ID работы: 12916767

Быть красивым

Слэш
PG-13
Завершён
66
yellow moon бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
66 Нравится 10 Отзывы 13 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Для всех Хаширама был неказистым угловатым мальчишкой. Лупоглазым дурнем, чья кожа с каждым летом становилась всё темнее и темнее, и даже долгая зима не делала её светлее. Как те самые неказистые, угловатые, загорелые — почти обожжённые солнцем — дети пахарей и пастухов при поселениях, без чакры, без сил, без прав. Тобирама видел, как над ними насмехались. И слышал, как насмехались над Хаширамой: смотрите, говорили они, этого парнишку Бутсуме подбросили рыбаки, — и смеялись, пока Хаширама стыдливо отпускал голову, сжимал острые узкие плечи. Они были воинами, но ещё они были молоды — в том самом возрасте, когда хотелось быть красивым, нравиться другим в то короткое время, когда ты уже не ребёнок, но ещё не взрослый. А взрослым станешь совсем скоро. Хаширама хотел быть красивым: он упорно втирал в кожу мыло, поджав губы, и прятал руки за спиной, растерянно распахнув испуганные глаза, когда Тобирама бесшумно подходил ближе. Вскрикивал: «Не пугай так!» — и продолжал драть кожу, но уже пальцами, оставляя длинные красные царапины. Сперва тобирамина юность не давала понять, почему Хаширама не нравился другим и почему Хашираме так хотелось им нравиться. Потом тобирамина привлекательность не давала понять, почему Хаширама так озабочен своей кожей: Тобирама смотрел на своих сверстниц — и они млели, Тобирама приветствовал их — и они благоговейно дрожали. Неказистый, угловатый, загорелый Хаширама с круглыми глазами и большим ртом, вечно извергающим глупости. И хорошенький, белый и тонкий Тобирама с чувственным изгибом глаз и маленьким пухлым ртом, изогнутым в короткой настороженности, а ещё умный и скромный. Чтобы быть хорошим воином, не нужно быть красивым, чтобы быть хорошим отцом, не нужно быть красивым, чтобы быть хорошим братом, не нужно быть красивым. Чтобы быть хорошим человеком, не нужно быть красивым. Красивым нужно быть, чтобы тебя любили. Хотели. Вожделели. Мечтали ночами за закрытой дверью в глубокой темноте. «Неказистый» Хаширама взмахивал сжатым в руке вакидзаси и прорубал крепкую броню врага. «Хорошенький» Тобирама пропускал атаку Суйтона и отлетал назад, прикрывая голову руками. «Неказистый» Хаширама говорил, что Тобираме повезло родиться красивым. «Хорошенький» Тобирама говорил, что Хашираме повезло родиться сильным. Быть «хорошеньким» не шло в сравнение с регенерацией, запасом чакры, выносливости и почти бессмертием. Быть «хорошеньким» не защищало от врагов, а Тысячерукий Будда Хаширамы — защищал. Тобираме не было и пятнадцати, когда он понял, что быть сильным — вот настоящая красота. Быть добрым. Быть отзывчивым. Понимающим. Решительным. За восхищением тобираминой красотой Хаширама не замечал своей собственной. А он был удивительно красивый: опутывал мокутоном Сусаноо Таджимы, отчаянно бросался в бой, зная, что хватит чакры, хватит решимости и выносливости, чтобы противостоять каждому. Тобирама млел, как его сверстницы, благоговейно дрожал, как они. Ни одно смазливое лицо, ни одна белая кожа не были настолько красивы, как Хаширама в пылу битвы. Как Хаширама дома. Как Хаширама с членами клана. Как Хаширама с союзниками Сенджу. Как Хаширама. Быть может, Тобирама выдумал, что загорелая кожа брата стала манящей, цвета старой древесной коры с тех деревьев, что стояли веками, защищая их от дождей и ветров. Цвета постоянства и надёжности с редкими трещинами из шрамов, как на настоящем дубе. Летом она немного темнела, местами появлялись выцветшие пятна — то на шее, то на плечах, а зимой совсем чуть-чуть светлела. И всегда Тобираму манила. Тобирама летом обжигал кожу до волдырей, краснел, как варёный рак, но не загорал, а зимой становился бледным, почти синюшным. Может, поэтому кожа Хаширамы так сильно манила. Ни зной, ни мороз ей ни по чём, она на здоровом сильном крепком теле. Тобирамина же выдавала его слабость: что ждать от шиноби в битве, когда его может подкосить лето и сбить с ног зима?! От Тобирамы ничего и не ждали. Он был не самым никчёмный из воинов, но и не самым выдающимся. Но девушки всё равно млели от его взглядов и приветствий. Млели, хоть он не мог защитить их, дрожали, хоть он едва мог защитить себя, смущались, хихикали и улыбались, хоть в Тобираме и не было манящих силы, уверенности и доброты. Глупышки думали, что смазливый мальчишка может быть лучше защиты и постоянства. Что Тобирама может быть лучше Хаширамы. А может, у женщин никогда не проходил возраст, когда им хотелось нравиться другим? Они никогда не взрослели. И млели от взглядов смазливых мальчишек, будучи замужем и с детьми. А Тобирама будет млеть от вида загорелой кожи Хаширамы, когда у него появятся жена и дети? У них обоих. Тобирама засыпал с мыслью о манящей коже брата и просыпался с мыслью о манящей коже брата. Проводил день с ней же. И стыдился её. Ведь она — это поджарое, крепкое, сильное тело Хаширамы. Она — это Хаширама. Получалось, что Хаширама его манил. Получалось, что он мечтал о Хашираме ночами за закрытой дверью в глубокой темноте. Хотел. Вожделел его. Как те девушки, что смущались и хихикали, когда Тобирама на них смотрел. Но это девушки не ходили с Тобирамой в купальню, не переодевались и не спали в одной комнате. Тобирама вожделел Хашираму и говорил: «Доброе утро», Тобирама хотел Хашираму и говорил: «Хочешь рамен?», Тобирама мечтал о Хашираме пока Хаширама был рядом — прямо здесь, под боком, под рукой. Но Тобирама его не касался, знал, что станет манить не только цвет его кожи, но и теплота его тела, как манил костёр во время морозов. Сейчас не зима, Тобирама не мёрз, но стоило один раз согреться теплом Хаширамы — и больше его ничего не согреет. А может, Тобирама это лишь придумал, пока лежал на футоне в полушаге от спящего брата. Его ладонь лежала на матрасе Тобирамы, Тобирама растерянно смотрел на неё и уговаривал себя не касаться пальцев Хаширамы. Упорно смотрел, ещё упорнее уговаривал. Половину ночи пролежал, таращась на руку, и не знал, где правда: «воспользоваться уязвимостью Хаширамы и сделать что-то против его воли» или «это же просто прикосновение к пальцам, это же ерунда, он не узнает, ты забудешь на утро и не вспомнишь никогда». Губы у Тобирамы горели, кожа Хаширамы манила. Поцелуй так и не случился. Если у женщин не проходил возраст, когда им хотелось нравиться другим, то у Тобирамы он никогда не наступил. Он так думал. Пока не стал смущаться от шутки Хаширамы, которую забыл в следующую секунду. Белые щеки с россыпью веснушек мягко заалели. Тобирама поморщился — от смущения слезились глаза. И Хаширама тоже смеялся, трепля пальцами раскрасневшуюся щёчку. — Почто ты такой очаровательный?! Тебе точно семнадцать, а не семь, родной?! — трепал пальцами раскрасневшуюся щёчку и смеялся. Тобирама неверно думал — ему хотелось нравиться Хашираме. Нравиться так, как он сам нравился тем девушкам, которые млели от его взгляда и приветствия. Ему хотелось, чтобы Хаширама из-за него млел. Чтобы Хаширама его хотел и вожделел. Чтобы мечтал о нём ночами за закрытой дверью в глубокой темноте. Как Тобирама о нём мечтал. Тобирама думал, что его лицо опухало после сна, что он был слишком побит после сражений, что шрамы уродовали его тело — ему становилось понятно, почему Хаширама ненавидел свою кожу, ему хотелось быть красивым для того, в кого он был влюблён. Тобирамино же уродство было в мелочах: свалиться навзничь, уходя от удара, получив неодобрительный взгляд отца и смешок Хаширамы, не вовремя замлеть и уронить в тарелку палочки, разбрызгав суп по столу, получив растерянный вздох матери и смешок Хаширамы. Тобирама не знал, что ему нужно тереть мылом, чтобы Хаширама перестал насмехаться. Он лишь смаргивал с ресниц обиду. Это «очаровательный» было насмешкой — Хаширама насмехался над тем, кто влюблён в него, как над ним насмехалась та, в кого был влюблён он? Но вины Тобирамы в этом не было, как и в том, что Хаширама его так сильно манил: закрывал собой, когда в Тобираму летел шквал огненных шаров. Тобирама думал, что доживает последние секунды, обожжённое плечо адски болело, сломанные рёбра мешали дышать, а Хаширама выстоял атаку, склонился сверху и спросил: — Ты как? Силы остались? Держись меня! Будь за моей спиной! Тобирама молился всем богам, которых знал, чтобы они не дали ему дёрнуться и поцеловать Хашираму. До темноты в глазах захотелось поцеловать его, до немоты в руках его хотелось обнять. Жгучее желание, опережающее боль. Пульсирующее желание, перекрывшее шум сражения. Ничего, кроме него, не осталось. Никого не осталось. Лишь Хаширама и расстояние между ними в один рывок. Тобирама умел отчаянно молиться, боги его услышали. Или демоны услышали: он не разбирал, кому молился. Хаширама схватил за шкирку, встряхнул, поставил на ноги и потащил за собой. Разве это может не манить? Как это может не будоражить? Кем нужно быть, чтобы Хашираму не хотеть? А потом, на террасе дома Бутсумы в поселении Сенджу, когда Хаширама залечивал Тобираме ожог на плече, приходило понимание: Хаширама только Тобираме брат. Он защищал всех Сенджу, но только Тобираму — так рьяно. Он любил всех Сенджу, но только Тобираму — так отчаянно. А может быть, Тобирама лишь придумал, что он особенный для Хаширамы, но мысль об этом была сладкой, от неё слипались губы и слезились глаза. Брат закрывал собой солнце, широко улыбался и от того, что он так близко. Эта