my little versailles.

PG-13
Завершён
автор
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 3 793 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

молочный зуб.

Настройки
      Когда тётушка Доротея кладет поверх лакированной древесины красные гвоздики, Мэллори хочется вырубить её иссохшие от времени старческие кисти топором. По импровизированной крышей над их склоненными в молчаливом сожалении головами, сотканной из зонтовых шляпок, настойчивой рябью вышагивал поспешно дождевой поток, вырытая накануне земля, собранная в несуразную кучку на пороге зияющей бездны, размякла и, вытекая комьями к их ногам да за ограды, больше напоминала глину. Сопли голема, если будет угодно.       — Боже, Ты видишь нашу скорбь из-за того, что внезапная смерть унесла из жизни нашу сестру Фелисию, — голос отца Сальваторе далеким отголоском эхообразной волны едва ли доходил до слуха Мэллори; книжечка в его руках успела опухнуть залитыми дождём краями, — яви Своё безграничное милосердие и прими её в Свою славу. Через Христа, Господа нашего. Аминь.       — Аминь, — вторят где-то за спиной и по правое плечо редкие храбрецы, отличившиеся своей стойкостью в речи и сдержанной скорби от тех, кто несколько поодаль задушено всхлипывал.       Мэллори не нужно оборачиваться: знает прекрасно и безо всякого доказательного подкрепления, что то её мать, укрывая лицо своё раскрасневшееся в чернильной глади носового платка, соизволила проявить ту расточительную каплю собственной слабости и запоздалого сожаления. Впрочем, винить её в чем-либо казалось бы лишним, в отличие от молчаливых обвинений в сторону тётушки Доротеи, являвшие себя в укоризненном, опущенном взоре в её сторону.       Фелисия не любила гвоздики. Ей нравились пионы.       Ещё она не любила, когда люди плачут из-за неё, потому что всегда испытывала желание заплакать вместе с ними. Такова была её натура — невольное стремление к поддержке человека зачастую брало верх над ней, приобретая порой самые абсурдные формы. Мэллори была уверена, что Фелисия отрезала бы себе руку, если бы на пути ей попался безумно печальный безрукий человек. Но убеждать кого-либо в неисполнении воли покойника на похоронной процессии было бы странно: все и всегда плачут на похоронах, хотел того кто-нибудь или нет, и тут уже никакая воля не могла бы исправить всё это досадное положение вещей. В этом была даже какого-то рода искаженная чужим восприятием ирония — Фелисия всегда тянулась ко всему, что можно было бы исправить, будто делом всей её жизни было призвание чинить испорченные вещи и искалеченные людские души; а теперь, когда её это почти по-докторски нелепое «сейчас поболит и перестанет, я тебе обещаю» было столь необходимо, её уже не было.       Казалось, что весь мир воспротивился завершению этого католического обряда. Поднимался буйный ветер, выгибавший наружу шляпки зонтов, придавая им вид крючкообразной, остроугольной карикатуры, кладбищенская земля отсырела настолько, что решили оставить идею бросать по горсти каждому из присутствующих на очертания еще не зарытого гроба. Мэллори, впрочем, была только рада — ей не хотелось кидаться в сестру грязью. Так и заложили на место лопатами эту землистую гору обратно в вырытое пространство прямоугольника, и слышно было, как первые три внушительных глинистых кучи плашмя стучались в крышку гроба: «Фелисия, не открывай, а не то захлебнешься». Прежде чем выйти за ворота кладбища, Мэллори напоследок обернулась на безликий гранит выставленного надгробия.

«Фелисия Мэрибет Уинслоу. 04.04.1998 — 23.02.2018. «Прошу, не уходи! Ты озаряешь мир, А без тебя вокруг пустыня.» Любящая сестра и дочь.»

      Мать дёргает Мэллори за рукав её пальто.

