       Помолчали.       — Эй, ты что, Бодхисаттва Постигающий Звуки Мира? — Кавех легонько постучал костяшками пальцев по наушникам Хайтама.       — Я вспоминаю, — аль-Хайтам убрал его руку, передав за стебель в ладонь Кавеха маленький лотосовый цветок, только что созданный, — что в прошедшие века, неисчислимые, безграничные кальпы назад был Будда, Почитаемый, Имеющий Две Ноги, Его звали Великая Всепроникающая И Всепобеждающая Мудрость. Таким образом, чтобы получить знание, его нужно провести через себя, испытать. Поэтому существует то, что запретно, — то, что не могут пережить люди. Или даже боги. Заведено, что это и сны.       Кавех напрочь забыл суть разговора, пересчитывая лепестки; больше похоже на кувшинку, маленький белый бутон без семян. Это что, подарок, вверенный ему спустившимся с небес?       — То есть… это ведь посвящено тому богу, который не смог справиться?       — Ты же у бедуинов ее купил, забыл, что они считают своей родиной?       — Помню-помню — пустыню, просто… Тут говорится, что нужно отказываться от снов и иллюзий, то есть теоретически… в пустыне сны существовали? Или есть сейчас… — Рубиновые глаза сверкнули, найдя себе развлечение в эдемском саду, — выбивай камнем истины на других камнях, пиши их на стенах кровью, трать последние чернила на последних отрезках папируса, срывай голос, живи, чтобы проповедовать, умирай, чтобы доказать, — любопытство никак не побороть.       — Может это метафора, чтобы люди не отлынивали от работы, как ты. Спроси у коренных жителей деревни.       — Что? Да когда это я отлынивал от работы? Я даже здесь и сейчас работаю. — Хайтам знает: ни один документ Академии не остается без его ведома, от воспоминаний кончики его пальцев испытывают фантомные боли, он незаметно перебирает пальцами, чтобы найти почти зажившие мозоли.       — А, так вот чем ты занимаешься в Аару. Как-то я не заметил.       — Ты!.. Да, как и древние боги, так же строг и претенциозен. В конце концов, неужели это необходимо — забирать мечты? Какая жалость.       — Мечтай сколько хочешь, но в итоге ты бы не захотел просыпаться.       — А ты? Готов жить только по правилам? Ты согласен со всем, к чему тебя принуждают?       — Не ощущаю принуждения, — аль-Хайтам устало вздохнул, где-то на задворках сознания блеснула улыбка, но лицо осталось невозмутимым. Любопытство — это не порок, если есть границы. — Ты об этом хотел поговорить?       — Ты не хочешь отсюда уйти? Ты не похож на человека, который бы принял такую судьбу.       — Какую — такую?       — Ну, как мне кажется, тебе неподходящую. Несправедливую.       — Сегодня для тебя несправедлив целый мир. Но за меня это ты как решил? Я скажу один раз, чтобы ты больше себе не надумывал: я действительно человек, который не будет терпеть…       — Вот и я про это, — перебил его Кавех, почему-то желая показать, что все итак уже правильно понял.       — …и если я не вижу разницы в своей работе здесь или в Академии, значит, все подходящее, — невозмутимо закончил Хайтам, и эти его слова породили еще больше вопросов: есть «работа»? все подходит? — ну тогда, наверное, есть и какая-то справедливость.       О Архонты, как же с ним ужасно спорить; но если внутри все переворачивается, гонимое раздражением, значит граница пересечена, — многие ли смелы обрушать на себя чужой гнев, даже для смеха? Там и не до смеха становится. Кавеху нравится выводить аль-Хайтама из себя — чтобы убедиться, что он человек, и что он ему равен, чтобы было не так тревожно на дне сердца.       Пожалуй, это тоже может быть естественностью — ведь оно происходит. Никаких сбоев, никаких девиаций. Просто люди, пытающиеся побороть скуку.       — Работа… это — читать книги? Или… — взмахивает Кавех рукой в неопределенности.       — Да. И нет. Откуда ты знаешь, чем я занимаюсь здесь и чем занимался в Академии? Вот, например, ты…       — А откуда ты знаешь, чем занимаюсь я?       Аль-Хайтам посмотрел на него таким взглядом, что до Кавеха все же дошло. Они ходили по краю, держась за руки. Кавех отвернулся, насупившись. Дернул уголком губ, не решаясь показать веселье даже себе — гордость съест.       Именно такими людьми они и были — съедаемыми гордостью: ты лежишь в темноте и обещаешь потолку, что завтра обязательно, беспрекословно, точно-точно, все будет, я все сделаю. И на следующий день — нет, не страх, — «почему же я всегда должен?», а покой все не находится.       Иногда можно найти компромисс и со своими страхами, и с сомнениями, и с гордостью. Этот момент наступает не тогда, когда ты превращаешься в идеального человека, а когда осознаешь, что ты — это ты, обычный человек, самый обыкновенный, так к чему запреты и горести?       Вот и Кавех, тонущий в омуте, через несколько дней разговоров-споров думает, что даже не переступил запретную черту — да и зачем она нужна? Коль наслаждение, обещанное без вина, недоступно, придется добиваться того, что возможно с его помощью.       Есть вещи, при долгом взаимодействии с которыми можно устать, а есть такие, к которым можно привыкнуть. Нередко это все одновременно.       Ночь синяя — цвета волшебного стекла, за которым видно, как чьи-то грезы находят свой приют на небесном полотне. В доме аль-Хайтама стекла темные — вероятно, он спит.       Кавех не знает, хотел бы он его будить или лучше пусть это останется между ним и сумеречными демонами секретом, затонув в песках, но алкоголь выталкивает на сцену хлопком по спине.             Услышь мой голос! Без тебя я — наснас, скитающийся мрачнее тени в песках вечного горя, а глаза твои — это родник, что никак не могу я найти. Оплети мое горло побегами, — я хочу, чтобы во мне вырос цветок: я стану оазисом в пустыне любви, где такие же отверженные скитаются, не сумев свою половину найти.             И потом, спустя много-много времени, когда я увижу твой мираж посреди пустыни, чистый лик безответных слов, запахом водяных лилий вернет меня в этот момент; я уже мечтаю о нем; я уже скучаю сильнее, чем человек вообще способен. Потому что я не верю в реальность происходящего. И если это — мираж, тот самый, что должен будет случиться через много-много лет, то я поверю. Но пока ты есть — не отпускай меня в эти пески, я и вовсе туда не хочу ходить. Я останусь у твоих ног цвести, как вечно цветут в сказочных оазисах белые лилии.       Когда мужчина выходит на улицу, звезды блестят очень ярко — смеются над Кавехом, заснувшим лицом в пыли, но Хайтам не может разделить их забаву, таща того на плече в дом. Из внутреннего нагрудного кармана рубашки Кавеха выпадает завядший цветок лотоса.       Утром смеется вставшее солнце, но Хайтам, решивший остаток ночи провести за чтением, а кровать в песке предоставить другому, совершенно не весел.       — О, доброе утро, — говорит Кавех, ничего не понимая. — Знаешь, хабиби, нам не снятся сны, но… — Он моргает, но картинка перед глазами не меняется: светел лик неприкасаемого, дотянуться до которого удается только заглянув за черту — посмотрев в бездну запретов. — Ты — все еще сон или это — правда?       — Что — это? — спрашивает аль-Хайтам, протягивая ему кувшин воды.             Жасминовые ночи и пряные дни. Нас вело иногда, мы же были людьми. Танцевали на вечерней площади Джемаа-аль-Фна, наполняя сердца бутылкой вина: что-то терпко-сладкое и все та же пряность, крепость — горькая, счастье — явное, беззаботно-свободный танец, конец заката… я касаюсь губ твоих винно-алых.             Загораются звезды на синем небе. И висит удушливо-бледный месяц. Я целую, я знаю, что ты не против. Мне восточная сладость сводит скулы, но откуда она — едва ли важно; ты целуешь в ответ — начиная тысяча вторую сказку.             