мысль казалась грязной. Липкой. Тобирама боялся, что его одолеет оголтелое желание поцеловать брата и он не дозовётся богов. Или демонов. Тобирама теперь всегда боялся жгучего желания поцеловать Хашираму и перед сном всегда молился сначала вверх, потом вниз, потому что футон брата ближе, чем в полушаге, он размашисто переворачивался во сне и к полуночи перекатывался на футон Тобирамы. Тобираме хотелось бежать, испуганно и поджав хвост, хотя бы уйти с футона, но тогда придётся объяснять, зачем ушёл: «Стесняешься, братец?», «Я тебе неприятен, родной?». «До оцепенения стесняюсь, приятно до томительной дрожи. Но это же не то, что ты ждёшь в ответ, Хаши»? Тобирама не боялся, что Хаширама будет искать причину бегства в нём, было страшно, что он станет искать её в себе. Поэтому они спали на одном футоне. Тобирама — с головой под душным одеялом, Хаширама — в одних хакама на голое тело почти на голом полу, потому что Тобирама не сдвигался на край футона. Он боялся шелохнуться, когда Хаширама в полушаге, сейчас же он боялся дышать. Потому что никакие боги не успеют помочь. Никакие демоны не услышат. Тобираму уже никто не спасёт, если ему захочется поцеловать брата. Днём — на душном поле битвы, ночью — под душным одеялом. И везде — Хаширама манил. Везде — Хаширама близко. Тобирама стоял за его спиной в начале сражения, шёл плечом к плечу, когда оно утихало, делил с ним отца и мать, дом, еду и спальню — так было, сколько Тобирама себя помнил. Всегда. Но только теперь это стало невыносимо. Отцу было тошно после хорошей пьянки, матери — когда нужно было сшивать кимоно, а Тобираме — когда Хаширама ему улыбался. Ему теперь всегда оголтело хотелось поцеловать Хашираму. Отец замахивался палкой и бил по плечу — Тобирама хотел поцеловать Хашираму. Мама подсовывала под руки ещё одну тарелку риса с овощами, причитая, что совсем исхудал — Тобирама хотел поцеловать Хашираму. Изуна торопливо бежал навстречу, замахиваясь мечем, металл скрежетал о металл — Тобирама хотел поцеловать Хашираму. А Хаширама прямо под боком, во сне закидывал на Тобираму ногу, обнимал сильной рукой, в бою защищал высокой стеной. Выгляни Тобирама из-под одеяла — и вот они, губы, повернись он — и на этом всё. Целуй сколько хочешь, млей сколько влезет. Тобирама знал, что не сможет остановиться, если поцелует хоть раз. Ни отец, ни мать не смогут оттащить его от губ Хаширамы, Хаширама не сможет оттолкнуть его от себя. Поцелуй всегда был так близко, может, поэтому его так сильно хотелось. А может, это Тобирама придумал, что ему хотелось целовать брата. Столько лет прожил, не млея, а теперь трепетал от взгляда и приветствия. Ладно эти девушки, влюбленные в смазливых мальчишек. Смазливым мальчишкам, влюблённым в высоких и сильных мужчин, можно млеть и трепетать? Тобирама ведь млел и трепетал, когда Хаширама взял его за руку перед тем, как пошёл бой с Мадарой, Сенджу никогда не были так близки к поражению. Брат взял за руку и прошептал: — Как же я боюсь не увидеть тебя счастливым. Хашираме хватило мгновений, чтобы отдалиться от клана, Тобираме хватило холодной дрожи в позвонках, чтобы понять, что брат не надеялся вернуться. Тобираме хватило смелости, решимости и силы, чтобы пуститься следом, чтобы догнать, чтобы повалить на землю, чтобы зарычать не своим голосом: — Не смей! Нет, ты не посмеешь! Ты не можешь так поступить со мной! Чтобы отвести кулак и ударить Хашираму в головокружительной ярости. Распластавшись посреди притихших Сенджу и Учих, растерявшихся Сенджу и Учих, Тобирама рычал, кричал: — Ты хотел бросить меня?! Бил и за своим рычанием не слышал шёпот Хаширамы: — Я так боюсь, что ты умрёшь раньше меня, как же я хочу уберечь тебя. Бил самозабвенно, как не каждого врага бил. Бил, пока Бутсума не оттащил от Хаширамы, не привёл в себя оплеухой. Сенджу потеряли много воинов в том бою, у Хаширамы кровоточила губа и заплыл глаз, он сплёвывал на землю мутную слюну, смешанную с кровью, улыбался и, склонив голову, спрашивал: — Ты помнишь, да? Всегда будь рядом со мной. Всегда. Что бы между нами ни случилось. Лицо Тобирамы было опухшим, тело изодранным и побитым, а глаза опять слезились. Может быть, это Тобирама выдумал Хашираму — только бредом, воспалённой фантазией, может быть, человек, которого ты избил вчера, сегодня принёс горячий суп и пообещал заварить чай, когда поешь нормально, ведь мама права, совсем тощий стал. Тобирама не хотел есть, он хотел броситься в ноги Хаширамы и просить прощения. Тобирама не хотел чай, он хотел вырвать себе глаза, когда увидел на губе брата маленький шрам от рваной раны — соприкосновение кости с костью через тонкую мягкую кожу. Гадкие глаза Тобирамы опять слезились. — Да брось, — сказал Хаширама, подползая ближе, сел рядом, вытянув ноги, и повернулся вполуоборот, — Мне всегда так хотелось, чтобы что-то от тебя было со мной. Я мог залечить эту рану бесследно, но не захотел, потому твоё имя всегда на моих губах, твоё лицо — у меня под веками, теперь и твои прикосновения будут со мной. Тобирамина ярость — у него на губах, тобирамин ужас — у него под веками. Губы Хаширамы в этот раз не манили, лишь стыдили, хоть брат и говорил, что всё нормально. Разве может быть нормальным, что Тобирама будет у него на губах, когда он будет целовать жену. Тобирама будет у него на губах, когда он будет целовать дочь или сына. Тобирама будет у него на губах, когда он будет пить саке. Когда будет есть рамен. Пить чай. Дышать. Разве может быть нормальным, что теперь между Хаширамой и всем остальным будет Тобирама? Тобирама прикусил губы — в глазах потемнело от жгучего желания получить шрам от руки Хаширамы. Шрамы. На губах. На шее. На плечах. Рёбрах. Животе. Чтобы ни одного места без его шрама не осталась. Чтобы между Тобирамой и кем-то ещё был Хаширама. Чтобы Тобирама выдыхал и касался Хаширамы и вдыхал, прикасаясь к нему. Чтобы Хаширама был на коже и под кожей, и прямо напротив, тогда, может быть, Тобираме не будет казаться, что он выдумщик. Хотя бы один шрамик, чтобы носить его гордо, чтобы лелеять его. Но Хаширама его не оставит. Хаширама каждый шрам на Тобираме ненавидел, знал, от чьих рук каждый, и ненавидел эти руки. Хаширама будет в ярости, если Тобирама попросит его. Попросит: «Ударь меня, брат», «Разрежь кунаем кожу», «Рань», «Избей». Хаширама свихнётся. Тобирама не посмеет. Он лишь смотрел на маленький шрам на губе брата. Теперь всегда на него смотрел. А Хаширама его трогал: зубами, пальцами, языком, как заживающую рану, которая чесалась и чесалась. Так чесалась, что невозможно терпеть, и Хаширама не терпел: скрежетал зубами по шраму всё утро так, что губы покраснели и опухли. Днем тёр шрам пальцем, поджав губы. Вечером мял шрам кончиком языка. А к ночи пускал в ход и зубы, и руки, и язык, пока Тобирама лежал на своём футоне в полушаге. Хотел. Вожделел. Мечтал. Завидовал. Зависть встала комом в горле, Тобирама не мог вдохнуть. Тобирама задыхался от того, что Хаширама лежал в полушаге и ласкал не его. Брат просто привыкал к изменившейся частичке своего тела, как к зубам мудрости, её нужно распробовать, прощупать, найти подход и сделать её обыденностью. Хаширама скоро оставит шрам в покое. Но эта зависть. И это желание. Тобирама не знал, куда от них деться. Ночью — под душное одеяло, а днём? Куда прятаться днём? Бежать, не оглядываясь, отражать атаки отца, не отвлекаясь, есть суп, не поднимая головы. И всё равно хотеть и завидовать. Шрам — своевольный наглец, он сорвал с губ Хаширамы столько поцелуев, о скольких Тобирама даже не мечтал. Шрам припал к Хашираме бесконечным, безустанным поцелуем. Тобирама ненавидел этот шрам. Ненавидел руки, что его оставили. Ненавидел прятаться под душным одеялом, когда брат перекатывался под бок и обнимал. И оцепенел, когда вместе с объятиями Хаширама во весь голос заговорил: — Что бы не случилось между нами, будь рядом со мной… Как же я боюсь… Как же я хочу… — и замолчал на всю ночь. Тобирама не смог сомкнуть глаз до утра. Хаширама говорил во сне и раньше, но впервые он говорил так. И такое. Тобирама хотел и завидовал. Хаширама хотел и боялся. Так хотел и боялся, что страхи и желания заползали в сны, продолжали терзать разум, изводить душу. От него с утра грустная улыбка, у Тобирамы пустой взгляд в ответ — нужно смолчать, нужно забыть, но отец спросил: — Почему ночью не спали? Перед тяжёлыми днями нужно хорошо высыпаться. Мне вас, как малых детей, по футонам нужно разгонять? Хаширама растерянно приоткрыл рот, но ничего не ответил. Уставший взгляд выдал Тобираму — отца не провести, поэтому он объяснил: — Хаширама говорил во сне. И разбудил меня. Он редко говорит во сне, он мне не мешает, просто так получилось, ничего страшного, я сегодня лягу раньше, если получится. И отец сказал то, из-за чего Тобирама смутился. Он зачем-то сказал то, от чего щёки Тобирамы заалели. — Я не забираю у тебя твоего Хашираму, не бойся. Ни его наследник, ни мамин первенец, а тобирамин Хаширама. Брат наклонился, улыбнулся, растягивая улыбкой наглый шрам, и спросил, что он говорил во сне. Спросил громко, потому что отец не любил, когда шептались за столом, и Тобирама так же громко врал, мол, ничего не понял, мол, бубнил под нос, ещё и сам ведь был спросонья. Хаширама выцепил пальцами поалевшую щеку и назвал Тобираму хорошеньким. Мягко стукнул указательным по кончику носа, туда, где темнела веснушка, и назвал очаровательным. Запустил ладонь в густые серебристые волосы и подался вперёд, огибая плечо свободной рукой, и назвал милым. Тобирама