ID работы: 12986534

Интервью

Джен
G
Завершён
10
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник Скачать

Интервью

Настройки текста
Этот черноглазый молодой человек, сидящий сейчас напротив меня, — не кто иной, как Камиль Демулен, тот самый, чье имя так часто можно услышать вместе с именами Робеспьера, Дантона или Марата. На миг я представляю, что чувствовала бы, сиди на его месте кто-то из них. Бррр, не хотелось бы. Не хотелось бы не только увидеть перед собой пренебрежительную физиономию Неподкупного или тюрбан Друга народа, но и с Дантоном — громогласным, до грубости прямым, размахивающим во все стороны руками — я не очень-то готова разговаривать. Не сегодня. Сегодня я беру интервью у этого милейшего и вежливейшего человека — вот и вся работа. Супруги Демулен теперь живут в маленьком доме с венецианским окном и диким виноградом, поднимающимся к самой крыше. Не представляю себе, кто сказал им, что я русская, но мне налили чаю, а мадам Демулен с видом заговорщицы подмигнула и извлекла из шкафчика целую вазочку ослепительно белых кусочков сахара. Ее муж немедленно запустил туда руку, выуживая и кладя в рот сразу два, но вспомнил о моем присутствии и неразборчиво попытался то ли объяснить, то ли вовсе оправдаться — сказал что-то о том, что якобинцы не едят сахара. А я в который раз мысленно поблагодарила редакцию за такое во всех отношениях приятное и нетрудное поручение. Я прячу улыбку и невольно задумываюсь о его молодости: у него совершенно мальчишеское выражение глаз и открытое лицо наивного юноши, не пролившего ни капли драгоценной детской веры в человечество. Правда, улыбка сходит с моих губ, стоит мне вспомнить, чему именно он обязан тем, что навечно застрял в возрасте санкюлота Христа. Машинально я перевожу взгляд на его белый шейный платок, завязанный на узел, как бинт. У его жены, Люсили, тоже что-то вроде легкого шарфика. Интересно, снимает она его, когда они остаются вдвоем? Рассказала ли она ему? Или он так и остался… в неведении? Как бы ни было странно, последнее — вероятнее всего: я слышала, что он простил их всех. Люсиль деликатно оставляет нас, кивая мужу; кажется, то, что он как оратор и журналист любит больше всего на свете — слова — им не нужны вовсе. Я включаю диктофон, и несколько секунд он с интересом — правда, если простите меня за невольный каламбур, умеренным — разглядывает серебристую коробочку, больше всего, на мой взгляд, напоминающую пульт от телевизора. — Это с-сохранит наши голоса? — спрашивает он наконец задумчиво, останавиливаясь на миг перед каждым словом: ему явно не хватает лексики. А еще я только теперь вспоминаю о его заикании. Я киваю. — Такую бы машину нам в Конвент, — улыбается он. — Тогда, глядишь, в одной д-другой машине было бы значительно меньше необходимости. С этакой штуковиной не оклеветать никого. Может, тогда бы и… Он отводит глаза; я понимаю, о чем он вспомнил, и стараюсь как можно быстрее сменить тему: напоминать ему о жирондистах в мои планы точно не входит. Некоторые люди поступают совсем как дети, которые, стоит попросить их посчитать присутствующих, из раза в раз обсчитываются ровно на единицу. Кажется, он не посчитал самого себя, когда прощал всех. — Месье Демулен, — начинаю я просто по привычке, интуитивно обращаясь к нему так, как всегда обращаются к французу, если он еще не стал вам близким другом. Но я тотчас же осекаюсь и едва удерживаюсь, чтобы не прикрыть рот рукой. — Ой! — вырывается у меня. — Лучше вас гражданином называть, наверное… — Камиль, — он протягивает мне ладонь и, когда я вкладываю свою руку в его, пожимает ее крепко, как мужчине. — Давайте просто Камиль. Я улыбаюсь, все еще немного смущенно, и вытаскиваю из кармана сложенное вчетверо письмо, где написано, что конкретно я должна у него спросить, — интернета здесь нет и в помине, поэтому пришлось распечатать. Ага, вот: "менталитет франкоязычной культуры", и вот еще: "интересные факты из жизни, размышления об истории, искусстве". Это самые главные вопросы, наверное, потому что с его социально-историческим вкладом точно все понятно. Это же Камиль Демулен. Вот вы брали когда-нибудь Бастилию? А он брал. Даже если некоторые историки считают иначе. Зря я не составила список вопросов