во мне бессильный обморок. во мне
преамбула грядущего распада;
стихи о смерти, песни о войне,
пронзительное «господи, не надо», —
и тишина; — такая тишина,
что хочется кричать, страдая всуе,
поскольку суть вещей — обнажена,
а ужас бытия — неописуем.
Больнее всего было то, что она не видела. Не могла видеть. Того, что не хочешь замечать, априори не существует; хоть раз дашь слабину, нырнешь глубже, придашь слишком большое значение — и уже никогда не сможешь развидеть. Роуз не смела говорить об этом с ней: чувствовала, что не имеет права. Она чувствовала, что это знание всё изменит. То, что они так тяжело возводили, чему учились, выкладывали по кирпичику — Эр всё разрушит своей правдой, как спичечный домик неловким движением, или как хрустальную вазу, наполненную конфетами. Что первое, что второе, их переплетённые жизни чисто метафорически; все это казалось осколком стекла сейчас — уже десятки раз склеенным по частицам. Больно было молчать — наждачной бумагой по горлу, открыть собственный сдвиг — ещё хуже. Это было последним личным, что у Эр оставалось. Не тот секрет, которому стоило радоваться, так ведь?.. Она улыбалась своему отражению в зеркале криво-измученно. Роуз не знала, чему радовалась в своей новой жизни по-настоящему, в принципе. Если обхватывать тот период, что она провела в клиниках — «Амагер» и нарко, а затем первые два месяца дома, когда за окном промозглый октябрь и странная серость, то поводов для радости можно было найти предостаточно. Имплантация ребер прошла успешно — они непривычно не болели. Синяки сошли, и ее лицо перестало напоминать отёкшее месиво, хотя, когда Роуз впервые взглянула в зеркало, то решила, что останется Квазимодо на всю жизнь. Раны зарубцевались и стали блеклыми. Ее, наконец, отпустили домой. Домой? Улыбка Али, улыбка Софи. Вокруг нее — цветные домики, старинные дворцы, площадь Строгет, фонтаны в стиле рококо и потрескавшийся кое-где асфальт. Даже каналы, как в Венеции — сотни пришвартованных яхт и катера для туристов за двадцать евро. Роуз больше не в Иране, здесь не натолкнуться на песок, и даже женщин в парандже редко встретишь. Ее одежда — обычная, гражданская, — пропитана не пылью, а кондиционером для белья с запахом каких-то там лилий. В ее руках не автомат больше — каждый день разная кружка с кофе, телефон с исправно работающим интернетом, гель для душа, сам чертов душ… Этими руками она теперь могла каждый день касаться Али. Роуз почти не делала этого, но не такое уж большое значение имело само действие, сколько возможность его совершить. Разве всего этого мало для того, чтобы чувствовать что-то - кроме того, с чем Эр просыпалась каждый свой странный день? Всё, что окружало Роуз на родине ее любимой жены, плыло мимо анимированными картинками. Роуз выходила из их дома почти каждый день, старательно перед этим укутавшись в оверсайз, и опасливо разглядывала милые улочки: цветные домики, площадь Строгет, фонтаны в стиле рококо… Где она, черт возьми? Во всем окружающем буйстве красок — где существовала девушка с именем Роуз Джет, восемь букв, улыбка-двадцать-четыре-часа, выцветшее л-ю-б-о-в-ь на пальцах? Все это происходило не с ней. Вся. Эта. Жизнь. Эр изо всех сил старалась улыбаться своему отражению — и до липкого, острого ужаса боялась себе признаться: что всё же та девушка умерла среди жары, песка и жажды, перекрутившей все органы, среди нескончаемой боли. Ежесекундного ужаса в течении двух недель. В тусклом взгляде голубых глаз Эр не читалась. Прежней Эр там не было, она чокнулась и исчезла, не выдержала — сломалась. Она не выходила на связь уже почти восемь месяцев — в клинике, в нарко и дома. Теперешняя Эр не чувствовала ничего из того, что должно было остаться по-прежнему. Потому что из прежнего ничего не осталось.* * *