гнулся и визжал, сотрясал чайный столик и выбивался из сил, пока пальцы Хаширамы метались вверх-вниз по рёбрам, щекотали, мучали. И сам Хаширама смеялся, благодарил отца за то, что тот научил этому захвату: Тобирама метался, но не мог выбраться. Захват для того, чтобы щекотать или насиловать родных, ведь враг к себе так близко не подпустит. Когда Хаширама отпустил, Тобирама вскочил на ноги, растрёпанный, покрасневший, запыхавшийся, он хотел выскользнуть из комнаты, но застыл, сделав лишь шаг. — Я так боюсь… И так хочу… Хаширама не спал. Он говорил не во сне, а спящему Тобираме. Думал, что говорил с Тобирамой, который не слышал. С Тобирамой, который прятался. С Тобирамой, который подумал бы, что слова эти — бред. Он не спал прошлой ночью. А сколько ночей не спал до неё? Когда Тобирама хотел его поцеловать — спал? Когда Тобирама смотрел, не отрываясь, — спал? Спал ли он хоть одну ночь, когда перекатывался Тобираме под бок? Тобирама не знал ответ. Но ему казалось. Нутро, подсознание подсказывали — Хаширама не спал. Пару ночей лез под бок на пробу, не получив сопротивления, начал обнимать. Тобирама засыпал под одеялом, на утро оно было у бёдер. Каждое утро. Ни разу это не имело веса, не имело смысла, но сейчас он появился. Хаширама лишь притворялся спящим, чтобы Тобирама его подпустил к себе. Прибивался под бок и… И? И что делал дальше? «Ну вот лежишь ты, крепко спящий, у Хаширамы под боком — и Хаширама?» «Хорошенький», «очаровательный», «Хочешь поцелуйчик, милашка?». Тобираму напугала мысль о том, что Хаширама мог целовать его. Мысль о том, что Хаширама мог целовать его, разозлила. Сначала — из-за того, что брат делал это без его согласия, потом — из-за того, что она, эта мысль, вообще появилась. Зачем Хашираме целовать? Хоть один повод! «Хорошеньким» Тобирама был для каждой первой молодой девушки, для бойких стариков и нескольких ровесников парней — и это лишь те, кого он слышал. Ни один из них Тобираму не целовал. Не хотел, не пытался. С чего бы Хашираме хотеть и пытаться? Хаширама просто лежал рядом, обнимал, шептал на ухо спящему Тобираме то, что не мог сказать в глаза, то, что не мог сказать никому. Чего по-настоящему хотел, чего искренне боялся. Тобирама убедил себя в этом, но больше не лез под одеяло ночами. Хаширама теперь может быть уверенным, что Тобирама спит. Но не спали они оба. Брат лежал на боку, к Тобираме лицом, Тобирама смотрел в потолок, редко моргая, с тревогой чувствовал его взгляд на себе, почти ощущал его улыбку и то, как растягивался шрам на тонких губах. Они долго не спали, Хаширама смотрел сквозь тяжёлую темноту ночи, молчал и улыбался — Тобирама больше не хотел на себе шрам от него, а хотел, чтобы брат его целовал. Чтобы, когда он провалился в сон, Хаширама его целовал. Целовал все те ночи, что провёл под боком. Улыбаясь, касался губ Тобирамы, тихонько мычал от удовольствия быть первым, кто Тобираму поцеловал — этого хотели десятки, если не сотни людей, а получилось лишь у Хаширамы. Тобирама нравился многим, разве он не мог нравиться Хашираме? А может, он лишь выдумал то, что брат не спал — половина слов точь-в-точь как те, что он произнёс на поле боя, думая, что не вернётся. Совпало так. А Тобирама уже надумал себе поцелуев, переплюнув в наглости шрам на губе. Точно совпало, ведь брат спокойно засыпал несколько ночей подряд, без разговоров во сне, даже не перекатывался со своего футона. Каждую ночь Тобираму одолевал стыд и тоска. Они слишком долго спали на одном футоне, чтобы Тобирама мог так быстро отвыкнуть от тяжести его руки на плече. Что хуже всего — полшага между футонами казались почти непреодолимыми. Тобирама больше не молился богам ночами, он проклинал эти полшага между матрасами. Иногда — раз или два за всё время — рука Хаширамы падала на край тобираминого футона, и Тобирама испуганно таращился на неё. Будто первый раз видел, будто не знал, что это. И ощущал то же самое. Это те самые руки, что не давали тебе упасть, поддерживали, защищали, оберегали, помнишь? Он полночи таращился на руку брата, а на утро нашёл себя в его объятиях, но не так, как обычно. Грело не тепло одеяла. Тобирама распахнул глаза и обомлел — он лежал на футоне Хаширамы. На груди Хаширамы. Касался грудины губами, носом — рёбер. Вдыхал мягкий запах его тела. Грелся его теплом. Его объятиями. Не нужно было выскакивать из этих объятий. Не нужно было! Но Тобираму будто облили кипятком, его ударило жаром. Он дёрнулся назад, руки Хаширамы, опоясывающие вокруг, поддались тяжело, со скрипом, и сам брат вскочил, растерянно хлопая глазами. — Чего это ты?! — Ничего. Ничего — это когда не млеешь от взгляда брата. Ничего — это когда не жжёт губы желанием брата целовать. Ничего — это когда не тянет, когда не хотелось, когда не изнывалось. Когда на губах не застывает прикосновение о грудину. Тобираминым ответом должна была стать: «Всё». С ним «всё». Для него «всё». Что-то вроде конца, когда не оставалось ни сил, ни желания. Только ощущение хашираминой кожи на губах. Оно — не шрам, но не сходило долго: Тобирама умывался несколько раз за утро, тёр рот, но ничего не вышло — ничего не ушло. Крепкая тёплая кожа у него на губах. Желанная кожа у него на губах. Тобирама скрёб по лицу мылом, как Хаширама скрёб им по своим рукам. Только брат это делал, чтобы нравиться другим, Тобирама же — чтобы не бояться. Он боялся остаться наедине с ощущениями Хаширамы, боялся, что ему не захочется быть ни с кем, кроме них. Он боялся, что это ощущение не выжжет огонь катона, пролетевший возле лица, когда Тобирама снова стоял за спиной Хаширамы. Как и обещал. Брат иногда улыбался, когда смотрел на Тобираму, шрам на его потемневших от сажи губах казался ещё заметней для тобираминых глаз. Лишь для них. Потому что Тобирама знал, где этот шрам, откуда он, какой он — если не знать о нём так много, можно и не заметить: Мадара не заметил, отец забыл сразу, как увидел, а мать — на другой день. Лишь Тобирама помнил. У Хаширамы на губах Тобирама. У Тобирамы на губах Хаширама. Но нет поцелуев. Есть робкая благодарность, когда брат закинул руку Тобирамы себе на плечо и помог дойти до Сенджу, разбивших лагерь после сражения. У Тобирамы кровоточил нос, обожжено бедро, скорей всего сломано несколько пальцев, но терзали его только оголтелая неловкость и стыд — Хаширама сам едва держался на ногах, но первым делом, когда кланы разошлись зализывать раны, он ринулся к Тобираме. Наверное, поэтому он «тобирамин Хаширама», а не наследник отца и не первенец матери. Для них — взволнованный взгляд, для Тобирамы — «Все руки на месте?», «Можешь идти?», «Давай помогу!». Ему едва хватило сил помочь себе: длинные морщины — на лбу, дрожащая рука — на бедре, шаг — короткий и шаткий. Но Тобираму он держал крепко. «Не дёргайся ты», когда Тобирама просил отпустить, «Мне так намного легче идти», когда Тобирама говорил, что Хаширама едва волочит за собой ноги. Ему «намного легче», когда он поддавался Тобираме на тренировках с отцом, когда отдавал Тобираме свою тарелку рамена, когда спал в духоте от того, что Тобирама не хотел открывать сёдзи. Хашираме «намного легче», когда он делал Тобираме «немного лучше». Жаль, что Тобираме нечего дать в замен. Если только: — Прости. — Зачем? То есть тебе не за что просить прощения. — Я залез к тебе на футон. — Я это делал десятки раз и ничего не случилось. А если бы что-то случилось? Что-то — например, Тобирама бы хотя бы раз не дозвался богов и поцеловал бы Хашираму. Хаширама бы проснулся? Вряд ли. Но если бы проснулся, то? Спросил бы растерянно: «Зачем ты это, братец?!». Разозлился бы и закричал: «Как у тебя ума хватило-то?!». Может, на поцелуй бы ответил и прошептал: «Как давно ты целуешь меня ночами, чудак?!». А если бы Тобирама прошлым утром не отпрянул от манящего тела, а поластился с нежностью, погрелся бы его теплом, Хаширама стал бы спрашивать: «Зачем это ты?!», или брезгливо бы скинул с себя? В Хашираме на полную трудилась регенерация, у Тобирамы — сенсорика. Когда они дошли до дома на брате — ни единой царапины, в Тобираме же не осталось ни капли сил, только тревожная растерянность. Тобирама тяжело сел на ступеньки террасы, откинулся назад, чтобы упасть, но Хаширама не дал перевести дух, продышаться, успокоиться и принялся стягивать броню, первым делом сняв с его лица хаппури. Хаширама ушёл и вернулся до того, как Тобирама успел понять, что его нет, руки брата ещё немного дрожали, от чего по воде в маленьком тазе шла рябь. Тобирама взбрыкнулся, когда он на пробу провёл хорошо выжатой тряпкой по виску. Лицо, шея, ладони и ноги были чёрными из-за сгоревшего сухого поля, выжженного до земли, поэтому вода в тазу быстро помутнела, ещё до того, как Хаширама добрался до подбородка. И когда он сказал: «Подожди немного, я чистой воды наберу», Тобирама в спокойном размеренном ужасе понял, что влюбился. В таком же ужасе он был, когда узнал, что Кавараму убили — почти безразличный страх. Когда понимаешь, что это уже случилось, вот оно, и оно от тебя не зависит, приходило смирение. Это как бесстрашие, что шло рука об руку с безумием, только бесстрастие с ужасом. В Тобираме нет бесстрашия, но есть бесстрастие: он взбрыкнулся ещё раз, когда Хаширама обтёр тряпкой шею, вода потекла по коже, Тобирама сел и зарычал: — Зачем ты это делаешь? Я без тебя разве не смогу?! За грудиной сжалось до темноты в глазах, и Тобираму рвало желанием больно уколоть Хашираму, задеть так, чтобы вывести из себя. Но ответ брата спокойный и мягкий: — Знаю, что можешь, но мне