ID работы: 12927370

Мир вокруг меня

Слэш
R
Завершён
86
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
86 Нравится 6 Отзывы 10 В сборник Скачать

1

Настройки текста
В промозглый, сырой, ветреный февральский день на М. Площади собралась грандиозная толпа людей. Толпа скопились настолько многочисленная, что стало невозможно точно определить точное число людей –все они слились в единое море плакатов и лозунгов. По ощущениям сотни тысяч человек — так просто и не разгонишь, и не выберешься из нее, если вдруг замерзнешь, передумаешь кричать и захочешь пойти домой смотреть телевизор и слушать радио. Впрочем, охоты покидать площадь ни у одного человека не возникало, и революционно настроенные демонстранты набирали в звуке похлеще, чем на футбольном поле. Пепельное небо плыло серыми февральскими красками, будто кто-то разрисовал его акварелью, оно предвещало скорый мокрый дождь. Но разве дождь помеха, когда так хочется свободы? Поверх голов протестующих возвышался вид на Кремль, припорошенный снегом. Среди толпы демонстрантов заметился товарищ Ленинград. Он оказался тут вроде случайно, а вроде и по воле своего народа. Он выглядел потерянно и то и дело смотрел на купола Кремля невидящим взглядом, словно никак не мог осмыслить происходящее. Все это являлось его страной, так бережно и преданно хранимой им в течении стольких лет. Миру — мир, пусть всегда будет солнце, пролетарии всех стран, объединяйтесь. Но сейчас уже не было ни мира, ни солнца, а пролетарии трудились не на заводе, а вот здесь, на площади, теперь их труд — это яростно кричать лозунги и крепко держать плакаты. Ленинград сомневался и колебался, вон, даже и плакат не принес, и стоял он молча, потому что не он ли еще так недавно был готов вытерпеть и голод, и холод, и любую боль за свои идеалы? Или все таки… Не он… Он почувствовал легкое прикосновение к плечу и нехотя оторвал взгляд от куполов Кремля, чтобы обратить внимание на лицо Москвы. Тот внезапно выглядел очень живым и подвижным, как будто помолодевшим лет на двести, как будто совсем еще мальчишка. На плакате, словно на заказ, были выведены слова, которые, казалось, были призваны вдохновить его: «Борись, ТЫ прав». Он выглядел настолько свободным и безмятежным, что Ленинград невольно вспомнил, что когда-то у него были замечательные голубые глаза. Такие пронзительные и властные: когда они оставались вдвоем, в них он видел весь мир, и, казалось, ему не нужны были никакие горизонты, никакие идеалы, никакие войны и революции, только дайте еще разочек посмотреть в эти глаза, хоть минуточку. Как, как он мог об этом забыть? В момент прикосновения он будто проснулся от долгого сна, в котором и снов то не было. А увидит ли он когда-нибудь их вновь? И сны, и голубые-голубые глаза Москвы? Москва тоже смотрел на него долго и изучающе, будто и он вспоминал что-то свое. — Мы правы, — вдруг сказал он, и через секунду они оказались плотно зажатыми между особо активными протестующими. Громоздкий плакат Москвы на деревянной балке чуть было не выпал у него из рук, но он удержал его, покрепче хватая у основания. Другой рукой он нашел руку Ленинграда, уверенно стиснул его ладонь. Внутри у Ленинграда все затрепетало и запело, давно забытое и подавленное чувство в один миг вновь вспыхнуло цветными фейерверками. За что теперь боремся, товарищ? Ему больше не хотелось смотреть на Кремль. — Ты такой красивый, — сбивчиво и вдохновленно сказал Москва, и Ленинград вдруг искренне заулыбался, в то время как лицо его сделалось радостным. Москва разглядывал его бегающим взглядом, словно не зная, что еще сказать. — Я люблю тебя. Наверное, он ничего другого не придумал, а может, слишком глубоко засела в нем привычка говорить все прямо и по делу. Ленинград же, улыбаясь, обвел взглядом пепельное небо, но лишь для того, чтобы на некоторое время отвести взгляд. — Это мы сошли с ума, или мир вокруг нас? — Риторически спросил он. — А это теперь неважно! — ответил ему Москва, тем самым заставляя его вновь посмотреть ему в лицо. Кто-то толкнул его сзади, но он не обратил на это внимания. — Когда Е. станет президентом, это абсолютно не будет важно! Ленинград доверчиво закивал