***

      Люди не врали, когда плели свои мистические истории о таинственной, недосягаемой связи между близнецами. В день, когда умерла Фелисия, Мэллори очнулась ото сна, укрытая хладной влажностью испарины, со сбитым дыханием, клокочущим в горле беспокойными всплесками, и гадким комом, словно бы разом перекрывшим ей доступ ко всему живому. Она провела ладонью по своей шее, как если бы хотела удостовериться, что та еще на месте, выпила на кухне холодной воды, вылив остатки в раковину, и вернулась в постель, неприкаянная и встревоженная, с тяжелым сердцем и смятением в мыслях, так и не сумев больше заснуть. Мэллори просто знала — что-то случилось.       Накануне Фелисия условилась провести эти выходные со своей подругой, — Аделину в их семье не особо любили из-за её очевидной тяги к запрещенным препаратам, даже несмотря на то, что рецепты ей выдавали в клинике вполне законно, — а уже вечером нашли её тело. Подробностей Мэллори никто не сообщил, словно бы не посчитав нужным известить её о случившемся вовсе, как если бы та была лишь случайной проходимкой, тенью ушедшей Фелисии, в лишних объяснениях явно не нуждавшейся; она лишь знала, что Аделину разом вычеркнули из списка подозреваемых — у неё было алиби, и с Фелисией она в тот день не виделась, даже не знала о встрече. Конечно, матери не льстила мысль о том, что её дочь-лучик-света была способна солгать хоть кому-то, но это давало меньше поводов питать свою неприязнь к Аделине и дальше. С этого мгновения, одной единственной зацепки, приоткрывшей завесу тайны гибели сестры, Мэллори приняла на себя роль слепого котенка: была ей уготована участь никогда не познать истинных причин ухода Фелисии, не распутать ей и вовек этой загадки, — уж больно плоха она была в игре в шарады, — и единственное, что ей осталось, так это вопросы. Вопросы в полумраке чужой опустевшей комнаты, сохранившей в себе всё, как есть: бесцветная гирлянда, поникнув повисшая на стене, коллекция CD-дисков альбомов Тейлор Свифт на шкафчике в углу комнаты, и не собранная до конца картонная коробка, громоздким грузом вставшая посреди комнаты, с подписью «благотворительность»; вопросы в лицо матери, зачерствевшее после похорон лишь пуще прежнего, в ответ на которые лишь приходился всплеск мутной воды в переполненной кухонной раковине; вопросы собственному мутному отражению, начинавшему терять всякую былую живость, человечность — доселе привычно бледная кожа приобрела землистый оттенок, успешно создавая вокруг Мэллори ассоциации с ходячими трупами.       И никогда — ответы. Мэллори чувствовала себя обреченной. Как они могли столь искусно изгибаться под прицелом её колкого желания справедливости? Как могли познать всю ту боль неведения от потери близкого человека? Как же могли они ощутить на себе эту кровоточивость рваной раны, открывшейся в сердце, в душе, во всем существе Мэллори? От неё словно бы единым взмахом занесенного тесака оторвали всё самое дорогое и значимое, что только имело место быть в её жизни, отсекая безжалостно и со всем варварским коварством; оторвали часть неё самой.       