хочется. Не злись. Я больше не буду, если тебе неприятно. Тобирамины губы говорили: — Я не хочу, чтобы ты прикасался ко мне. Тобирамины желания шептали: «Я живу ради твоих прикосновений». Наверное, что-то из этого слышал Хаширама в те годы, когда ему хотелось нравиться другим — «загорелые руки, как у безродного болвана», «не прикасайся ко мне, уродец». «Я не хочу, чтобы ты ко мне прикасался». Тобирама впервые за несколько лет видел, как Хаширама драл пальцами кожу, будто она — это грязь, приложи усилие — и смоешь. Будто Хашираме снова хотелось нравиться другим. Ему Тобираме хотелось нравиться. За столом следующим утром — драл кожу на запястье, скрёб ногтями до царапин, на тренировке днём — скрежетал пальцами по шее, раздирая её, и смотрел на Тобираму растерянно, виновато, будто повинен в том, что не нравился другим. Но вина была тобирамина: он испугался и хотел защиться от того, кто бы не причинил вреда. Он хотел извиниться, но отец или мать всегда рядом. Неужели они и до этого всегда были рядом? У Тобирамы не было причин на них злиться, но он злился, когда просыпался, а Хаширама уже был с мамой, когда засыпал, а Хаширама ещё был с отцом. Хаширама не хотел оставаться с Тобирамой наедине — неужели думал, что тот мог обидеть ещё раз? Лишь через несколько дней Тобираме повезло — отец напился и ушёл из купальни до того, как успел уйти Хаширама. Растерянный взгляд, поджатые губы, опущенная голова, сжавшиеся в опаске плечи брата Тобираму тревожили, но не остановили, когда он подошёл ближе, поправил полотенце на бёдрах и поморщился от духоты и пара. А ещё от вины, потому что Хаширама обогнул своё плечо ладонью, будто пытаясь прикрыться, — стыдился себя, не хотел, чтобы Тобирама видел его. — У тебя красивая кожа, — Тобирама говорил медленно и ровно, опускаясь в тёплую воду, и вскинул голову вверх, когда сел. Чтобы на брата не смотреть. Чтобы своё отражение не видеть. Хаширама молчал. — На самом деле я хочу, чтобы ты меня трогал… Нет, не так: мне нравится, когда ты меня трогаешь… Нет, снова не то.  — А что..? И Тобирама рассказал. Что кожа Хаширамы выглядела нежной, но на прикосновение она — крепкая и упругая. Рассказал, как тепла его кожа на первый взгляд. На второй взгляд — её теплом можно согреться в холодную зиму. Тобирама много зим пережил и каждую — благодаря ей. Он говорил о ней и смотрел на неё — мокрая от душного пота, она манила, как в тот первый раз. Она была как никогда красива. Тобирама не млел вовсе, он просто влюблён: в загорелую кожу брата, в его пышные короткие ресницы, в тонкие губы с маленьким шрамом на нижней. А ещё он вдруг заметил, как красивы волосы Хаширамы. Даже грязные, они ровные, мягкие и послушные, как и сам Хаширама. Как и Хашираме просто нужно уйти с поля битвы, чтобы перестать быть воином и стать сыном, братом и другом. Его волосы, как сам Хаширама — тёмные и лёгкие: сквозь убийства и смерти проходили, но не грязнились. Может, это Тобирама выдумал их мягкость, но с того вечера в купальне ему стало невыносимо спать: матрац, набитый соломой, жёсткий, подушка, набитая рисом, плотная, и даже одеяло, набитое пухом, было тяжёлым, грузным, придавливающим. Такими были дзюбан и хакама, такие же тяжёлые при шаге и варадзи. Мягкость осталась лишь в хашираминых волосах. Тобирама хотел запустить в них ладонь. Взъерошить. Спутать. Обе ладони. Нос. Лицо. Обернуться ими. Не «быть с ним», а «быть им». Не «быть с ним», а «быть в нём». Не «быть с ним» — это же так мало, почти ничтожно. Быть с ним — это когда нельзя касаться. Нельзя любоваться. Нельзя млеть. Нельзя хотеть. Нельзя мечтать. А Тобираме так хотелось — прильнуть щекой к мягким волосам, почти воздушным, как свежее сено, вдохнуть их запах (мыла и воды) и застыть. Лишь на одну ночь. Хотя бы на одно мгновение. Тобираме бы хватило и его, чтобы насладиться. Чтобы задохнуться. Чтобы свихнуться. Краткий миг. Короткое прикосновение. Хаширама не слышал, как Тобирама скрипел зубами, когда запускал в волосы пальцы. Откидывал с лица движением кисти и за выдохом не слышал, как трещали кости, как тёрлись зубы друг о друга от досады, от желание. Хаширама не знал, что Тобирама переставал дышать, когда гладкая прядь ложилась вдоль маленькой отметины на тонкой губе. Шрам на шраме. Хаширама не чувствовал, как сильно дрожали руки Тобирамы, когда он сжимал гребень, брошенный на ступеньках. Дерево трещало тише костей, сдави неловко — и сломалось бы, бесшумно треснуло и развалилось. Тобирама тоже трещал, но сколько не дави — не ломался. Сколько не бей, не тяни, не швыряй, не режь, всё целый. Трещал, скрипел, но не ломался. Лишь слегка надломился, когда Хаширама склонился сверху, пока Тобирама лежал на полу террасы в глубокой тени навеса. Прятался от жаркого дня, а стоило от Хаширамы. Брат навис, а его волосы легли Тобираме на шею. Тёплая мягкость сломала что-то внутри — это был почти слышимый хруст, хруст треснувшего гребня. Но немного тише, немного глубже. Тобирама испуганно задрал голову, поднял взгляд к распахнутым в удивление глазам Хаширамы. Без какой-то цели. Для ничего. — Что тебе нужно? Брат улыбнулся, потряс головой, его волосы мягко щекотали кожу. Тобирама закрыл глаза, закрыл рот, но даже так стон вышел громким. Глухим, но громким. — Ты. Не будь его глаза закрыты, он бы видел, как притих Хаширама. Тобирама бы заметил, как пальцы Хаширамы направили кончик длинной пряди: мягко по белой тонкой костистой шее. Он бы знал, что Хаширама сам закрыл глаза от напряжения, что сам он бледен и испуган. Глаза Тобирамы закрыты, внутри него что-то сломалось и рассыпалось. То самое, что заставляло просто млеть, лишь хотеть, только мечтать. Оно рассыпалось, а Тобирама потянулся. Рукой к хашираминым волосам. Лицом к хашираминым волосам. — Я? — Что бы не случилось. Ты помнишь? Нет. Тобирама помнил лишь как мягко смялись волосы брата в его руке, как легко пальцы вошли под загривок. Только это помнил. Единственное, о чём хотел знать. Лишь этим хотел жить. То, что ему нужно. Тобирама помнил, как Хаширама поддался чужим рукам, подался к незнакомым прикосновениям. Наверное, впервые он кому-то поддавался. Впервые пошёл против уроков отца. Тобирама почувствовал сначала холодок по позвоночнику, а потом прикосновения брата: нежные пальцы мягко приласкали спину. Не заметить нельзя — его руки дрожали. Они впервые так близко. Тобирама не был уверен, что не дрожал сам, но дрожь в руках Хаширамы ему нравилась: боги, сильнейшие, лучшие тоже дрожали и тоже боялись. Может быть, совсем немного, но боялись. Или его просто застали врасплох. Хаширама скорее растерян, чем напуган. Улыбался кривой улыбкой и смотрел, сощурив глаза, словно на солнце. У Тобирамы голова шла кругом. Хаширама красив не только силой и добротой, очевидная в своей простоте мысль не вызвала в Тобираме ни испуга, ни растерянности. Хаширама красив лицом, телом, взглядом, смехом, улыбкой. Тобирама хотел Хашираму. Хотел брата, как те девушки, что хотели Тобираму, — чтобы томительно долго раздевать, с ума сводить долгими горячими поцелуями и ни одного не оставить на губах. Как те девушки, что шептались между собой о том, как им хотелось, чтобы Тобирама был в них. В их телах. Сжимал бы в ладонях грудь и бёдра, смотрел бы на них затуманенным возбуждением взглядом и был так близко, чтобы можно было рассмотреть на белёсом взмокшем лице самую маленькую веснушку. Вот так Тобирама хотел брата. Но только те девушки были по другую сторону сёдзи, они не знали, что Тобирама слышал, они не могли и прикоснуться к Тобираме, не то что быть с ним. А Хаширама, вот он. Его кожа манила, его шрам на губе сиял, его волосы мягко ниспадали на крепкие и тяжёлые плечи. Протяни руку — и он твой. Хочешь — бери. Возьмёшь — не бойся. Не млей, а пробуй. Не мечтай, а узнавай. Не желай, а наслаждайся. Хаширамины волосы после купальни жёсткие и непослушные, гребень продирался в них острыми зубьями с трудом и застревал почти сразу. Протяни руки — и он твой. Разнеженный под мягкими прикосновениями, обмякший после горячей купальни. Протяни руку — и возьми гребень. Брат не воспротивится. Ему понравится. Может, он даже ждал, когда Тобирама решится. Ведь во всём, что случалось, всегда виноват тот, кто старше, — отец всегда отхватывал за плач младших братьев во время игр, мама всегда ревела, когда старшая сестра не давала ей свои серьги (они сами рассказали об этом, они сами говорили, что старший нёс ответственность). Тобирама всегда боялся скинуть ответственность на старшего брата лишь потому, что он старший. Наверное, поэтому всегда становился за его спину. Защищай до своего последнего вздоха — сначала ты, потом твой младший брат. Если не убережешь младшего брата, то себе этого никогда не простишь, тебе этого никогда не простят. Будут смотреть, как всегда. Будут говорить, как всегда. Но они знали, что ты сделал. Хаширама был слишком юн для того, чтобы нести ответственность за Итаму и Кавараму, не защитившие их взрослые — это отец и мать. Остался лишь один Тобирама, и Хаширама не позволил бы себе вольности. Но его выдали глаза, губы: скосившийся неловкий взгляд, короткая, но острая улыбка. Так, будто он извинялся. А руки тянули гребень, волосы настырно сплетались, срастались, становясь неразделимыми. Тобирама, закрыв глаза, ровно вдохнул и выдохнул. Рывок, чтобы подняться с футона, полушаг, чтобы добраться до футона брата, протянутая рука, чтобы взяться холодными пальцами за край гребня. — Давай помогу. Запах мыла, запах воды. Тобирама мылся в той же купальне, в тот