Я так хотел, чтобы ты позволил себе все эти «слабости». Рука в руке — и, пожалуйста, пусть не кончается ночь, а зациклится, превратится в колесо и помчится с такой скоростью, что выйдет за пределы понимания, и все вернется вспять, и так опять, опять и опять до конца мироздания.             …разрешишь молчать, перестанем ругаться, и объятия будут оазисом, домом, правдой.       Кавех не озвучивает этого, оставляя сокровенным секретом в шкатулке-душе, словно его могли обокрасть, приволочь на медину и высмеять.       Хайтам смотрит на глупо улыбающегося Кавеха непроницаемым взглядом. У того кружится голова, он хочет, напившись родниковой воды чужих глаз, уснуть в тростнике на полях Аару. Буквально. Укрыться высокими колосьями — я дома, если твое сердце меня не принимает. Кавех строит замки на земле, но каждый раз, ложась спать, перед глазами возникают воздушные — бросить бы все, улететь к ним, забыть, забыться. Не трезветь окончательно, а сразу умереть, оказавшись в том сне.       — Приди в себя, Кавех.       — Такому далекому от искусства человеку трудно меня понять…       — Тебе неизвестно даже искусство выпивки. В отличие от тебя, я могу себя контролировать.       Отчасти это было правдой. По обыкновению, неприятной. Кавех кривит губы, отворачивается и вздыхает.       — Контроль — это не только запрещать себе.       — Контроль — это знать меру.       Он поставил не запятую, но точку — и это гораздо больнее: не только воткнутый в сердце кинжал, но еще и повернутый.       Их жизни — это естественное поле для споров. Нельзя иначе как посредством спора — такие сферы деятельности. Почему нет? Это нормальная форма коммуникации, как для кого-то — и вовсе всю жизнь избегать споров как самого сильного огня. Но сейчас… Когда спор ведется не ради отстаивания своей позиции, а ради факта существования спора, он превращается в ругань — спор без желания прийти к компромиссу. Между ними возместились условности, какие-то глупые, но ощущающиеся взбесившимся электричеством в воздухе.       Кавех падает обратно на кровать, переворачивается на бок и засыпает, хотя, наверное, должен был бы уйти. Перед глазами темнота — никаких снов, ничего.       К вечеру развешенные, как шакальи струпья в лагерях, на колья забора глиняные горшки едва слышно трясутся поджилками в страхе душной грозы: она угрюмо надвигается с юга, от нее все птицы повтыкались клювами в сухую землю, — первый дождь за две недели, тягучие и горячие, как воск только потушенной свечи. И эта гроза естественно обходит пустыню стороной, будто неприкасаемую, — так тоскливо от неоправданного ожидания, невыполненного обещания.       Таким образом, день был странным, ненастоящим.       Кавех ничего больше не услышал от аль-Хайтама, но увидел — оставленную тарелку с обедом. Внутри гудела совесть, не ясно, что ей было нужно; он сидел за кухонным столом, смотрел, как иссохшее чучело паука на паутине за второй рамой поддувается ветром из щелей, и боялся даже плечом повести: неосознанно страшился в этом одиноким доме теперь даже говорить: вот он покосится сейчас — и рухнет, — это будет наравне со свободой знаменовать какой-то негласный проигрыш, будто Кавех виноват, что прижал его к стене, когда Хайтам вошел в дом, вытирая руки от земли о рабочие штопанные брюки, и хотел поговорить, хоть поспорить — да неважно вовсе, просто ощутить присутствие в его жизни, увидеть, что он тоже строит мост с другой стороны. Но Хайтам опять оставил его одного — с непривычки хотелось бежать, хотя бег — не его обычная реакция: значит, это что-то беспрецедентно волнующее.       