заранее, придется импровизировать. Мне не хочется тратить его время, несмотря на то, что я знаю — времени теперь у него сколько угодно. — Камиль, скажите, — собираюсь я, наконец, с мыслями. Он внимательно меня слушает, не отрывая от моего лица взгляд черных глаз — такой цепкий, будто он ловит каждое мое слово на крючок. — Скажите, каково это — быть французом? Что это для вас? Он задумывается всего на несколько секунд. — Ждете, должно быть, что я скажу про свободу, равенство и братство? Нет, не ждите. Во-первых, не хочу повторять за Максимилианом, все-таки у него своя голова на плечах, у меня — своя. Он даже не усмехается. — А во-вторых, вы спросили именно о французах. Я не хотел бы свободы, братства и равенства для одной лишь Франции; я бы их для всего мира хотел. Мы гордимся тем, что смогли стать примером, но надеемся, что это временно, что придет эпоха, когда никто и не вспомнит, какая нация провозгласила свободу первой. И это будет чудесное время, поверьте мне. Вы из какого века? Из двадцать первого? Желаю вам дожить. На дне его глаз сверкают яркие искорки, как алмазы на черном-пречерном бархате. Хотя нет, такая ассоциация совсем ему не подходит. Как звезды на темном ночном небе. Или как свет в конце длинного сумрачного тоннеля. Я даже вздохнуть не решаюсь, чтобы он не принялся расспрашивать меня о том, что происходит в мое время. — Так вот, — продолжает он, несколько опомнившись, — для меня быть французом — это, прежде всего, говорить по-французски. Знаете, я всю свою жизнь занимался словом. Сперва изучал право, а это о том, что и как нужно сказать, чтобы добро побеждало зло и чтобы была справедливость, а не власть сильных над слабыми. Журналистика — это вам и так ясно, думаю. А революция… Понимаете, я — что поначалу, что при республике — ни шагу без слова не ступил. Ни одного поступка не совершил, ни хорошего, ни дурного. У меня другого влияния не было. И потому вклада в общее дело другого нет. У иных — природное обаяние, а у меня что? Максимилиан смерит одним взглядом, Жорж кулаком по столу ударит — все им в рот смотрят. А я с самого детства боялся выступать на публике, да еще и заикался. Оставалось только говорить с ними. Вот я и говорил. Он растерянно улыбается, но немедленно вновь ухватывает нить разговора. — Поэтому, если хотите знать мое мнение, главное для француза — говорить по-французски. Остальное не для француза главное, а для человека. Любого. — А какой у вас любимый писатель? — спрашиваю я, раз уж он заговорил о словах. — Вольтер, Руссо, Дидро, — отозывается он скороговоркой, будто бы даже не задумываясь над ответом. — Мы их все в свое время читали. И я, и Максимилиан, и Жорж, хотя он не любитель долго сидеть над книгами, — пожалуй, у нас дурным тоном считалось, если кто не читал. Только вот запомнили мы оттуда, выходит, разное… Еще… — он переводит взгляд куда-то в потолок, размышляя. — Еще я считаю Мирабо превосходным литератором, что бы кто ни говорил. Но постойте, знаете… Это все не то. Они все наполняют идеями, заставляют задуматься, это правда. А вообще-то я поэзию люблю. Я и сам немного… Выражение его лица слегка меняется, мне кажется, что он смутился. Будто бы не пристало серьезному государственному мужу читать, а тем более писать стихи. — Ну, Расин, Корнель… Понимаете, — прибавляет он вдруг с такой проникновенностью, словно я не согласна, а он пытается меня убедить, — в конце концов, на них все держится. Они говорят, что роль книг кончилась и пришла очередь газет. Но мы стоим на плечах гигантов. — Он вдруг смотрит на меня, и я чуть не вздрагиваю: мне кажется, что его взгляд пронзает меня насквозь и выходит из затылка, как пуля. — Вы меня простите, но я правда считаю величайшей литературой французскую. Он принимается разглядывать стол, будто устыдившись своего внезапного порыва. — Это из-за вашей эпохи, — улыбаюсь я. — Многое еще просто не написано. — Наверное, — он пожимает плечами. — Говорю, что знаю. — Спасибо. Месье… Камиль. — Я впервые задумываюсь еще и том, что с революционером и республиканцем хорошо бы перейти на ты. Но сказать ему ты я не могу, кажется, просто физически. Это сильнее меня. — Вы можете назвать какие-нибудь черты, характерные для французской литературы? Как, например, в