Ты входишь, а я прямо на полу черчу дорогу Я думаю найти себя опять в конце пути Ты можешь не снимать (Обувь, обувь) Ты можешь прямо так, проходи, попробуй, попробуй (Попробуй)
— Я знаю, как тебе плохо, — воркует Шура. — Мне тоже мало, мне всегда, блядь, мало. Его теперь нужно уговаривать сунуть в меня член, представляешь? — взгляд у Невского непроницаемый. Думский в восторге. Романов стискивает край столешницы до боли в побелевших руках, стоя к паре вторженцев спиной. От головокружения в жар бросает, слева в груди начинает колоть болью. Перспектива снова стать в будущем одним из них открывает верный путь к панической атаке. Он бросает последний отчаянный взгляд на смартфон, уже без надежды почти. Аппарат молчит вторую неделю, изредка прерываясь на бесплодные гудки. Сообщения своего адресата не находят. — Из какого ты года, шестьдесят..? — Девятого. — Ага… Сделай в том баре ставку на Бразилию — она в мировом первенстве возьмет золото. Игроком турнира признают Пеле. Саша чуть вскидывает брови: Шура не упоминает ни об одной катастрофе или бедствии, что ждут их впереди, но подсказывает результат чемпионата мира по футболу? Воистину, он порой сам себя не понимает. Ленинград не особо-то и интересовался спортом, пока вокруг «Зенита» не сформировалась своя субкультура. — Рида Грачева помнишь? Талантливый малый, в «Сайгоне» раньше ошивался, в Довлатовской тусовке. Подсоби ему с документами на выезд, не то мы его проебем, как Пастернака. — Поздно. Он уже в Кащенко, надолго. Я ничего не смог сделать. — Блядь, — у Шуры на лице мелькает сожаление — и растворяется без следа. — Ха-х, у тебя Керенский еще живой! Передай ему, что он осел, и я обязательно спляшу на его могиле, — ага, вот и оно. На губах Ленинграда — удивительно — мелькает тусклая улыбка: — Я невыездной. Но сообщение передам… от благодарных будущих поколений, — Думский хохочет: «ты мне уже нравишься». — А ты? Откуда ты? — Шура мешкается перед ответом. Думает, стоит ли отвечать честно… — С девяносто шестого. Двадцатый век — лавина из дерьма. «Ну, тут не поспоришь» — думает Саша. — И не поспоришь, — как по трафарету дублирует его мысль Александр Невский. Петербург из недавнего прошлого выглядит как ступивший не на ту дорожку кичливый беспризорник, и не может усидеть спокойно даже пару минут. Он то и дело вскакивает на ноги, и на месте чуть ли не гарцует — тело как импульс, перманентно в движении, само олицетворение нервного тика; Ленинград — в контраст — часто застывает, имитируя холодный гранитный монумент имени самого себя. Он кажется стариком в чужом теле, хотя моложе всех в помещении. Романов не хочет думать, что со стороны представляет собой нервозную середину между этими двумя. Элементы современного быта Шура начисто игнорирует. Невский хоть и оглядывается с любопытством, но вопросов не озвучивает. Он довольно тих. — Вы голодны? — Да. — Не-а. — Аптечка на прежнем месте в ванной. Там есть ибупрофен. Иди, я налью тебе чай, — Думский без промедления отлучается в ванную, пряча тремор рук в карманах. Ленинград провожает его цепким внимательным взглядом — в Союзе наркомания еще не так распространена, как при Афганской кампании, но он уже заставал подобные очаги миазмы в недрах каменной плоти своего города. Чтобы хоть чем-то отвлечься и перестать нервно заламывать пальцы, Саша включает чайник и готовит продукты на легкий салат для своих незваных гостей. Остужает кипящий разум привычными действиями. Для начала напитки — три кружки, заварочный чайничек, сахарница… Ничего сладкого к чаю не осталось. В груди отчего-то больно жмет. Свое возвращение Шура афиширует, бросив в пространство: — Странно, что пост-Петрограда здесь нет, — в его руках блистер. Он выдавливает зеленую капсулу и глотает, не запивая, лишь запрокинув голову — кожа на его кадыке, напоминающем натянутую на нож простынь, одним чудом не расползается. — Нас и так здесь многовато, не находишь? — мерно отзывается Ленинград. Он до этого так неохотно подавал голос — Саша, признаться, не ожидал, что он поддержит разглагольствования