.
15 декабря 2022 г. в 18:32
Локоны у Мотылинки золотые, пылающие, походка плавная. А стать гордая и глаза янтарные — отцовские. Вся она светлая, солнечная — как мотыльковое крылышко, рассветным солнцем просвеченное.
Коршун — дело иное. Смолью волосы приглажены строго, льдистые глаза смеха не знают. А стать гордая и мораль изувеченная — отцовские. Он — тень крыла хищной птицы, вестник беды наивным зверям.
Близнецы непохожие, тайной матери ставшие, тайной друг друга ставшие, тайной, о которой и их отец до поры не знал, ставшие.
Кто их поймёт, бродяг, детей бродяги? Вечно в пути, верны себе, не кому-то, верны друг другу, не племени.
Так упивается одиночеством Коршун, чахнет в одиночестве Мотылинка.
Всё есть у Коршуна — только Мотылинку ему подавай. Ничего нет у Мотылинки — и от Коршуна отворачивается.
Нежное, славное лицо воротит она от мятного дыхания брата.
— Я тебя не люблю.
— А зачем мне твоя любовь?
— А что ты без любви со мной делать будешь?
— Всё что захочу.
И смеётся брат, хищный и злой, глухо.
— Любовь ограничивает, сестрица. Я же хочу попробовать всё.
— Ненависть ограничивает тоже.
Напускное удивление мелькает в глазах-ледышках.
— Как же?
— Не познаешь ты счастья взаимности.
Улыбка, не улыбка — оскал.
— Познаю, сестрица. И это познаю.
Насмешливо кривит рот гордая красавица.
— И как же? Я не дам тебе этого, не надейся.
— Ненависть к ненависти да презрение к презрению — это та же взаимность, не так ли, сестрица?
Нечего ответить на то Мотылинке, гордость которой ныне не значит ровно ничего в когтях того, кого опорой своей считала, в цепких пальцах, её сковывающих.
Нечего ответить на то Мотылинке, которая думает себе считалочку, избавляясь от чужих мыслей, глаз и рук, прежде родных, теперь любимых, ненавистных, ласковых, жестоких. Выстукивает себе считалочку, отвлекаясь от боли в теле, в душе — везде.
«Я считаю до пяти, не могу до десяти!» — кричат детские голоса оттуда, где Коршун и Мотылинка не останутся никогда. Теперь уже нет — познавшим грех нет места в детстве.
Раз-два,
Я не жду тебя.
Ложь. Мотылинка, ты ждёшь, ты всегда ждёшь, родная, маленькая, славная. Ждёшь его, видишь его во снах, а дрожь от страшного синего взгляда уже всё равно что сладость пика близости.
Но Коршун делает то, что не позволено ни сестрой, ни звёздами. Разве можно такого ждать?
Три-четыре,
Нет такого в целом мире.
Правда. Он твой, особенный, Мотылинка, апрелем поцелованный, судьбой дарованный, материнской утробой, кровью и солью к тебе привязанный — и сделать ты с этим ничего не сможешь. Нет второго такого — все последние рядом с ним. Кто сравнится с ним в жестокости, в хладности? Никто, никто, и ты не сравнишься, но ты испытаешь.
И сделать ты с этим ничего не сможешь.
Пять-шесть,
Сколько раз убил меня — не счесть.
Убивал, кладя руки с пальцами-хитрецами на сестрину талию; убивал, зацеловывая ей плечи; убивает теперь, возвышаясь над ней, над травами, над воинским законом самим. Сначала противилась, потом противилась, теперь прощает — вместе они, грудь к груди, марают воинский закон, втаптывают его в грязь прямо под звёздами, что отражаются в восторженных и испуганных глазах Мотылинки. А неяркий свет мерцает в отражениях от ровных, ритмичных движений.
И где-то за сполохами гнева, смешанными с бездонной любовью, скрывается её маленькая смерть в правде: и сама хочет того Мотылинка, и сама…
Расцветает хищный брат на сестриной коже бледными синяками, под сестриной кожей слабой жизнью. А молодая сестра-целительница, от гордости которой и следа не осталось, хоронит в себе боль, венчает свою печаль и уж наперёд знает травы, что заварит этим вечером. И в следующий вечер. И в вечер после того. А заваривая будет повторять свою считалочку, равномерным счётом успокаивая измученные тело и душу.