— Смотри ещё раз, внимательно… Ты неправильно делаешь, слышишь меня? Роуз тяжело вздохнула. Ее перманентная пустота слилась с чем-то более весомым, чем ощущение я-не-здесь, и это валило с ног чуть эффективней, чем физическая усталость. Сегодня была ее первая самостоятельная смена в баре на американский манер, с самым, вероятно, неэллегантным названием на весь Копенгаген — «Белая Рыба». Эр почти пережила ее, чертову смену, эту грязную, заляпанную «Рыбу», как утром внезапно заявился Мэтт — главный бармен и по совместительству хозяин гордо именуемой развалины, и заявил, что Роуз, оказывается, неправильно наливала виски… И дело было не в граммовке, не в том, что она недоливала или переливала положенную порцию. Просто, оказывается, руку с бутылкой надо было держать повыше, потому что Мэтту так казалось «красивее». — Гости должны видеть, что ты наливаешь им с удовольствием, окей? Роуз сдержала неистовое желание поморщиться. Руки сжимались в кулаки почти безвольно, когда она улавливала тошнотворный запах дешёвой водки, блевотины и въедливого мужского пота. Все же попытаться устроиться на работу в обитель всего этого дерьма было отвратной идеей… Хотя не то чтобы перед Роуз раскинулось море приемлемых вариантов. Волевое решение «чуть потерпеть» звучно треснуло прямо по шву, когда Мэтт опустил свою мерзкую ладонь на ее плечо. — Что-то ты быстро расклеилась, Роуз, — недовольно пробормотал он. Роуз заскрипела зубами, слыша, как разрываются последние ниточки, связывающие ее и ее способность к благоразумию. — Я думал, бывшие военные могут похвастаться выдержкой покруче. Что ты в этом Иране вообще делала? Автоматы вытирала? Или, может… Твою мать, сука! Что ты делаешь, идиотка! Старый приём: заломать руку, которая прикасается к чему-то, к чему прикасаться не надо, в данном случае — это вся Эр, с головы и до ног, включая то самое плечо. Этому приему ее научили в первую очередь, когда она пришла в академию, на первой же тренировке. Резкий удар по сгибу, левая рука выворачивает, правая — берет болевой контроль. К концу академии вызубренная последовательность превратилась в автоматизм. На войне, вместо рук, Роуз ломала шеи. — Лучше тебе не знать, что я там делала, долбаный ты мудак, — прошипела она ему на ухо и, впечатав острый локоть аккурат меж заплывших жиром лопаток, стремительно направилась к выходу. По дороге, под пьяные кряхтения и проклятия ценителей держи-руку-повыше, Роуз с небольшим облегчением сбросила с волос идиотскую повязку с названием забегаловки. К счастью, утром в этом притоне оставались только те, кто не смог доползти до выхода глубокой ночью. Помойные свиньи. Оказавшись за скрипучим порогом, Роуз вздрогнула от пробравшего тело ветра и натянула длинные рукава толстовки до самых ногтей. Утро было совсем раннее — шесть часов. Промозглое марево ещё даже не начало рассеиваться; туман укрывал спящие башни города дымкой, словно великаны из скандинавских сказок курили в Норребро всю ночь, не переставая. Роуз было сложно привыкнуть к копенгагенскому холоду. Как и ко всем безумным сказкам, пропитывающим здесь воздух. Ее не прельщала возможность пережить четыре явных сезона в году, не казались смешными шутки датчан об иммигрантах и раздражали любые упоминания о статистике, чёрт, «самая счастливая страна в мире». Роуз стиснула зубы и накинула на голову капюшон. И это тоже к чертям. Всё к чертям. Она старалась идти быстрым шагом, чтобы добраться домой до того, как автобусы заполнятся людьми, а на улицах станет душно от количества велосипедистов и их жизнерадостных улыбок в ее сторону. Роуз не могла заставить себя улыбаться в ответ даже из вежливости. Приятели-коллеги Али, с которыми Эр пришлось пересечься повторно, считали ее