головой. — Тогда, когда Е. станет президентом, когда тут будет только свобода и демократия, ты за меня выйдешь? Москва расплылся во всех отношениях в ребяческой и влюбленной улыбке. Не существовало больше толпы. Коммунизм видел свой закат, а на остальной мир плевать — его тоже не существовало. Остались крики протестующих, но лишь для того, чтобы заглушать их разговор от чужих ушей. И они, конечно же, они вдвоем. Москва сильнее сжал его руку — толпы не существует, а значит, никто скажет, что они сумасшедшие. Еще немного, и вообще никто никогда не скажет. Ради этого стоило жить. — Еще как выйду, товарищ Невский! Представляешь, выйду! Пусть все смотрят во всем мире на нас и думают: «Что за вздор?». И пусть думают, нам-то что? Мы же будем свободными, и кто заберёт у нас эту свободу? — Никто, — уверенно проговорил товарищ Невский. — Никто больше не заберет. А кто бы тогда сказал, что истина о свободе окажется такой относительной и будет познаваться через немыслимые сложности. Кто бы сказал, что у капитализма свои загадочные планы на любовь и людей, умеющих верить в искренность и безусловность. Что капитализм окажется жуткой, неуправляемой машиной, которую интересует в первую очередь лишь деньги. Было наше, стало мое и твое; подели, пожалуйста, поровну, ну или хотя бы справедливо. Кажется, тут вышло ни разу не поровну и вообще несправедливо, ну и гнить тебе тогда в земле, никто тебя больше не вспомнит. В конце концов, главное эти деньги уметь заработать любыми способами, а потом потратить, с умом или без. У Шуры в голове неон, в глазах искры, в сердце то вселенская любовь, то тошнотворная пустота. В этом его свобода. Кто бы попытался отнять ее, тотчас бы оказался на дне Невы с пулей в голове и кирпичом на шее. Как говорится, за что боролись. Что он там так мечтал увидеть? Голубые глаза Москвы? Это же просто смешно. Москва был по праву его, больше ничей-ничей-ничей. Каким бы хитрым, высокомерным и порой жестоким он бы ни был, как бы сильно иногда не тонул в этих мыслях о деньгах, мешающих жить всем вокруг, он все равно будет принадлежать только ему. В этом тоже была его свобода и его выбор. И какая там разница голубые ли у него глаза, красные, серые, хоть серо-буро-малиновые. Какое до этого дело, когда в груди полыхает такой огонь? В этом огне Петербург и сгорел. Больше не было необходимости думать о последствиях, ведь о них нужно думать, когда знаешь, что завтрашний день настанет. А на улице хлестал сплошной сентябрьский ливень, он шел второй день водопадом, растекался по асфальту маленькими грязными океанами. У Шуры не было зонтика, ну что он, от простуды теперь умрет что ли? Его застиранная олимпийка насквозь промокла, в кроссовках хлюпало, по бледному исхудавшему лицу стекали капли. Но он шел довольный как никогда, улыбался миру, думая о своем, будто на улице светило весеннее солнце. Шура вошел в квартиру Миши как ни в чем не бывало. В одну из квартир, конечно же, но он как будто знал, где именно его искать и когда идти, чтобы тот был дома, а не в лесополосе. На входе звякнул колокольчик, и тут же потянулся запах новой мебели из дерева, техники, будто только с конвейера, и потрясающий запах Мишиных духов. Просторный коридор был обставлен с утонченным вкусом, всюду эти серванты с хрустальной посудой, зеркало в дубовой раме, возле порога лежал черный аккуратный коврик, тут даже был шкаф для обуви. На стене висела репродукция одной из картин Репина. Шура узнал ее; конечно, не мог не узнать. Но она показалась ему мерзкой. Он ничего не имел против картин или репродукций, но он имел все против картин в доме Московского. Поэтому он достал из кармана нож и, повинуясь своему отвращению, полоснул холст прямо по центру. — Вот, вот так лучше, посмотрите только, ну что за красота, — проговорил он сам себе под нос и зашелся тихим лихорадочным смехом, как безумный. Хотя пол был идеально вымыт, Шура не потрудился снять обувь. Он прошел в комнату так, по-свойски, ведь если это квартира Москвы, то это и квартира Санкт-Петербурга тоже. За ним потянулся грязный мокрый след от кроссовок. Полутемная комната была обставлена так же аккуратно и утонченно, как и коридор. Москва