их говорливого визави. — Ты прав, только этого слепого щенка здесь не хватало. А вот с имперской сукой я бы поздоровался. — И что бы ты сделал? — Хм, может, просто разбил этому мудаку его мраморный нос. — Думаешь, это решило бы твои проблемы? — с легким раздражением спрашивает Саша. — Нет, — ухмыляется. Романова достать оказалось легче, — но я бы испытал небывалое моральное удовлетворение. И посоветовал бы приобрести глазные капли его любовничку… Глянь, что в результате действий того недоимператора случилось с нашим дитем, — он кивает в сторону Ленинграда, будто сам на их месте не был. — Сколько лет пришлось выбросить, чтобы у него прорезался свой голосок? Шура косвенно бросается на Невского как на очевидно уязвимого кандидата для ментальной препарации, но тот внешне невозмутим; тогда он вновь обращает свое внимание на Романова. Трещину на нем можно заметить только при скрупулезном осмотре. Шура упивается чужой болью, жадно пожирая взглядом то одного, то второго. А вот чувства у Ленинграда будто подмороженные. Шуру это явно подбешивает — он хочет подтопить его, чтобы тот огрызался и контратаковал. Защищал себя. Невский в своем равнодушии непреклонен. — Все станет лучше, — решается сказать Саша то, что когда-то хотел услышать сам. — У тебя заплаканные глаза, — ровным тоном констатирует Ленинград. Не верит, не видя резона быть тактичным перед самим собой. — А ты, что ж не весел ты, край мой родной? Не грусти и не печаль бровей, — вклинивается Шура нараспев, сложив руки на плечах своего предтечи и склонившись к его лицу. Невский отсылку легко улавливает и поджимает губы. — Посмотри же, Ро-ма-нов здоровьем аж светится. Фамилию, вон, вернул, сколько мяса на костях нарастил. Будущее явно не столь скверно, как… — Саша шикает: «умолкни!», но Шура в его сторону даже не оглядывается. — …как твое настоящее. Невский вздрагивает. Шура — льнет к нему всем своим тщедушным вертким телом. Думский помнит от других лишь негатив, он не любит страдать и бороться один. Он готов тащить в топи, и расправляться с костями — уже на дне. У Саши ощущение, что он нашел неразорвавшийся снаряд на своей кухне, когда замечает — Ленинград явно изучает хищные черты Думского с сочувствием и легкой брезгливостью. И не пытается вывернуться от лихорадочно сжимающихся в хватке-объятии рук. Они, по всем канонам, должны знать друг друга как облупленных — все жесты, настроения, взгляды. Но Думский как расстроенная гитара — заденешь струну, и неизвестно какой выйдет звук, либо струна вообще лопнет и рассечет лицо незадачливому музыканту (Саша знает одного такого, годами приноравливавшегося к своенравному инструменту. К целой же гитаре его интерес будто постепенно угасал). Невский же отгородился от мира глухой стеной — его не проймешь. Эти двое опознают друг в друге своих без разговоров, шума и пыли в глаза. Без клятв и оправданий — как остро вставший на положенное место тяжелый засов. Саша снова отступает к оставленному на барной стойке телефону. Он закрывает его спиной, не берет с собой к столу, иррационально опасаясь, что Думский заметит, прикует все свое язвительное внимание к нему и уже не отцепится. В обреченном жесте сбрасывает геолокацию, на случай если по ту сторону уже забыли, где он вообще живет. Телефон слепит чернотой экрана. Батарея села. Мысленно выругавшись, он бесшумно выпархивает из кухни за зарядным устройством, и, вроде как, даже остается визитерами незамеченным, чтобы затем, вернувшись, застать дикую картину: Думский пальцами придерживает резко очерченный подбородок Невского. Они целуются. Это не похоже на принудительный обмен слюной — Ленинград беззастенчиво запускает Шуре в рот свой язык. Боже — Саша прячет лицо в ладонях, нервно зачесывает неподдающиеся волосы назад. — Ты все еще чувствительный под всей этой вечной мерзлотой? — А ты? — бросает Невский в ответ. От обоих веет невыразимо-тоскливым, сырым сквозняком. — Хочешь, покажу? — у Шуры глаза от азарта блестят. Белки́ в них — так осточертевшая Саше желчная достоевская желтизна. — Тебе-то я