поехавшей. Конечно, разумеется, само собой — так и есть. Роуз почти плевать. Роуз не общалась ни с кем, кроме Али, ее матери и маленькой Софи. Роуз скрывала тело в рубцах и шрамах, в татуировках, целостность которых уродовали ярко-розовые следы от окурков. Она часто пыталась считать их, как веснушки, но всегда сбивалась, не добравшись и до пятидесяти. Это ведь не веснушки и не родинки, так ведь? Такие вещи не принято считать особенностью. Роуз прикрывала рукавами кофт руки, пожизненно заляпанные кровью. Они иногда просто нестерпимо чесались, и ей маниакально хотелось разодрать себе вены, чтобы вытащить оттуда… песок. Иранский песок… Как, господи, можно забыть всё это? Как не придавать значения тому, что всегда, день сейчас или ночь, дышит тебе в затылок, жжет кожу, фоном давит на грудь? Психологиня из «Нортберга», Али, Астрид — все они повторяли, что Роуз должна научиться принимать случившееся, но никто не говорил как. Всё, что давала Роуз терапия — это просто бесконечный знак «repeat» в удобном кресле вместо продавленного матраса в покосившейся кайенской хижине. Роуз с радостью вцепилась бы в изголовье кровати, как непослушный ребенок, и фыркнула бы, что не обязана ходить к этой навязчивой мозгоправке, потому что в ее голове нихрена уже не исправить — и это осознание, как гремлин, медленно отгрызало от нее по кусочку. Если бы не Али… Боже, нет. Идиотизм. Все это, все ее мысли, это просто один сплошной, бесполезный идиотизм. Тупое нытье и чушь. Она села в хвост желто-красного автобуса «Эстербро-Амагер Эст». Он ехал почти пустым. На передних сидениях с задорным смехом переговаривались две женщины в элегантных пальто, чем-то до одури напомнившие ей Али; в центре сидел пожилой мужчина в шляпе с ромашками; сразу за ним — какой-то студент, полностью поглощённый чтением. Роуз неплохо разбавила их компанию. Она старалась не думать о том, как выглядит. По автобусу гуляла легкомысленная осенняя песня о «листьях, которые кружатся-летают», и это создавало приятное ощущение дополнительного барьера с окружающим миром. Музыка отвлекала Роуз существенней, чем работа в дыре с аллюзией на американские пабы. В Кайене запрещено было слушать музыку. В клиниках включали только похоронную классику, словно уже собрались отправлять Роуз в морг. Автобус плелся медленно. Эр не отводила напряжённый взгляд от окна, где мимо то и дело мелькали цветные здания, к которым никак не привыкнуть, и уже начавшая желтеть зелень. Опера, торговый центр, ресторан, в который Али бесплодно звала ее уже раз десять, кинотеатр… Всё на родине ее любимой жены напоминало Роуз приторно-сладкие конфеты. Даже то, что объективно не было ярким. Когда площадь Конгенс-Нюторв с контрастно-старинными зданиями перестала мозолить глаза, Роуз поднялась и подошла к двери: она запомнила, что ее остановка сразу после. Она сошла и инстинктивно оглянулась. К половине седьмого город по-прежнему спал. Когда-то, когда они с Али прилетели в Копенгаген (впервые для Роуз) во время отпуска, Эр бесконечно сетовала на это, возмущалась громко, с шутками и с расстановкой, так, словно это и не она была. Али тогда так заразительно смеялась… Роуз поджала губы, минуя последний магазин перед началом стройного ряда частных домов. Когда Али смеялась последний раз? Внезапно Роуз накрыло волной вины, такой знакомой и далекой одновременно, что она не смогла сделать полноценный вдох. На одном из сеансов доктор Нильсен сказала ей что-то вроде… «Когда твой мир накрывают полиэтиленовой пленкой, о других часто забываешь. Особенно о тех, кто все время рядом, потому что принимаешь это как должное». Роуз растерянно моргнула, сбросив с ресниц какое-то странное, оторопелое замешательство. Когда они с Али женились, с них обеих брали клятву всегда помнить о чувствах