быстро учился пользоваться благами капитализма, инвестировал в дорогие вещи и шикарные интерьеры. Получалось хорошо. Когда Шура вошел, Москва даже не обернулся. Он сидел за широким столом и быстро скрипел по бумаге шариковой ручкой, лицо его выражало сосредоточенность и угрюмость. Шура приземлился на диване сзади и с насмешкой на губах стал выжимать свою олимпийку, не сводя взгляда с его спины. — Если ты испортил мою картину, то я тебя застрелю, — спустя минут пять молчания сказал Москва. — А ты ее испортил. — Ну застрели, хороший ты мой, мой любимый любитель искусства, — Шура насмешливо улыбнулся и убрал с лица мокрые волосы. Москва не колебался. Он быстро достал из выдвижного ящика пистолет, и, наконец развернувшись, наставил его на Шуру, предварительно спустив предохранитель. В стеклянных голубых глазах не было никакой ярости, там была лишь пустота. Шура испугался, но лишь на секунду. — Ой легче, легче, — он саркастично поднял руки, а потом тут же залился истерическим смехом. — Нет, застрелит он меня! — Проронил он. — Вы посмотрите, это же надо так любить кривые репродукции! Позер ты, Миша, вот ты кто! Или псих! Точно, по тебе психушка плачет! — Да боже мой, — сдавленно проговорил Миша и, вернув предохранитель, швырнул пистолет на стол. — Какого черта ты приперся? — В смысле, какого? — Невинным как бы удивленным тоном спросил Шура. Смех его исчез так же внезапно, как и начался. — Пришел к своему Москве, уничтожать паршивые репродукции и строить семейное счастье. Или ты уже все? Пошел как всегда налево, завел себе гарем из худющих моделей и меня больше не ждал? — Тебя не было месяц, а тут ты заявляешься. Вот я и спрашиваю, какого черта? — У меня были дела. — Какие? Мефедрон? Кислота? Шишки? Шура прищурился. — А тебе вот вечно нужно все извратить, да? — Мне нужно, чтобы бы ты хотя бы выполнял обязанности перед страной. Шура вскочил с кровати и вновь залился смехом, стиснув голову руками. — Перед страной?! Ха-ха-ха! Да перед какой страной-то?! Да нет у нас страны, только свобода! Ха-ха-ха! Свобода, за которую мы боролись! Свобода! — А я? — Прошипел Москва сквозь зубы и привстал со стула как бы в нетерпении. — Меня тоже нет? Передо мной тоже нет никаких обязанностей? Можно кинуть меня на растерзание бандам и потом пропасть на месяц? — И тебя тоже нет! Никого нет! Ха-ха-ха! — Вот и катись отсюда. — Фыркнул Москва и снова сел за стол. Шура сделал к нему крошечный шаг. — Ну что это за тон, Миша-а-а? Ха-ха! Что значит «Катись отсюда»?! — Это значит, что я решил, что мы больше не вместе. Не пара. Что ты собираешь вещи и уходишь. Я так решил. — Да неужели ты такой маленький обиженка? Ведешь себя как ребенок. — Слушай, я не стану с тобой это обсуждать. Это невозможно. Так нельзя. Уходи, Саша, а как перестанешь сходить с ума, возвращайся к стране. Но не ко мне, ясно тебе? Я не могу тебя больше видеть. Отдай мне ключи и уходи. Тон был его ледяной, и Петербурга поразила волна бессилия от осознания, что это все не какая-нибудь очередная его ложь. Его лицо дрогнуло. — Ну за что ты так, дорогуша? Москва снова взял ручку и ответил не сразу. — За что? — Он говорил холодно и как будто издевательски. — Рассказать за что? Может, хотя бы потому, что ты бросил меня без денег и оружия перед лицом всех крышевателей Москвы? Перед всеми. Сбежал, поджав хвост, а ты хоть можешь представить, что со мной потом было? А какого мне было потом узнать, что все это было спланировано тобой же и твоими идиотами. Ты же не надеялся, что я не узнаю? Мне по хорошему нужно закопать тебя на заднем дворе, но из уважения к тебе и твоему прошлому я прошу самого малого, что ты можешь сделать. — Ну я… У меня выбора не было… — Внутри у Шуры обдало холодом. — А ты-то! Ха! Как будто ты идеальный партнер во всех отношениях! — Я тебя никогда, слышишь, никогда тебя не предавал, — Москва повернул на него голову. Шура ответил ему тяжелым взглядом, полным ненависти. — Не предавал! Ну и что! Зато ты… налево… туда, обратно, бьешь меня постоянно! И разве это причина? Что на самом деле? Девочки-модели? Они все? Покажи мне их, я их всех поубиваю! Москва не ответил и отвернулся, внутри у Петербурга все