Глава 1. Дом души моей
30 марта 2025 г., 10:30
К сентябрю прибрежный ветер становился все холоднее. Он дул со стороны моря, окропляя солеными брызгами грязный мокрый песок и округлые валуны, разбросанные то тут, то там. Они были большими, покрытыми склизкой тиной и кусками водорослей, хотя выныривали из бездны постепенно, по одиночке, как отбившиеся от косяки рыбки. Вокруг них было разбросана серая галька, что волнами прибивало повсюду, но вот залеживалась они только здесь — подле больших своих товарищей. Ветер не успевал как следует обточить глыбы, посему они и возвышались над водной гладью и пасмурным небом. Эти куцые архипелаги разбавляли унылый морской пейзаж, где не было ничего, кроме бескрайней темной воды и такой же темнеющей в ночи суши с редкими деревьями поодаль.
Огни города светились вдалеке, и в те ночи, что были особенно темны, растворялись на лоне природы, позволяя крадущейся черноте и шуму волн утаить свое скромное существование. Местные пляжи были совсем неухоженными, и если летом их заброшенность скрашивалась разбившейся у ног мягкой пеной да теплым солнцем, то осенью порывы ветра сгоняли то немногое очарование, что было у этой марины. Песок, перемешанный с обломками отсыревшей древесины, уличным гравием и разломанными ракушками, комками забивался в тканевые складки, колол как руки, так и ноги — касаться его было неприятно. В это время года мало смельчаков прогуливались босыми, но те, что волею случая оказывались здесь без башмаков, скоро жалели об этом.
Начало осени никогда не красило портовые города. Когда уходило лето, то непременно забирало с собой то тепло, в котором отчаянно нуждались живущие здесь люди. Сворачивались переносные палатки с фруктовыми лимонадами; на покой уходили прозорливые зазывалы с диковинными животными; затихали детские голоса, одним сплошным гулом доносящие с мелководья. Потом оставалась хладная грязь, после первых морозных ночей не липнувшая к подошвам, да рыбная вонь, более не приглушенная запахами цветущей природы. Воздух был тяжелым, как сваренный клей. Редко когда удавалось вдохнуть его свободно, полной грудью, и избавиться от того навязчивого головокружения, что обычно было свойственно людям с малокровием. Нос забивался, поэтому прохожие были вооружены обрывками грязных тряпок, принимаемых ими за носовые платки, чтобы без устали подтирать текущую по верхней губе влагу.
Почва у берега была пересоленной и влажной, мало какие растения здесь были покрытосемянными, поэтому там, за границей пляжных широт, росли лишь кривые сосенки, соединенные меж собой паутиной из красных водорослей. Их густого хвойного запаха не хватало, чтобы перебить стоящий повсюду запах грязной бурой воды и мертвой рыбы, что прибивало к берегам. Те виды, что обитали на мелких глубинах, ближе к берегу, страдали тем, что постоянно оказывались выброшенными на сушу, где успешно перегнивали, если не были вовремя подобраны заблудшими котами и собаками, которые искали себе пропитание.
Совсем недалеко был порт, который вдыхал жизнь в этот пейзаж, проводя кармами своих суденышек границу меж небом и землей, которая размывалась у линии горизонта. Выход к большой воде отсюда был трудный: море было буйным, а дно — глубоким и неровным. Многие здешние корабли потонули, стремясь выбраться из этой богом забытой бухты, и местные детишки сочинили уже сотню легенд о том, не построили еще тот корабль, который сможет острым носом разрезать бушующие волны и дать начало стабильной связи с материком. Успешные плавания, конечно, случались и их было не в пример больше трагичных исходов — но вода все еще была опасна, поэтому местные с трудом решались на далекие путешествия, обычно выходя в море лишь за рыбным уловом. Когда приходила зима, то пальму первенства и вовсе брало зимнее рыболовство: множество энтузиастов, все в высоких сапогах с войлоком на подошвах, выходили на лед, под которым жило непокоренное море, и сквозь узкие лунки пытались выудить жирную добычу.
Не то чтобы жизнь в месте, таком, как это, была совсем плоха. Итачи Учихе нравилось слушать птичий галдеж, не затихающий ни днем, ни ночью. Чайки здесь были большими и ловкими, досыта накормившимися дарами моря. Они не боялись людей и порой наглели, подлетая совсем близко, а то и садясь сверху на дамские шляпки с пушистыми перьями. Итачи нравилось перебирать руками острые камни, отыскивая среди них те, что можно бросать в воду и считать, сколько раз они смогут отскочить от ее поверхности. Раз за разом он устанавливал все новые рекорды, поэтому тщательно отбирал подходящие камни, что могли ловко прыгать по воде. Их негромкое щелкание наполняло его смутным удовольствием так, как железная миска наполнялась разбавленным кипятком супом. Ему нравилось удить рыбу, часами сверля взглядом самодельную удочку из длинной обточенной палки с накрученной на нее леской. Здесь люди рождались с удочками в руках, потому как море во многом было единственным их кормильцем. Почва вокруг была скудная, а климат — суровым, поэтому местное население сосредотачивало свое внимание на рыбном промысле, с малых лет обучая этой ловкости своих преемников. Иногда здесь Итачи даже нравилось то, что штормы, приходящие с севера, на пару осенних дней приносили снег, которого обычно не было в это время года. Он был холодным и липким, и Учиха Итачи трогал его, набирал полные кулаки, которые через пару минут пропускали через себя чуть потеплевшую мутную воду. Перчаток у него не водилось, но он не мог устоять перед тем, чтобы слепить из выпавшего снега несколько забавных фигурок, даже если потом он переставал шевелить пальцами.
Однако ему не нравилось значительно больше вещей. Его совершенно раздражало, когда Саске Учиха, его маленький брат, был так далеко — Итачи же просил не убегать от него дальше, чем на пятнадцать метров. Скоро стемнеет, и Итачи не хотелось рыскать по людной набережной и заглядывать под капюшон каждому мальчишке, силясь отыскать в толпе своего потерявшегося. К тому же, главная набережная притягивала к себе не только зевак и торговцев, а поэтому в сумерках здесь зачастую ошивался сброд такого толка, от которого вы хотели бы держать подальше своего единственного младшего брата. Итачи проводил его мечущуюся фигурку подозрительным взглядом. С этого расстояния не было видно, что тот задумал, и Итачи мог наблюдать только скрючившуюся спину брата, что умудрялся нестись вперед и качаться из стороны в сторону, расталкивая руками прохожих. Итачи видел, как его застиранная рубашка серого цвета развевалась на ветру, выбившись из-под пояса протертых у коленей брюк. Накидка, похожая на перешитую церковную моццетту, сползла с его правого плеча от быстрого бега. Если Саске продолжит носится столь отчаянно, то непременно вспотеет и простудится. Это было крайне нежелательно, поэтому Итачи, поджав губы, ускорил шаг, чтобы сократить расстояние между ними. С самого детства Саске был настолько же непослушен, насколько неуклюж. Обычно это оборачивалось тем, что он в кровь разбивал свои тощие коленки и неделю после хлюпал распухшим от удара носом. Если обходилось без физических травм, то брат непременно впутывался в какую-либо передрягу, вызволять его из которой приходилось Итачи, который изрядно устал пользоваться своей внешней приятностью, что подкупала даже самых агрессивно настроенных людей. На вопрос брата о том, почему он вновь вел себя подобным образом, Саске привычно расшаркивался в скудных извинениях и держал глаза на мокром месте, после чего все бесстыдство повторялось вновь.
Сначала Итачи думал, что тот слишком мал, чтобы понимать, что под собой несет дисциплина, что должны значит его обещания. Потом — что слишком непоседлив, невоспитан, хамоват. Итачи мог многое додумать за брата, нафантазировать и оправдать. Но затем, уже в сотый раз кратко и холодно отчитывая брата за непослушание, старший вдруг понял: Саске такой. Не имеет значения больше, как строг с ним будет Итачи, какое наказание решит к нему применить. Итачи уже пошел на его поводу, слишком мягко по первости пресекая его шалости, и младший брат понял, что мир не схлопнется, если он немного проворонит ту часть речи старшего брата, которую он считал наиболее важной и жизненно применимой. Как бы Итачи ни пытался учить его правилам поведения, морали или этики — Саске всегда оставался собой — тем непосредственным мальчуганом, что строил озорные глазки и делал то, что считал нужным.
А считал Саске очень и очень многое. Несмотря на свою детскость, даже еще не перешедшую в отрочество или юность, Саске был полон отчаянной самостоятельности, которую он одновременно и скрывал от старшего брата, и навязчиво ему демонстрировал. Словно не мог определиться, какая его часть сильнее. Та, что впрямь готова внимать наказам Итачи, слушать его занудные комментарии и вглядываться в ровное выражение лица. Делать все, лишь бы его старший брат был так внимателен и мил к нему. Эта часть хотела купаться в лучах его поддержки, бродячим котом выгибать позвоночник под осторожными прикосновениями и как можно дольше быть тем, кому нужна протекция старшего брата, его осознанность, его защита. Итачи не говорил ему громких слов. Он вообще редко говорил не по делу, так как не любил этого и не считал витиеватые изречения чем-то необходимым. Но те короткие минуты, когда Итачи, тщательно подбирая слова, хвалил его — были для Саске на вес золота. Или же побеждала та сторона, что намеренно вырывалась и бежала вперед паровоза, оставляя Итачи и его раздражение далеко позади — Саске также хотелось делать так, как не сделал бы никогда его брат. Хотелось повзрослеть и стать тем, с кем Итачи мог бы разговаривать на равных, не делая скидку на их разницу в возрасте и до боли уж очевидное различие меж их положениями. Словно бы он подражал ему и одновременно стыдился этого, в моменты душевного неспокойствия отталкивая эту часть себя как можно дальше. Итачи не был добрым и заботливым человеком. Свои эмоции он выражал крайне скудно, редко меняясь в лице: на вкус его радость, злость и боль были одинаковы. Саске словно бы ел пищу без соли, не видя разницы меж мясом и овощами. Кроме тех моментов, когда Саске ослушивался — тогда в брате что-то дрожало, Саске чувствовал это, поэтому как можно отчаяннее пакостил и рассыпался в извинениях. На кончике языка чувствовался привкус, отличающийся от обычного жевания бумаги. Он наступал резко и сходил быстро, не оставляя после себя следов, поэтому Саске приходилось вновь и вновь лишаться рассудка, чтобы все повторилось заново.
Итачи, несмотря на то, что брату уже было десять лет, выгуливал его, словно цепного пса, обученного целому своду наказов. Саске редко так далеко уходил один, без старшего брата, что молчаливой тенью следовал по его пятам. Трудно было сказать, нравились ли эти прогулки самому Итачи. Его лицо, словно вылепленное из желтого воска, не сменяло своего выражения, когда они были наедине, но Саске, даже находясь в буйном настроении, все равно чувствовал, что за стенами приюта Итачи вел себя немного иначе. Его осанка становилась гибче, руки — свободнее, а взгляд — мягче. Здесь, нетронутый ничьим посторонним вниманием, Итачи Учиха позволял лукавым искоркам сверкать в глубине своих выразительных карих глаз.
