***
8 декабря 2022 г., 22:00
Глаза Москвы покраснели не сразу после прихода коммунистов к власти. Да и происходило это тоже постепенно. Первые несколько лет после становления Союза в голубой радужке всего лишь начали проявляться красные прожилки, почти незаметные. Обратить на это внимание мог только тот, кто знал, как они выглядели в лучшие годы. Тот, кто от этих глаз не мог оторваться уже двести лет.
Саша хотел бы уделить больше внимания чужому состоянию тогда, в двадцатые, но революция слишком сильно ранила его самого, на несколько лет лишив зрения. И всё же данный физический недуг не шёл ни в какое сравнение с его психическим самочувствием после расстрела Романовых человеком, которого он считал лучшим другом. А когда он смог снова относительно ясно взглянуть на чужое лицо, было уже поздно. К Москве вернулся статус столицы, но цена была высока. Потерял он из-за этого куда больше, чем приобрёл. В том числе себя.
Сколько сотен лет Миша боролся за свою независимость ото всех, он никогда не позволял себе прогибаться под власть. Даже любимый Сашей Пётр не смог ничего с этим поделать. Но Советы не спрашивали мнения Московского, они ломали всё на своём пути ради достижения цели. И Москва им нужен был послушным, а не своевольным, смеющим перечить.
Диссонанс личного мнения и политики властей привёл к потере Михаилом здравого рассудка, и это было неизбежно. Он изменился как внешне, так и характером. А большинству городов удобней было закрывать глаза на это, пока Саша при каждой встрече с когда-то самым близким для себя человеком внутренне вопил от леденящего душу ужаса.
Позже он поймёт, что Московский никогда не переставал любить его. Но в тот период эта любовь была токсичная, удушающая. И если до войны, так сильно покалечившей их, Саша ещё верил в то, что это временно, что Москва обязательно придёт в себя, то после снятия блокады уже нет. Как будто этот период забрал не только множество жизней его горожан, но и всю веру, надежду и любовь. Которые и без того являлись к ним, словно будучи названными гостями.
Во время второй мировой Михаил пришёл в до того невменяемое состояние, что даже «своим» рядом с ним находиться было невыносимо. Возражений Москва не принимал, за любое неподчинение приказам — наказывал. Был только единственный раз за все годы существования Союза, когда он сам пошёл наперекор чужим указаниям и смел перечить Сталину.
Прорыв блокады в 1943 году — Мишина инициатива, поначалу не получившая одобрения, мол, слишком остро ощущается нехватка военных ресурсов, чтобы тратить их на Ленинград, который и так как-то пока ещё держится на плаву. Московского аргумент не убедил, и на вопрос Сталина:
— Кто тебе это разрешит?
Он тогда ответил:
— А кто меня остановит?
Видеть возлюбленного Саша — уже Невский, не Романов — был не то что бы рад и в том году, и годом позже, после освобождения от блокады. Он был признателен за спасение, но пережитый наяву кошмар ощущался слишком остро. Чужие горящие алым пламенем глаза не помогали забыть об этом. Ленинград смотрел куда угодно: на скудный набор мебели в своей квартире, на удручающий городской пейзаж за окном, на выцветшие обои на стенах. Только бы не на Михаила Юрьевича.
Москва его обнимает, как и сотни раз до этого, но ощущается совсем по-другому. При прикосновении щекой к ткани его военной формы Саша чувствует жжение. А чужие руки, всегда тёплые и ласковые, держат твёрдо, словно сковывая льдом. Ленинград лихорадит от этого контраста. Хотя Московский — это не лёд и не стекло. Он не растает, не разобьётся; он скорее был бы каменным изваянием. Попробуй сломать его — ты скорее сломаешься сам.
— Ты молодец, — шепчет Москва, оглаживая чужое истощённое тело, — Молодец, Шура.
О том, что он на дух не переносит эту вариацию своего имени, Саша красноглазой столице так никогда и не скажет. Похвала из чужих уст больше не задевает струны души, и Невскому начинает казаться, что он эту самую душу обменял на возможность выжить. Если бы у него были суицидальные мысли, можно было бы спросить у Москвы, какого это — жить без неё.
Очередная критическая точка в их взаимоотношениях наступила всего через несколько лет после войны. Когда соперничество между властными группами среди высшего руководства страны положило начало «ленинградскому делу», бывший Петербург окончательно разочаровался во всём: в партии, в государственных деятелях, в Москве. Последний расстрелял всех «ленинградцев», проходивших по делу. Не собственноручно конечно, но доля его вины простыми словами не измерима. Посмертная реабилитация спустя четыре года была не в силах вернуть ни отнятые жизни, ни доверие Ленинграда.