больно не сделаю. Если ты сам не попросишь, — он же не поведется?.. — А если мне хочется побольнее? — в глазах Невского тлеет потаенное веселье — Шура своей неугомонной въедливой натурой его развлек. — Любой каприз, — Думский расплывается в тонкой улыбке. — Ну нет, — протестует Романов. — Да ладно, у тебя-то небось секс регулярно и по расписанию. А Невский — бедняга — скоро от спермотоксикоза сляжет, — тот подозрительно откашливается, маскируя смешок. — Все масс-медиа уже признали, что секс с клоном — это как затвор передернуть, даже не измена. — Не в моем доме. — Что ж, мы с Шуриком пойдем прогуляемся, у меня тут неподалеку как раз один должничок обитает, может, еще не помер… — Никуда вы… мпф, черт!.. — Думский оказывается с ним нос к носу слишком стремительно; Саша не успевает среагировать. — Эй, никто не требует от тебя участия, — Саша отшатывается, хотя Шура и не наседает. Просто глубоким провалом глаз его сверлит. Он слишком близко. Слишком легко кромсает понятие личного пространства. — Просто не мешай, простых человеческих радостей нам с Невским как-то недосыпали, прошу отнестись с пониманием. — Я не оставлю его… вас без присмотра. — Пытаешься меня защитить? — вмешивается Невский. — Не нужно. — Ты даже не знаешь, на что он способен, — взывать к благоразумию бесполезно, но не значит, что не стоило и пытаться. Пусть Саша, несмотря на свое старшинство, и не авторитет ему. — Я знаю, на что я способен, — прохладно отвечает Ленинград. — Мне не нужна защита. Когда линия партии осуждала малейшие отклонения в дресс-коде, а за имиджем городов неустанно следили, бдя за внешним видом, цветом одежды, макияжем, намеряя по сантиметрам длину юбок, он нарастил волосы до плеч, чтобы спокойно стягивать их в хвост. Такая мелочь, казалось бы. За эйфорией свободы девяностых Романов подзабыл, насколько был упертым, как противился вопиющим указкам властей, сподобившись делать это скрытно после сталинского фиаско в конце сороковых… Он вспомнил, как суховато лебезил и ужом вертелся, но по крупицам отбивал у тоталитарной машины свое право на самоопределение. Стоит ли признать, как боится Саша, что этот горький опыт придется повторить уже в совершенно иных условиях?.. — Вот и славно, — принимает молчание за согласие Шура. — Дай нам то, что мы хотим, и мы больше тебя не потревожим, — и смотрит так проникновенно, гипнотизируя будто. Как Москва отличал его правду от лжи?.. — Так что, пустишь в спальню, или мне его на пол укладывать? — Ты знаешь, где спальня, — и Шура шлет ему воздушный поцелуй, выскальзывая из кухни. — Идем, — на выходе зовет его Невский, тряхнув копной каштановых волос. — Тебе это нужно, — он снимает с объемными линзами очки, и словно разом смахивает с себя десяток лет, глядит с грустью и пониманием. — Поверь, мы тебя не осудим. Даже он не осудит. Раздеваются молча. Саша в легких пижамных штанах и свободной — не своей — футболке присаживается на край собственной разворошенной постели. — Ляг, — просит Ленинград. — Ты можешь не раздеваться, если не хочешь. Он легкий. Легкий даже по меркам Саши с его естественной предрасположенностью к худобе. — Только сними ее, — вдруг требует Думский, перевалившись через Невского чтобы оттянуть ткань его футболки на груди. Саша на мгновение теряется. — Сними, черт возьми! На коже Невского брызги шрамов после войны, на Думском — след от пули и россыпь гематом. Кожа Саши первозданно чиста. — Твой шрам! — восклицает Шура обиженно, даже оскорбленно, — он исчез. Как? — Все наладится. С-Саша, я клянусь, все наладится, — сбивчиво обещает Романов под пронизывающим как рентген взглядом распахнутых глаз с асимметричным зрачками. Тот хмыкает: — Если он завтра изрешетит тебя пулями, ты и это ему спустишь с рук? Шурик верно заметил. Скажи, откуда тогда эти слезы? — Саша невольно касается своей щеки — он как уличенный карманник под вниманием обоих своих предшественников. На пальцах прохладная влага. — В корзине довольно много бутылок. Столько пьют счастливые люди? — собственный едкий голос разъедает сознание. Невский не