Входная дверь была открыта, фигура на крыльце замерла в ожидании камнем; как бы не превратиться в песок — чтобы сбежать окончательно. Кавех вышел, вздохнул, потерев переносицу. Вернулся в дом, быстро убрался, но долго вытряхал простыни, перекручиваемые поднявшимся ветром.       — Куда ты? — Кавех обернулся с надеждой во взгляде. Аль-Хайтам, не смотря на него, махнул рукой. — Про ковер не забудь.       Кавех — как личность победоносная — выучился таланту убеждения и терпения, а сейчас смотрел на человека, от которого не хотел уходить — не хотел бросать постройку на полпути, — и молчал. Он вроде хочет извиниться — а не за что. Не надо.       Пустые дома с дырявыми от ветра крышами, песчаная буря. Кавех не видит этого: завтра. Ему нужен другой день. ***       Но завтра для того, чтобы достроить мост, не случается. Оно случается для того, чтобы Кавех потратил последние деньги на алкоголь, теперь ведя споры со своей гордыней. И потом опять. И потом опять — самые-самые последние.       Кавех идет по знакомой тропе, останавливается за углом и смотрит, как Хайтам на заднем дворе бакалеит клочок живой земли посреди солончака. Ничего не получится, и аль-Хайтам это знает, его влечет сам процесс, — это спор с Природой, где заранее есть победитель, и мы почему-то привыкли думать, что это не она.       Потом Кавех все же подходит — так, на расстоянии нескольких вытянутых рук. Окликает. Хайтам как бы улыбается — он не хочет показаться одиноким, но радость встречи действительно искрится где-то на периферии его радужки, делая ту болезненно-яркой — будто он сейчас здесь не то чтобы заплачет, но душа его точно разорвется. Секундная слабость, скрытая и осужденная собой же. Кавех рассеянно заходит в дом, получая разрешение.       Когда аль-Хайтам возвращается, Кавех говорит:       — Если человек, находящийся на вершине горы Сумеру, будет падать вниз, то, когда несчастный вспомнит о силах того Постигающего Звуки Мира, он, подобно солнцу, останется в небе.       Хайтам складывает руки на груди, наклоняя голову к плечу и не совсем понимая, что от него хотят.       Почему все думают, что призраки селились бы в заброшенных домах, отсыревших, забытых, разрушенных? Неужели они вдруг перестали быть людьми, желающими тепла и света? Нет, просто именно там оставлены у некоторых воспоминания — о счастье. Если ничего нет, они уходят в развалины, чувствуя с ними непримиримое родство. Он бы с радостью поселился в его сердце, неважно, насколько оно аскетично; но…       — Нельзя ли мне… пожить у тебя?       — О Подобный Солнцу, чистейший и благороднейший, да найдется тебе место у Лотоса крайнего предела.       — Пожалуйста. ***       Только спустя много дней Кавех замечает, что в доме есть горшки с черноземом — из них пытаются вырасти цветы, но что-то им мешает.       — Ты скучаешь по тропикам?       — Нет, это пустая трата времени.       — Неужели? Позволь мне тебе помочь.       Кавех берет его руку, до этого которой касался лишь во снах, и переворачивает ладонью вверх. Хайтам не отстраняется; он замирает на месте, будто перед ним эксперимент.       Над их ладонями — цветы. Ростки аккуратно тянутся вверх, переплетаются друг с другом; распускается белый бутон, его запах свежий — ни песка, ни пыли, ни жаркого солнца, только что-то живое и прохладное, как гладкий со дна родника камень, оказавшийся ракушкой. Ведь для того, чтобы зародилась жизнь, не хватит одной математики, — хочет сказать Кавех, но не говорит.       Аль-Хайтам улыбается. И Кавех целует его.       Ни капли винной горечи, ведь ночь — это сладость.       Каким он был в стенах Академии в самом начале своего пути? Что закалило его, что изменило, а что сломалось? Что породило страхи, а что искоренило? Страх. Нет такой неизвестности, о которой человек размышляет без страха. Кавех не будет выпытывать ответы, ведь, скорее всего, Хайтам бы назвал свое прошлое бессмысленной темой для диалога, даже не в попытке как обычно не дать перевернуть страницу его души, а действительно в это веря.       