ней отражается французский менталитет? Камиль хмурится. — Простите, как отражается… что? Вот я молодец, думаю я. Это слово только в двадцатом веке появилось. — Ну, характерные черты французского характера, — объясняю я и поспешно добавляю, заметив, как ползут вверх его брови: — Я понимаю, что все люди разные! Но хоть что-то же должно быть! Хотя бы в культуре. Если он скажет, что не стоит делить человечество на нации, я соглашусь с ним всем сердцем. Но задание есть задание — иначе что я скажу в редакции? — Я вас понял, — он сочувственно кивает мне. — Я как-никак ваш коллега. Только у меня начальства никогда и в помине не было. Но и я ставил перед собой определенные задачи и старался слишком уж сильно от них не отходить. Так что если вам надо про этот… менталитет, правильно?... то про него и поговорим. Только давайте мы с вами знаете как поступим? Вы мне перечислите, что отнесли бы к французскому характеру сами, а я прокомментирую. Так тоже будет интересно и яркий репортаж получится, говорю вам как журналист! — Хорошо… В таком случае… Ну давайте, начнем хоть со свободолюбия! Свобода слова — это ведь важно, правда? — О, это-то правда! У нас в Революцию газеты ежедневно выходили, а у вас там, говорят, что-то вообще непостижимое — чуть ли не из любой точки мира и в любой момент. Но только, знаете… Я когда-то думал, что версальских угнетателей презирают все, что всем это унизительно. А потом понял, что только тем, кто читал Руссо, кто восхищался Римом и Афинами и так далее. Но ведь есть и те, кто вовсе читать не умеет. И понимаете, тут как начнешь сомневаться, так и не отделаешься: а вдруг народу этого всего и не надо? Вдруг это только нам свободы хочется, после школ и книг, а им, может быть, так лучше, как есть? Максимилиан, наверное, это во мне почувствовал. И… Он машинально касается шейного платка. — К вопросу о литературе, — оживляюсь я, коснулись моей любимой темы. — Вам бы кое-что из русской литературы XIX века почитать. Там есть как раз о том, о чем сейчас говорите. Он пожимает плечами. — Поищу. Если есть хороший перевод на французский. Тут библиотека совершенно бескрайняя. Только напишите мне где-нибудь название и автора. Ладно, какие там у вас еще качества француза? — Храбрость? — О, хотелось бы. Но я, к-кажется, начисто лишен. — Вы? — Я настолько удивилась, что забыла о приличиях. — Вы же революционер! Как же вы призывали народ идти на Бастилию? Как же выступали в Конвенте? Вы же не боялись даже противостоять Робеспьеру! — А вы знаете, как я трясся перед каждым выступлением? То-то. Да, было дело, кричал, что ничего не боюсь, но думаете, кто-то бы за мной пошел, если бы я к ним вышел и сказал "граждане, вообще-то мне очень страшно…"? Давайте об этом не будем, а? Есть у вас другие вопросы? — Есть, я еще одну вещь хотела узнать. Что вы скажете об отношении французов к дружбе? У меня это с вами очень ассоциируется. Братство. — Все-таки вам заветы Максимилиана не дают покоя, — смеется Камиль, — свобода уже была, теперь вот братство. Только равенство пропустили. Нет, про дружбу я согласен. Жаловаться на Максимилиана не буду, у него своя правда. Но у меня были Жорж, Пьер… Нет, я не жалуюсь… Но послушайте, — он перегибается через стол, — братство — это не только о личных друзьях. Я вот смотрел на все это, — он неопределенно машет рукой, будто по-прежнему за окном в разгаре якобинский террор, — и никак не мог понять: как же они говорят о братстве, а сами… У них же, у этих, кого они… У них же дети были, отцы, матери, жены. Они же такие же, как мы. Я вспоминаю то, чего знать он точно не может — что его друг и школьный товарищ Максимилиан Робеспьер ответил через два месяца после его смерти на вопрос, в чем были виновны Демулен, Дантон и остальные. "В проповеди милосердия к врагам Родины". — Спасибо вам. Я выключаю диктофон, стараясь, чтобы он не заметил, как дрожит моя рука. Дверь открывается, и бесшумно входит Люсиль. Они опять обмениваются взглядами, и я чувствую себя лишней. — Вы все? — Она приветливо мне улыбается. — У вас будет репортаж? А о чем? — О Франции и французах, — отвечаю я, но на ее голос эхом отзывается и Демулен: — О человечестве, кажется, Люсиль.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.