Саске не понимал, что мешало Итачи оставаться таким всегда. Разве он, Саске, его единственный младший брат, не заслужил такого блага, как принятия? Дело ведь было даже не в нем. Принятие принятию рознь, и даже десятилетний мальчик понимал, что это может быть ни горячим, ни холодным для того человека, в чьей душе зияет сквозная дыра. Что толку с мнимых слов, если всей своей сущностью ты чуешь нечестность? Но он сам был другим, а Итачи уж подавно — он не был сломленным или забитым, нет. Он дышал, говорил, ходил и смотрел так, как и должен был смотреть Итачи Учиха, сын своих ушедших родителей, и брат своего брата. Саске же нуждался не потому, что был зависим или неполноценен — он был ребенком, которому очень не повезло. И все, на что он мог рассчитывать, о чем не боялся грезить, было от того человека, в чьих жилах текла такая же кровь, а в чьем сердце билась такая же жизнь, данная им обоим единой женщиной. Когда-то давно давший себе обещание однажды разгадать эту загадку, Учиха-младший с завидным упорством продолжал вытягивать брата в те места, где им не смогли бы помешать их немногочисленные знакомые или случайные прохожие.
Итачи же словно застрял меж двумя полюсами его младшего брата. Тем Саске, который боготворил его — маленьким лучеоким мальчуганом с дрожащими от волнения губами. И тем колючим пацаненком, который на дух не переносил все то, что он обычно для брата делал. Делал, делает и будет делать. Ведь Саске всего-навсего только десять лет. Половину из которых Итачи является для него и отцом, и матерью, и братом.
— Эй, Саске! — наконец крикнул Итачи, когда они сошли с брусчатой набережной и двинулись вдоль по береговой линии. — Эй!
Под ногами шумело море, но Саске все равно должен был слышать его оклик. Он все еще бежал вперед, навстречу ветру, оставляя далеко позади недовольство старшего брата.
— Саске! — предпринял еще попытку Итачи, постаравшись немного повысить тон голоса.
Что же, это было безуспешно. В правом боку начало покалывать от темпа его взволнованной ходьбы, поэтому Итачи встал, носками туфель утопая в прибрежном песке, уперев руки в согнутые колени. Полной грудью он сделал глубокий вход и выход. Морская соль тут же защипала его нос, и юноша почесал его обеими руками, оторвав ладони от колен. Саске, не оборачиваясь, словно почувствовал, что его брат отстал, поэтому бежал уже не так прытко. А может, просто устал.
— Что за несносный ребенок, — тихо произнес Итачи.
Он понимал, что брату не будет интересна игра в одни ворота — совсем скоро тот заметит, что Итачи надоело за ним носиться, и сейчас, когда вокруг уже не осталось людей, Итачи мог не волноваться за то, что Саске потеряется. Было еще светло, поэтому Итачи отчетливо видел Саске, что уже куда более осторожно петлял подле кромки воды. Он был не настолько глуп, чтобы намеренно измочить ноги, так что Учиха-старший понадеялся, что простуда пощадит его вольную пробежку с распаханной одеждой.
Итачи присел на корточки, наконец, обращая свое внимание на дымчатую линию горизонта. Сегодня было холодно, но спокойно, поэтому волны ласково лизали песчаный берег и не забегали далеко вперед. Пахло соленой свежестью и, быть может, совсем немного отсыревшими тканями и порошком, будто бы кто-то затеивал тут стирку совсем недавно. Бывало, что так пахло в самых дешевых прачечных, где килограммы грязного шмотья застирывали в одном мыльном тазике. Хотя это и не могло быть правдой, ведь местные бабы не полоскали белье в морской пене. Итачи обратился лицом к небу: свинцовые тучи под вечер расползлись по разным углам, светило последнее на сегодня солнце, которое вот-вот уже было готово превратиться в дрожащий над волнами закат. В такие моменты Итачи даже немного жалел, что был несносным художником и не мог запечатлеть красоту, которую видел, на бумаге. Замерзшие пальцы нащупали в песке под собой обломок древесного сука, который Итачи тут же подобрал и воткнул в свой природный холст, выводя его кончиком незамысловатые линии.
Он увлекся, представляя, как бурое полотно оживает и пестрит теми красками, что трогают даже самое равнодушное сердце: желтый, розовый, нежно-голубой, пурпурно-красный. Все они сливаются воедино и являют собой небо, которое разверзли над их головами, чтобы люди не забыла, каково это — стремиться вверх. Еще бы капельку лаванды в самой угол, жемчужных блесток посередине...
Через секунду над ним возникла маленькая тень, загораживая ему обзор на плавающий у горизонта солнечный диск. Он был похож на то видение, что является в самых тайных снах перед рассветом — протяни руку, оно тут же развеется, оставив после себя больше вопросов, чем ответов. Контуры его лица расплывались в золоте, и Итачи не мог разглядеть его выражение, хотя и задрал голову чуть вверх. Если бы бог действительно существовал, то он бы выглядел как его младший брат — до того он был внимателен к нему и серьезен. Итачи даже показалось, что солнечные блики сзади обняли детскую черноволосую макушку, направив его подбородок ровно по направлению к сердцу. Это что-то должно было значить, но ему не было понятно: он был одновременно утомлен и очарован, глядя на младшего брата, что глядел на него так, словно готовился бы занести руку для вынесения страшного приговора.
Итачи медленно моргнул, и секундное наваждение схлынуло.
— Что ты делаешь? — спросил Саске, носком своего потрепанного ботинка ковыряя песок рядом. На самом деле, в нем не было ничего божественного. Обычный парнишка, такой же, как и любой другой пацан с улицы, с бедного квартала. Он уже немного привел себя в порядок, поэтому выглядел вполне опрятно для того, кто только что закончил полумарафон.
Итачи промолчал, полагая, что его нехитрое занятие вполне очевидно. Он крепче взялся за палку, как за заточенный стик для письма, и принялся черкать по земле дальше, не обращая внимания больше на то, что Саске ожидает от него.
— Признайся, я бегаю быстрее, чем ты, так? Готов поспорить, если бы мы соревновались всерьез, я бы и сейчас уже смог тебя опередить! А уж если бы тебе было как мне, десять или около того, я бы успел состариться, пока ждал тебя на финише. Хей!
Небо начало наливаться красным, словно кто-то окропил его кровью. В детстве Итачи слышал, что красные закаты говорят о том, что будущие дни будут морозными и ветряными. Глупости это, конечно, все. На его памяти ни одна зима не проходила так, как ей было предсказано. Те книги, которые были ему доступны, не могли ответить на вопросы, что имелись у старшего Учихи, поэтому в свободное время приходилось развивать критическое мышление и доходить своим умом до того, что было скрыто в сумраке неизвестности. Вот также и с погодой: раньше Итачи пытался опираться на прогнозы и народные поверья, но спустя пару лет понял бесполезность своей затеи. У природы всегда был заготовлен ответ на вопрос, который еще даже не оформился в его сознании и сиротливо висел там, как недозрелый плод.
Со стороны моря пахнуло йодом и солью. Пахло чуть приятнее, видно, легкий бриз все же смог разогнать вонь местных нечистот. Дышалось все еще трудно, грудную клетку спирало, но Итачи не смог устоять от того, чтобы прикрыть глаза и сделать очень глубокий вдох. В голове закружило, и мысли, как сверчки в закрытой банке, с тихим стуком бились друг об друга.
— Я еще и прыгаю дальше, кстати. А еще заметил, что если тренироваться и совмещать упражнения на бег и прыжки, то можно разработать свой собственный стиль. Ты же видел его? Руки надо на ширину плеч расставлять, это помогает с равновесием. Когда бежишь туда, куда дует ветер, кажется, что вот-вот полетишь...
Да, случалось так, что многие его идеи так и оставались в потемках его мыслей. Итачи старался реализовывать их постепенно, не беря на себя того, с чем он бы наверняка не смог управиться. В свои пятнадцать лет он успел уже уяснить: любая крепость покорится тому, кто богат умом и терпением. И того и другого у юноши было сполна — а вот опыта не хватало, поэтому каждое слово, слетающее с его губ, было выбрано кропотливо и тщательно. Итачи был прозорливым, как маленький хищный зверек, который приспосабливался к жизни в том мире, где он не был на вершине пищевой цепочки. Ведь, как известно, если дьявол кроется в деталях, то нельзя упускать из виду ни одну мелочь, чтобы однажды не попасть впросак. Потому что в ином случае однажды мелочь может сыграть по-крупному в той битве, из которой будет трудно выйти без потерь. Сдержанность и практичность украшала любого из мужей, а если уж так повелось, что кроме этого у Итачи не было ничего, то в его интересах было довести то немногое до блистательного идеала. И он отдавал этому все свои силы, душевные и физически, доводя состояние своего ума и тела до того, что сам считал достойным. Это было правдой его жизни, которой он еще не решился изменить.
Человек перестает существовать, когда прекращает пытаться. И Итачи Учиха пытался, как ребенок, делавший первые шаги. Его шатало, а частенько и прикладывало головой об пол, сверху припечатывая таким грузом, будто бы над ним висело несколько стальных гантелей. Если бы он был менее осторожен — размозжило бы голову.
— Еще помнишь того придурка, который прицепился ко мне позавчера? Это был отличный шанс показать то, чему я уже научился. Это и есть комбинированный стиль боя, когда из разного, ну, ты можешь соединить в одно... я еще тренируюсь, но...
Тренируйся больше, Саске, немного растеряно подумал Итачи. Его картина, наконец, была закончена, и он внимательно ее оглядел: мазня на песке едва ли отражала красоту сегодняшнего вечера. Непонятно было, где верх, а где низ. Тренируйся, пока твое тело не станет настолько неприхотливо, что от усталости сможет спать на голом полу. Тренируйся, пока твои мысли не растворятся, как ложка сахара в слабо заваренном чае. Тренируйся, Саске, пока не поймешь, что твоя жизнь столь же незавидна, сколько трудна и болезненна. Пожалуйста, Саске, только тренируйся. Так, будто бы завтра уже не наступит.
— Ты вообще слушаешь? — Саске все же заметил, что его старший брат не высказывает ни малейшего интереса к его словам. Мальчик упер руки в боки и нахмурился, сверля Итачи обиженным взглядом.
Итачи слегка качнул головой, но Саске не заметил этого.
— Смог бы повторить что-нибудь из того, что я сказал? Ладно, смог бы, даже если бы я шептал это, пока ты спишь, — пробормотал он, кривя губами, — ты же у нас все прекрасно слышишь, все понимаешь. Да ты бы меня и из другого города услышал бы.