Тогда Саша полностью погряз в жалости к себе, и он даже спустя много лет считает, что это было небезосновательно. Но с высоты нынешнего опыта он мог трезво оценить, насколько тяжело тогда было и самому Московскому. Тогдашний доклад разведки о создании плана «Дропшот» с возможным нанесением ударов по СССР со стороны Запада с целью уничтожения промышленного потенциала страны стал для Миши потрясением.
Холодная война могла считаться таковой только до тех пор, пока в ход не идут бомбы. После потери более двадцати миллионов человек во времена второй мировой подобные удары со стороны США стали бы катастрофой. Вот только Москва никогда не сдавался на милость врагу, в каком бы состоянии он не находился.
В 1949 году он совместно с Алма-Атой, которая тогда ещё была столицей Казахской Республики, провел первое испытание ядерного устройства, продемонстрировав свой потенциал в возможном сопротивлении Западу. Поэтому Саша не перечит, когда его политические деятели подвергаются гонениям. Этот Миша — не тот, которого он знал. Тот был готов ради него сгореть заживо, а этот непредсказуем и опасен. Ленинграду страшно представить, на что он теперь способен и чем готов пожертвовать ради своих целей. Может ли он запросто избавиться от бывшей столицы, чтобы под ногами не мешался? Невский не хочет знать ответ.
Миша продвигается ещё дальше в 1961 году, испытав Царь-бомбу, закрепившую за собой славу сильнейшего в мире термоядерного оружия. После этого становится понятно, что безвозмездный удар со стороны американцев невозможен. Советский Москва не делает заявлений, не показывает эмоций, он действует молча и с ледяным спокойствием, по крайней мере, на публике в другом состоянии застать его было невозможно. Так что даже после ядерных испытаний он сам отмалчивается, зато организовывает «утечку» информации о грядущем возмездии в случае нападения на свои территории.
Московский, которого Саша знал, действовал прямолинейнее. Он не был уверен, каким Миша был до появления новой столицы, но что-то подсказывает ему, что не таким. Ему не верилось, что если бы Москва в свои юные годы устраивал такой же террор, как в двадцатом веке, то он смог бы так ярко ему улыбаться всего сотню лет назад.
Казань как-то при встрече случайно обмолвилась о том, что глаза первопрестольной всегда были голубыми, даже во времена орды и смуты. О том, что это были жуткий период в истории, Невский мог только догадываться по прочитанным летописям и ужасным шрамам на спине возлюбленного; Миша, когда у них только завязались отношения, про те времена говорить не хотел, да и не любил, а потом стало уже слишком поздно, чтобы спрашивать и честно отвечать.
Во время редких встреч с бывшей столицей Казань вообще много чего говорит такого, что Саша потом с трудом может переварить. Она делает это словно невзначай и с таким видом, будто её слова представляют из себя всего лишь общеизвестные факты. Но это не так. Темы Миши, важного для них обоих человека, она касается с лёгкостью рассуждений об обыкновенном прохожем на улице. Ленинград догадывается, что ей тоже нелегко в этом притворяться.
Разговор про «Дропшот» она так же, по своему обыкновению, заводит едва ли не светским тоном. Вымучивает улыбку, когда озвучивает, что попала в список основных двадцати мишеней для ядерных ударов. Невский за этим не следил, точнее, очень сильно старался этого не делать. За пять лет после снятия блокады он научился абстрагироваться от тяжёлых разговоров даже на работе. Избегание — вот его техника выживания в нынешних условиях.
Ему в какой-то степени хотелось бы быть обыкновенным человеком того времени. Все источники информации о важном никогда не говорили откровенно, и люди покупались на это. Саше оставалось только радоваться, что эта цензура помогла избежать ситуации, при которой по радио, что не новость была бы, то про политику, что не песня, то про войну.
Камалия перебить себя не даёт и рассказывает про то, что Ленинград стал вторым по важности уничтожения в этом списке — «ты, наверное, и так это знаешь» — а затем смотрит на него как-то очень выразительно. По возвращении домой Сашу накрывает истерика, он по стене стекает на пол, чувствуя, как ватные ноги слабеют, не выдерживая вес худого тела. Таким слабым он себя не чувствовал с тех самых пор, как жители его города почти три года провели в состоянии адского голода. Если Миша так его защитить пытается, прибирая всю власть к своим рукам и развивая ядерный потенциал, то лучше бы не защищал, думает Саша.