же день, но от него не пахло мылом и водой так сильно, как от Хаширамы. Влажные волосы больше пахли мылом, чем водой. Крепко спутанные, будто кто-то хотел сплести из них прочную верёвку, цеплялись за мозоли и порезы с царапинами на руках. Тобирама зарылся в них по самое запястье, как и хотел, как и мечтал. В глазах немного помутнело от волнения, когда кончик носа коснулся влажных тяжёлых волос. Утонуть в них лицом — Тобирама с глухим испуганным стоном позволил себе и это. Нет, скорее не удержался от этого. Вода и мыло, мыло и вода: свежесть и приторность, чистота и соль. Соль? Такой слабый запах соли внутри копны волосы, куда Тобирама зарылся носом. Может, масло? Может, Тобираме казалось? Не соль, а это всё: руки по запястья в волосах Хаширамы, лицо в них же. Он это выдумал, чтобы брат не манил до грязных снов и мыслей. Чтобы вновь начать молиться, но не вверх или вниз, а вглубь: своему терпению и выносливости. Но Тобирама закрыл глаза и глубоко вдохнул: вода и мыло. Ощущал: Хаширама. Его тепло, дыхание, движения. Его прикосновение. Тобирама не сразу почувствовал, но Хаширама не просто прикоснулся — он крепко взялся за плечо ладонью так, будто Тобирама падал, будто хотел уйти отчаянно и бесповоротно, не собираясь возвращаться. Похоже на тот единственный раз, когда Хаширама тащил его на своей спине: одну руку держал под коленом, другую — у плеча, чтобы Тобирама не свалился ни сверху, ни снизу, и бежал к лекарям, будто Хаширама думал, что мог его потерять. Он ничего не говорил, просто сидел, потирая пальцами тобирамин загривок, когда поднял руку к голове, а Тобирама мелко дрожал от волнения и удовольствия. Дрожал, как дрожала та девушка, которой он перематывал порез бинтом после тренировки: её маленькая белая рука была холодной и неподатливой, а щёки — в густом алом смущении, будто Тобирама делал что-то грязное и постыдное. Будто Тобирама, как Шаджи, сын папиного младшего брата, игриво лез под подол девичьего кимоно, расталкивая щеками коленки, и пропадал глубоко между стройных бёдер молоденьких подружек. Всё можно делать до свадьбы, всё можно делать без свадьбы, главное — держать в тайне, говорил Шаджи мокрыми и липкими губами, отрываясь от промежности подружки. Всё, что угодно можно делать, если оставлять это при себе. Дядя женился рано, потому что его тайна понесла дитя, Шаджи был старше Хаширамы на два года, старше Тобирамы — на шесть, может быть, поэтому его так хотелось слушать, ему так хотелось верить. Тобирама знал, что отец похаживал к юдзё редкими вечерами, и раз это не скрывал, то его тайна должна быть ужасной. А у мамы что? А у Хаширамы какая? У самого Тобирамы — мокрое и липкое желание, как и губы Шаджи в тот день. Он хотел Хашираму. Сейчас, как никогда раньше, и вряд ли уже сможет кого-то так же сильно захотеть. Ни наверху, ни внизу Тобираму не слышали, раз он прижался к спине Хаширамы губами: между кожей и кожей — волосы и дзюбан, но Тобирама готов поклясться, что ощущал упругое, крепкое тело, его тепло, его дыхание. Но это неправда — Хаширама бы не продолжил ровно и тихо дышать, если бы Тобирама прикоснулся к его голой коже губами. Он бы спросил: «Что это ты делаешь?», «Зачем это ты делаешь?». Под губами — волосы и дзюбан, они не давали Хашираме понять серьёзность прикосновения, они не давали Тобираме потерять голову. Тобирама хотел заняться с Хаширамой любовью. Тобирама хотел заняться с Хаширамой доверием. И не хотел быть ответственностью Хаширамы, стоять у него за спиной, когда низко над землёй их настиг огненный шар. Мог ли Хаширама желать, мечтать и млеть от того, кто не мог защитить себя? Вдруг — ему тоже казались красивыми сила и выносливость? Вдруг — ему казался красивым Учиха Мадара? Бледный и тощий Учиха, которого брат считал другом, его манил, раз был на равных, один из немногих по-настоящему равных: такой же наследник клана, старший сын, названный почти богом. Не ему ли Тобирама молился, когда так тянуло к Хашираме? Все те дни, когда смотрел вниз и молился, а ему никто не отвечал. Мадара ехидно посмеивался, наслаждаясь взаимностью Хаширамы. Тобирама всегда не мог терпеть Мадару, а теперь, шипя от боли (огненный шар обжег костяшки пальцев до волдырей, сжёг кожу, в нос бил отвратительный запах подпечённого мяса), он вдруг понял, почему — Мадара был равен Хашираме — такой же взрослый, высокий, сильный, — а Тобирама — нет. Тобирама тонкий, тощий и слабый, и он нравится таким же тонким, тощим и слабым девушкам. Огненный шар, перемещённый Хирайшингири за поле битвы, ударился о землю с трескающим хлопком. Звук падающих камней, но только без камней. Как крик Хаширамы, но только без крика. Тобирама прочитал по губам: «Твоя рука! Зачем ты?! Зачем ты?!», и перевёл взгляд на руку — сожженная ладонь до запястья, запечённая кровь, сгоревшая кожа. Но огненный шар он всё-таки переместил. Он не бесполезен и не слаб, он просто не так важен и силён, как Хаширама. Это разные вещи, но их легко перепутать. Хаширамин мокутон вырос между ними и Учихами высокой стеной, и брат потянулся к Тобираме. — Дай её мне! Сейчас же! — он кричал, потому что испуган, потому что взволнован, потому что Тобирама сказал: «Нет». — Руки хочешь лишиться?! — его голос дрожал в раздражение, а зубы скрипели, потому что Тобирама ответил: «Нет». —  Тогда дай мне свою чёртову руку! И брат вышел из себя. Наверное, впервые в жизни он вышел из себя, потому что он устал, потому что в нём мало сил и терпения, потому что он без сна несколько дней, он голоден и скорей всего хотел ссать. Потому что высоко над головой трещала и рушилась стена из мокутона, а Тобирама отвечал: «Нет». Каких-то полшага, меньше, чем от футона до футона в спальне — их не стало в один рывок. Постой рывок, просто полшага — они так долго разделили Хашираму и Тобираму, но теперь пропали. Нет: были сломлены, раздавлены, побеждены Хаширамой, как те враги, которых он убивал на войне, как те спесивые глупцы, привыкшие побеждать, в которых вскипала гордость после оглушительного поражения. Полшага к поцелую, когда там, сверху, рассыпалась стена из мокутона, дотон свирепо скрёбся о дерево, а отец кричал будто бы из далека: — Что вы творите?! Но Тобирама знал — он близко, наверняка так близко, чтобы увидеть, как неказистое лицо Хаширамы тянулось к хорошенькому лицу Тобирамы, как тонкие длинные губы с едва заметным шрамом прикоснулись к маленьким и сочным губам Тобирамы. Отец так близко, что заслонил их собой, когда сверху упали куски сломанного мокутона, куски раздробленного дотона. Каменный купол, вызванный печатями отца, укрыл их всех, из глубокой тени купола он зарычал: — Нашли время и место целоваться! Сдохнуть хотите?! Нет, Тобирама хотел, чтобы огнём горела обожжённая рука, а не поцелованные братом губы. Он хотел, чтобы Хаширама не смеялся взахлёб, отшучиваясь: — Мы не целовались, я просто запнулся. Знаешь, как это бывает. По полувзгляду отца понятно, что он знал, как это бывало: как пихать в рот горячее мясо, когда голоден — обожжёшь язык, щёки, нёбо, но насытишься. Правильно подождать, пока остынет. Хашираме нужна было подождать, пока остынет, чтобы не отшучиваться этим глупым: «Тора ведь даже ещё не целовался ни разу, разве я мог. Да и зачем мне это?!» Но Тобирама — не отец, он точно знал, что Хаширама его поцеловал. Когда тайна отца Шаджи перестала быть тайной, он просто женился на ней — тяжело скрывать полезшее на нос пузо — а если тайна Тобирамы раскроется? Его пошлют на долгую миссию в другую страну, а когда он вернётся, у Хаширамы будут жена и дети? А может, исполосуют лицо катаной, чтобы Тобирама стал отвращать Хашираму? Сидя за чайным столом, Тобирама молчал, отец тоже молчал, только обожжённая ладонь ныла. Сенджу ничего не сделают Хашираме — он сила, надежда, будущее клана, они скинут ответственность на Тобираму, но отец непривычно мягок: — Хаширама влюблён в тебя, — он говорил, глядя Тобираме в глаза, пусть мягко, но серьёзно, — вы уже взрослые, чтобы разобраться с этим, я прошу вас только об одном — это должно остаться между вами. Вас видел Койчи и, кажется, Касукабэ, но с ними проблем не будет. Я забуду об этом, и только попробуйте мне напомнить. Тобирама кивнул. С чего он вообще взял, что его отправят в другую страну или изуродуют — он не сделал ничего плохо, он вообще ничего не сделал, хоть и очень хотел. Бутсума — не лучший отец в мире Шиноби, но и не был настолько плох, чтобы избавляться от младшего сына. Тобирама шёл в спальню на трясущихся ногах, открыл дверь трясущейся от волнения рукой, посмотрел вперёд затуманенным страхом взглядом, от напряжения сводило скулы, под бинтом пульсировала ладонь. Хаширама сидел на татами, улыбался и хлопнул ладонью по матрасу рядом с собой, когда Тобирама вошёл, приглашая прибиться под бок. И Тобирама подошёл, сел, но чуть дальше, чем то место, куда пригласил брат. В полушаге от него. Снова этот спесивый глупец побеждал, раз Хаширама не придвинулся ближе. — Сильно отец ругался? — Тобирама покачал головой: нет. — Что он сказал? — Хаширама  дёрнул носом, зажмурился: встревожен. — Тебе слово в слово? — Не язви, милашка… — Эй. — А? Ну? И чего ты молчишь?! Тобирама не знал, что его больше манило: кожа, шрам или волосы. Всё вместе. Один Хаширама. Не кожей, волосами или шрамом, а тем, что улыбнулся криво и несмело, когда Тобирама сказал: — Ты очень красивый, знаешь? Тем, что растерялся, потом засмущался, неловко обтёр ладонью заалевшую щеку. Лучшие воины сильнейших кланов тоже смущались, они нервно и стыдливо смеялись так же, как