друг друга, и Роуз как-то… даже не думала, что, кроме громкопровозглашенной свободы выбора — остаться или уйти — могла бы делать для Али что-то ещё. Прошло три месяца с тех пор, как Роуз выписали из клиники домой, и за эти три месяца можно было бы подумать о своей женщине хотя бы в мелочах — не быть такой никчёмной безделушкой. Роуз вернулась обратно на площадь, оглушенная стыдом, как выстрелом рядом с ухом. Новое чувство вгрызлось в голову настолько непривычным для нее скрежетом, что она будто бы перестала слышать на несколько секунд. Первое, что пришло в голову, звучало банально и тупо, и как-то совсем заурядно; Роуз не знала, насколько Али это нужно, но она помнила, что ее женщина каждое утро начинала с какого-то дикого здорового напитка, чаще всего синей матчи или латте из куркумы — с мёдом, специями и имбирём. Было бы, наверное, неплохо позаботиться о ней и принести что-то такое… И надо бы спросить о чем-нибудь сладко-здоровом, чтобы позавтракать. Точно. Для начала должно сойти. Для начала. Роуз покачала головой, пропустив секундную улыбку; отблеск просыпающегося солнца мелькнул на ее лице утренним бликом, чересчур ярким для обесцвеченной Эр. Ближайшая кофейня очень кстати нашлась на этой самой площади. Несколько посольств и городская ратуша влияли, по-видимому, на их график, как музыка на Роуз. Кофейня называлась «Kaffestue» — Эр не знала, как перевести с датского «stue», но первое слово звучало довольно очевидно. Она настороженно заглянула внутрь через стекло в двери, прежде чем внутри кофейни раздался звон колокольчика, возвестивший бариста, что кому-то не спится в шесть тридцать. Роуз медленно вошла в маленькое помещение, обитое натуральным деревом на манер охотничьего домика. За баром стоял парень в очках и радостно улыбался. Боже, Роуз будто никогда раньше не заходила в такие места… От сумасшедшего, чуть горчащего аромата кофе в горле свернулся солёный ком. Она инстинктивно сжала лямку рюкзака на плече покрепче. — Velkommen dame! От громкого голоса Эр содрогнулась. На смене в баре социум не закончился. Кто-то чужой, не пьяный вздрызг и не воняющий помойкой, разговаривал с ней, и Роуз должна была что-то ответить. Она медленно подошла ближе к бару. По обе стороны от Эр, прямо в стенах, возвышалось много полок со старыми, может, даже антикварными книгами. Меню возвышалось над светлой головой бариста, но Роуз не могла его прочитать — оно, ожидаемо, было на датском. Должно быть, это какое-то аутентичное место для коренных датчан. Али должно понравиться что-нибудь отсюда… — Я не понимаю по-датски, — сказала Роуз. — О, вы американка? — с акцентом, почти как у Али, спросил парень. — Я сказал: «Добро пожаловать, мисс»… Ой, у вас кольцо, — почти подпрыгнул он, и Эр, почувствовав себя на сцене, поспешно спрятала ладони в рукавах. — В Штатах говорят «миссис». Я слышал. Что желаете? Парень, кажется, был настроен на разговор по душам, но все его надежды быстро рассыпались об односложные ответы Роуз. Тревожность шевелилась где-то в гортани — хотелось поскорее выйти на улицу, вдохнуть чертов туман и просто не находиться с этим скучающим человеком в одном маленьком, пропыленном помещении. Шрамы начали зудеть уже на третьей его несмешной шутке. — Ваш куркума-латте, миссис, максимально горячий, — исполнительно кивнул он и протянул ей бамбуковый стаканчик с изображением графичной библиотеки. Роуз ждала, пока бариста опустит стакан на стол, но он, черт, стоял и смотрел на нее, как будто у Эр ветки чайного дерева из висков проросли. В груди загорелось, как вспыхнувшая спичка, желание плеснуть этим латте прямо ему в рожу. — Поставьте стакан. На стол, — сквозь зубы процедила Эр. Бариста, казалось, совсем растерялся после такого тона, но кое-как, хм, все же смог