Тогда, в пятидесятые, его самым ненавистным словом становится «беркут» в честь лелеемых Москвой разработок систем противовоздушной обороны. Десятилетие спустя это уже «космос». Невский проникается негативными чувствами ко всему, что дорого Московскому в этот период, мысленно смешивает с грязью даже достижения Союза, пока его былая боль начинает трансформироваться в обиду. Ему удаётся ненавидеть Хрущёва, «Спутник» и «Восток», Берлинскую стену, те проклятые термоядерные испытания на Новой Земле. А вот ненавидеть самого Москву так и не выходит.
Михаил то ли чувствует чужую неприязнь, то ли ему просто наплевать, но в Ленинграде он теперь появляется крайне редко и по очень важным причинам, которые уже не связаны с бывшим учеником. Ещё в тридцатые годы он был готов проводить ночи в поезде, чтобы ранним субботним утром сойти с «Красной стрелы» и отправиться сразу к Саше. И ему наверняка льстило, что вокзал бывшей столицы носил название «Московский». В шестидесятых авиасообщение дало им возможность добираться друг до друга всего за час, но времена наступили такие, что это уже было и не нужно.
Не то что бы они стали совсем чужими друг другу людьми. Москва иногда действительно заезжал к Невскому, даже разговаривал с ним не только про то, как ему хочется размозжить череп Вашингтону. Саша каждый раз заваривал чай на двоих, стараясь не думать о том, что в большинстве случаев одна из кружек так и остаётся нетронутой. В его робких надеждах это было связано с занятостью столицы, который был вынужден срываться обратно по первому же звонку. Лишь бы не с верой Михаила в то, что Ленинград — западный лазутчик, способный подсыпать яда в чужую кружку. Ни в прошлом, ни в позапрошлом веке, ни сейчас, он бы никогда… никогда не навредил Мише.
Изредка Москва даже остаётся на ночь, но не так как раньше, когда они ни на секунду не выпускали друг друга из объятий. Саша поворачивается к нему спиной, чтобы не видеть, как тот кладёт под подушку нож разведчика, а на тумбочку — пистолет, развернутый рукояткой строго к кровати, чтобы в случае чего сразу правильно схватить. Желание держать ситуацию под контролем и быть готовым ко всему — это ещё не паранойя. А вот подозрение каждого второго в предательстве и шпионаже — уже да.
Невский проваливается в сон, чтобы забыться, оторваться от реальности и уйти в мир грёз, где даже кошмары пугают не сильнее нынешней действительности. Московский отправляется на боковую, потому что так надо. Но спят они оба чутко и тревожно, распахивая глаза от каждого померещившегося шороха в мёртвой тишине квартиры Саши.
Эта тишина для них уже привычна, потому что преследует их повсюду. Ленинград теперь сторонился людей, предпочитая проводить время в одиночестве с отсутствием каких-либо посторонних звуков. Это лучше грохота взрывов и рассказов о дурных вестях. А куда бы не отправился Москва, любой шум и разговоры смолкали разом. Когда он приходил на собрание советских республик, те ещё и вскакивали. Между страхом и уважением тонкая грань, её слишком легко перейти, но невозможно не заметить.
Шорох у двери спальни звучит приглушенно, но очень отчетливо для натренированного цепкого слуха. Михаилу требуется не более двух секунд на то, чтобы подхватить пистолет, резко сесть на кровати и навести курок на место, откуда слышится звук. Саша, подорвавшийся вместе с ним, нервно дёргает за верёвочку торшера у кровати. Одновременно с разливающимся жёлтым светом одинокой лампы, из дверного проёма высовывается любопытная белая морда. Кот оглядывает картину, открывшуюся перед ним, и совсем не выглядит напуганным, даже стоя под нацеленным на него дулом.
— Это просто Нева, — на выдохе говорит Ленинград, — Всё в порядке.
В их паре всегда Миша был тем, кто успокаивал разбушевавшиеся нервы своей второй половины. Он был более опытен и эмоционально устойчив, но всё вокруг напоминает Саше о том, что времена меняются. Москва дышит загнанно и руку, сжимающую огнестрельное оружие, не опускает. Невский замечает её дрожь и медленно, как к напуганному зверю, протягивает свою ладонь, чтобы мягко провести по чужом предплечью.
— Всё в порядке, — повторяет Саша, непонятно кого пытаясь в этом убедить.
Он гасит свет и ложится обратно в постель, но так и не засыпает. Мрак комнаты постепенно растворяется с наступающим рассветом, пробивающимся сквозь стёкла окон. С первыми лучами солнца Ленинград скорее чувствует, чем слышит, как вторая половина кровати пустеет. Москва бесшумно покидает квартиру, пока Невский притворяется спящим.