Но ты не ответил — так и не произнес вслух Саске. В отличие от брата, он редко выбирал выражения и часто бранился по поводу и без, забывая даже о том, что стало причиной взрыва таких эмоций. Но была тема, затрагивать которую он опасался, так как больше всего на свете не желал, чтобы однажды его брат высказал то, что обычно оставалось между строк. В страшных снах после полуночи он видел, как Итачи поворачивается к нему, натягивает дежурную улыбку и, четко проговаривая каждое слово, просит Саске убраться из его жизни, оставить его навсегда. Саске просыпался с именем брата на устах, вскрикивал, как котенок с прищемленным хвостом. Прижимая к груди сбившееся худое одеяло, он пытался успокоиться тем, что прикладывал ухо к стене, через которую от него спал Итачи, в надежде услышать тихое дыхание брата, которое являлось бы подтверждением того, что он, Саске, его младший, все еще нужен ему.
Дыхания было всегда достаточно, хоть Саске и догадывался, что принимает за дыхание лишь шум в собственных ушах, который разгонял его перепуганное сердце.
Но я не ответил — тоже подумал Итачи. Я плохой старший брат. Врун и обманщик. Тот, которому вы бы никогда не хотели доверить свои секреты. И Саске намеренно пытался заполнить наше общение пустой болтовней потому, что так опасался давящей на уши тишины. Неважно, что то было — склоки, крики или дурацкие шутки. Он словно кричал в морскую раковину и потом прижимался к ней в надежде получить оттуда совсем иные звуки. Но наивный несчастный ребенок раз за разом получал лишь гудение крови и шум своих собственных слов. Мальчик не знал, что это — его спасение. Лучше как можно меньше слушать старшего брата, чтобы однажды не обнаружить себя разбитым, как глиняный кувшин, оттого, как его реальность теперь расходится со словами, что я тебе наговорил в попытке вылепить из тебя черти что.
Итачи сейчас обратил внимание на то, что Саске трясся слишком сильно. Конечно, он был привычно разозлен и взбудоражен, но его плечики ходили ходуном, передавая дрожь и худым ногам. Он все еще упирался кулаками в место соединения ног и торса, и Итачи увидел, как побелели его пальцы.
— Ты замерз? — прямо спросил Итачи.
— Нет, — поспешно ответил Саске, будто страшась даже подумать о том, что ему может быть прохладно.
Саске был одет не по погоде. Накидка с капюшоном, брошенная на его шею, была ему уже мала. И хоть Итачи год назад самостоятельно вшивал внутрь нее прослойку из гусиного пуха, что он с трудом выменял у знакомого торгаша, сейчас в ней было уже не так тепло, так как она стала короткой и не прикрывала даже локти. Когда налетал порыв ветра, Саске не мог толком укутаться, поэтому обхватывал себя то за плечи, то за талию, обогреваясь собственным теплом. Хорошо, что под ней была сорочка с длинным рукавом, доставшаяся ему от Итачи, и ветер не обдувал его голую кожу. Льняные брюки, как было подмечено ранее, изрядно протерлись и уже сползали с пояса, так как Саске немного вытянулся, но похудел. Иногда тоненькая полосочка его белой кожи показывалась, когда рубашка совсем выбивалась из штанов, и Саске судорожным движением заправлял ее обратно. Благо, что он хотя бы не успел намочить ноги, а то простуды и впрямь было бы очень сложно избежать.
Итачи понимал, что Саске солгал ему. Было видно, что мальчик замерз, как бы сильно он сам ни утверждал обратное. Его по-детски пухлые щеки раскраснелись, и Итачи подумал, что дело было не только в его пробежке, которая разогнала кровь.
— Не надо врать.
— Я и не вру! — с жаром воскликнул Саске. Он плюхнулся прямо на песок, подле Итачи, который все еще сидел на корточках, силясь на обращать внимание на затекшие ноги. — Давай еще погуляем, пока светит солнце.
Они сидели в тишине какое-то время. Чайки кричали так громко, что оба брата невольно почувствовали себя нарушителями их спокойствия, что без спроса вторглись на их территорию, где жило только море, небо и едва видневшиеся сквозь пелену заката звезды на нем.
— Вчера тетка с кухни сказала, что ребята твоего возраста уже достаточно взрослые для того, чтобы жить отдельно. Что уже стыдно должно быть проедать государственные деньги. Вот же карга. Я бы поколотил ее, если бы она не была женщиной.
Должно быть стыдно? Несмотря на бедственность их положения, вот уже пять лет Итачи старался делать все так, что ни ему, ни Саске не приходилось стыдиться. Та сварливая женщина не имела в виду его, Итачи это знал, так как последние два года перебивался случайными подработками, которые незначительно, но улучшали их с братом жизнь. Это не был камень в его огород. Нет, не был. Но сердце Итачи Учихи почему-то каждый раз болезненно сжималось, когда он думал о том, что у него осталось чертовски мало времени для того, чтобы придумать что-нибудь. Еще буквально пару-тройку лет, а может быть, даже и год — он не может быть там вечно. Не может отсиживаться за грязными, позеленевшими от плесени стенами с желтой обивкой, бесконечно переводя стрелки часов назад. Его детство кончилось тогда, пять лет назад, и сейчас он последние месяцы балансировал меж юностью и взрослостью, в течение которых и должен был вытащить брата наверх. Он мог рассудить, что у него немного шансов, чтобы успешно справиться с этим. Мир не был слишком добр к тем, кто остался без родительского попечения. Посему ведь так и вышло, что их маленькая семья теперь могла рассчитывать лишь на одного покровителя — самого Итачи. Который, положив руку на сердце, устал от этой ноши так сильно, что с трудом после сна открывал мутные от недосыпа и переживаний веки, заспанные тяжелые глаза, и не знал, что со всем этим делать. Не помнил, как чистил зубы дешевым порошком, как гладил брюки, как перебирал книги и отвечал уроки. Одним ухом слушал приятелей по приюту или воспитателя, говорил что-то Саске, играл с местной дворнягой. Выполнял мелкие поручения за сущие гроши, читал пыльный том переведенных стихотворений, стоял в очереди у бакалейной лавки, копал яму для издохшего кота. Моменты его жизни, в которые он был болезненно напряжен и напуган, со временем затирались в памяти до того, что оставляли после себя лишь ошметки приглушенных чувств и белые пятна. До того оно было гадко, что и помнить ему было не о чем. И если бы не брат со своими напыщенными речами, холодными пальцами и протертыми штанами, то он бы и вовсе потерялся в себе, одним утром буднично решив не вставать больше с узкой койки. Потому что он был всего лишь человеком, которому до смерти опротивело все вокруг, и он мог лишь стенать, как расстроенная скрипка, которой повыдергивали все струны. Такая уже больше не сможет ни петь, ни играть. Но ее почему-то все еще не выбросили, решив, что и с торчащими, будто обрезки проволоки, струнами можно сообразить концерт. Итачи, он отвечал за Саске, и он должен был иметь план, но все путалось, портилось, валилось из его рук. И за фасадом сдержанной идеальности, сопряженной с прагматичным отношением к жизни, все еще прятался одинокий мальчик, которому не к кому было прийти в трудную минуту. И некуда было пристроить очертеневшую ему скрипку.
И он не справлялся со всем этим. Совершенно.
Не справлялся с тем, чтобы воспитывать Саске. Видит бог, он себя-то держал в руках с большим трудом, прохладно радуясь тому, что от природы был награжден вполне мирным характером. Не справлялся с тем, чтобы быть для брата опорой и примером — Саске уже было тяжело в его обществе, и Итачи видел все, как на ладони. Саске тоже тяготила печаль, что висела на его плечах в обществе единственного кровного родственника, и тот все думал — почему? Что же в ней? Какова она на вкус? Саске ненавидит его за холодность, равнодушие, неспособность дать им двоим лучшую жизнь? Или во всем этом было что-то еще, что Итачи никак не мог разглядеть, попусту щуря свои темные глаза, будто бы пытаясь увидеть ямки на поверхности Солнца. Итачи Учиха не справлялся с тем, чтобы быть хорошим старшим братом, и во многом так вышло потому, что нечестность тянула за собой последствия, разгребать которые было куда тяжелее, нежели врать, натягивая на красивое-почти-взрослое лицо вежливую полуулыбку.
— Саске, никого нельзя колотить, — запоздало ответил Итачи, когда понял, что в этот раз не сможет проигнорировать волнение младшего брата.
— Можно тех, кто говорит плохие слова. И делает плохие вещи.
— Бить людей — это и есть делать плохие вещи. Ты не будешь лучше них, если любые обиды начнешь разрешать кулаками.
— У меня нет никаких обид, — фыркнул Саске. — Не вижу ничего страшного в том, чтобы подраться с тем, кто нарывается на это. Иначе они поймут, что ты слаб, и будут обижать тебя первыми.
— Вряд ли тетушка, работающая на кухне, обидела тебя первой.
— Она обидела тебя. А это почти одно и то же, что обидеть меня. Даже хуже.
— Почему так?
— Потому что я могу за себя постоять! А ты этого даже не слышал. Нечестно, что на тебя лили помои, а ты не мог укрыться от этого. Итачи, драка — лучший выбор.
— Тогда как рассудить, кто из вас прав, а кто виноват, если все поголовно будут метелить друг друга? Наверняка у другой стороны тоже есть свое мнение, с которым нужно считаться. Возможно, получится решить спор без драки.
Саске фыркнул громче, вероятно, растерявшись, что можно ответить брату. Он немного помолчал, а потом произнес так тихо, что почти не по-настоящему:
— Я всегда прав.
Итачи хотелось рассмеяться, но он лишь возвел глаза к небу и едва слышно вздохнул. Саске, напряженно ожидающий его ответа, немного расслабился, когда понял, что его и впрямь в этот раз не будет. Значит, не сейчас. Итачи даст его вольнодумию еще немного времени проявить себя, прежде чем случится что-то необратимое. Саске был мотыльком, знающим, что огонь свечи однажды сожжет его дотла, но все равно раз за разом летящим на его красивый пламенный свет. Потому что мотылька не существует в темноте, и он всегда будет стремиться порхать там, где горит огонь.
— Но если мы с тобой ругаемся, то иногда бывает такое, что ты тоже можешь быть прав, — осторожно добавил ребенок.
— Бывает такое, — согласился Итачи.
— Ну вот!
— А знаешь, в чем я был прав на этот раз? — строго спросил Итачи, но не дал брату шанса ответить. — Ты снова дрожишь, Саске. Тебе холодно.
Прежде чем Саске успел начать спорить, Итачи зыркнул на него предупреждающим взглядом и придвинулся ближе. Он расправил свои ноги, усевшись прямо на песок так, чтобы их покрытые штанами бедра соприкасались друг с другом. Сам Итачи был одет не сильно теплее брата, а может, и менее комфортно — он стянул с себя хлопковый пиджак, оставшись в такой же застиранной, но наглаженной сорочке темно-синего цвета. Благо, что пиджак был достаточно большим для того, чтобы доходить Саске почти до колен и полностью окутывать верхнюю часть его тела дополнительным теплом. Итачи, не слушая возмущенное мычание брата, завернул его тканью, словно начинку в рулет.