вмешивается, но хмурится едва заметно. Думский только больше распаляется: — Где ты теперь хранишь амфу? Она наверняка до сих пор есть в квартире. «Бывших наркоманов не бывает» — помнишь, как Уралов нам это говорил? Она уже не под раковиной, да? Или ты все-таки окончательно перешел на транки? У тебя охуенный запас Ксанакса в аптечке, ха-ха, я оценил. — Сука, с-сука! Ленинград отводит от него шторм — извернувшись, захватывает вихры на затылке бесшабашного Петербурга, целуя с неожиданной напористостью, от которой Шура теряется, роняя заготовленные ножи. Невский дает Романову шанс переварить тяжелые слова-обвинения, не вырывая ответов насильственно. Саша пойман за руку. Готовый питаться болью Шура пробил в нем брешь играючи, одним крепким тычком поддых. Романов отвык от словесных баталий, где противник палит напропалую, пытаясь дотянуться до уязвимо обнажившейся плоти. Такому не было места в его с трудом разгладившей свое течение жизни. Он окончательно признал, что воин из него никудышный, когда пошел с Москвой на сближение около двадцати лет назад. Сплошь ядовитый, Шура Невскому в губы шепчет: — Он же тебя только раком и ставил, да? Чтобы ты не видел, как уязвимо при оргазме его лицо… — Тварь и манипулятор — он смутно помнит себя таким. Миша многое от него утаил. — Не обессудь, я так и не нашел любовника ему на замену — тяжело пересесть в «Запорожец» после салона «Феррари». Будем действовать методом проб и ошибок, — он гладит Невского по бокам, как норовистого коня. Не скупясь, давит смазку на пальцы — и где только достал?.. в аптечке, должно быть, — и сыграл по ним обоим как по нотам, склоняя к постели. Перехватывает взгляд Романова: — Эй, Питербурх. У тебя с этим как? В постели Саша был опытен, но исключительно в пассивной роли. Должно быть, безумно странное явление для мужчины. С технической частью знаком хорошо, но, можно сказать, теоретически — но и эти двое подкованы не хуже. Он пожимает плечами. — Он хоть раз доверился тебе настолько, чтобы… — Нет, — выдохнул Саша. Шура многозначительно дергает бровями — «так и знал». — Я никогда не настаивал, мы и так… — Все-все, завали, я понял, — он снова щелкает языком как хлыстом — зло. Резковато толкает Невского ему на грудную клетку, и без прелюдий заводит ему за спину склизкую от смазки ладонь. Мягкие пряди волос рассыпаются по Сашиному лицу. Ленинград будто всем естеством выдыхает, с этим жаром на шее Саши его тело волной изгибается, выдавая томление. Он красив, но его красота будто заглушенная, припорошенная пылью. — Будь у меня больше времени для подготовки, я бы заставил тебя от кайфа орать, — мурчит на ухо Шура, растрахивая его пальцами. — Есть столько дивных приспособлений: плетки, ремни и стеки, после «сексуальной революции» наши соотечественники стали куда изобретательнее. — Плетки? Революция? — вздыбливает выразительную нить брови Ленинград. — Времена сменились, и… ах… люди стали р-разнообразнее друг другу вредить? Уволь, м-м-м… лучше возьми как есть. Саша о своем ассортименте благоразумно смолчал. Входя, Шура всем телом подается вперед, прижимаясь к его спине. Оглаживает линию шрама — одну из их общих трагедий, которую Саша отпустил. Ленинград же замирает, прислушиваясь к ощущениям тела. На пробу сжимает его внутри, поводя бедрами, чтобы Думский вздохом задохнулся, заловив воздух губами. — Работает безотказно, — шелестит Невский Романову. — Глянь… на этого девственника. «Ты, дьявол» — восхищается Саша. Собственное возбуждение заставляет его веки потяжелеть. Но он помогать себе не берется — все и так слишком неправильно. — На месте того ублюдка я бы с тебя не слезал, — через стон рычит Шура, что вкупе с его высоким тенорком передает совершенно невоспроизводимый эффект. Саша выпутывает сжавшийся в длинных локонах кулак, шлепает по исполосованным синевой вен рукам. Помнит, как было тошно от этого дерганья за скальп постоянного. Ленинград запускает руку в его шевелюру в ответ, но не пытается драть ему волосы. Он Сашу как кота за ухом чешет. Массирует кожу — только сейчас Саша