худшие воины слабейших кланов, когда им говорили: «Ты очень красивый». Смущались, терялись, смеялись и не верили. И Хаширама тоже не поверил: — Я всегда хотел твои лицо и тело, из-за них я ненавидел свои. Ты с детства был очень хорошеньким. Всегда был. Но сейчас… В последние годы. Год! Ты стал манящим. Знаешь, в человеке это либо есть, либо нет. Ты просто смотришь — и тебя хотят в мужья, в любовники. Ты просто говоришь… И за тобой готовы идти, за тебя готовы умирать, тебе готовы доверять. Женщины доверят Тобираме свои тела, Хашираме же — жизни и жизни своих детей. Если манить, то только так, как манил Хаширама. Быть привлекательным, как воин, защитник и Сенджу. Быть привлекательным, как Хаширама. Быть с Хаширамой. Быть в Хашираме. Быть Хаширамой. Хаширама — вот он, прямо напротив, невнятно бормотал, криво улыбался, дёргал плечами — смущён, испуган, возбуждён, может быть, — между ними лишь полшага, какой-то короткий рывок и можно побывать и на нём, и под ним, и с ним, и в нём. Всё, что захочешь — вся слава победителю, одолевшему эти дрянные полшага. Тобирама смотрел на брата, Хаширама смотрел на пустой татами, что их разделял, как на непобедимого врага. Ну давай же, придумай стратегию нападения, создай технику, отточи навыки, и превозмоги эти десять сун , как превозмогаешь голод, боль от ран и боль утраты. Смог перешагнуть через смерть двух младших братьев и споткнулся о расстояние между футонами, сильнейший молодой воин клана Сенджу, почти бог? Хаширама что-то тихо бормотал, невнятно, будто молился. Учихам. То есть тем, кто был снизу. Будто его манило, влекло, мучала жажда. «Хаширама влюблён в тебя», слова отца из воспоминаний казались не правдой, выдумкой. Отец притупил внимание Тобирамы на важные слова словами ещё важнее, вышиб одни другими: вот смотри, «тебя любит брат», но «об этом знаю я и ещё несколько членов клана». «Брат тебя любит», но «то, что это видел кто-то, кроме меня, сломает тебе жизнь, что ещё хуже — испортит её Хашираме». Тобирама окликнул брата, тот резко поднял голову и застыл. На лице Хаширамы ни тени улыбки, лишь виновато прищуренные глаза, он не моргал, но слезинки на нижнем веке выдавали то, что ему хотелось хорошенько зажмуриться. Так, чтобы раз — и Тобирама перестал смотреть в упор. Или раз — и Учихи, или кто там снизу, ответили на молитвы, чтобы перестало манить и тянуть. Или может раз — и между ними нет этого полушага. Хаширама не моргал, потому что боялся упустить что-то важное в Тобираме? — Отец сказал, что забудет о нашем поцелуе и нам не стоит напоминать ему. Что он имел ввиду? — То, что мы будем целоваться ещё. — А мы будем? А они будут. Той же ночью Тобирама просто перекатился на бок к краю футона, и Хаширама сделал то же самое. Это был не полушаг, это был один переворот, не от Хаширамы или Тобирамы, а от них обоих. Они лежали и молчали. Тобирама знал, что Хаширама в него влюблён, и уже давно понял, что он сам влюблён в Хашираму. Они лежали, молчали и смотрели, Тобирама впервые не молился, пока млел, пока хотел, пока мечтал — завтра сражение, Учихи давно спали, а те, кто сверху, разве помощники тому, кто хотел брата? Тобирама не молился, потому что его губы шептали имя Хаширамы, голова думала о Хашираме, тело хотело Хашираму. Тогда брат его и поцеловал. Прикоснулся губами к носу, шепча: — Я без ума от твоих веснушек. Не было стыда, было лишь предвкушение. Был трепет. Было нетерпение. А стыда не было, лишь его Тобирама боялся — что он оттолкнёт от Хаширамы, что не даст Хашираме прикасаться губами к губам в робком скромном поцелуе. Но его не было. Предвкушение, трепет, нетерпение — они подтолкнули Тобираму обогнуть шею Хаширамы рукой, чтобы Хаширама знал о них, чтобы их чувствовал. Вот так близко. Кончики пальцев покалывало, будто волосы Хаширамы — не волосы вовсе, а тончайшие лезвия, что резали мягко, едва чувствительно, но глубоко. Тобирама запустил в них руку, распахнул глаза, откидывая голову назад, когда губы брата прижались к белёсой шее. Как те девушки, с которыми спал Шаджи, как та юдзё, с которой Хаширама провёл ночь. Как все те мужчины и женщины, которым мало поцелуев, которые хотели ещё, хотели больше, хотели сильнее. Как те воины, которые всегда терпели поражение, но сейчас были так близки к победе. Тобирама был так близок к победе, он не мог отступить, а Хаширама не хотел — не собирался, не стал бы — его отпускать: короткие поцелуе мягкими губами, а между ними тихое бормотание. — Что бы не случилось, оставайся со мной… Я защищу тебя… И Тобирама тихо выдохнул: «Да». Тобирама хотел остаться с ним, хотел, чтобы он защитил. Он понимал, что хотел этого, а не должен: «Хаширама влюблён в тебя», отца бы удар хватил, если бы Тобирама признался, что он так давно и так сильно влюблён в Хашираму. Так сильно влюблён, что податливо, послушно, почти раболепно развёл ноги, когда брат взгромоздился сверху тяжёлым, душным телом, как разводила бы ноги та девушка, которую бы он захотел. И стонала бы она также глухо в ладонь, когда ей бы смяли плечо сильной ладонью. Хаширамины крупные и большие руки были неуклюжими, когда он гладил Тобираме плечо. Плечи. Сначала одно, потом другое. Ласково целовал щёки, веснушки — россыпь поцелуев на россыпи маленьких пятнышек на лице, которые похожи на его шрам на губе, но не чувствовались в прикосновении. После покалывания пальцы одолевала слабость — Тобирама взволнован, позвонки прошила мелкая дрожь: Хаширама целовал его в ключицу, лямка дзюбана сползла с плеча обнажая грудину и рёбра. Тобираме страшно, что Хаширама поцелует и их. Страшно, потому что через пару тонких стен спал отец, чутко спал. И его ещё ни разу не будили стоны удовольствия. Стоны его детей, что ласкали друг друга. Отец проснётся, бесшумно войдёт в их спальню и увидит, как Хаширама, растолкав щеками белёсые острые коленки, припадает к возбуждённой плоти, а потом заговорит с ним мокрыми и липкими губами, как Шаджи говорил с Тобирамой? Но Тобирама знал своего отца: даже если мир будет гореть и падать, а единственным спасением будет Хаширама, он не войдёт в их спальню. Он предостерёг и растаскивать по углам не станет. К Учихам не было страха, не пугала приближающаяся смерть, ни боль, но ноги подкашивались от волнения каждый раз, когда рядом был отец. Ведь они с Хаширамой целовались каждую ночь, каждое утро, каждый раз, когда оставались одни. Тобирама не знал, как прожил без этих поцелуев семнадцать лет, но знал, что теперь и дня без них не протянет. Они заходили в спальню — и Тобирама сбивал с ног Хашираму. Они отбивались от отряда Сенджу, когда возвращались со сражения — и Тобирама кидался на Хашираму. Слишком много чувств, они слишком долго не были вместе — Тобирама знал, что они не долго будут просто целоваться. Они будут целоваться и делать что-то ещё. Когда Тобирама впервые увидел Хашираму голым, осознанно, не как брата, а как мужчину, то усомнился в том, что был готов делать ещё что-то: большое, сильное, упругое тело Хаширамы казалось несломимым, стальным, тяжёлым, будто могло придавить, раздавить, но брат с воплем бежал, пересекая берег, в тёплую воду озера, у которого они обставились, и Тобирама вспомнил, что это тело Хаширамы. Оно полно нежности, заботы и мягкости — оно не причинит вреда. Тогда Тобирама ринулся за ним следом. Несколько метров от берега и уже глубоко, Хаширама плохо плавал — зачем?! Если можно по воде ходить! — но Тобирама дал ему отплыть ближе к середине озера. Они стали просто торчащими головами, целующимися головами, смеющимися головами. Тогда-то Хаширама впервые к нему и прикоснулся, Тобираму впервые касалась не его собственная рука, поэтому он рывком отплыл назад. Одна из голов перестала быть смеющейся. — Эй, я обещаю, что тебе понравится. Доверься мне, родной. Как часто Хаширама делал это себе?  Может быть кому-то ещё? Ласкал Мадару или подружку неумело и робко, но любопытно, пытливо? Его большие и неуклюжие ладони в воде ощущались не такими, какими Тобирама их запомнил — испуганными, растерянными. Какими и должны быть, когда дрочишь родному младшему брату. Было бы хуже, страннее, ужаснее, если бы Хаширама был собран — тогда он точно свихнулся. А Тобирама — почти, когда брат прикасался с той же дрожью, слабостью, что бывала после нескольких дней неустанных сражений, неумело, будто первый раз, и рукой этой не касался ни себя, ни Мадары, ни подружки. У Тобирамы щёки алели будто от горящего летнего солнца, блестели от воды, он ртом рвано хватал воздух, но надышаться никак не мог. Воздуха мало, места мало, Хаширамы мало — вот Тобирама и задыхался. Хаширама ногами бултыхал, то и дело уходя под воду то по глаза, то по макушку: он встревожен, напряжен и взбудоражен, суженные глаза, извиняющаяся улыбка выдавали в нём волнение, а рваные прикосновения — страх. Он не меньше тобираминого испуган. Может — это его первый раз с кем-то. Точно — это его первый раз с Тобирамой. Тобирама цеплялся за его мокрые, покатые плечи, подался вперёд, прижимаясь грудью к груди и скулил. То ли от неумелых ласк, то ли от того, что Хаширама вздрогнул, когда они прижалась друг к другу, резко вздохнул и выдохнул тяжело Тобираме в волосы, — не возбуждённо совсем, не запалено, не похотливо, а как мальчишка, попавшийся родителям за скверным делом: извинялся, просил прощения. От стыда у него скрипели зубы. Мог ли Тобирама представить, мог ли он подумать, что Хаширама, его старший брат, будет глухо скулить через плотно сжатый рот, измазанный стыдом, когда Тобирама обнимет его за плечи? Что