***
3 мая 2023 г. в 17:49
Свобода-свобода-свобода,
его сердце стучит. Он несётся сквозь леса Фонтенбло, сломя голову, как будто боится опоздать с известием о мире, и все торопит коня — вперёд-вперёд; куда? — он не знает, и в пьяной пляске тумана путь едва виден. Но Людовик не смотрит вовсе, он только вцепляется в повод сильнее и скачет-скачет-скачет — ведь,
когда скачешь — все забывается.
У него в ушах: vive le roi! vive le roi! — с кровью вперемешку бьется в такт по снегу, как мушкетные залпы. Как выстрел Витри — бам, и они свободны.
Свободны!
Это не охота — ни зверя, ни борзых, ни придворных, ни ловчих. Не трубят в рожки, не заливается в азарте свора. Людовик не загоняет, он — бежит. Вперёд-вперед — в чащу по тропам, где только вековые деревья стоят и кроны не уронят себя перед королём, пока их не заставит ветер.
Еловые ветки хлещут его по щекам, сыпят нелюбезно иголки за шиворот, но он даёт шпоры и скачет, едва держась на безумном карьере, жмущем нутро. Холодно и воздух жжёт истрепанные лёгкие, но ему душно, и боль, танцующая по его телу, выбивает из него дыхание суровыми ударами.
Vive le roi! Vive le roi!
Тиран умер! Да здравствует король!
Тиран умер, отпет и уложен в возведённые им заботливо стены, которые будут беречь его покой от вульгарной толпы, над его смертью ликующей. Толпы, разорвавшей материного любимца в ошмётки — с задором весело, как щенки выдирают из подушек пух.
Эти милые-милые парижане, рыдающие при виде своего короля. За них и сердца не жалко — ни своего, ни чужого. И ни капли — видит Бог! — ни капли крови.
Пусть льётся! Не жалко-не жалко! Ни Ла Рошели не жалко, ни Монтобана — ни Монморанси, ни Шале! Сен-Мара…
Сен-Мара тоже не жалко.
Господь будет милостив. А король должен быть справедлив.
Людовик обещал быть хорошим королём. И он бежит, и его настигают вопли: отчаянные, возносящие — его возносящие. Он не знает: куда? зачем? Он скачет.
Вперёд-вперёд, а мысли его позади — далеко-далеко, несутся по западному берегу, и по песку следом стелется красное. Кирасы сталь сияет на закате, алый шёлк лижет лошади бёдра, с моря дует так сильно, что волосы лезут в рот, когда Людовик перекрикивает прибой, гарцуя на месте, как парус, который надеется оседлать бурю. Сияет сталь, и шёлк треплется рваной раной, и соль летит в глаза, и грохают пушки. И они свободны.
Свободны
— на мгновенье. На выстрел мортиры. Пока ядра рассекают со свистом. Пока звенит под сводами собора последний Amen. Пока вдох даётся без боли.
А когда она придёт — бежать. Вперёд, вперёд — не оглядываясь. Как будто опаздываешь в рай, как будто тебя ждут — там, где Requiem Aeternam, где свет светит, где не страдает сердце и не льётся кровь. Где шумный мир навеки замер в молчании.
В безмолвии там он услышит свой голос, повторяющий vive le roi; после всего и прежде — там, он узнает, что все это значило.
А до тех пор он глохнет от грохота, мчится сквозь лес чёрной тенью, прячась в дымке, укрывающей утро. Но куда бы он ни бежал — вместо слез на его щеках следы лихорадки, от которой уже не оторваться.
И волосы влажные — липнут к коже, лежат на белой как смерть подушке, когда умирающий шепчет вздор про свои глупые буфеты, дворцы и службу «во славу Вашего Величества». Стонет и хрипит, а потом закрывает глаза и выдыхает свою жизнь в потолок — в одеждах величия жалкую. И в Пале Кардинале льют горькие слёзы, а в Лувре сладкое вино:
«Тиран умер! Да здравствует король!»
Кричат своё vive le roi и хохочут, смеются! Но и пусть, пусть смеются — их воля, ведь они свободны,
свободны-свободны-свободны.
Ему бы тоже смеяться, но он хватается за гриву, и лошадь быстрее летит. Душно и жарко — все горит-горит, как сургуч плавится! — а у него тело немеет и тяжелеет плащ. И земля все ближе-ближе — он падает,
и просыпается.
Голоса умолкают. И всё замирает в нарочитом благоговении, пока взгляд короля плавает по комнате. Трещит пламя камина, и сквозняк, кем-то небрежно упущенный, треплет зажженные свечи; за окном ветви гнутся к земле, ожидая грозу.
Он снова в постели и ему отчего-то так тошно, как будто он упал наяву и развалился на части.
Мэтр Бувар хмурится задумчиво и щупает все ещё скачущий куда-то пульс.
Людовик слабо отдёргивает руку. Голоса умолкли. Зато глаза — злые, голодные — облизываются на него со всех углов. Они все здесь: от первого министра до последнего пажа. Ждут минуты, когда бы им упечь его в Сен-Дени и повторить с облегчением: король умер!
Да здравствует король!
Ему было девять. Его сыну всего четыре года, и он ревет при виде собственного отца, как будто получил связку дохлых тараканов на десерт. Отшатывается, как от прокаженного — ещё не научился лицемерить.
Но сколь бы ни был мал, и он уже осуждён на проклятье. А Людовик знает — о, как же он знает! — какое это проклятье — быть королем, когда, сидя на троне, не достаёшь ногами до пола.
— Сир, Вам лучше? — робко раздаётся рядом.
Женщина, обреченная быть его женой — плачет. Зачем же? Зачем?
— Замолчите, мадам, — шепчет Людовик. В этих словах больше любви, чем может вынести сердце, но она снова увидит лишь жестокость.
Это ничего, ничего. Она не знает ещё — однажды время придёт.
Анна вытирает слёзы — лживые, может быть. Но ложь больше не ранит его. Он смотрит ей в глаза и улыбается — чрез силу, но честно.
И бежать больше некуда — да и ненужно, ведь скоро — скоро, он чувствует.
Он будет свободен.