похолодело. Даже такая простая манипуляция не работала, и было как снег ясно, что дело не в девушках. А в нем. Не понятно, на что он надеялся, когда шел сюда, словно король мира. В голове неон и музыка с радио, в теле — легкость, сам же Шура как всегда не думал ни о последствиях, ни о том, как было бы правильно. Он просто делал и все. Шура простоял минут пять в тишине, сверля спину Москвы взглядом. — Ладно, ладно, я был не прав, — пытаясь скрыть свой настоящий испуг, но сохраняя лицо, проговорил Шура. — Ты существуешь, конечно, ты существуешь, это было так, это была шутка такая. Я был не прав, что кинул тебя тогда одного. Я был не прав, что пропал надолго. Прости меня. Ответа не было. Москва скрипел ручкой по бумаге, и сразу так и не понять было, действительно ли он что-то писал, или только делал вид. Если второе, то было бы забавно, если первое — очень страшно. Но в обоих этих случаях его молчание терзало до страшной боли в солнечном сплетении. В этом терзании Шура перестал понимать, где он находится, где его почва под ногами, что ему следует сейчас делать; голова пошла кругом. — Выгонишь… и я тебя убью, сожгу в твоей собственной постели, всю Москву подожгу… Что б ты сдох… Слышишь меня? Я убью тебя… Он больше так не мог, не подействовали бы эти угрозы, и он в исступлении бросился к Москве, плюхнулся на колени на ковер и, вцепившись в его рубашку мертвой хваткой, лихорадочным взглядом посмотрел ему в лицо. Его профиль, на который он смотрел снизу вверх, не выражал ничего. — Эй, эй, эй, ну ты же не серьезно, — отчаянно затараторил Шура. — Ты же не можешь быть серьезно? Ну прости меня, ну пожалуйста, прости меня. Я люблю тебя, Миша, пожалуйста, не молчи. Я был не прав, я исправлюсь, я порву со своими бандами, я перестану употреблять, я не буду исчезать, я никогда тебя больше не кину, денег твоих не возьму. Ну что же ты молчишь? Я не хочу уходить, не могу уйти, я без тебя не могу. Не могу, не могу, не могу, — голос стал предательски надрываться, глаза стали влажными, в горле саднило. — Скажи что-нибудь. Ну хоть что-нибудь. Хочешь, накричи на меня? Кричи сколько влезет, оскорбляй, я буду слушать и ничего против не скажу. Можешь сказать, что будешь гулять, можешь сказать, чтобы я никогда не лез в твои дела, а я все приму, я все сделаю как ты скажешь. Или хочешь, ударь меня? Ну же, неужели не хочешь? Да я даже сопротивляться не буду, хоть избей меня до полусмерти, — он с силой потянул Москву за рубашку, уже не зная, что еще сказать. Слезы застыли в его глазах. — Вот мое лицо, Миш, давай. Давай, тебе же нравится это. Сколько раз ты меня бил, а теперь что, не хочешь? Ну пожалуйста… Он надрывисто всхлипнул, но Москву это никак не тронуло. Теперь как будто Петербурга больше не существовало. Он осел на пол, утыкаясь взглядом в рябой ковер, а рукой все также хватаясь за Москву, как будто боясь отпустить. Стало холодно, мокрая одежда мерзко прилегала к телу, а ведь раньше Шура не обращал на это внимание. Перед глазами поплыло, в голове мелькали неоновые рекламные вывески, сменяющие друг друга огни, мысли не хотели ему подчиняться. Он сидел и все шептал «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста», словно его контузило. Он не знал, сколько он так просидел. Ему стало невообразимо плохо, и это плохо было мало с чем сравнимо, да он и забыл все, с чем можно было это сравнить. Все, что было раньше — это так, шутки жизни и внимания они не стоили. За считанные секунды его насквозь прожгла смесь страха, одиночества и обиды, и негде от этого было укрыться, некуда сбежать. Было только одно существо во всей вселенной, которое могло бы все исправить. Только сейчас Москве нечего было сказать. Он обещал выйти за него, он обещал, что всегда будет рядом. Обещал же? Не мог Петербург себе это выдумать? Что делать, если ты сам все всегда портишь? «Лечь и исчезнуть, — подумалось Шуре между делом. — Вот и все». В этих мыслях он не заметил, как, спустя вечность, Москва закончил писать и поставил свой Паркер на подставку. Он сурово посмотрел на поникшего Шуру сверху вниз. Взгляд его был неприветлив и холоден. — Что за жалкое зрелище? — Спросил он надменно, и сердце