Саске мог возмущаться сколько угодно, но даже спустя пару коротких секунд Итачи видел, что маленькому брату стало лучше. Он словно затонул в складках черного хлопка, оставив на поверхности лишь торчащую голову, которую уже не нужно было от холода прижимать к груди. Саске хлюпнул носом и повозился, словно примеряясь перед зеркалом.
— Я похож на капустный вилок.
— Зато тепло. Или ты передо мной модничать решил?
— Ничего я не решил. Ты сам замерзнешь.
— Но мне не холодно, — Итачи распрямил спину и пожал плечами, демонстрируя Саске правдивость своих слов. — Чем старше человек становится, тем лучше переносит низкие температуры, потому что у него копится больше жира.
— Врешь, — недоверчиво протянул Саске, но его глазки заблестели, и он неосознанно прижался еще ближе к боку брата, вынуждая его фактически обнимать себя левой рукой, которой Итачи периодически шевелил.
— Тихо. Я никогда не вру тебе, Саске. Запомни это.
Саске вновь не нашелся, что на это ответить, поэтому осторожно кивнул и притих, наверняка мечтая, чтобы момент их близости длился дольше. Иногда Итачи говорил такие вещи, которые мгновенно обезоруживали его, как бы Саске ни был уверен в том, что нужно сказать или сделать. Итачи был старшим, поэтому он был прав. А возмущение Саске — что же оно, просто возмущение, лепет ребенка, который только недавно научился отличать право и лево. До полного захода солнца оставались лишь беглые минуты, поэтому Саске решил впитать в себя каждую из них, тем более, что ему было так тепло, спокойно и красиво. Алые всполохи перемешались с сизой темнотой, что наступала из глубины. В отличие от Итачи, Саске даже не пытался ничего рисовать, поэтому держал глаза широко раскрытыми, чтобы не пропустить ни кусочка этого неба. Близость же между ними, как он полагал, была историей о двух концах, однако мысли Итачи сейчас занимали вовсе другие вещи.
Он легонько приобнимал Саске, надеясь, что так сможет отогреть его быстрее. И в то же время Итачи тоже думал о том, чтобы этот момент никогда не заканчивался, но по совершенно иной причине. Однажды Саске станет старше. Он наберется опыта, ума и мужества. Наверняка станет рассудительнее и сдержаннее в порывах своих эмоций. Если вешать лапшу на уши десятилетнему несмышленышу было до обидного просто, то вот что случится с ними, когда Саске самому станет пятнадцать лет. А двадцать? Тридцать? Итачи шутил было, что тот навсегда для него останется очаровательным крохой — это было правдой. Но он умолчал о том, что однажды эта сказка о любви двух братьев рассыплется в прах, когда Саске станет старше и заметит то, что раньше удавалось скрывать.
Его неискренность, его предательство и боль, что он тяжким грузом волочит всюду, куда идет.
Глаза ребенка не способны еще различать оттенки. Саске мог отличать красный от синего в закатном небе, но непременно растерялся, если бы старший брат попросил его отличить правду ото лжи, черное от белого. Но Саске научится этому потом, и меж ними все изменится уже без обратного поворота.
Пока Итачи умудряется сшивать прорехи в истории злосчастными белыми нитками и пускать пыль в глаза — между ними будет все хорошо. Все будет хорошо до тех пор, пока Саске не поймет, как губительно влияние старшего брата на его жизнь. Как он недостоин, нечист и лжив. Как обратил то немногое, что мог дать ему, в отраву, что медленно, по крупицам, изнутри изничтожала личность младшего брата. Саске не замечает его нечестности, потому что он юн. Но он впрямь не глуп. Сколько времени у Итачи есть в запасе, прежде чем младший брат взглянет на него уже совершенно другими глазами? Итачи надеялся, что они успеют хотя бы вылезти из той ямы, в которой они сейчас, до того, как Саске откажется от него.
Как хорошо, что Саске сейчас всего-навсего десять лет. Он сопит, как обиженный ежик, любит играть в классики с немногими знакомым ребятами, и на каждое рождество загадывает вырасти выше брата. Прямо над их макушками гаркнула чайка, словно подтверждая то, о чем Итачи думал только что. Саске их любит. Называет, конечно, глупыми надоедливыми птицами, но ему нравятся все животные, даже те противные, у которых больше, чем четыре лапы. Итачи помнит, что в день рождения, когда Саске исполнилось семь, он полдня проплакал из-за того, что Итачи не сумел подарить тому котенка, так как знал, что они не смогут должным образом позаботиться о животном. Должно быть, когда Саске по-настоящему вырастет, он заведет себе десять или даже пятьдесят кошек. И каждая из них будет куда толковее, чем его насквозь лживый старший брат. Если тот доживет до его зрелости, конечно. Старший Учиха продрог так, что едва ли чувствовал собственные конечности.
— Красиво, — пусто сказал Итачи. Он словно бы испугался, что Саске сможет услышать то, о чем он думает. Через ушные раковины залезет прямиков в его испорченный пороками и низостями мозг, и тогда все уже станет поздно.
Но, вопреки опасениям Итачи, Саске и не думал ни о чем подобном. Он счастливо улыбнулся и завозился, будто хотел прильнуть к старшему брату еще ближе, едва ли не залезая тому на коленки. Благо, что через одежду он не мог ощутить, насколько они холодные. Кисти рук же Итачи рассудительно закопал в песок, чтобы ненароком не тронуть брата ими.
— Мне тоже нравится, — доверительно сказал Саске. — Небо сегодня очень красивое, даже море и то выглядит красивее, чем всегда. Это все потому, что нет людей. Надоело, что они повсюду ошиваются. Раньше было как-то спокойнее.
— Города растут, наш город тоже поспевает за прогрессом.
— И что, когда мы станем старыми, то будем все на улицах толкаться локтями? Да так можно всю планету забить, вот уж.
— Может.
— Не хочу так, — Саске надул губы. Он делал так с самого детства, когда ему что-то не нравилось, но не было настолько важным, чтобы в самом деле злиться. Он бы поспорил с этим, но Итачи по этому жесту понимал, что брат капризничает. — Не хочу, не хочу! Нам тогда придется уезжать отсюда. Может, что даже очень далеко, за океан, где люди еще не расплодились так сильно.
— Ты думаешь, есть еще такое место?
— Найдем, — уверенно кивнул Саске. — Я уже не маленький, поэтому знаю, что мы сможем уехать, куда захотим. Пока я не могу толком никуда деться, меня ведь даже на работу еще не возьмут. Слышал, мне с месяц назад тот рыжий и долговязый сказал, что его старший брат устроился работать на фабрику. На фабрику, представляешь!? Из труб которой дым валит круглые сутки. Ему раз в месяц дают деньги. Лучше бы уж, конечно, каждый день платили, но раз в месяц тоже пойдет. Если завести календарь и считать дни, то месяц проходит еще быстрее. Когда я не умел считать, то думал, что месяц — так долго. А он ведь всего тридцать дней. Так что можно повесить куда-нибудь календарь и зачеркивать те дни, что уже прошли, — вдохновенно продолжал Саске, все больше загораясь своей идеей. — Здорово, да? А в свободное время можно тренироваться, бегать или гулять в каком-нибудь месте, может, навроде этого. Тем более, что мы работали бы вдвоем — у нас было бы два дня в месяц, когда мы получали деньги. А уж так точно можно собрать достаточно и поехать туда, где будет жить еще лучше.
Саске говорил так уверенно, будто придумал этот нехитрый план уже очень давно и все ждал того момента, когда он смог бы поделиться им. Итачи позволил себе легкую полуулыбку, отвернутую от брата, и ту секунду, в которую он действительно поверил в тот бред, что нес взбудораженный десятилетний мальчик. Поездки в другие города стоили дорого, а те, в которые нужно было добираться по воде, собирая целый экипаж плавательного судна — и того дороже. И ни одна фабричная зарплата не могла быть такого размера, чтобы дать рабочему возможность перемещаться из одной точки мира в другую. Можно было заработать больше, идя на государственную службу или открывая собственное дело. Но для первого требовались связи, а для второго — деньги, которые на первых порах нужно было вкладывать в дело любого порядка.
Итачи закончил смеяться внутри себя и просто ответил брату:
— Так мило, Саске.
— Итачи, обещаю, так и будет! Может, мы даже смогли бы найти какой-нибудь клад, чтобы меньше трудиться на фабрике и больше времени проводить друг с другом. Я пока не знаю, где бы он мог быть, но тут же наверняка тонули старинные корабли, так? И там были сундуки с золотом! Я хорошо плаваю, думаю, при должных тренировках я бы наловчился нырять глубоко и надолго задерживать дыха…
Итачи вдруг обнял брата так крепко, как только мог, сильными руками обвивая его плечи. Саске сбился на полуслове и покраснел, напрягшись всем телом. Его светлая кожа вмиг стала глубокого сливового оттенка, и он поблагодарил всех богов, что Итачи не может видеть его лица, потому как младший упирался носом в его ключицы. Итачи же, не осторожничая, вдохнул запах его волос, легко касаясь покрасневшим кончиком носа братской выпуклой макушки. Слегка потерся, будто определяя реакцию Саске. Тот короткий миг, что он позволил своему телу действовать самостоятельно, был использован на полную катушку — они прижимались друг к другу так плотно, что между ними не было ни единого сантиметра. Через секунду, когда Саске коротко кашлянул, чувствуя застой в легких, объятия брата стали чуть свободнее. Страшась лишиться этой близости, этого родственного тепла, Саске тихонько заскулил и изо всех сил пальцами вцепился в рубашку Итачи, едва ли не разрывая ее на части. Итачи так редко касался его и еще реже позволял Саске касаться себя — а Саске, что бы о нем ни думали, так желал этого.
Саске не понимал любви брата, от него были сокрыты его чувства, спрятаны его эмоции. Они были разными, поэтому нередко не могли договориться и спорили, хотя оба стремились к одному и тому же. Как бы Итачи ни пытался выпячивать вперед фразы о том, как он искренен — ребенок чувствует фальшь подсознательно, даже если всей душой верит в нее. Дети были устроены одновременно проще и сложнее, чем взрослые. Их мозг еще слишком мал, чтобы понимать некоторые странные вещи, а вот сердце — слишком большое и чуткое, чтобы не открыться навстречу правде. Посему Саске был зависим от этих нехитрых ласк. Так он чувствовал, что их с братом отношения действительно существуют здесь, в этой реальности. Что они не явились Саске в лихорадочном бреду, не пришли во сне. Они были настоящими. Объятия брата пахли хозяйственным мылом, чернилами (Итачи очень любил писать) и городской пылью. Наверное, иной человек счел бы его запах не сильно приятным, но Саске он все равно нравился. Ему бы пришелся по душе любой запах, если бы он исходил от брата, будь то даже самый мерзкий. Потому что ничего в Итачи не могло по-настоящему отталкивать или отвращать его.