Фелисия всегда была к ней чуть ближе, чем звёзды на небе в ночь их рождения, и чуть дальше, чем спиральная галактика в созвездии Гидра, снятая спутником НАСА в их первый день рождения. Они не делили одну комнату на двоих по всем приевшимся клише совместной жизни, но в пять лет дрались за одну излюбленную уж больно чашку с клубничками на белоснежной фарфоровой глади и в шестнадцать плакали над одними фильмами на дальних рядах кинозала. Фелисия терпеть не могла ужасы, после них воображая себе исковерканные, нечеловеческие образы в темных дверных проемах, а Мэллори не могла со спокойной душой вынести иррациональность похождений в мирах научной фантастики. Они со всем смирением и дипломатичностью условились на явлениях артхауса и авторского кино, и видит Бог, что требовалась от человека отличительная чувственная способность к познанию всей сути подобной киноленты, чтобы в самом деле оставить в проблесках бегущих титров свои слёзы. И у Фелисии она была. Порой казалось, что она была уже рождена с этим негласным даром-проклятьем к непрошенной эмпатии ко всякому событию и живому существу. Просто Фелисия чувствовала слишком много и слишком сильно; Мэллори же едва ли могла почувствовать хоть что-то. Она по праву считала каждого прохожего красивым в своей природе, не боялась колючих лапок полевых бабочек, визжала при виде серых пауков, собравшихся по углам их дома, и до двенадцати лет верила в Санта-Клауса. В этом была вся Фелисия — в эмоциях, в чувственности, в жизни. А теперь эту жизнь у неё отняли.       Никто больше не подпевал в приглушенных полутонах поздним вечером альбому «Speak Now», никто больше не гремел дряблой коробкой хрупких рождественских игрушек под осыпающейся ёлкой в канун грядущего праздника, никто не делал случайных фотокарточек на семейных собраниях, смущая направленным объективом бабушку Марджори. Никто больше не пёк на кухне в послеобеденное время косую стопку венских вафель, поддавшись внезапному творческому порыву и желанию сжечь первую пару изделий для общей отчетности, и никто не разносил собственный гул задорного веселья со смешинками в голосе и улыбками на краю радужки глаз. Трагичным образом значимость присутствия Фелисии свелась к этому пресловутому «никто».       Но она не была «никем». Она была девочкой-солнцем с апельсиновым отблеском её рыжих волос, с заботливым касанием её рук, с мягкостью слов и яркостью поступков. Она была её сестрой.       Мэллори проклянет тот день, когда ей довелось постигнуть всю суть таинственной, недосягаемой связи между близнецами. Ей хотелось, как в сказках, умереть в один день или не умирать вовсе.       — Если я когда-нибудь умру, поставь эту на моих похоронах, — Фелисия протягивает на чужие колени диск с одной единственной записанной песней «You» Китона Хэнсена.       — Если ты когда-нибудь умрешь, ставить будут уже две песни. Одну из них — мне, — хмыкнула Мэллори и провела кончиком пальца по ребру пластикового кейса.       Фелисия тогда рассмеялась приглушенно и ткнула кончиком пальца в щеку сестры.