Может быть, аль-Хайтам все время находится в таком пространственно-временном отрезке, что для него большинство вещей — бессмыслица, он сидит в позе лотоса посреди двух некоторых значимых переменных — под создающимся и над разрушающимся мирами. Они меняются местами, а он неподвижен и даже груб в своей незаинтересованности. Он Созидающий Бог, Читающий Книгу. Он находит смысл в такой простоте, что именно это и нарекается мудростью. Сколько же длится его день, сменяется ли на ночь? Вот зачем нужен распорядок дня — открытый на его столе дневник; между каждым действием, наверное, махакальпа. Хайтам упрям в своей рациональности: свести все до минимума, до той самой мудрости, которая легче пера. Ничем себя не обременять — это выбор. Но нужно знать меру. Человеческую меру.       То, какой хваткой он впивается в чужие плечи, боясь быть отпущенным в пустыню одиночества, — это иррационально. Пустыня — это тоже жизнь, только для других видов существ. Не для людей.       Полночь.       Аль-Хайтам теряется в ощущениях, миры вокруг него начинают вращаться удивительно быстро, потому что появляется еще одна беспрецедентная, противоестественная переменная, и он, лишаясь ориентиров в урагане бифуркации, падает в какой-то из них.       Когда он пытается вспомнить картину своего прошлого, этот витраж распадается на осколки. Вы слышали, как бьется стекло? Неприятный, громкий звук, обращающий на себя все внимание. Именно это внимание от «прошлое» обращается к «воспоминания о прошлом». Причем — потерянные, разбросанные по сознанию, не подлежащие поиску, нет желания их искать.       И он вроде бы многое воспринимает всерьез, а одновременно — ничего. Почему тогда для себя так неважен, почему с собою так сложно.       Сомнения не мешают жить, если из-за них ты ищешь истину. Так и должно быть. Но она — не абсолютное все; и сама дорога важна.       Хайтам начинает цвести под ладонями Кавеха: от столкновения их однородных элементальных сил посреди пустыни начинает сиять оазис.       Это химера.       Тягучий тонкий сплав жизни из оазисной воды, появившейся всему назло.       И стоит только первому стону сорваться с губ аль-Хайтама, как Кавех фиксирует его руки над головой, сковывая их лозами. За это умирала его гордость? Заслуженно. Он выцеловывает его шею, кусает ключицы, трется щекой о плечи, убирая мешающие пряди волос. Хайтам закрывает глаза, но до конца его сущность не может оказаться ведомой, — только миг неги, — и опять вьются стебли вторыми венами, направляя поцелуи Кавеха ниже.       Я расскажу тебе тысяча вторую сказку. И тысяча третью. Ты не покинешь меня, — и лозы переползают на Кавеха, чувствующие желание рук хозяина оказаться на их месте, и оплетают его грудь, и что-то пишут на спине на древнем языке, и потом вдруг исчезают, понимая, что они третий лишний, вторгшийся в таинство, что слишком задержались на сладострастном пиру.       — Не превращай меня в воспоминание.       — О чем ты? — Кавех ложится на его грудь и заключает чужое тело в объятия. Аль-Хайтам гладит его волосы и вплетает в растрепанную косу рядом с пером цветы, но все окончательно распадается.       Я расскажу. Обязательно.       И ночь начинается сначала, оставляя их вдвоем: и гордость затыкает уши, и сомнения закрывают глаза, — их под локти уводит любовь. Да, пожалуй, она.       Ни одно живое существо не любит так же, как человек. И никто так не ненавидит. ***       — Кем ты себя возомнил? Богом?       Уже и вовсе без разницы, почему начался спор, — Хайтам осознает, что и время его не ждет. Внутри вспыхивает тревога и, потухая, остается жечься маленьким огоньком, сжигающим его уверенность, какие-то прошлые убеждения, даровавшие стабильность, и вместе с тем подпаляет тоску невероятных масштабов.       — У меня просто всегда был график, — аль-Хайтам начинает объяснять ложь, которая никогда не была озвучена его устами или совершена его руками, — а потом я немного сбился, немного устал. Разве так не может быть? Даже механизм, запрограммированный никогда не сбиваться, может дать сбой. Даже законы на каменных стелах стираются. Даже снятся сны. Даже боги…       — Но…       — Да, я человек. И поэтому я здесь. Кто же тебе сказал, что меня сослали сюда как безумного? Вы не видите меня «простым» — я обязательно должен быть важным, полезным, что-то скрывать, я не могу делать что-то просто потому что… Я сам виноват, что возвел такой образ… Я не умел по-другому.       На эти пару минут они меняются ролями: Кавех теряет слова, а Хайтам говорит все то, что кому-нибудь однажды хотел бы сказать — тому, кто поймает его над пропастью, если стеклянный пол принципов разобьется, тому, кто вытащит из зыбучих песков-сомнений — истинной человеческой природы, которую ему очень не хотелось… принимать. Человек, отвергающий свою сущность, не сможет найти и своего места.       — Это так забавно, — произносит Хайтам без тени улыбки. — Ты сам придумал и сам поверил. Я боялся такой… «простоты». Но это нормально. Если быть откровенным, отчасти на это повлиял я: договорился со старостой деревни, а Аару в легендах — это рай, где никто ничего никому не должен, вот и я так хотел. Да, я взял отпуск и желал только… чтобы никто меня не трогал. Не подумай, что у меня такое ужасное самомнение, — вряд ли кому-то было бы дело до меня, — я осознавал это, и в то же время это было прихотью. Но все-таки появился ты. Я будто задел ладонью кактус: сколько не тяни иголки-занозы, что-то да останется. И ты возвращался раз за разом. Прости за грубость, но я смирился и привык…       — Смирился и привык…       Внутри оседает пепел. Становится спокойно и легко: Хайтам улыбается.       — А потом понял, что… пожалуй, рад этому. Рад, что ты вцепился в меня, как колючка.       — Ты… ты вообще не романтик, ты в курсе? — Кавех засиял, заулыбался, уже готовый склеивать разбитое сердце терпким вином, а его не разбили, нет, — заставили трепетать, отрастить крылья и подняться до звезд.       Кавех готов был ждать, пока Хайтам поймет и примет то, что отвергал.       Когда он смотрел на него, внутри точно так же начинался ураган, и, наверное, разрушал другие миры за пределами понимания, одно «но»: Кавеху было все равно — он также уверен в своей правоте. В том, что какие бы тернии не мешали на пути к далеким звездам, что бы ни случилось в том неустойчивом пространстве, какие бы ветры не рушили воздушные замки, он создал их, стоя на земле, — от которой и вовсе незачем отказываться, — и мечтая о высоте.       Кавех готов был ждать постройки этого моста. Сколько нужно. Аль-Хайтам не совсем умеет принимать помощь, поэтому тянуть его за руку — заведомо проигрышная тактика. А вот идти рядом — самая оптимальная.       Он боялся, что небо не такое же сильное, как земля, что птицы, летая, все равно возвращаются, что там нет свободы, а только ее иллюзия, — сомнения и страх делают из него человека: человек не умеет летать. Но человек может научиться быть счастливым. Когда у тебя есть обозримый враг, ты знаешь, на кого выплеснуть свою злобу. Но сердце — не враг, только человек настраивает его против себя, цепляясь за разум, хотя это должен быть гармоничный тандем, союз, заключенный для того, чтобы найти счастье. Птица возвращается на землю, как бы ни было хорошо лететь сквозь бесконечные анфилады воздушных замков с застывшем временем, потому что земля — ее кров.       …Когда это нужно — Кавех готов был ждать аль-Хайтама.

конец.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.