Шуры подпрыгнуло. Он тут же поднял голову, лицо его было мокрым, а взгляд воспаленным. — Что ты делаешь? Может, я хочу тебя ударить, только зачем? Или ты будешь меня доламывать, упрашивать, унижаться? Так любишь меня? Петербург закивал головой на все его вопросы. «Да, да, да» — думал он, но от внезапной вспышки радости ничего не мог сказать. — Тогда я последую твоему совету, — он встал со стула (Шуре пришлось его отпустить), отошел, как бы в раздумьях, и сделал совсем неожиданную вещь. Он вытащил из своих брюк ремень, а потом сложил его на пополам. Петербург сначала ничего не понял. Он недоверчиво переводил взгляд с лица Миши и обратно на ремень. Ремень был тяжелым, кожаным, шириной почти с указательный палец, с красивой серебряной пряжкой в виде эдакого герба, и уже только по ней можно было сказать, что ремень стоит немыслимых денег. Они дрались раньше: Москва нападал, Петербург защищался. Оба лупили друг друга, не зная, куда деть свою ненависть, только тут же было совсем все по-другому. Ему нужно будет лежать беззащитным, терпеть и не иметь никакого другого выхода. От этого осознания его затрясло и он невольно отпрянул назад. А Москве и нужно, чтобы он был таким, безвольным, как ребенок, податливым, как мягкая игрушка, чтобы и не думал ему мешать. Вид Москвы с этим ремнем в руках был угрожающим и до всей глубины души страшным. Шуру трясло, будто он оказался зимой в Сибири совсем без всякой одежды. — И ты простишь меня? — С надеждой заставил он себя задать вопрос, останавливая взгляд на его непроницаемом лице. — Позволю остаться. А дальше будем смотреть. — Что?.. Что мне нужно делать? — Ты как думаешь? Раздевайся, ложись, — даже не приказал он, а сказал, как что-то само собой разумеющееся. — Ладно. Ладно, как скажешь. Ха-ха, — посмеялся он нервно. — Как тебе будет угодно. Он резко начал сдирать с себя одежду дрожащими руками. Замок его потасканной олимпийки предательски заел, он выругался, пока возился с ним, а потом еще запутался в шнурках своих кроссовок. Мокрая одежда прилипла к телу и стягивалась с трудом. Всю одежду он швырнул на пол уродливой кучей. — Вот. Вот, я уже все. Я ложусь, — проконстатировал он, вставая с ковра. — Замолчи ты уже, — прошипел Москва. Он отошел от кровати, освобождая дорогу. — Я вижу. Он добрался до кровати на подкашивающихся ногах. Нечего ему было бояться. Самое страшное было позади, теперь все внутри успокаивалось, как после бури, а за это невероятное облегчение осталось лишь лечь на кровать и все вытерпеть. Какие пустяки. Как будто Шура боялся боли. Он встал на колени, а телом приземлился на синие шелковые простыни. Сначала в них же уткнулся лицом, но потом задумался, что хочет за что-то зацепиться взглядом, и эта мысль прокатилась навязчивой идеей в его голове. Он повернул голову на бок и тут же увидел пузатый светильник, стоящий на прикроватной тумбочке. С волос стекала дождевая вода, простыни были уже мокрыми. Взглядом он зацепился за светильник, слухом за шум дождя, предчувствием — что все будет хорошо. Вот такие у него были защитные барьеры, которые даже не сломались, когда Шуру с громким хлопающим звуком ударили в первый раз. Это было не так больно, как он ожидал, но больнее, чем хотелось бы. Он даже не вздрогнул, только коротко и неслышно втянул носом воздух и на секунду закрыл глаза. И тут же открыл их, вспомнив про спасителя-светильник. — Сколько раз? — Коротко и тихо спросил он. — А это хороший вопрос, — ответил Москва. Было слышно, как он прошелся до стола и обратно. — К тебе, наверное. — Почему ко мне? — Интересно знать, насколько ты чувствуешь себя виноватым. Сколько раз, Саш? — Я не знаю. Десять. Пятнадцать. — Это ты о том, сколько будет справедливо, или о том, сколько ты сможешь выдержать? Потому что мы тут не в ролевые игры играем, а занимаемся твоим воспитанием. Пятнадцать — это только за то, что ты меня кинул. Давай дальше. Шура закусил свою дрожащую губу, пустым мутным взглядом вглядываясь в светильник. Ему понадобилось некоторое время, чтобы совладать с голосом. — И пятнадцать за то, что пропал. — Дальше. — И пятнадцать за то, что употреблял. Пятнадцать за то, что забил на обязанности города. — Про