«If you must die, sweetheart, Die knowing your life was my life's best part»

***

      Мир внутри снежного шара дает трещину, когда мать единым взмахом руки сдвигает полотно штор в сторону, открывая просевшее окно на проветривание.       — Так больше не может продолжаться, — всемирно известный тон Гвендолин Уинслоу, не сулящий уж ничего, кроме ледяной сдержанности и последующего горького послания, — Тебе нужно взять себя в руки, мне уже приходили письма из твоего колледжа, у тебя на носу сессия. Мэллори.       Мэллори была надежно погребена под весом пуховых одеял и нестиранных простыней, за все время успевших переменить свой оттенок. У неё сильно затекла левая рука, на которую пришелся основной вес её тела, выпавшие пряди волосы липли ко взмокшим ресницам, и она физически не могла заставить себя совершить очередную, заученную её нейронами комбинацию движений, чтобы исправить всё это. Мать сдвигает с её головы кусок одеяла, чтобы встретиться лишь с копной чёрных волос.       — Ты слышишь, что я тебе говорю, Мэллори? — повторяет та, как если бы Мэллори была глуха на оба уха и при этом явно имела трудности в умственном развитии; тон её голоса режет по ушам своей громкостью, как пенопластом об стекло, — У тебя куча долгов, тебя исключат. Не для этого мы оплачивали твое обучение.       — Вы платили только за первый год, — голос у неё сиплый, неокрепшие от длительного молчания связки зудели, вынуждая испытать желание откашляться сию же минуту.       — Не пререкайся, — Гвендолин отходит от постели и на письменном столе слышится мерный стук бортиков оставленных на нем чашек в своем бесчисленном количестве, — Не одной тебе здесь тяжело. Надо жить дальше. Мне тоже нелегко, но я должна нас обеспечивать, кормить. Ты видела когда-нибудь, чтобы я так безвольно лежала и бездельничала? — отличительная нотка пренебрежения сквозила в её тоне, и Мэллори почти хотелось, чтобы её родная мать заткнулась навсегда, не вымолвив больше ни единого слова до конца времен, — Ты же знаешь, что Фелисия…       На сердце отозвалось колкой остротой чужое имя, горло сдавило хлынувшими кровяными потоками.       — Зато ты не знаешь, — Мэллори сдвигает с лица путанные ленты собственных волос, поворачивается на другой бок, лицом к матери: — Ты ведь ни черта не знаешь, что она бы сказала или сделала в такой ситуации. Ты никогда не хотела знать её лучше, чем через то, что она тебе показывала. А я тебе скажу: она бы послала этот колледж, она бы осталась на моей стороне.       — Прекрати.       — И тебя бы тоже послала. Она ценила чужие эмоции, она никогда бы не стала говорить всё то дерьмо, что ты говоришь мне.       — Мэллори Дженн Уинслоу…       — И ей бы ты этого не сказала. Конечно нет. Зачем, когда есть Мэллори, правда? Зачем, когда можно винить во всем Мэллори? Тебя ведь не волновало даже, что со мной, пока не пришли письма из колледжа. Я ведь ненужное дополнение. Ты не хотела близняшек, ты хотела только одну хорошую, примерную девочку; девочку, которая будет во многом похожа на тебя, но станет все-таки немного лучше, которая не будет перечить и останется любимицей бабушки Марджори, которая не станет причиной для разочарования. Что, не правда, мам? Разве не так ты меня видишь? Думаешь, мне хочется всего этого? Я бы лучше умерла вместо неё, мам. Давай, скажи, как ты бы тоже этого хотела.       Гвендолин даже не сдвинулась с места — как была, так и осталась, едва ли переменилась в лице.       — Нет, не скажу, — её взгляд мигом впился в глаза напротив, — Я бы хотела, чтобы ты была лучше.       Уходящий шаг её сопроводил глухой перезвон подобранных чашек, скрипнула дверь за порогом комнаты. Жгучим ядом отозвались чужие слова в груди Мэллори и, прижав сжатые ладони к солнечному сплетению, она перекатилась к другому краю постели, сдавленно заскулив и смаргивая с ломких ресниц колючие кристаллы слёз. Ничто не было способно унять тоску, гниющую смиренно под её сердцем, укротить это необузданное чувство напрасного гнева, невысказанной злобы от горечи молчаливых обид. Мэллори, в сущности своей, не могла всерьез сердиться на мать, не могла с такой непростительной резкостью на поворотах слов высказать всё это; она сердилась на Фелисию — за то, что обманула их, за то, что ушла из дома в тот день, за то, что покинула их и осталась в этой гнусной землевой куче на другом конце города.       Злиться на мёртвых — дело последнее, но Мэллори уже ничего не было страшно, ибо гореть ей в аду за всё то, что она сотворила в своей жизни. Теперь еретическое сжигание на кострище казалось ей милостью, данью к спасительному освобождению от земных мучений, и она знала, что будет непременно казнена. Потеря Фелисии — нож, впившийся в её кожу, который она проворачивает изнутри существа своего собственными же руками. И это была самая изощренная пытка на всём белом свете.

«Nothing ever comes like it did when you were in it, Keeping nothing for yourself like a stone cold killer. Now you're passing your people like a ship in the night, Looking to every stranger for a fight»