Саша за эти годы устаёт скучать по тем временам, когда Миша и недели не мог провести без встречи с ним. Имперский период кажется чем-то очень далёким, эдакой прошлой жизнью до перевоплощения. У Сашиного города новое имя, у него самого — тоже, все амбиции и черты характера меняются под натиском давления правительства. Москву тем более не узнать, он строит социализм и поддерживает самых кровавых диктаторов, постепенно превращаясь в одного из них.
Они стали совсем другими людьми, и Невский зарекается вновь сближаться с новой старой столицей по собственной инициативе. Но в начале 1977 года он едва сдерживает свой порыв сорваться в Москву. Писать было бессмысленно, когда реакция нужна была «здесь и сейчас», а дозвониться до столицы было невозможно. За последние несколько десятков лет Саша несколько раз пытался, в основном, когда был очень зол или растерян, но ему не удалось это ни разу. Девушки в приёмной были разные, а результат всегда один — Михаил Юрьевич занят и к телефону подойти не может.
Терракты это всегда страшное происшествие для любого города, вне зависимости от того, сколько погибших насчитывается после этого. Спустя неделю после нового года в Москве гремит три взрыва за вечер, и это первый в стране случай серии террористических актов. Саша настолько переживает, что даже на мгновение забывает о том, что на Московского он вообще-то таит обиду.
Невский был уже на полпути в аэропорт, когда вдруг опомнился. Мысленно надавал по щекам той части своей натуры, которая, словно жены его нелюбимых декабристов, готова была примчаться к Москве, как только у того что-то случилось. Его Миши, который нуждался в поддержке, хотя никогда бы и не показал этого, больше не было. А Михаилу Юрьевичу жалкое воплощение Ленинграда и даром не сдалось.
Спустя полтора месяца столицу настигает ещё одна трагедия. Пожар в гостинице «Россия» привлекает к себе настолько много внимания, что на место происшествия стекается вся верхушка, которая потом раздаёт комментарии про сочувствие семьям пострадавших в «несчастном случае». Официальная версия звучит печально, но не слишком пугающе. Каждый, прочитав или услышав новость, подумает про то, что с ним-то такого точно не случится. Надо же, какая глупость — забыть вытащить паяльник из розетки, и какое горе последовало за ней.
Руководство Ленинграда выражает официальные соболезнования, а Саша так и не решается самостоятельно связаться с Московским. Но впервые за последние годы берёт в руки газету и всматривается в опубликованную новость про пожар. Глазами выхватывает знакомое лицо на заднем плане фотографии и не может сдержать вздоха при виде чужих нахмуренных бровей. Невский сколько угодно мог открещиваться от этого Москвы, но всё же за две с лишним сотни лет мимику Михаила он изучил просто прекрасно. Его выражение лица слишком напряжённое для человека, чьё любимое достояние — самая большая гостиница во всей Европе — пострадало от обыкновенного несчастного случая.
Московский приезжает сам уже ближе к весне. Молча проходит в квартиру, когда Невский распахивает перед ним дверь. На дворе середина рабочей недели, и как только Москва, разговаривающий не словами, а советскими лозунгами, позволил себе уйти с работы в такое время. Саша не спрашивает, а Михаил не говорит. Когда чужие крепкие руки резко хватают Ленинград за плечи, он пугается. Нет, самого Москву он не боится, а вот того, что у него в голове — очень даже, потому что сейчас там всё не его, а провластное. Советы же Шурой были постоянно недовольны, уж слишком сильно он напоминал им своим существованием о прошлом, которое они пытались перечеркнуть.
Но Миша всего лишь притягивает его в свои объятия. Не нежные, скорее нуждающиеся, как у человека, из последних сил хватающегося за спасательный круг. Саша робко обнимает в ответ. Он всё ещё зол и обижен на него, как бы не старался подавить эти чувства в себе. Но Москве отказать он не может не из-за страха, а из-за того, как полумёртвые бабочки в животе жалобно скребутся внутри. Им не объяснить, что такого Московского лучше презирать, чем любить, хотя Шура, честное слово, пытался.
Москва укладывает голову на его плечо, слегка касаясь затылком чужой тонкой шеи. Невский скашивает взгляд на зеркало, висящее на стене в коридоре, и видит его лицо, которое даже можно было бы назвать умиротворённым, если бы не залёгшая десятки лет назад складка между бровей. Глаза Миши закрыты, и у Саши дрожат губы, потому что, кажется, это признак доверия.
И в этот момент Ленинград не думает о том, что будет дальше. В хорошее он уже не верит, а о плохом и слышать не хочет. Но до тех пор, пока Михаил готов приходить, он сам готов ему отзываться. Потому что ненавидеть Москву у него так и не вышло. И не выйдет никогда, как бы сильно он не старался.
Примечания:
Зато любить Мишу у Саши получается отлично