побороть свой страшный стресс — он тут же поставил стакан и неловко улыбнулся. — Вот, пожалуйста. Это какая-то примета? Все американцы в это верят? Ну, это на будущее, вдруг я встречу… — Да плевать мне, кого вы там встретите! — прервала его Роуз. — Положите, наконец, в пакет эти ваши идиотские здоровые плюшки, и я пойду домой. Оказавшись на площади снова, Эр выпустила изо рта вязкий клубок пара. Пустынные улицы пахли свежестью и изморосью. Никакой затхлости, никакого кофе, никакого песка. И людей — главное, что никаких людей. Жалкие попытки влиться в социум, обрести потерянный навык общения — ещё одна недостижимость, маячащая дальше, чем Эр могла заглянуть. Когда-то Роуз называли экстраверткой. Али забавно цокала языком, когда Эр находила точки соприкосновения с теми, с кем никто не мог. Смешно сейчас. Воспоминания из прошлой жизни — первой из ее трех, до войны — начали оживать вовсе не к месту. Они заползали в нее, как черви, вместе с пряным запахом латте, и вызывали почти одержимый зуд. Ко всему прочему, факт того, что, кроме чести, она потеряла абсолютно всё, что делало из нее ту самую Роуз, было садистской пощёчиной на проваленном финише. Она достала из кармана ключи. Дом у них был красивый — утонченный, как А. Совсем другой, не такой, каким мог бы быть в Калифорнии; благородный серый цвет, два этажа, небольшие окна, делённые на квадраты. Этот дом Астрид подарила Али после рождения Софи — почти пять лет назад. Роуз тогда еще даже не знала, что где-то в Дании живет ее будущая жена (кто бы мог подумать, что в Дании?..). Лучшая женщина во всем мире; ходячая надежда, воля и мощь, заключенная в одной очаровательной блондинке с лисьей улыбкой. Роуз впервые за долгие месяцы так сильно хотелось увидеть ее улыбку. И свернуться в клубок от нахлынувших чувств — они всколыхнули ровные отзвуки механизма внутри нее. Как будто бы ей пятнадцать. Ком в горле опасно задрожал, грозясь взорваться вот-вот; Роуз чувствовала себя беззащитной — обезоруженной. Али единственная, с кем это было можно себе позволить, но даже с ней… не до конца. Эр не раз спрашивала себя, какой вернулась бы после чертовой войны, может, какой-то следующей горячей точки, еще через полтора года. Осталась бы Роуз прежней, если бы не попала в лапы к талибанским выродкам на целых тринадцать дней? Наверное, тоже нет. Роуз повела плечом, игнорируя желание почесать шрам на нем изнутри. Она, разувшись и оставив рюкзак в прихожей, только вошла в зал, когда Али уже спускалась по лестнице. Она будто сидела и ждала ее, но это давно не удивляло. Ее тень буквально всегда была рядом. — Эр, доброе утро, как ты, как всё прошло? — взволнованная, спросила Али. Она спускалась будто бы в слоу-мо; длинные локоны, чуть курчавые, вились по груди и плечам. Она поправляла на ходу пояс на своей темной бархатной пижаме — ее А умела быть безупречной даже в семь часов утра. И в шесть, и в пять. И ночью. Эр застыла, разглядывая ее, проглотив ненароком все слова, что собиралась сказать. Что вообще нужно было сказать ей? Али была так далека от той помойки, в которую Роуз занесло… Объективно, Роуз тоже должна была считаться далёкой от таких мест, но она этого не чувствовала. Одна фамилия ничего не значила — для того, чтобы быть выше по-настоящему, надо иметь что-то особенное в крови, что-то блестящее. Надо иметь честь, которая покинула Эр вместе с формой — в первый день из тринадцати. А может, и раньше: с первой пулей, попавшей в рыдающую иранку. У ее А честь была. Она бликовала на солнце так ясно, что Роуз могла разглядеть хвойные ветки в зелёном цвете ее глаз — внутри стоял, нерушимо, лес. — Так себе, я, кажется, снова в поисках… — скованно пробормотала Роуз и, когда Али подошла ближе, остановившись на расстоянии вытянутой