***

      В ночь перед их днём рождения Фелисия приходит к ней во снах, размеренно шагая по омытой водой каменистой глади под своими ногами, играя на ветру собственным балансом и устойчивостью координации. Солёный морской воздух впивается Мэллори в кожу дурным привкусом океанских глубин, отсыревших в нетронутом рукой человека безмолвии, играет в путанных волосах сестры, лишенных на сей раз привычной золотистости блеска — солнечный полукруг скрылся за непрерывной чередой хмурых туч, придав миру неестественную туманную окраску. Мэллори подбирает около собственных стоп миниатюрный камень несуразной формы.       — Помнишь, как мы в детстве собирали по пляжу все необычные камни, а потом просили маму увезти их с собой домой? — Фелисия приземляется где-то рядом, её плечо утыкается в сестринское; акт близости, дозволенный лишь ей. Мэллори слабо замахивается, безо всякого воодушевления отправляя свою недавнюю находку в морской поток. Она готова была поспорить, что через один прилив его вновь прибойными волнами вынесет на берег. Даже морю свойственно отторгать своих.       — Злишься?       — Плохо играю обиженную?       — Не злись, — Фелисия прикладывается виском к чужому плечу, и аромат её кокосового парфюма становится слишком реальным, чтобы остаться терпимым, — Кто-то из нас должен был это сделать.       — Знаешь, я как-то не планировала умирать в двадцать лет. И хоронить сестру тоже, кстати.       — Я бы не вынесла твоей смерти, — она прикрывает глаза и отчего-то улыбается, несколько мечтательно и совсем не по-настоящему, уж больно сказочно и надуманно: — Я бы сразу пошла за тобой.       Мэллори хмыкнула в некой задумчивости, подняла взор к небу. Над их головами вместо чаек кружили плотным, хаотичным кругом чёрные вороны.       — По-моему, было бы лучше, если бы вместо тебя умерла я, — в глазах защипало, пришлось вновь опустить взор, вперившись себе в колени.       — У меня есть кое-что для тебя, — Фелисия привстает, отрывая голову от плеча сестры, и, погрузив кончики пальцев в карман своего цветочного платья, достает оттуда свой презент, сокрыв тот в сомкнутой ладони.       Блеклым взглядом, лишенным всякой жизни на дне опустевших зрачков, Мэллори упирается в протянутую ей навстречу ладонь, пока та не раскрывается, подобно шкатулке, прокатывая по бледной коже белоснежный, остроконечный молочный зуб.       — Зачем он мне?       — Возьми, — Уинслоу тянет ладонь ближе, — Это мой подарок.       Мэллори не любит спорить с сестрой — лишь молча принимает подношение, и на кончиках собственных пальцев чувствует заостренные края зубного корня.       — Скоро ты все поймешь, Мэллори, — Фелисия склоняется ближе к лицу сестры и губы её ласковым движением приходятся на чужой лоб, прямо сквозь отросшую челку, — Так просто было нужно.       Что-то щелкнуло над ухом.       Проснулась Мэллори, ухватившись ладонью за вспухшую щеку и едва размыкая челюсти — виднелись первые просветы зуба мудрости. Подарки от покойников во сне обещают получение известий. Мэллори считает, что образ её сестры, привидевшийся ей в ночной час, сам по себе подарок отличный.