осознает, как сильно у него раскалывается голова. — Ты побледнел, — тихонько объясняет свой порыв Ленинград. Стонет от рывка за спиной, не размыкая губ. Его лицо в постели преображается: становится, выдавая истинный возраст, по-юношески открытым и чувственным. В такие моменты эмоции Саши и сейчас опрозрачиваются, становятся очевидными чужому взору. Шура не одной насмешки ради развернул Невского к себе спиной. — Ты… ты так красив, — запинается о слова Саша, будто не за его спиной тысячи и тысячи книг и уроков изящной словесности. — Лжец, — неожиданно мелодично хмыкает Ленинград, в выражении его лица мелькает что-то нежное, хрупкое. Признательность. Саша помнит его-свои деформирующие страхи; Невский считал, что ступил в Союз обезображенным. Это самоощущение тянулось за ним кандалами не один десяток лет. Саша хочет сказать что-то еще — но Шура-таки ухватывает того за волосы, вынуждая запрокинуть голову, его толчки становятся более мерными и сильными, он двигается с оттяжкой, отклоняясь и чуть ведя бедрами. Дает себя прочувствовать. Он делает это… он делает это прямо как Москва делает это. У Ленинграда подламываются расставленные по бокам от Сашиного лица локти, слабеют ноги — он заваливается на Сашу и стонет надсадно, мокро дыша в срез плеча и ключицы. От переизбытка стимуляции плачет. Он близок — Саша свои реакции знает. Романов хочет прикоснуться к себе — от чувства неудовлетворенности уже больно, но не решается, и помогает Невскому парой выверенных движений. Думский стонет почти болезненно и замирает, пережидая, пока тело под ним не расслабится. Шура, несмотря на свой дрянной язык, физически навредить ему не хочет. Невский губами клеймит мягкую, сладко пахнущую медовым гелем для душа кожу под горлом Романова, когда Шура устало утыкается ему во влажный загривок и осторожно возобновляет движение, нагоняя собственный оргазм. Наверняка не самое приятное ощущение, хоть Ленинград и не подает виду. Он удовольствие, как и боль, принимает стоически. Его хочется пригреть вкусной разнообразной едой, пластинками Бернеса и пушистым теплым пледом. Шуру тоже хочется, только предварительно размочив в ванной с душистой пеной и завернув его в смирительную рубашку. Гниющий изнутри, но пока еще сравнительно целый снаружи, он все равно выглядит больным, отступает в смятении перед обыкновенной человеческой лаской… — Мне не хватало такой самоотдачи, — признает Невский. Явно зардевшийся, Шура потянувшуюся к нему тоненькую руку ловит ртом за пальцы, и с упоением их обсасывает, стреляя свинцом глаз. Невский поощрительно оглаживает его язык, и погружает два пальца вглубь его рта, имитируя неспешные поступательные движения. Они понимают желания друг друга будто интуитивно. Саша, сводя бедра, стонет, невольно напоминая о себе. От истомы в теле ноет и жарко, ткань белья — и домашних штанов — взмокла. Его лицо горит — наверняка раскраснелось как в лихорадке. От пристального внимания стыдливо старается укрыться, сгибая ноги в коленях. Шура не дает — с силой разводит ему бедра. Он резво переключается на него, словно тумблер у старого радиоприемника — «Спартак», или «Спутник»?.. — прокручивая. Шура вгрызается ему в губы, насилуя рот языком, — Романов мстительно сдавливает его загривок, вырывая вызывающе громкий стон. Сашу пополам складывает, из горла вырывается чуждый его голосу агонический вой, когда тот без особых усилий пропускает его болезненно-крепкий член глубоко в горло. Шура решает добить его, имитируя сглатывание. А затем — не имитируя. Только у него получалось так мастерски абстрагироваться от своего тела; самому Саше такие практики грозили удушьем и испорченным настроением. Так тесно, мокро, и от спазмов горла так — невыносимо — сладко, он в этом блядски хорош. Романов едва слюной не захлебывается, дергано шарит рукой по постели и не может даже вцепиться в простынь, заземлиться. Кажется, Думский на мгновение высосал из него душу. Симбиоз Москвы и девяностых породил настоящего сексуального маньяка. Невский крепко ему в руку вцепляется, заставляет разжать