Итачи старался отогнать от себя липкость стыда, что подкатывал к горлу, когда он уделял Саске то внимание, в котором он нуждался. Саске нуждался, но, к сожалению, не знал, как губительно на самом деле может быть отношение старшего брата. Человека, который поклялся сделать все, чтобы спасти Саске, закрыть, уберечь, а на деле... а на деле он не мог отказаться от того, чтобы редкий раз прижаться к нему так сильно, как только был способен, чтобы этим касанием заменить слова, которые никогда он не сможет произнести вслух. Саске, прости меня, прости меня, прости меня.
Они обнимались до тех пор, пока Итачи, позволивший гримасе усталости завладеть своей мимикой, не заметил, что лучи перестали освещать линию пляжа. Совсем скоро полностью стемнеет, а им надо успеть вернуться вовремя.
— Саске, — негромко сказал Итачи, последний раз собирая внутри себя сладость ощущения от теплой кожи брата, — нам уже пора. Поднимайся.
Братья наскоро привели себя в порядок и помогли друг другу отряхнуться. Саске почувствовал облегчение, когда понял, что его неловкий румянец успел погаснуть, а старший брат не уделяет его мордашке никакого внимания. Итачи был прав — они должны были возвращаться. Итак они весь день пополудни шатались здесь без дела, что не было введено в привычку в обычное время. Но в этот раз Саске хорошо ответил уроки, а это случалось совсем не часто. Поэтому сегодня Итачи, взяв в руки медовый пряник из своего братского обаяния, и потянул его гулять, чтобы поощрить в этом деле.
Саске последний раз оглянулся на их песчаное пристанище и поплелся вслед за братом, уже не так резво, как он бежал сюда. Пиджак Итачи продолжал греть, и Саске несколько раз отрепетировал внутри себя те слова, что он должен был вот-вот сказать ему. Даже Саске уже понимал, что Итачи должно быть холодно — он был поздним вечером подле воды в одной простецкой сорочке. Саске должен был вернуть брату то, что принадлежало тому.
— Я уже согрелся. Надень свой пиджак обратно, — протараторил Саске, глядя на ровную спину Итачи впереди себя, и стянул пиджак, держа его правой рукой, а левой поправляя накидку на своих плечах.
— Оставь.
— Нет, Итачи, правда, я... ай!
Итачи резко обернулся, заслышав вскрик младшего брата, но сразу его переживания отступили, когда он понял, в чем было дело. Саске споткнулся о камень, что был почти полностью закопан в песок. Скорее всего, тот просто шаркал ногами и не приметил его в сумерках. Стало быть, волноваться не о чем — не отбил же Саске себе все пальцы на ногах только потому, что неаккуратно шел. Но проверить все же стоило.
Итачи склонил голову так, будто бы мог сквозь обувь осмотреть ступню Саске. На деле, он недолго понаблюдал за тем, как маленький брат вопит и прыгает на одной ноге, размахивая его одеждой, прикидывая про себя, отметится ли это дело фиолетовым синяком. Может, зеленым или лиловым. Саске стал немного тише, поэтому Итачи, опираясь на внутреннее ощущение градации его крика, понял, что с ним все будет в порядке. Он хотел уже разогнуться и помочь брату идти дальше, как вдруг заметил, как возле того самого злосчастного камня что-то блеснуло. Сначала ему показалось, что это металл, вроде серебра или даже платины, но надежда Итачи быстро растворилась, когда он юркими пальцами выудил из песка ракушку. Их нередко выносило волнами на берег, и некоторые приютские детишки собирали из них целые коллекции. Итачи к подобному был крайне равнодушен, поэтому хотел бросить ее обратно, но случайно заметил взгляд Саске, который был направлен на его руку. Саске смотрел удивленно, даже очарованно, как будто бы маленькая перламутровая ракушка в кулаке брата была для него ценным сокровищем. Он автоматически опустил поврежденную ногу на землю, поводил ей и сделал несколько шагов ближе к брату, забыв про боль. Итачи автоматически принял протянутый пиджак и замер, ожидая того, что маленький брат хотел сказать:
— Это самая красивая ракушка из всех тех, что я видел.
Итачи механически покрутил ее в руках, посмотрел с разных сторон. Обычная ракушка. Но если Саске считает иначе — пусть будет так. В конце концов, десятилетние мальчики часто видят потаенный смысл там, где его нет. Им свойственна романтизация скучного быта. И даже пейзаж, который Саске Учиха видел на протяжение всей жизни, день ото дня удивлял его совершенно по-новому, потому что его маленькое живое сердце было открыто для тех чувств, что делали их людьми. Ракушка переливалась в сумраке уходящего дня, и братья с минуту просто стояли и смотрели на нее.
— Тоже хочешь собирать коллекцию, маленький брат?
— Нет, — Саске замотал головой, став похож в эту секунду на упрямого черного бычка с косматой челкой, — нет, не хочу, — зная, что брат вряд ли задаст наводящий вопрос вслух, Саске продолжил говорить. — Потому что я больше не найду второй такой красивой. Иначе в чем смысл красивых вещей, если их легко заменить друг другом? Я уверен, что эта — самая красивая.
Итачи протянул ракушку брату, и тот молча взял ее. Покрутил, повертел, даже понюхал. Спасибо, что хоть на вкус пробовать не стал. Итачи отстраненно подумал, что она должно быть очень грязная сама по себе, раз пролежала здесь столько времени. Возможно, на нее даже мочились животные или еще что похуже.
— Но я не буду брать ее с собой, — наконец решил Саске.
Он разжал кулак, и самая красивая на свете ракушка с перламутровыми ободками упала туда, где лежала до этого. Если Итачи и хотел спросить что-то, то не стал этого делать, подарив Саске внимательный взгляд, который тот не встретил, отведя глаза в пол.
Итачи надел пиджак, который в растерянности все еще мял в ладонях, и отчетливо почувствовал, что их прогулка слишком уж затянулась. Такие вечера были редкостью, и Итачи внезапно осознал, что очень устал от этого дня. Он хотел смыть с себя морскую соль, забившийся всюду песок, вычесать спутавшиеся от порывов ветра волосы. Встретить начало ночи в комнате, что он называл своей, за столом, где уделил бы время правописанию. А если замерзшие руки не слушались бы его, он бы немного почитал перед сном. И он точно не хотел слышать ничего больше про пляжи, ракушки и сокровища, которые так и ждут, чтобы удачливые чудаки выловили их с морского дна.
Братья молча брели в сторону приюта, держась чуть на расстоянии друг от друга. Итачи, помнится, еще хотел заскочить на рыбный рынок, но они итак потратили слишком много времени. Стало быть, в другой раз, Саске. В другой раз. Было еще не слишком поздно, но световой день к середине сентября становился до обидного коротким, так что после летних вольностей приходилось осторожнее распределять свои дела в течение дня.
Итачи думал о том, как в последнее время складывается его жизнь. Их с Саске жизнь, поправил он себя, так как, рассуждая глубже, он осознавал, что жизни без Саске у него уже давно не было. Он еще помнил ее, какой она была, когда были живы отец с матерью, но не было Саске. Ненастоящей. Искусственной. Бутафорской. Если бы Итачи задался целью выучить весь библиотечный словарь, то мог бы и дальше продолжать парад синонимов: он осознавал это на интуитивном уровне. Забавно, ведь тогда, имея полноценную, как ему думалось, семью, он будто бы не имел ничего — думать об этом было противно и тягостно. Не было ни цели, ни стремления, ни его характера, который закалился уже кратно позднее. Раньше Итачи просто не об кого было обточить себя. Как те камни, выброшенные из глубокого синего моря, были гладкими потому, что их точила вода. А когда вода ушла, то пришел ветер, что сгладить выступающие грани. Иначе на них бы не липла тина, не загорали бы на них летом раздетые барышни, не прислонялись бы к ним спинами усталые путники. Камни были просто кусками скалы без применения, если бы не встретили воду и ветер. С детства нелюбимый, хворой и закрывшийся мальчик. Странные повадки, нелепое имя, диковинная для этих краев внешность. Стал ли бы этот мальчик мужчиной, если бы в его жизнь не пришел маленький брат? Едва ли так случилось бы. Порой Итачи скучал по временам, когда мог чувствовать себя ребенком — дышалось спокойнее и жилось ему легче, потому что его будни были сотканы не из дерущей на части боли, а из сквозящей пустоты. А когда пусто, тогда не бывает ни больно, ни грустно, ни страшно. Но Саске... верно, его жизнь без маленького брата была бы не его жизнью — подброшенной, искалеченной и чужой. Словно он родился лишь на половину, а вторая его часть, та, что была милее целого света, запоздала на целых пять лет. Он был пуст, пока его не наполнил солнечный свет, пока через первое робкое касание легкого белого свертка в его тело не юркнула душа. Так он и провел время без брата, в мученическом ожидании того, когда же наконец станет полноценным, встретив свою родственную душу, половину, единственного кровного брата. Отец и мать, из чьих клеток он был рожден, не воспринимались так, как Саске. Они были взрослыми, и меж ними зияла пропасть, разница в возрасте, непонимание поколений. Они были не теми родственниками, не частью его души, как бы сильно Итачи ни желал чувствовать обратное, и во многом поэтому он сумел примириться с их уходом. А вот Саске был тем. И Итачи отчетливо осознавал, глядя на семенящего рядом Саске, что никогда уже это не изменится. Уже десять лет он был его братом.
Был, есть и, черт побери, всегда будет. Его маленький большой мальчик.
Они шли уже хорошо знакомой им дорогой, и до их пристанища оставалось не более километра, когда Саске спросил:
— Рассказать, почему я выбросил ту ракушку? Ну, самую красивую?
Вероятно, Саске бы всерьез обиделся, если бы Итачи отказался.
— Расскажи.
— Потому что я уже научился тому, что в мире мало красивых вещей. Они все либо ломаются, либо никогда не станут твоими, либо просто какие-то не такие. Дурацкие. Я другой, я не как эти бараны, которым достаточно показать фокус с отрыванием пальца, чтобы вызвать восторг. Понимаешь?
— Пока не очень.
— Ну, слушай. Красивого мало, а людей много. Пусть я считаю их глупыми, согласись же, что умных людей на планете меньше, чем глупых и надоедливых, иначе все бы уже были богатыми и умели летать. Все равно нечестно, даже если ты лучше них, присваивать что-то столь красивое себе. Возможно, когда-нибудь эту ракушку найдет какая-нибудь девчонка, и она ей очень сильно понравится. Девка-то не узнает, но это я оставил эту ракушку там. Я. Мог ее стащить, но оставил, чтобы другие могли ей любоваться. Потому что нельзя присваивать себе абсолютную красоту.