***

      В этом году они не празднуют: не горят над глазированной тортовой поверхностью стройные ряды миниатюрных свеч, не слышится шаловливый шорох подарочной упаковки, липнущей к пальцам от лишнего оборота скотча, и это кажется правильным. Их всегда было двое. Как можно было почитать этот день, когда часть тебя и всей твоей жизни бесследно исчезла?       — Сходи в церковь, — словно бы между делом вставляет Гвендолин свои пять копеек, прерывая ритмичный хруст хлопьев в чужой тарелке.       Миниатюрные коричневатые шарики залежались в молочной ванне и, изрядно обмякнув до чавкающей массы, стремительно окрашивали белёсую жидкость в шоколадные полутона.       — Она мне снилась, — возя ложкой по углубленному дну тарелки, обронила Мэллори.       — Когда? — мать развернулась, на миг отставив идею о сортировке постиранного белья.       — Этой ночью.       — Тем более сходи, — обернулась спиной, руки вновь замельтешили между свежих ломких простыней, свитеров и рубашек, — Помолись за неё. Покойники просто так во сне не приходят.       Мэллори неоднозначно качает головой и, отправляя в рот ложку уже размякших хлопьев, обращает свой взор к окну. В пластиковое его основание стремительным падким движением вписался чёрный ворон; мать взялась за сердце, навострив уши.       В церкви пахнет ладаном и жженым воском расплавленных свеч. У Мэллори на сердце никогда не теплилось особых нежных чувств к явлениям религиозным и несколько даже иррациональным в своей антинаучной среде — уж больно с трудом верится в то, что добродушный бородатый дядечка с далеких небес сотворил сей мир всего-то за семь дней из текущей недели. Фелисия тоже особой преданностью классической католической веры не отличалась, но она правда верила — в Господа, в Спасителя Иисуса Христа, в отличительную силу молитв и церковных обрядов. Вера её не заканчивалась на первом надуманном библейском запрете, она была дальше этого и всяких условностей. Такова была Фелисия, переворачивая привычные понятия мирские, остававшаяся искренней и безо всякого скверного домысла на душе своей.       Золотистая капля воска впечатывается на обороте указательного пальца, Мэллори ставит долговязую фигуру свечи в общий порядок с остальными — догорать остаток дня за упокой усопших по ту сторону этой реальности.       — Вечный покой даруй усопшим, Господи, и да сияет им свет вечный. Да покоятся в мире, — отец Сальваторе встает по левое плечо и крестит собственные плечи, взирая на иконопись Святого Корнелия, — Аминь.       — Аминь, — вторит Мэллори, даже не желая выказать своего удивления чужому появлению; прихожан в их городе было не так много, к тому же в Римско-католический пост.       — Должно быть, это мучительно, — вновь подал голос святой отец, вперив взор в освещенный свечным огнем ореол позолоченный канун, — Молить не только за покой, но и за прощение Господне.       — Было бы за что просить, Фелисия в жизни и мухи не обидела, — приглушенным, бесцветным голосом отвечает Уинслоу.       — Мухи-то не тронула, да вот себя так обидеть не каждому будет дозволено, Мэллори.       — Что Вы имеете ввиду?       — Как же? — брови отца Сальваторе сдвинулись к переносице в озадаченном выражении, — Сестра Ваша ведь не своей смертию умерла, от своего же меча и погибла.       Резкостью удара боксерской перчатки пришлось по Мэллори каждое высказанное чужими устами слово. Песня на день похорон, коробка на благотворительные акции, — Фелисия ведь и в жизни не стала бы отдавать кому-то свою личную библиотеку! — таинство постороннего молчания. Всё разом возымело над собой отличительное значение.       — Полагал, что Вы знаете…       — Вы воистину спаситель, отец Сальваторе*, — Мэллори подняла свои глаза к фигуре отца, облаченную в чернильное церковное одеяние, — Да снизойдет до Вас Господь.       Шаг её резвостью поворота устремился к выходу из церкви, оставляя за спиной изумленный взор святого отца и догоравшую свечу, накренившуюся вбок.