картину не забудь. И про грязь, которую ты тут развел. — Ты меня убьешь, — сдавленно, почти шепотом, проговорил Шура, не считая точно, но понимая, что выходит страшно много. Москва фыркнул. — Плевать на тебя. Но вот я не хочу тратить на тебя столько времени и энергии. Так что сделаю себе скидку, скажем, до сорока пяти. Устроит тебя? — Да. Как скажешь, — проронил он сначала чувствуя облегчение, а потом некоторый ужас. Москва вздохнул. — Ну как же легко тебя уговорить, — сказал он, тут же размахнулся и ударил еще раз. Шура вздрогнул от неожиданности, но больше от звука, а не от боли. «Это первый или второй?» — подумал он на задворках сознания. В следующие три удара он просто вздрагивал, еще через три у него сбилось дыхание. Это было медленно, размеренно, Москва как будто каждый раз тянул время и прицеливался так, чтобы попадать в одно и то же место. Он ничего не говорил, и от этого молчания Шура почувствовал себя как никогда одиноким. Кожа сзади становилась горячей и чувствительной, с каждым ударом это было все больнее и больнее, но Шуре пока что даже не приходилось терпеть или сдерживать голос, по крайней мере слишком сильно. Только следующие четыре раза Москва ударил внезапно в быстром темпе и подряд. Они были более яростными, сильными и громкими. Тут Шура зажмурился, коротко вскрикнул, уткнулся лицом в кровать, а пальцами против воли сжал шелковые простыни. Дальше была пауза, и через несколько секунд, под свое тяжелое дыхание, он медленно заставил себя открыть глаза обратно и вернуться в свою позу, чтобы найти тот самый светильник. Он светился маленьким солнышком в полутемной комнате. «Все хорошо, все хорошо, все хорошо, — думал он. — Сколько это было? Сколько это было? Девять? Десять? Двенадцать?» Следующие четыре удара подряд прервали его подсчет. — Твою мать! — Вскрикнул Шура, весь съежившись на своем месте и продолжая хвататься за простынь, делаясь не способным уже лежать без движения. И уже шепотом: — Черт, черт… С этого момента барьер его стал потихоньку трескаться. Еще парочка таких подходов — и он забыл и о светильнике, и о шуме дождя, и о том, что все будет хорошо. В мыслях поселился бардак. Началось все с ясного осознания того, что это все было только началом, а ему уже было невыносимо больно. Продолжалось яркими короткими вспышками в такт каждому удару (сначала маленькими, потом все больше и больше), будто из приходов, которые он так любил. Когда звуки становились яркими, ощущения невероятно приятными, а мир превращался в замечательную сказочную картинку, которую нельзя было сравнить ни с чем. Она была лучше, чем картины Репина, лучше, чем все замки, которые он видел, чем вид на Финский Залив, чем все балы, которые он посетил. В сто раз лучше, чем голубые глаза Москвы. Раз вспышка, два… Почему так мало? Хотел бы он остаться там навсегда, заберите хоть все деньги, хоть вырвите сердце из его груди. Почему так мало и так больно? Он вздрагивал, ругался, вскрикивал, все меньше осознавал себя. Ужасный до дрожи звук отдавался эхом в голове. В какой-то момент он перестал понимать, где находится. Сознание стало будто спутываться в тугой клубок; он думал о покорении космоса, тут же выхватывал воспоминание из подвала, где он бился в ломке, потом мельком ему вспоминалась тихая прогулка по Александровскому саду, то вдруг в глазах темнело, а в голове холодело, как будто сознание вовсе решило его покинуть. Так по кругу, но через это все лейтмотивом проходила обжигающая боль и осознание собственной ничтожности. Он бы хотел провести логическую параллель и узнать, как он пришел к этому выводу, он бы очень хотел, но это не он был властен над своими мыслями, а мысли над ним. Эти паршивые мысли… они делали все это специально, издевались, мучили и ранили вместе с тем, что устроил тут Москва. Как там Москва? Доволен? Счастлив? Это должно было быть уже около двадцати раз. Неясно сколько точно, но в любом случае слишком мало для такого уровня безумия, что с ним творилось. Нужно было считать лучше, теперь же это казалось сплошной нескончаемой бездной. И от этого стало вдруг смешно. — Ха… — Шура резко приподнялся на локтях, упираясь лбом в кровать, выставляя