Нельзя, Саске, конечно же, нельзя. Итачи проговорил это несколько раз про себя, смакуя каждое слово. Его спокойное лицо не переменилось, поэтому Саске продолжил свои рассуждения дальше, в конце концов разгорячившись снова до того, чтобы начать припрыгивать и махать руками. Откуда же маленький брат мог знать то, что творилось на душе у него, такого взрослого и такого честного старшего брата? Он и не знал, но каждым своим словом затягивал удавку на шее Итачи все сильнее. Достаточно еще пары оборотов — перелом кадыка, подопытный задохнулся, не успев вымолвить ни слова в свое оправдание. Нельзя присваивать себе абсолютную красоту, Итачи. Саске знает это, он подтвердил. Саске десять лет, и он действительно далеко не глуп. Возможно, даже умнее него, Итачи, которого с детства все называли чрезвычайно талантливым ребенком. Только вот талант не имеет ничего общего с чувствами. И если одни укрощают их, подобно игре диким зверям в бродячем цирке, то другие не выдерживают. Так бывает, да — следующий день, месяц или год — раз и нет человека. Сгорел в собственной рефлексии и пережарился на сковороде из стекающего с него стыда. Что же делать, если слова маленького брата так сильно на него влияют.
— Достаточно, Саске, — оборвал его Итачи своим привычным голосом. Саске тут же смущенно затих, хотя не понял, почему Итачи велел ему это. Он кинул на старшего брата хмурый взгляд. Увидев, что лицо Итачи вновь не выражает ничего, что могло бы объяснить этот выпад, Саске насупился и надулся, как мышь на крупу. Итачи ненавидел делать это. Ненавидел и делал, делал и ненавидел. Сложно даже сказать, что больше — разочарование в глазах брата или самого себя. Он справлялся со свой ледяной грубостью просто восхитительно, как настоящий профессионал. — Меня утомила твоя болтовня.
Итачи ускорил шаг и порадовался, что идти осталось совсем нечего. Это был действительно долгий и трудный день, и он мечтал, чтобы тот наконец кончился.
Государственные учреждения для сирот, выстроенные на деньги городского бюджета, редко бывали приятными местами. Оно и понятно: едва ли дети, оставшиеся без опеки родителей или иных родственников, могли рассчитывать на лучшее. Некоторые из них больше и не видели иной радости, как корка черствого хлеба и разведенного супа. Мир, в котором они родились, не хотел заботиться о них, скопом сгоняя осиротевшие души на околицу, чтобы те не путались под ногами, вынуждая людей, даже чрезвычайно нечувствительных, ощущать угрызения совести. Это, разумеется, противоречило всяким более или менее принятым моральным устоям, однако никто не спешил как-либо влиять на ход весьма печальных, хоть и повсеместных событий.
Приюты, в которых до самой юности жили бедняги, были, впрочем, также отличны друг от друга, как и их воспитанники. Если одни прикрывались каменным лоском высоких башен, то вторые без всякого бесстыдства выставляли напоказ обугленные деревянные стены и гнилые крыши. И дети, бывавшие в подобных местах, имели на себе четкие отпечатки того, какой именно дом растил их. Если одни так и не смогли утерять едва видный налет богатого сословия на бледных запястьях, то на лицах вторых несмываемым слоем лежала затхлая пыль отцовской бедности, подкрепленная отпечатками дешевых ботинок. Однако что те, что другие в сущности своей оставались лишь бедными ребятишками, которые с малых лет вынуждены были понять эту жизнь лучше, чем многие взрослые.
Приют, где уж пять лет жили Итачи и Саске, находился не в самом приятном месте: на самой окраине района, отличного от трущоб лишь фабриками да заводами, которые так удивляли Саске. Воздух здесь был густой, словно гуталиновый крем, а вода из-под кранов текла пахучая и мутная. До того дрянное было место, что люди, болеющие пусть даже несварением желудка или заложенным носом, опасались соваться сюда, сетуя на слабость здоровья. Пробивало, порою, до самых костей. Тут чувствовалось, как непросто бывает божьим ангелам на земле, и как сильно им нужна помощь кого-то, кого они призывают темными ночами, обращаясь к божественным ликам.
Учихи подошли к двухэтажному кирпичному зданию с деревянной пристройкой, обитому желтыми панелями по последнему писку моды. Правда, самыми дешевыми, поэтому они очень быстро износились, вздулись от влаги и выглядели крайне потрепанно. Так, будто бы кто-то очень долго чихал на них. Внутри было проведено уже электричество, поэтому в маленьких окнах с гнилыми белыми рамами горел яркий безжизненный свет, пятном выделяя это строение среди всей улицы, где люди еще обходились свечами и каминами. Территория была довольно вместительной: позади нашлось место и яблоневому саду и кустам крыжовника и смородины; впереди же — детской площадке с деревянными лошадьми и качелями, которые редко когда пустовали.
Подле ржавых ворот сидела дворняга. Итачи знал, что ее звали причудливым и совсем не сучьим именем — Нелли. Она была рыжей, криволапой и очень громкой. Не раз ее звонкий лай будил Итачи средь ночи. Но ее все равно привечали как дети, так и взрослые, потому что она была ласковой и незлобивой. Иной раз провожала загулявших ребятишек вечером, другой — помогала воспитателю донести с базара сумку, третий раз — за нехитрое угощение вставала на задние лапы и гавкала по команде. Было видно, что Нелли уже стара и изрядно подрана, и кажется, чем-то больна, поэтому ее особо не гоняли, считая за свою, вроде как, местную надзирательницу. Итачи кто-то шепнул, будто она живет тут уже тринадцать лет. Дольше, чем многие обитатели этого приюта жили на белом свете. Нелли подкармливали и скрашивали ее старые собачьи будни своим вниманием. Вот и в этот раз — Саске чуть задержался у входа, чтобы поздороваться со своей любимицей. Он потрепал ее по холке, и Нелли, без всякой команды, дала ему лапу, которую тот важно пожал.
— Что? — недружелюбно рявкнул он, заметив, что Итачи разглядывает его и собаку. Видимо, подумал, что брат осуждает его за то, что он их задерживает, хоть он и не имел в виду ничего такого. Он и сам часто забавлялся с Нелли, когда у него было свободное время. Итачи, на самом деле, считал милым, что Саске всей своей натурой стремился ко всему живому, что видел на своем пути. Кроме глупых людей, конечно — он их терпеть не мог. Саске даже не улыбался, когда играл с ней сейчас — видимо, впрямь расстроился.
— Пойдем, — миролюбиво ответил Итачи, замерев в проходе, меж территорией приюта и пустынной улицей. Все-таки не выдержал той обиды, что плескалась в глазах маленького брата. Отступил, сдался, спасовал. — Может, сходим завтра на рынок и посмотрим, что там продают. У меня с прошлой подработки осталось немного денег.
Первую секунду Саске молчал, словно прокручивал в голове слова брата и думал, как именно стоит к ним относиться. С одной стороны — сегодняшний день чрезвычайно Саске понравился, а брат так редко бывает с ним близок, так что он не мог загордиться и отказаться от такого предложения. Но с другой же — Итачи был невыносимым засранцем, который думал, что ему все позволено только потому, что он старше. Думал, что Саске всегда будет прибегать к нему, как бы горько и обидно тому ни было. И самостоятельная часть Саске хотела подобное поведение пресекать. Хотела, но...
— Конечно, братик, давай сходим! — выпалил Саске так быстро, что сам едва разобрал, какие слова вырвались из его уст. — Может, и Нелли тоже с нами пойдет, да, красотка?
Итачи сухо кивнул и потянул Саске за рукав, все настойчивее намекая, что им уже пора быть внутри. Саске коротко попрощался с собакой, что осталась дремать на улице, и смиренно последовал за Итачи, в предвкушении завтрашнего дня щуря глаза и уже прикидывая, какими богатствами он смог бы обзавестись.
Из этого и была соткана из жизнь: Саске был вдохновлен (что часто у него граничило с приставучестью), Итачи был до обидного равнодушен — случалась ссора. Редко она затягивалась или выливалась во что-то серьезное, но Саске, в моменты самой темной и вязкой обиды, думал о том, что однажды его терпение лопнет. Треснет, как корка мартовского льда на глубокой грязной луже. И они оба порежутся об острые осколки, что с силой разлетятся по разным сторонам. Что будет дальше — Саске не знал, а может быть, и не хотел даже думать об этом. Мысли сами лезли к нему в голову, творили бардак и сеяли хаос, разрознивший его душу и сознание. Все потому, что они были такими разными, и даже годы под одной крышей не смогли приравнять одного к другому.
Тем не менее, на сегодня буря в стакане воды уже миновала. Саске шаркал своими скромными ботинками по двору, намеренно замедляя шаг, чтобы они немного позже разошлись по углам в приютских стенах.
— А сколько у тебя есть, Итачи? А хватит на ту почтовую марку со львом, о которой я рассказывал? — продолжил канючить Саске, следуя за Итачи к видавшему виды крыльцу. — И еще надо взять косточку Нелли. И у меня теплое пальто совсем прохудилось. Может, мне тоже надо найти какую-нибудь работу, а? Вот бы у меня была работа!
Этого Итачи решительно не мог допустить. Их положение впрямь оставляло желать лучшего, и деньги были нужны абсолютно всегда — Саске не врал, говоря о том, что его зимняя одежда вот-вот превратится в лохмотья. Младший брат не позволял себе жаловаться, зная, как болезненно воспринимает это Итачи, поэтому случайно или намеренно, но смягчал острые углы своих слов. Его зимнее пальто не прохудилось, нет. Скорее, на нем сложно было найти то место, которого не касалась толстая игла с черной ниткой. Тот факт, что у самого Итачи не было теплого пальто или мехового плаща, он благополучно забывал, особо холодными вечерами натягивая на себя второй колючий свитер. Итачи не был из тех, кто трясся от открытой форточки, поэтому и долгие зимы сносил стойко: в одном лишь летнем пальто с глубокими карманами. Один раз даже его приняли за попрошайку. Это было унизительным воспоминанием, поэтому Итачи предпочел забыть о том, как пару лет назад глубокой темной осенью его остановила дама. Это было рядом с площадью трех церквей, вероятно, сердобольная барышня шла из богоугодного места: она схватила его за драный рукав и пыталась всучить милостыню в его плотно сжатый кулак, приговаривая, что бог не даст тех испытаний, с которыми нельзя справиться. Итачи, не успев отговориться, принял деньги, которые через пару минут в сердцах бросил оземь, мечтая провалиться сквозь землю вместе с этой подачкой. Но с тех пор он уяснил, что как бы бедственно ни было их положение, превыше собственного спокойствия иногда нужно ставить аккуратность.
Саске не мог работать. Его брат итак не всегда справлялся со школьными заданиями. И Итачи помнил еще рассказы о тех временах, когда только особенные дети могли учиться грамоте и ходить в школу. Он понимал, что его опасения вряд ли оправдают себя, но все равно переживал о том, что однажды его младший брат не сможет дальше учиться. Преподаватели старой закалки выпнут Саске из школы, как бродячую собаку, без надежды на возвращение. И если тот продолжил равнодушно относиться к учебе и дальше, то кто знает, чем кончится эта глава его и без того непростой жизни. А знания — сила. В отличие от Саске, Итачи не был уже по-детски наивен и мечтателен. Никогда не был. И он с горечью под языком понимал, что Саске нужно что-то выучить, чтобы суметь прокормить себя, когда он станет взрослым. Фабричная работа не была для него выходом, скорее наоборот, входным билетом на то, чтобы срезать свою жизнь на треть, а может, и на половину. Мало еще прошло лет, но, глядя на столбы черного дыма, Итачи понимал, что едва ли работа там могла прибавлять кому-то здоровья.