Хаширама, обещавший защищать, будет ласкать Тобираму, поджав тонкие губы, будто пряча от Тобирамы маленький шрам? Будто ему больше не нужен шрам от Тобирамы на губах, ему нужен лишь Тобирама. А сам Хаширама знал? «Хаширама влюблён в тебя». А как ты это узнал, папа? Хаширама тебе признался? Хаширама себя выдал? Ну как же!? Их первое прикосновение с осмысленностью, с целью, с пониманием, что нужно делать и что хотелось. Их первый поцелуй, который видел отец и не он один. У отца было много таин, но он наверняка знал, что поцелуи не бывают случайными, что поцелуи бывают между братьями — а может, и сам целовался со своим младшим братом, когда был молод и глуп, — поэтому говорил ровным и спокойным тоном. Без гнева, без осуждения: чтобы не разгневаться, нужна причина, нужно понимать, почему его сыновья это сделали. Отец был строгим, сильным и непреклонным, но чем старше становились его сыновья, тем меньше в нём оставалось нравоучений: «Вы достаточно взрослые, чтобы…» Чтобы Хашираме можно прикасаться ладонью к бедру Тобирамы, оставляя глубокой рубец на коже, какой не оставлял ни один кунай — по ощущениям, — но крови нет, нет раны, есть только тревога, есть напряжение, есть желание, от них потемнело в глазах? Достаточно ли они взрослые, чтобы дрожать под руками друг друга, нежиться под ласками, подставляться под поцелуи? Крепко сжимать ладонями плечи брата (что бы не случилось, верно?). Шаджи мог сказать: «Эй, мелкий, чтобы спать с мужчиной, мужчине нужно», — и рассказать секреты близости с теми, кто близок по силе и по росту, но он рассказывал, как спать с женщиной, как подарить удовольствие ей, как этим насладиться самому. Отец мог сказать: «Послушай, сын, из этого ничего хорошего не выйдет. Хашираму должен волновать весь клан, а не один единственный Сенджу», — но он просто сказал, чтобы они не попадались ему на глаза. Развлекайтесь, получайте удовольствие, дарите его. Станьте тайнами друг друга, со всей силы их храните, как отец хранил каждую свою долгими годами. А Тобираме казалось, что каждый взгляд и каждый жест их выдавал. Их поцелуй, их любовь, их близость цвела, искрилась, когда Хаширама говорил: — Будь осторожен. Битва вокруг, Сенджу убивали Учих, а Учихи — Сенджу. Но когда Хаширама говорил с Тобирамой, ему казалось, что впервые за всю историю клана Сенджу убил Сенджу — Тобирама не дышал. Тобирама не слышал. Тобирама не чувствовал. Он искал глазами отца, его силуэт был едва различим вдалеке. И только тогда Тобирама выдыхал — их тайна всё ещё тайна. Слова Хаширамы были не так ярки, не так пестры, как Тобирама услышал. Тобираме нужен совет, одна маленькая подсказка, как тайну сохранить, потому что ему казалось, он почти уверен, что стоять позади Хаширамы, защищать его спину, позволять брату защищать в ответ, слишком хлёстко и явно о любви и близости между ними. Он столько лет стоял позади Хаширамы и только сейчас это стало претить. Теперь это стало грязно. В Тобираме редко оставались силы после сражения, их едва хватало на то, чтобы дойти до поселения, нужно хотя бы зайти за ворота и можно упасть. Хаширама всегда помогал ему пройти долги путь домой, но не в этот раз. Тобирама оттолкнул ладонь брата, подхватившую под локоть, когда усталое слабое тело качнуло в сторону. — Что не так? Его голос надломлено-мягкий. Как у ребёнка, готового вот-вот заплакать. Они замедлили шаг, отстали от клана, отец лишь единожды оглянулся и посмотрел спокойным уставшим взглядом. Тобирама признался Хашираме, что боялся. Страшно, что о них узнает клан и брата накажут, страшно, что его самого отправят в долгую миссию в далёкую страну и когда он вернётся, то Хаширама ему будет слишком чужим. Тобирама боялся, что они однажды расстанутся и больше никогда не встретятся. — Если из-за этого я не могу тебя защищать, то нам нужно остаться лишь братьями. — Хаширама вздохнул, под ногами хрустела сухая трава. Может быть, Тобирама ослышался. Может быть, Тобирама выдумал эти слова Хаширамы, потому что хотел их услышать. Но брат не умолк. — Я буду любить тебя издалека долгие годы. Это лучше, чем быть с тобой рядом лишь краткий миг. Тобирама резко остановился, закрыл глаза, подставив лицо ветру: он мягкий и тёплый, даже нежный, что редкость в стране Огня. Он в точности Хаширама, только нырнул под одежду, поцеловал, прикоснулся прытко и умело. Он дотронулся до тобираминой шеи, и Тобирама почувствовал дрожь. Хаширама дотронулся до тобираминых пальцев, и Тобирама вздрогнул. — Ты разве не боишься? Почему ты не боишься? Хаширама торопливо кивнул: боюсь! Увидеть, как ты умираешь. Прожить без тебя долгую жизнь и скорбеть каждый из её дней. Не суметь полюбить в ней кого-то сильнее тебя и провести каждый тёплый ужин с семьёй с мыслями о родительском доме, о футоне, который мы делили на двоих. Хаширама сжал в руках ладони Тобирамы мягко, в страхе причинить вред, робко, боясь сделать лишнего, — так прикасались только к тем, кого любили. Брат не прикасался так к кому-то, кроме Тобирамы, его выдала дрожь в пальцах, — прижался лбом к виску, и прошептал устало и тоскливо: мне страшно. Не защитить тебя однажды, не успеть, не суметь и потерять. Сколько нужно сил, чтобы, сидя на расстоянии вытянутой руки от брата, не млеть, не хотеть, не мечтать? Больше, чем для сражения с любым из Учиха. Тобираме своих не хватало, и он украдкой то и дело смотрел на Хашираму, сузив глаза, поджав губы, — ну давай же, родной, болтай без умолку, чтобы я мог оправдать свой взгляд разговором с тобой, — и млел. Рот Хаширамы измазан улыбкой, от неё Тобирама млел. Тобирама знал её всякой: и грустной, и усталой, и горькой, и скорбящей, и весёлой, и счастливой, но по-настоящему любил он её игривой. Она появлялась, когда Хаширама врал или льстил, или ехидничал — с приподнятым уголком губ, слегка обнажив зубы. Редкая улыбка на его лице. И сейчас она была на губах брата. Отец говорил о том, что лучше как можно раньше лишиться того, что любишь — чем счастливее жизнь сейчас, тем тяжелее придётся потом, а всё хорошее рано или поздно заканчивается. Хаширама в ответ кивал и соглашался, но улыбался неплотно сжатыми губами, как это обычно бывало, когда отец говорил дельные вещи, раболепно, внимательно слушая. Хаширама считал, что хорошее может никогда не закончиться, он сам Тобираме это прошлой ночью шептал, когда они снова спали на одном футоне. Он не верил отцу — как хорошее может закончиться, если оно никогда не начиналось? Может быть, в этот раз плохое закончится и начнётся хорошее — Тобирама всегда будет под его защитой, Сенджу и Учихи перестанут враждовать, наступит мир и жизнь. Почти утопия наступит. Но пока наступали только ненависть и войны, топтались, прыгали, плясали на их телах. Хаширама не верил отцу, потому что «плохо» не может быть после «плохо», должно быть иначе. Брат прикоснулся к бедру Тобирамы как бы случайно, будто не всерьёз, но Тобирама повернулся к нему, а он смотрел, он ждал. Наверное, надеялся, что они оба с отцом не согласны. И был прав. Но Тобирама понимал, как это бывало. Думал, что понимал, ведь в его жизни не было тяжёлых, болезненных потерь, младшие братья погибли до того, как он стал понимать горечь утраты. Если бы он был старше, если бы он был мягче, может, тогда и лез бы на стены от горя, как это делали мать и Хаширама, может, тренировался бы до потери сознания, как это делал отец, чтобы забыться. Тобираме нечего бояться: Хаширама — сильный воин, прекрасный будущий глава, отличный стратег, ему не умереть случайной, простой и быстрой смертью на очередном поле сражения. А Тобираме — умереть. Ему умереть от пропущенного куная, задевшего лёгкое, когда хаширамину подобную рану легко затянет регенерация. Ему умереть от крепкого удара о землю, защищаясь от атаки. Ему умереть от сюрикеров, мечей, кунаев — просто промажь ядом лезвие. Наверное, поэтому Тобирама понимал отца, пусть и не поддерживал. Тобирама делил футон с братом, всё так же млел от его манящей кожи, от остроты его выдохов в заалевшую от смущения щеку. И думал о том, что Хашираме будет намного тяжелее его потерять, если они станут ближе. Ближе, чем просто тяжёлая неуклюжая ладонь на покатом тощем бедре. Ближе, чем просто тонкие губы на костистой шее. Тобирама дрожал, когда брат вёл тонкой прядью мягких волос по порозовевшему от духоты плечу. Тобирама кристально чисто осознавал что ему хотелось стать с Хаширамой ближе. Чтобы неуклюжая ладонь сминала его бедро не через хакама, чтобы тонкие губы целовали не только лицо и шею. Чувствовал телом. Оно дрожало, оно изгибалось, оно хотело. Наверное, впервые по-настоящему хотело и было готово. Хаширама вёл прядью волос по ключицам, его глаза блестели в ночи — от возбуждения, от напряжения, — а дыхание сбивалось. Может, это и его первый раз, когда он хотел кого-то по-настоящему? Так, чтобы не только телом, а душой, сознанием, мыслями? Тобирама закрыл глаза от удовольствия, перенесённого этой мыслью. Или от прикосновения губ к разгорячённой шее. Тобирама позволил себе насладиться Хаширамой, позволил Хашираме наслаждаться их поцелуями, объятиями, прикосновениями. Они отдали поцелуям всю ночь, но на утро Тобирама не чувствовал усталости, Хаширама весел и бодр, а губы у него потемневшие, припухшие, и мелкого шрама на них не видно. Их поцелуи слишком очевидны, но отец лишь сердито нахмурился — Тобирама не догадывался, как должен выглядеть отец, который знал, что его сыновья в его доме в соседней спальне ласкали друг друга. Может быть, даже слышал задушенные вздохи и глухие стоны, которые