на обозрение острые худые лопатки. Силы его подходили к концу, и на ресницах повисли слезы, но охота смеяться у него не прошла. Точно… может, если он будет громко смеяться, все это столпотворение мыслей испугается и оставит его в покое? — Ха… Ха-ха! Ха-ха-ха! — Смешно тебе? — Зло спросил Москва и замахнулся еще раз. Шура вскрикнул и продолжил смеяться. — Нет! Ха-ха! Нет, я не могу больше! Не могу! Хватит! Ха-ха! Пожалуйста! — он не знал, к кому была эта просьба: к себе, или к Москве. Москва схватил его за волосы и резко оттянул голову назад, чтобы заглянуть в заплаканное лицо Шуры. Тому Москва представился через призму тумана, будто у него вновь упало зрение. Вот пятно светлых волос, очертание угловатого лица и где-то там светятся голубые-преголубые глаза. — А ты терпи, — посоветовал Москва. Шура мелко завертел головой из стороны сторону. — Нет-нет-нет-нет. — Терпи или уходи. Слово «уходи» вернуло его в состояние, в котором он был полчаса назад. В груди вновь похолодело, страх и обида зажали его в тиски, в ушах зазвенело. Только не уходи, только не это жестокое слово. — Да… Терплю… Ха… да ты глянь на меня. Ха-ха. Да что я за человек? Что я за город? Я не умею терпеть, ничего не умею. Как бы я к тебе… Как бы я пришел к тебе? Пока медальку не получил… вот, в кармане, там, 7 дней чистоты, целых 7 дней. Я за нее бился об стену головой и ревел, как ребенок. Только знаешь, сколько у меня этих медалек? За 7 дней чистоты? Ха-ха-ха. Больше, чем у тебя обычных, нормальных медалек. Что я такое? Почему так плохо? — Не бывает все время плохо, — со знанием дело сказал Москва. — Сегодня плохо, завтра хорошо. И так, пока нас не сравняют с землей. — Нет-нет-нет, я так не могу. Не могу. Москва отпустил его, и тот рухнул лицом в шелковые простыни, смеясь и плача одновременно. — Терпи, — еще раз посоветовал ему Москва и нанес еще три удара подряд. Простыни под ним все сбились, Шура скомкал их в агонии, как будто теперь только они и имели значение, а они были все мокрыми и неприятно липли к телу и рукам. — А ты… — всхлипнул он, задыхаясь. — А ты жестокое ведь существо, а все равно буду кидаться к тебе в ноги и просить прощения. — Удар. — Ха-ха! Медальки приносить, тебе приносить! А потом своими же руками их обесценивать и идти на все, чтобы их обесценить! Уничтожить! — Удар. — Так же, как мы вот этими своими руками уничтожили все в тогда, в девяносто первом, с тобой вместе уничтожили! Спрашивают, кто развалил все? Да ведь мы сами и развалили! За свободу! — Удар. — А! И вот она моя свобода! Собираю медальки, а потом выпрашиваю у тебя прощения. Вот и все! Ни на что… ни на что я больше не годен. Ха-ха! Удара не последовало, хотя за этот промежуток времени, пока он исповедовался, он уже привык к темпу и даже успел заранее напрячься. — Боже мой, — зло проговорил Москва. — Тебе так нравится себя жалеть? Шура не ответил, и Москва продолжил: — Ты называешь меня жестоким, но хоть разочек задумывался, насколько жесток ты сам? — К концу этого вопроса, голос его впервые с их встречи оттаял, стал более беспокойным и взвинченным. — Задумывался, как это выглядит со стороны? Когда ты устраиваешь истерики, срываешься, подставляешь, пропадаешь месяцами неизвестно где? А потом возвращаешься, как ни в чем не бывало! — Он сорвался на повышенный тон и ударил как-то слишком сильно. Шура взвыл. — А я как будто железный! — Он отвесил такой же по силе удар. — Как будто я игрушка! — И еще один. — Захотел — пришел, захотел — ушел! — Не правда, не правда, — прошептал тот, а Москва все продолжал. — Захотел — кинул где-нибудь, — еще один удар. — А когда я решаю, что больше так не могу, что так нельзя больше, ты приходишь и устраиваешь театр одного актера, который, черт возьми, любому разобьет сердце к чертям собачьим! Он снова ударил с такой силой, что Шура задохнулся, пытаясь втянуть воздух. — Ну а я так хочу, так до дрожи просто хочу, чтобы и тебе было как-нибудь больно. Что раз ты не можешь меня отпустить, а у меня не хватает духу тебя послать по-настоящему, так и ты страдай. Хоть немного! Хоть для приличия! Он взял такой же сильный размах, и Шура не смог ни ответить, ни засмеяться. Только еще