руки, Эр сообразила протянуть ей латте и небольшой крафтовый пакет. — Это тебе, — тихо добавила она. Али приоткрыла рот, видимо, от удивления, и посмотрела на Роуз так, словно та сделала что-то сверхъестественное. Эр, наверное, покраснела. Лицо запылало, словно она нависла им над огнем. Словно их с А отмотали на три года назад, и они, двадцатилетние и в чистой форме, дышат Балтийским морем; вокруг — палатки, оцепленный периметр и едкие комментарии сослуживцев. Датская Королева. В доску своя Джет. Как бы их окрестили теперь? Роуз закусила губу — и кисловатый привкус крови тут же оплел язык. — Просто я подумала… Просто… — Спасибо, Эр, я… — Али… — Это так неожиданно, мне очень приятно, правда… — Прости меня, — решительно перебила ее Роуз. Она замерла, сделав ещё один шаг навстречу. Они обе касались стакана и дурацкого пакета с какой-то здоровой ягодной гадостью. Сердце билось в горле и подводило Роуз под самую красную линию, грозясь разорвать переплетенные нити нервов. Али с непониманием покачала головой. Тревога тенью легла на ее лицо. — Что? За что? — Ты так много делаешь для меня, — кажется, голос подвёл Роуз под немилость стойкости — в горле что-то дёрнулось, и он теперь плаксиво задрожал, звуча точно скулеж у потерянного щёнка. — А я совсем ничего. Для тебя. Я знаю, это сложно… — совсем тихо сказала она и опустила голову. Пальцы как-то самовольно разжались, оставив стакан с пакетом в руках Али. — Сложно со мной. Я правда стараюсь справиться, честно, просто иногда… точнее, все время… Закончить фразу не получилось. Роуз стиснула кулаки под рукавами огромной кофты, впечатав ногти в ладонь. Слёзы потекли по лицу совсем неуправляемо, и теперь она чувствовала себя еще хуже, чем до. — Эр, ну ты что?.. Али поставила то, что занимало ее руки, на журнальный стол, и в следующую секунду осторожно потянулась к щеке Роуз. Остановилась, спрашивая разрешения. Роуз кивнула, и лёгкое прикосновение, ласковое и аккуратное, прокатилось по телу леденящей тревогой. В клинике, когда боль в теле была сильнее, чем в чертовых дымящихся мозгах, ее объятия казались панацеей — а сейчас, когда всё наоборот, дела с тактильностью обстояли хреновее некуда. — Я тебя люблю, — прошептала А, прислонившись своим лбом к ее. — И это совсем не сложно. Самым сложным во всем этом дерьме было не знать, где ты. Сейчас… сейчас просто такой период у нас с тобой, но это не навсегда. Эр, — сказала она, заглянув прямо в затянутые пеленой глаза Роуз, — это не навсегда. Мы со всем справимся. Вместе. — Не навсегда, — повторила Роуз и прикрыла влажные веки. — Откуда ты знаешь, А? — хрипло спросила она и болезненно улыбнулась. — Откуда ты всё знаешь? — Я знаю тебя, — без тени сомнений нашлась Али, — и себя. Нас с тобой никто не может сломать. Никто и ничто. Я буду тебе об этом напоминать, хочешь? Роуз судорожно закивала. — Хорошо. Эр. — Али взяла лицо Эр в свои руки и ободряюще ей улыбнулась — только кончиками губ, но от этой улыбке стало чуть-чуть южнее. — Мы всё переживем. Будем смотреть прямо. — На то, чего не избежать, — с усталой усмешкой дополнила Роуз. А часто это повторяла. Философия Али всегда стояла ребром наружу, острой гранью к миру — смотри туда, где страшно — и по ней было чертовски трудно ходить. Роуз так не учили. Если бы Али ушла, Эр сломалась бы, как стержень карандаша. Быть надломленной — не считается. Робкое прикосновение к ее руке, такое щемящее и несмелое, словно они не женаты, заставило Роуз снова вспомнить о том, что больше всего на свете хотелось исправить, фон, царапающий затылок: её Али любит ту девушку, которой уже нет, и не знает об этом. Пожалуй, единственное, чего она все еще не знает. Больнее всего — то, что не хочет знать. Но кое-чему Роуз все же учили: иногда иначе нельзя.