Он не мог позволить Саске бросить школу. Если сам Итачи еще помнил уроки на дому, которые и привили ему страсть к гуманитарным наукам и процессу освоения новых знаний, то Саске — нет. Он был слишком мал, когда остался здесь, со своим братом, а в голове у него реял, словно флаг, белый лист, нетронутый ничьим примером. И сколько бы Итачи ни пытался заниматься с братом, всегда выходило из рук вон плохо. А для того, чтобы суметь держать этого ребенка в узде, требовалось мастерское сочетание кнута и пряника. И сейчас Итачи выбирал кнут.
— Нет. Твое дело — ходить в школу, Саске. Не работать.
— Но я итак уже почти все умею, — отмахнулся тот. — Я умею считать и писать.
— Даже считать до миллиона и писать слова «олигофрения» и «чревовещание»?
— Да! Один, два, три, четыре...
— Нет, Саске. Завтра с утра ты будешь заниматься. И если я услышу хоть еще одно слово против, то каждый день месяца ты будешь рассказывать мне новое стихотворение наизусть. Из восьми строф, — мстительно добавил Итачи. — А считать тридцать дней ты уже научился, так что не спутаешься.
Саске неплохо считал, но едва ли понимал, чем строки отличаются от строф, четко, впрочем, осознавая — стихотворения он ненавидит даже сильнее, чем прозу. Проза укладывалась в вольные пересказы и позволяла опущение деталей, а вот стихи... чертовы стихи... чертов, чертов Итачи!
Саске хотел было выпалить все, что он думает о своем старшем брате, но его спасло то, что они жили в разных комнатах. Итачи юрко скрылся в полумраке коридора, где мигала одна электрическая лампочка. И вскоре Саске услышал, как хлопнула дверь.
Итачи делил свою спальню еще с тремя ребятами его возраста. Та сварливая кухарка была права, в пятнадцать или шестнадцать лет большинство сирот уже разбредались кто куда, а те, что оставались здесь, мало что общего уже имели меж друг другом. Итачи был только рад, ведь раньше он спал на матрасе, брошенном на полу, так как ему не хватало койки в комнате, где ночевало без малого десять человек. Сейчас уже было спокойнее, и у него имелась приличного вида кровать на деревянных ножках, приставленная к стене. В скудно обставленной комнате нашлось место для его тумбочки, общего платяного шкафа на ножках и такого же общего письменного стола, на котором царила вечная неразбериха. Помимо этого, в комнате стояли три таких же просто сделанных кровати, на которых спали его соседи, да сиротливо висела самодельная книжная полка, которой пользовался один только Итачи.
Убранство комнаты, в которой спал Саске, было практически таким же. За тем исключением, что комната была на пару метров просторнее, так как там ютилось не четыре, а семь человек, которые аналогично были почти ровесниками. Но у каждого парнишки было свое спальное место, поэтому они не сильно докучали друг другу. Кровать Саске стояла в самом темном и далеком от выхода углу. Год назад Итачи обнаружил на местной помойке приличного вида ширму с черными прутьями, которую стащил для него, чтобы маленький брат мог отгораживаться от остальных и иметь подобие личного пространства. Так и было: Саске чувствовал себя куда спокойнее, когда он молчаливой тенью проскальзывал в свое укрытие и проводил время так, как считал нужным, не ловя на себя взгляды своих товарищей. Они и не были ему товарищами. Поэтому Итачи был совершенно прав в том, что не присвоил ширму себе, а отдал брату, так как отношения Саске с ребятами оставляли желать лучшего. Они не обижали его, но сторонились, считая чужаком (благодарность отходила семейным генам), поэтому в этой комнате Саске разве что спал за своей ширмой и разглядывал книжки с картинками, которые изредка попадали ему в руки.
За стену от него спал Итачи. И Саске взял себе в привычку перед сном прижиматься лбом или раскрытой ладонью к стене, зажмуриваясь очень крепко. Он представлял, что они с братом спят в одной комнате, которая принадлежит только им. Она большая и светлая, там вкусно пахнет медом и молоком. На пороге играют их звери: большой лохматый пес, похожие на волка, и юркая гибкая кошка песочного цвета. Они забавно шипят и колотят друг друга лапами, и они с Итачи кормят их с рук жирным мясом и красной рыбой. Постельное белье на кровати такое белое, что слепит глаза, и такое мягкое, что можно подумать, они лежат на пушистом облаке. Кровать большая, поэтому они делят ее на двоих — не от нужды и нехватки места, нет. Просто им нравится устраивать драки подушками перед сном, а потом уже нет ни сил, ни желания, чтобы отрываться друг от друга. Итачи гладит Саске по волосам, заходя на лоб, мокрый от пота, ласково почесывая его за ушами. Тот без стыда подставляется под ласку и сам тянется в объятия старшего брата, где можно укрыться от всех невзгод. Пес и кот шныряют рядом, и Саске разрешает им двоим прыгнуть на кровать, чтобы спать с ними. Саске просит брата почитать ему что-нибудь про зверей с Северного полюса, и тот не отказывает, мысленно перенося маленького брата в мир бескрайнего холода и бесконечного снега, которым правят белые медведи. Саске гладит собачью холку, думая, что его тоже издалека можно принять за косолапого мишку — такой он большой и пушистый. Иногда Итачи даже поет ему колыбельную, и Саске притворяется, что раздражен (ведь он уже не ребенок), но он внимает каждому его слову. В сонном мареве они касаются рук друг друга, и их пальцы сплетаются в замок. Итачи любит быть с Саске, а Саске любит, что Итачи любит быть с ним. Саске любит все, что любит Итачи. Саске просто любит его.
Эти фантазии работали с переменным успехом. Иногда они успокаивали, и Саске проваливался в сон с улыбкой на устах. Иногда тревожили его так сильно, что он долго пытался прийти в себя и успокоить сердце, что билось в груди, как загнанная лошадь на скачках. Стало быть, его видения были столь же нестабильны, как и их фактические отношения с братом. В их семье не было такого, что они, взявшись за руки, степенно шли по жизненному пути. То Итачи вырывался сильно вперед, то Саске убегал куда-то далеко, и они никогда не могли оказался наравне, выбрать тот темп, что был бы удобен обоим. Саске был мал, Итачи — велик. Младший брат был энергичен, старший — медлителен и степенен. Их спасало только то, что они по-прежнему шли в одну сторону, какую бы дорогу ни выбран тот или иной из них. Их семья была по-настоящему странной, не похожей на других, но она была тем, чем дорожили и Саске, и Итачи. Это было важнее целого света. Саске презирал себя за то, что позволял так растворяться в этих мечтаниях о другом мире, и корил, что не может никак претворить их в жизнь. Они с Итачи заслуживали той просторной комнаты. Выстиранного и ароматного одеяла, которое грело бы их даже в самую холодную зиму. Вкусной и сытной еды, которую они могли бы получить тогда, когда только захотели, а не по паршивому расписанию. Всего того, чего у них не было.
Саске еще не лег спать, но уже почувствовал себя очень скверно. Будто все силы, что ключом били из него целый день, вдруг за секунду исчерпали себя и стали тянуть с него жизненные соки, вынуждая коленки подкашиваться и першить в горле. Он еще немного постоял в коридоре, краем уха слыша, как в общей для всех комнате воспитательница ругает какую-то девочку младшего возраста. Они успели до отбоя, и у Саске даже есть немного времени, чтобы ополоснуть свое тело в ледяной воде, и уравновесить свое состояние. Если бы он дал Итачи заметить, что с ним что-то неладное, он бы так стремительно не сбежал к себе. Наверное, не сбежал бы. Прочитал Саске нотацию о том, что он наверняка застудился, а потом потащил бы на кухню, чтобы выпросить у поварихи немного кипятка и лимона. Половину заставил бы выпить маленькими глотками, а вторую половину приберег бы, чтобы вылить в ржавый тазик и сунуть туда онемевшие от холода грязные ступни. Саске вопил бы, наблюдая, как его маленькие ноги краснеют, как вареные раки, но терпел, потому что сильные руки Итачи удерживали бы его за коленки. Итачи бы укутал его в свое полотенце и отнес на кровать, за его ширму, чтобы Саске снова не шастал босиком по холодному полу, где вечно сквозило. Топили тут скверно, поэтому Итачи обернул бы его одеялом и дал свой свитер, хоть Саске бы и смущался, и спорил.
И уже неважно было, болен ли Саске на самом деле, или он просто глупый отчаявшийся ребенок — все едино. Итачи, как бы ни был устал или зол, позаботился бы о нем, как старший брат заботится о младшем.
Саске юркнул к себе, скинул с себя верхнюю одежду под кровать и наскоро переоделся в ту рубаху, что таскал внутри приюта. Мальчик не любил утруждать себя стиркой, поэтому она была изрядно попачкана и уже вряд ли бы отстиралась — Итачи бы это не понравилось, но Саске чувствовал злобное удовлетворение, когда позволял себе подобные вольности. На большие пакости приходилось решаться, собираясь с духом, а вот на такие — нет. И плевать, что тело после сна чувствует себя еще хуже, чем до. Плевать, что чешутся локти и низ живота, к которому рубашка была приталена. И стократно плевать на то, что утром приходилось стоять в очереди, чтобы получить воду для омывания, так как запах несвежести приклеивался к телу. Для Саске было важнее то, что в этом маленьком решении он был сам себе хозяином и господином — это выигрывало прочие неудобства.
Сон не шел, поэтому маленький Учиха, задумчиво сверливший взглядом темный потолок, на котором плясали тени от единственной горящей в комнате свечи, невольно вслушался в то, что болтали мальчишки. Из-за своей ширмы он не мог толком видеть, что происходит в комнате, но, судя по звукам, ребята столпились у одной кровати и вели активное обсуждение. Гул их звонких голосов слился воедино, и Саске из-за собственной усталости сначала не сразу понял, о чем идет речь. А когда понял — вслушался чуть внимательнее.
— Точно я вам говорю! Так все и было, я ведь видел! — уверенным тенором говорил один из мальчишек.
— Ну что, что там? Далеко ты стоял, из-за угла много не увидишь, — немного разочарованным тоном протянул в ответ второй пацаненок.
— Какого угла? А дверь ему кто открыл, а до кабинета проводил? Чтоб тебя черти драли, но я прав! Говорю вам — убийца, не меньше. Или заговорщик какой... или еще кто похуже.
— Да все ты брешешь, морда твоя глупая! Если бы он таким был, его бы уже в тюрьму посадили!
— Да сам ты брешешь, козел! — вспылил первый, но тут же продолжил, будто не желая тратить ни секунды на ругань. — Да будь моя мамка жива, ей бы и поклялся. Пришел он с тростью. Сначала выставил ее возле себя, а как эта карга ему начала возражать, так он давай на нее замахиваться. Еле растащили!