спазмически скрюченные пальцы. Он финиширует, едва Думский вводит в него два сухих пальца, снимаясь с его члена, и выводя головку за шелковистую щеку. — Ну вот, — довольно ухмыляется Шура, утирает мокрый подбородок, облизывает распухшие губы. — А ты препирался. — Помолчи. Перемирие оканчивается без предупреждения. От оргазма отходит быстро — и возобновляет наступление. Думский влезает в поле его зрения, нависая, и вдруг наотмашь бьет его по щеке. Жжется, сука. — Я, кстати, видел так ты ритуальные танцы пляшешь вокруг той штуки — телефона, да? Ждешь, когда само уляжется? Пригретый, привыкший к удобствам, ты снова размяк, — он с отвращением оглядывает роскошно обставленную спальню. — Мы-ты уйдем, как и обещали, а вот тебе придется начать шевелиться, — шипит на него Думский, чувствительно оцарапывает ногтями его грудь. Демонстративно берет себя за шею. — Действуй! Терпи, забирайся под кожу. Пока на тебя — на нас — ошейник не нацепили. В его зрачках раскручивается буря. Он заносит руку снова — Саша задыхается от неожиданности, хочет закрыть лицо, но тело его не поддается…***
Он делает неровный глоток воздуха, и горло стягивает в полом рвотном спазме. Его колотит. Он не чувствует пальцев. Он в своей разворошенной постели, опутанный простыней и почти обнаженный. Михаил выслушивает последние наставления фельдшера, изредка строго, отрывисто кивая. Это снова случилось. Жаль, от стыда нельзя провалиться сквозь землю. Хлопает входная дверь, и стремительно приближаются обратно к спальне, стучат каблуками его шаги — он впопыхах не снял обувь. Останавливаются у двери, но вне поля зрения, словно обладатель баснословно дорогих оксфордов делает глубокий вдох, смахивая излишки искрящей ярости. Саша делает вдох тоже — по совсем иной причине. Едва завидев, что он очнулся, не выдерживает, разражается тирадой: — Ты же обещал, обещал мне, что этого больше не повторится! Что случилось? Что заставило тебя снова прибегнуть к этой дряни? — и — боже — у него в глазах злые слезы. У Москвы они — как второе пришествие. То ли благодать, что еще не разучился так, то ли Судного дня предвестник. — Скажи мне, я не понимаю! Чего тебе не хватало? «Тебя.» — Я не помню причину… Миша, — он хрипит, — что-то перемкнуло, прости, господи, я не помню!.. — Почему? Я же все, что могу, для тебя делаю, — дабы унять заполошное сердце, Саша накрывает занемевшей ладонью ребра. Они снова проступают, будто прутья клетки. Он обезвожен. Знает, что не один такой — Московский разрывается в своих обязанностях, он почти не ест, почти не спит, и неустанно разъезжает по стране, где всем от него что-то нужно. Он совсем плох. — Миша… прошу, прости, если сможешь… не оставляй одного, — я больше не справляюсь один. — Тихо, не реви — голова заболит, себе же хуже сделаешь. Послушай. — Москва перехватывает его ладонь в свою. Саша не чувствует тепла его пальцев. Он вообще его не чувствует — перед ним будто призрак. — Каждый может оступиться, мы и это преодолеем. Снова. Но тебе придется объясниться. — Да… да, — он прикрывает глаза. Сквозь веки проступают слезы облегчения. Их бы уже не стало, если бы не все вторые-третьи шансы. — Я приложу все силы, и… немного «веса» осталось, о-он… он в среднем ящике, в шкафу… вклеен в боковую стену. — Я избавлюсь от него. Ответь мне на один вопрос: кто еще был с тобой в квартире? — Саша отрицательно мотает головой — никого, никого. В последние дни он не виделся ни с детьми, ни с близкими друзьями. — На кухне три нетронутых кружки с чаем. Москва дергает недоверчиво бровями. Остро отводит голову в сторону, будто его по лицу ударили. Холодеет ощутимо. У Михаила страшные тени под глазами. Он сильно схуднул за последний год. Поблекло золото его волос. — Мы еще к этому вернемся. И твое обещание, Саша, я на это рассчитываю, — Московский обращает на него полный боли взор алых глаз. — Как отойдешь, соберем твои вещи, поедешь со мной в Москву. «Прости, Миша, — у Саши дыхание встает в горле. Его мутит. Он будто ослеплен. Снова. — Я так и не сберег свой рассудок и твою душу.»