***

      Согласно заключению патологоанатома, Фелисия погибла от механической асфиксии — в легкие её, некогда выражавшие глубину вдоха на выходе смеха, оказались нещадно сжаты тисками кислородного голодания, горло её расцарапала невозможность совершить последний рывок за спасительным клубом воздуха над её головой.       Согласно полицейскому рапорту, её настигла смерть от утопления — её ноги, обутые в потертые кожаные ботинки, шагнули навстречу невесомой пустоте с пирса на том самом пляже, и руки её не посмели ухватиться за обломанный его край, лишь бы падения избежать, предостеречь от гибели немилосердной. Её вспухшее, посиневшее от омывания морских вод тело хоронили в закрытом гробу, и Мэллори никогда не сможет простить себе упущенную возможность в последний раз заглянуть в стёртые этим обстоятельством черты лица.       Фелисия, — их утаенный луч полуденного света, их зяблик-вестник свобод и людского добросердечия, — убила себя, потопив навеки своё существо в глубинах бушующих волн, утягивая за собой вереницу смешанных воспоминаний и былых отголосков цветущей жизни. Она подала себя в жертвенном жесте в угоду жизни Мэллори, по прихоти собственной душевной истерзанности. Гвендолин покажет ей счета из клиники, — «когда ты уехала в колледж, она пыталась отравить себя таблетками», — Аделина признает, что эту причудливую горсть снотворного дала ей без какой-либо задней мысли, бессонница многим на их веку была к лицу.       Фелисия убила себя, не оставляя после себя ничего, кроме неубранных границ собственной спальни и человеческого горя; ничего, кроме Мэллори, размазавшей по лицу своему слезливые кляксы осознания.       Она убила себя, и Мэллори хотелось изорвать собственное сердце на мелкие тканевые лоскуты, разбрасывая на беговом пути навстречу морозным ветрам ранней весны. Как она могла существовать в этом мире, являя собой лишь бессмысленную половину дуэта, неудавшуюся версию подражания самой Фелисии?       Достаточно иронично: участь самоубийства настигла человека, чьё имя имело прямо отношение к явлению счастья, и уберегла того, чьё имя отзывалось терпкой горечью — «несчастный человек». Они были рождены по воле гармонии, соединяя в себе антонимические явления людских переживаний, и лишиться единой составляющей сулило нарушение вселенского баланса, установленного под созвездием апрельского Овна, под зорким заграничным сиянием спиральной галактики, зиявшей в космических долинах далеким отблеском надежды.       Мэллори бежала вдоль опустевших улиц, носками ботинок спотыкаясь о неровности уложенных городских плиток, сплевывая с горла табачную горечь, и никак не могла остановиться, уловить ту единственную точку, где это стало бы возможным. Фелисия могла перекроить нравы всего человечества, сварив горячий шоколад по собственной надуманной технологии, воскресить падшую душу всякого несчастливца на её пути одним только словом своим, могла взобраться на высшую точку этой планеты, обозначив этим непоколебимость собственного духа. Но всегда в мире были такие вершины, до которых не дотянуться было ей и вовек.       И негласной вершиной этой стали последующие годы её жизни, утерянные навеки, стертые из летописи веков их семейного древа.       Фелисия убила себя, оставив после себя лишь хладные плиты могильных камней, поросших запоздалыми клювами подснежников.

«Похорони меня на цветочном поле, Не прикрывая иссохших век, Чтоб проросло из них хотя бы что-то, коли Из меня не вырос счастливый человек»

***

      На пороге кладбищенских земель Мэллори встречает отрепетированное годами безмолвие каменных плит. В лесной дали, укрытой облысевшими за прошедшие холода соснами, резкостью собственного возгласа гаркнула в неудовольствии ворона, и с острых древесных концов к небу взмыли птичьи стаи, чернильными кляксами опоясавшими небесный свод. Занесенные разросшейся травой пути сокрыли за собой точные маршруты к забытым могильным захоронениям, но у Мэллори на другом обороте век словно бы была отрисована карта, и таким вещам доверять порой стоило.       Проросшие белоснежные колокола подснежников замело грязью, стерев их былую нетронутую ничем чистоту. В их беспорядочном кругу затесалась скромная пара цветов геометрических форм, окрашенных словно бы слоем сажи. Черные георгины — в память об ушедшей тайне чужой погибели, в память о самом присутствии Мэллори в этой жизни.       — Я научусь жить без тебя, — ладонь её неспеша проходится по полированному краю гранитного памятника в сочувственном жесте; так Фелисия бывало гладила её по плечу, — Обещаю.       Где-то вдали каркнул чернокрылый ворон, безо всяких церемоний уплетая с чужой могилы оставленный кусочек засохшего печенья, в сосновых вершинах зашуршал гулкий голос ветра, и всего на миг Мэллори почудился чужой голос, затесавшийся в этой умерщвленной тиши.       «Я знаю».
Примечания:
Нравится 0 Отзывы 0 В сборник