— Да если бы взрослый мужик тростью на тетку замахнулся, то от нее бы мокрого места не осталось, — вступил в разговор третий голос, более спокойный. — Тем более, ты говоришь, что убийца какой. И то, там может и не трость была, а палка какая-нибудь. Много ты в тростях что ли понимаешь? Или она была полая внутри, легкая.
— Да вы, псы позорные, последнего ума лишились? — завопил обиженный мальчуган. От крика тон его голоса поднялся еще, поэтому Саске, в моменте напрягавший слух, мог бы подумать, что болтала девчонка. — Я не могу палку от трости отличить? А гавно мышиное от подсолнечных семечек? Точно говорю, это была тяжелая трость. Поди дороже, чем все ваше барахло вместе взятое. Смотрящая что-то на него каркала, мол, где такое видано, а тот терпеть не стал — пошел в атаку. Сами завтра посмотрите, у нее же должна вся морда быть синяя.
— А что же он ее не кокнул то, а, если крови попить сюда явился?
— Я сейчас твоей крови попью, если ты продолжить мне поперек слова вставать. Умные все такие, говорить да говорить, а как прошпионить за господином, так все и разбежались, как крысы с тонущего корабля.
— Так если он к бабке приходил, а чего ему от нее надо? Шишка она важная что ли? Поди, сама помрет на следующий понедельник, зачем ее убивать?
— Этого не знаю. Может, они не договорились о чем. А тому, как я понял, позарез нужно. Ну и начался у них спор, а потом уже совсем растяфкались. Только он больно-то не тяфкал, а все помалкивал.
— И тростью своей махал, да?
— Очень смешно! Махал, еще как махал! Да так махал, что у нас пыль с потолка сыпалась, и пол под ногами ходуном ходил.
— А что такому типу тут нужно, если не убил он никого? — снова заговорил третий парень. — С нас брать нечего.
— Органы... — прошептал четвертый голос. Да так тихо, что Саске, который даже привстал от любопытства, приложил руку к уху. Благо, что никто из ребят видеть этого не мог.
— Какие органы?
— Наши органы, баран! Я слышал, что за границей города живет человек, которому уже сто лет, а выглядит он так, будто ему бы ему двадцать или тридцать. И что он ловит ребят, таких как мы, чтобы свои старые органы, износившиеся все, менять на наши, юные и свежие. И что у него все на поток поставлено, как часы работает, поэтому он до таких лет и дожил. Он знает дорогу к тайной пещере, что спрятана в лесной чаще, и раз в год проводит там ритуалы по переселению. Заходит туда старым, а выходит молодым. И пока у него органы новые будут, он не сможет умереть. Даже от пули! Или от ножа, топора, даже киркой строительной ему башку не снести.
Мальчики замолчали, словно бы каждый из них крепко призадумался над этой историей. Саске тоже невольно задержал дыхание и позволил страху крепко схватить себя за грудки. Итачи уже давно научил его не верить всем байкам, что разносятся по коридорам этого места, так как правды тут было не отыскать. Но если вообразить, что существует действительно тот, кто научился пересаживать себе органы, тем самым открыв секрет бессмертия, то Саске хотел бы держаться от такого таинства как можно дальше. Табун мурашек пробежался по его взмокшей спине, и он стал еще внимательнее слушать, что же скажут дальше.
— Это правда все? — прошептал второй парнишка. — Но если он живет за околицей, то ему до нас далековато топать, есть же и другие приюты. Да побольше нашего, побогаче. Зачем сюда идти и привлекать к себе внимание?
— Глупости он говорит, — оборвал его товарищ. — Если он на двадцать лет выглядит, то зачем ему органы десятилетних? Чтобы все вровень шло, так надо по возрасту людей выбирать. Или у тебя что, думаешь, мозги в два раза больше выросли? Или еще что подлиннее у тебя есть, а?
Разговор снова прервался. Мальчишки принялись мутузить друг друга, и следующие минуты Саске слышал лишь пыхтения, возню и брань. Когда те закончили выяснять, на чьей стороне правда, то вновь взволнованно зашептались:
— Не слышал я такой байки, — заново произнес второй голос, — но правда в этих словах может быть. Мне еще дядька мой рассказывал, что когда была война, люди пачками гибли, так их не всех сразу хоронили или так оставляли. Тела некоторые забирал кто-то. И больше никто их не видел ни живыми, ни мертвыми. А покой кому-то мертвые мужики нужны? В гляделки с ними играть?
— Удобрения делать.
— И что должно на покойниках вырасти? Они только землю потравили бы. Иначе у нас на кладбищах бы парники поставили и райский сад разбили. Мухоморы, но и те не росли бы.
— На опыты могли трупы забирать, точно могли! А останки свиньям бы скармливали.
— А свиньи бы могли разве кости перемолоть?
— Порядочная свинья тебя целиком сожрать может, — поучительно сказал третий мальчик, — коли ее не кормить. А уж останки — точно. И не догадается никто. Война ведь, люди гибнут. А куда тела потом деваются, так никто и не разберется. А они вона, на опыты ушли.
— Могли-могли... только те мертвые были. А мы живые. Какие же с нас опыты можно взять?
— Не был тот господин на солдата похож, — уверенно заявил первый. — Или на того, кто таких солдат забирал. Одет больно хорошо, шмотье на нем сидит, как на куколке. У наших девок и то таких кукол наряженных нет. Если человек какой грязью занимается, то кафтан у него такой ладный не бывает. И глаза у него такие... такие...
— Какие глаза-то? Красные?
— Да закрой рот ты свой, свинья немытая! Дай договорю! Такие, будто он тебя насквозь видит. Он на меня как глянул мельком, так я чую, что у меня земля из-под ног уходит. Как будто мне вкололи чего, знаете, как голова плывет. Как дыма табачного нюхнешь, так в разводах все. Вот оно как было. Да так внимательно глядел, дотошно, что жуть берет.
— Ты если говоришь, что мельком видел, то как у тебя за секунду и дотошно, и жутко, и земля ушла? Ты если испугался, то говори честно, сказки тут хватит уже рассказывать.
— Или впрямь он нанюхался чего покрепче.
— А мне показалось, что он на доктора был похож. Я читал, раньше все доктора так выглядели и так смотрели на людей. Будто на своих будущих пациентов, — сказал мальчик, который ранее не участвовал в разговоре. — Когда еще чума была, ее в зачатке надо было определять, чтобы не разнеслась. Он как видел то, что другие не видят, словно насквозь. Ты еще сам своей мысли не понял, а он уже ее прочитал.
— Не бывает такого, что человек видит то, чего другие не видят. Если другие, конечно, не слепы, как кроты. И не душевнобольные. Вы, ребята, те еще крендели, но головы-то у вас поди не соломой набиты, — без обиняков возразил второй паренек. — Но тут можно с чем согласиться, так это с тем, что господин был подозрительный. Если бы хлыщ какой, мы бы все через минуту позабыли. А тут нет, сидим, лясы точим, обсуждаем.
— Неспокойно мне с этого господина. Помяните мое слово, убийца он, доктор или королева без фрейлины — морда у него жуткая. Нормальные люди с такими мордами по учреждениям не шастают, носы свои длинные не суют. Если он уж тут и был, то его точно привело дело. Не чаю с сахаром он пить приходил.
— А чего жуткая то? Вроде прилично он выглядел, даже слишком.
— Прилично, конечно! Я бы даже сказал, что слишком, будто девка на выданье. Ниточка к ниточке. А рожа все равно кривая, и глазищи злобные.
— Может, зря мы так, — неуверенно произнес третий голос. Тот, что ранее с наибольшим скепсисом относился к этому рассказу. — Мужик как мужик, чего сразу панику разводить?
— Да кто тут панику разводил!
— Никто и не паниковал!
— Может, попечитель какой. Я слыхал, будто бы у богачей сейчас модно за сиротами приглядывать. Показывать, вроде как, что они люди настолько широкой души, что могут быть благодетелями для тех, кого жизнь обделила. И он с барского плеча ремонт нам какой сообразит или еще что получше...
— Ага, а королем планеты всей он тебя назначить не хочет? Я поражаюсь, столько лет живешь, а голова действительно как из соломы. Или вообще чугунная. Если вдарю, гул на весь этаж стоять будет.
— Себе вдарь, умник. Ты если сам ничего не слышал, не думай, что тут самый умный. Было такое. Мне приятель сказывал, будто бы верхушка решила всех по углам пристроить и по семьям распихать. Якобы какой закон готовится. Кого-то из ребятни отправить на попечение, кого-то — навсегда в другое место жить. Девиц вроде сразу замуж выдавать будут, да кто бы их всех только брал. Не знаю, может, нам платить за это надо будет. Ну, потом рассчитаться, когда на работу уже пойдешь. Потому что жизнь тут поганая. А там, далеко, всяко лучше...
Саске на секунду потерял нить повествования, погрузившись в свои собственные мысли. Благо, что даже так, из своего укрытия, он со своими соседями поспорить не мог, так как в это время отсутствовал и никого не видел. Он ненавидел соглашаться с мнением большинства. И если эти пустоголовые считали, что к ним на чай заходил вор органов или сумасшедший доктор, то Саске бы не упустил возможности занять противоположную сторону, чем вызвал бы большую неприязнь от ребят. Не так чтобы ему была нужна их симпатия, вовсе нет. Люди, мнение которых поддерживает большинство, редко бывают правы. Их глаза замыливаются, а сердце черствеет, когда они ощущают на своих плечах груз поддержки, подталкивания и подстрекания. Легче слиться воедино и одними устами проговорить то, с чем согласятся только люди без фантазии, чем открыть глаза пошире и разобраться в том, что есть перед тобой.
Верил ли он, что злой убийца пришел к ним, чтобы забрать их души? Нет. Право же, они никому не были нужны.
Верил, что добрый щедрый дядюшка, которому некуда уже девать золото, решил раздать его униженным и оскорбленным? Тоже нет. Причина выше все еще была осязаемее и яснее всего на свете.
Саске вообще никому не верил и ничего уже не ждал. Пару минут погреть уши — одно дело, а уж проникаться байками людей, которые еще по глупости путали верх и низ, — дело совершенно от нормальности отличное. И он не хотел быть в этой истории большим, чем невольным наблюдателем. Он хотел лбом прислониться к холодной стене с бесцветными обоями, закрыть глаза и заснуть сном без сновидений. Ведь чем быстрее он уснет, тем скорее наступит следующий день, в котором он пойдет с Итачи на рынок. И тот обязательно купит ему недорогую, но милую сердцу безделушку, и в глубине глаз старшего брата Саске увидит улыбку, предназначенную лишь для него.
Но это будет только завтра.
Примечания:
Это удивительно, но только здесь и сейчас я точно знаю, что делаю. Делаю ли я спланированно и регулярно? Очевидно, нет. Но мне есть что сказать, и «говорить» я планирую долго и вдумчиво — «слушать» нужно внимательно, ведь каждое слово имеет значение. Спасибо!