раз вскрикнуть. У него перед глазами все поплыло, мир темнел, будто кто-то выкрутил свет на самый минимум, звуки смазывались, перемешиваясь со звоном в ушах, и он сосредотачивался на голосе Москвы, старался дышать глубже, крепче сжимал простыни, лишь чтобы сознание не покинуло его, а беспорядочный поток мыслей снова не взял над ним контроль. — Но только какой в этом смысл? Да кому это нужно?! Что мне нужно сделать, чтобы ты хоть что-то почувствовал?! Да, вот, ты скажи мне… Ответь, Сашенька, пожалуйста. Ответь, или я выброшу тебя из окна прям на асфальт, — он обошел кровать, повернул его голову на бок, так, чтобы вымученно заглянуть ему в лицо. — Александр Думской вообще умеет что-то чувствовать? Шура собрал в себе все силы, что в нем еще остались. Он сделал невероятное усилие, чтобы подчинить себе мысли и свой надломленный голос, и жалобно прохрипеть: — Умеет, Миша. Еще как умеет. Москва смотрел на него, во взгляде читалась и ненависть, и злость, и жалость, и весь спектр эмоций, который невозможно вот так взять и перечислить, каким бы богатым ни был русский язык. — Черт, — выдохнул он и посмотрел куда-то наверх, а через некоторое время вновь взорвался. — Черт! Он встал и с силой швырнул ремень в стену. Тот с хлопком отскочил от стены и плюхнулся на пол. — Твою мать! — туда же он отправил и стул, который попался ему под руку. А потом под его ругань полетели предметы со стола — ручки, бумажки, фарфоровая кружка, карты, открытки. После Шура услышал, как он перевернул и сам стол. С этой истерикой Шура впервые со страхом подумал, а что, если Миша прав: есть же какой-то смысл перестать сходить с ума и вернуться к стране. Не к нему, не к Мише — что теперь от них осталось? Одни только обещания, воспоминания из красивого прошлого и сплошные недопонимания, доводящие обоих до грани. Не лучший был ли это вариант для всех? Для него, для Миши, для других городов, застывших в непонимании, что делать в этом опрокинутом мире. Миша, ты, как всегда, так умен. Перестать сходить с ума… Как бы было здорово. Перестать сходить с ума по Мише — еще лучше. Только бы не пойти завтра и не сорваться от этих мыслей. Яркие картинки, будто хорошие сны, великолепное настроение и покой — это так замечательно, а ведь в реальной жизни, кроме Миши, у него ничего не осталось. Но все-таки только бы не завтра. Только бы еще подержать у себя в кармане эту драгоценную медальку с гравировкой «7 дней чистоты и покоя». Как бы было здорово. Он залез полностью на кровать. Лампа больше не горела, свет ее угас, за окном тяжело грохотала стена ливня. У Петербурга горела кожа в месте ударов, болело все тело, кости ломило, его продолжало трясти, мутить, а ко всему прочему стали настигать волны холода и жара попеременно. С этим он не заметил, как у Миши закончились слова, эмоции и вещи, которые можно было швырять. Он небрежно накинул на Шуру плед, а сам сел на кровать и закрыл лицо руками. Дрожа, Шура медленно подполз, лег головой на его колени и стиснул себя в лихорадочных объятиях. В угасающем виде на комнату вокруг плыли картинки, одна за другой: тут разбитый телевизор, тут перевернутый стол, здесь разворошенный шкаф, а вот и тот самый светильник. Он больше никогда не засветит. Наверное, поэтому Шуру накрывала темнота, звуки смешивались между собой и угасали, словно под водой. Ему вдруг так захотелось увидеть голубые глаза Москвы. Учился ли он у него грамоте и политике? Танцевали ли они на балах? Воевали ли вместе до последней капли крови? Боролись ли за свободу вместе с другими пятьюстами тысячами граждан? Пятьсот тысяч! Это так много. — Если бы я умер… Если бы вдруг случилось так, что я умер, я бы после смерти пошел в театр. И никогда бы оттуда не вышел. Ты же знаешь, как я люблю театры, правда, я уже не помню ни одной постановки… — Миша не ответил, только запустил пятерню в его волосы и погладил его по голове. Теперь ласково. Теперь уже ласково. — Скажи, что я красивый, — жалобно, охрипшим голосом протянул Шура из последних сил, пока сознание его хоть чуть-чуть было с ним. — Миша… Скажи, что любишь меня. Скажи мне, это я сошел с ума, или…?
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.