они пытались удержать прижатой ко рту ладонью. От Тобирамы несло Хаширамой — его душным от жары, напряжения и возбуждения телом. Отец лишь неверяще вздохнул, когда проходил мимо. Отец уже знал, что Хаширама провёл всю ночь на Тобираме и под Тобирамой, но лишь хмурился, хмыкал, морщился, словно ему недоставало эмоций, чтобы выразить свои чувства, будто не знал, что должен чувствовать. Но в нём нет гнева, и отвращения нет. Тобирама вглядывался в его напряжённое лицо и узнал непонимание. Они — его первые дети, его единственные дети. Его дети, которые влюблены друг в друга, которые целовали друг друга, пока он спал, пока он ел, пока сражался. Пока дышал, пока жил. Тобирама боялся присмотреться к лицу отца и увидеть в нём растерянность. Бутсума Сенджу за всё время главенства над кланом проиграл лишь одно сражение и, стоя рядом с Тобирамой, повернувшись вполоборота, терпел своё самое сокрушительное поражение: двух младших сыновей он не уберег, а двух старших — вырастил дурнями. Но когда они всей семьёй сидели за столом, он хмурился, хмыкал, морщился, но молчал. Если отец начнёт говорить, то его не остановить: он скажет то, что нужно, то, что правильно, то, о чём стоит молчать, и то, что обещал забыть. Он молчал, потому что рядом сидела мама, она трепала Хашираму за щеку и говорила, что он поправился, говорила, что девушкам нравятся крупные мужчины, и на Тобираму вскользь посмотрела, не принял ли он её слова всерьёз. Она не знала, ей не нужно знать, поэтому отец молчал. Что она скажет, когда узнает, как страстно Тобирама хотел Хашираму, как жарко Хаширама его целовал уже несколько ночей подряд: «Вы можете решить это сами, вы ведь уже взрослые»? Тобирама бы мог в это поверить, мог бы представить её грустную улыбку в ответ на их признание, мог бы даже ждать её настоящую радость от того, что её дети нашли крепкую любовь, пусть и друг в друге. Но как насчёт других: что подумает Касукабе, что скажет Койчи, что сделает Шаджи, когда узнают, с кем Хаширама делил футон и хотел разделить жизнь? Будет ли им достаточно настоящей крепкой любви, чтобы не смотреть на Тобираму косо, чтобы не списывать Хашираму со счетов? Чтобы не шептаться за спиной, мол, братья — и спят. Чтобы остаться теми, кто они есть. Тобирама думал об этом, пока жевал рис, Хаширама смеялся, мама шутила, а отец молчал. Он тоже об этом думал, представлял, как Хаширама станет посмешищем. Сильным, смелым, добрым посмешищем, слава о котором будет идти впереди него, и слава не как о боге, о воине, а как о дурне, который трахает своего младшего брата. Мама его восемь часов рожала, папа двадцать два года растил, а Тобираме хватит одного слова, одного жеста, чтобы все их труды похерить. Хаширама улыбался точь-в-точь как мама, у него появлялись такие же ямочки под носом от улыбки, а острота глаз у него такая же, как у отца. Хаширама родился в то время, пока они друг друга ещё любили, Хаширама — их первое дитя, их славное, доброе, щедрое дитя. Тобирама понимал, почему отец так боялся его потерять. Это то же самое, что терять любовь, терять надежду, терять будущее. Они и есть Хаширама. Поэтому, когда отец велел Тобираме остаться, когда мама и Хаширама ушли, он сказал: — Ты должен сказать ему «нет». Тобирама торопливо кивнул. Хаширама должен остаться надеждой, а не стать посмешищем. Настоящей крепкой любви недостаточно, чтобы быть будущим — им обоим придётся стать мужьям и отцами, им придётся пойти разными дорогами, ведь они силой разнились, они смотрели на мир по-разному. Хашираме быть главой клана, а Тобираме быть лишь его младшим братом. Тобирама родился его братом и умрёт им, и только для Хаширамы он будет Тобирамой. А если Хаширама станет ещё сильнее, а Тобирама увязнет в своём бессилии? Хаширама станет богом, а Тобирама перестанет быть его младшим братом и станет никем? От страха онемели пальцы, Тобирама медленно сжал ладонь, его мелко затрясло. Отец сказал, что у них ещё будет время быть вместе. Где-то между первой брачной ночью и родами молодой супруги Хаширамы. Где-то между их ссорами, конфликтами и непониманием. Когда Хашираме будет неудобна его жена, его дети, его жизнь. Так ведь происходило в семьях? Тобирама прижал онемевшие пальцы к кончику глаза — казалось, что там собралась слеза, но кожа сухая, и ресницы тоже. Так сильно хотелось заплакать — до боли в напряжённой челюсти, до сбитого дыхания от волнения — и умолять отца: «Пожалуйста. Пожалуйста! Не забирай его у меня!». Никакой гордости не осталось, только отчаяние. Слезы всё же подступили, повисли на тяжёлых ресницах, взгромоздились над глазами, размывая взгляд. Но Тобирама кивнул, стряхиваясь одну из них на щеку: — Я скажу ему «нет»… Тобирамин голос дрожал, но отец остался собран и спокоен. Никаких замечаний и поучений, он знал, что Тобираму это отпугнёт. Он так хорошо знал своих детей и допустил, чтобы они влюбились друг в друга. — Не думаю, что нам с братом стоит спать в одной комнате. Тобирама вышел из дома на шатких ногах. Теперь он ощущал, сколько сил у него забрала ночь без сна. Ночь поцелуев. Если бы им на утро нужно было отправляться на поле боя, то Тобирама бы и полдороги не вынес. Солнце ярко светило, почти слепило, но подходящего Хашираму он увидел. Лишь хакама и измазанный улыбкой рот на высоком стройном теле. Тобираме бы не помог ни один бог, ни один демон, сидящий прямо перед ним, начни он молиться о том, чтобы не желать Хашираму. Дай он себе ночь, лишь одну ночь, чтобы насладиться Хаширамой по-настоящему, по-взрослому, ему бы было легче увернуться от губ брата? Потому что сейчас его будто ударили обухом по голове, его зашатало, его затошнило. — Если бы я мог выбрать ночь, которую я хочу повторить перед смертью, я бы выбрал прошедшую ночь. Обещаю, что каждая наша ночь будет лучше предыдущей! А однажды и все наши дни станут хорошими! Хаширама потянул руку к Тобираме, и тогда Тобирама сказал: «Нет», — ровно, спокойно, уверенно из последних сил. Так, чтобы Хаширама не посчитал слова шуткой. И повторил: «Нет», когда брат улыбнулся и потянулся к плечу. К своему плечу. Его перекосило и скрутило: повело вбок, словно он неожиданно лишился ноги, а ладонь с плеча поднялась к шее и въелась в кожу. Он был готов начать драть её ногтями, чтобы убрать загар — Хаширама искал в себе изъяны, а когда находил — винил своё уродство. Сильный и уродливый. Добрый и уродливый. Храбрый и уродливый. Тобирама знал, как это бывало. Он поспешил объяснить Хашираме, взял его лицо в ладони, погладил пальцами по щекам: — Нужно подождать, когда ты станешь главой клана, когда ты станешь самым сильным. И тогда ты сможешь делать всё, что захочешь, —  Тобирама хотел сохранить спокойствие, уверенность, но морщился кривился от горечи — для того, чтобы Хашираме стать главой клана, самым сильным воином, нужно, чтобы умер отец. Голос ровный, хоть и губы дрожали всё от той же горечи, от тяжести каждого слова, упавшего изо рта. Руки крепкие, хоть и пальцы немели от беспомощности, когда Хаширама накрыл их своими. — Ты получишь лишь осуждение и презрение, если о нас узнают, ты лишишься уважения и поддержки. Любовь к одному человеку ничто по сравнению с любовью к целому клану, верно? Брат оторопело и куце кивнул, криво улыбнувшись, по его улыбке угадывалось, что слова Тобирамы претили. Конечно претили: у них было лишь пара дней, лишь с сотню поцелуев, с десяток прикосновений — и им уже пора расставаться. Тобирама знал, что проведёт с Хаширамой долгие года, брату нужно лишь стать главой клана — его защитой, опорой, голосом и душой. Тем, кем сейчас был отец — кому беспрекословно доверяли, кому раболепно верили, и статус чей, чей авторитет не пошатнёт горячая любовь к брату. У Хаширамы грустная улыбка, когда он сжал в ладонях руки Тобирамы, опуская их, поджал губы, закрыл глаза — он похож на тех девушек, что пытались наговориться с ним, пока он ещё не ушёл, провожали до двери, иногда до ворот, задавали вопросы и ждали ответ, сверкая увлечёнными печальным глазами. Ни одну из них Тобирама не хотел, их улыбки не будили в Тобираме нежность. Наверное, поэтому уходить от них было так просто. Хаширама выпустил ладони из рук и нежно, трепетно, почти раболепно прикоснулся пальцами к запястьям, заскользил вверх, забывая дышать, его рот был приоткрыт, а глаза чуть прикрыты и блестели, а Тобирама смотрел на его лицо, не моргая, в надежде запомнить, чувствовал, сосредоточившись, в надежде впитать эти прикосновения кожей. Это последняя нежность, последний трепет между ними, ведь теперь они не смогут позволить себе и братской близости. Но Хаширама улыбнулся, успокоил: — Моя любовь к тебе умрёт со мной, мы ещё молоды, у нас ещё будет время, у нас всё ещё будет хорошо. Тобирама порезался об его улыбку, споткнулся через его успокоение — глаза снова слезились. Смотрел на Хашираму и щурился, словно смотрел на солнце — брат слепил, щипал глаза — Тобирама смахнул с щеки единственную слезу и отдёрнул руку от Хаширамы, на секунду застыв. Неужели он сейчас просто уйдёт и они станут чужими, далёкими друг для друга на много лет? Разве так нужно расставаться? Вторую слезу с щеки Тобирамы смахнул Хаширама мягкой теплой рукой. Ноги подкашивались, а руки немели, но Тобирама настиг его в прыжке — рывок и объятия. Если расставаться, то только после объятий с ним, после того, как голову поведёт от запаха его тела, после того, как руки запомнят изгиб его широких плеч. Сегодняшний они ещё могли оставить себе, да, папа?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.